Страница:
Мы очистили судно от обломков крушения, как могли; опять привели его к ветру и пошли прежним курсом; но британский матрос, будучи самым отважным из всех людей, вместе с тем самый беспечный и невнимательный. Потеря грот-мачты, вместо того, чтоб показать моим людям их безрассудность в излишнем употреблении вина, произвела в них совсем обратное действие. Если они могли быть пьяны, когда стояли две мачты, то тем более могли быть, когда осталась одна, и когда они имели вдвое меньше работы при управлении парусами. С таким тройным правилом нечего было рассуждать; они опять напились пьяны.
Ангел-хранитель часто остается с нами, когда мы того не заслуживаем.
«The sweet, little cherub that sits up aloft» 13, — как говорил Дибдин, — одним глазом смотрел на нас. На третий день плавания, рано поутру, мы увидели Гибралтарскую скалу, и через два часа обогнули Европейский мыс. Я между тем приказал людям привязать канат, и подобно многим молодым офицерам, считал это исполненным, потому что мне так донесли, и потому что я приказал. Ни разу не пришло мне в голову пойти посмотреть, исполнено ли мое приказание; впрочем, надобно сказать правду, я работал столько, сколько доставало у меня сил. Я был на руле с полуночи до шести часов утра, высматривая берег; после того велел матросу сменить меня, и показавши ему как править, сам погрузился в глубокий сон, продолжавшийся до десяти часов; потом должен был опять употреблять все мое искусство и сметливость, чтобы попасть в бухту и не допустить пронести себя в пролив, так что привязывание каната совсем вышло у меня из памяти, до минуты, когда понадобился мне якорь.
Когда я проходил под кормой одного из военных кораблей, стоявших на рейде, с развивающимся призовым флагом, бывший наверху офицер окликнул меня и советовал уменьшить парусов. Я сам тоже думал, но как мне было это исполнить? Вся моя команда была слишком пьяна для такой работы; и хотя я просил помощи от корабля его величества, но было так ветрено, и мы прошли так скоро, что они не могли слышать меня или может быть не хотели исполнить мою просьбу. Нужда изменяет закон: я увидел между прочими судами, бывшими в бух те, огромный и неуклюжий транспорт, и рассчитал, что он лучше всякого другого судна в состоянии выдержать потрясение, которое я для него готовил. Я слышал когда-то, а с того времени и сам убедился, что начальники — хозяева этих судов (подобно всем другим начальникам-хозяевам) обманывают правительство не на одну тысячу фунтов в год. Он лежал на якоре в той части залива, которая назначена была для призовых судов; и так как я не видел другого средства поставить свое судно на якорь, то и начал править «для рачьего поцелуя», и со всего размаха ударился в его борт, к большому удивлению штурмана, штурманского помощника и команды.
Обычная ругань и залп проклятий на наши победные головы последовали за ударом. Я ожидал такого приветствия и вполне был приготовлен к нему, как и к падению фок-мачты, которая, ударившись об фока-рей транспорта, свалилась на правую сторону и весьма много облегчила работу нашу по уборке парусов. Таким образом бриг мой сначала был обращен в одномачтовое судно, а потом в блокшиф; счастье еще, что подводная его часть была довольно крепка. Меня скоро развели с транспортом и крикнули мне мужественным голосом: «Бросай якорь! « Приказание это было исполнено со всей возможной скоростью, и якорь полетел в воду довольно хорошо; но так как к нему не привязали канат, а люди мои были пьяны замертво, то я пустил судно свое дрейфовать чрез канат фрегата, командир которого, видя, что я не имею другого готового якоря, немедленно прислал ко мне несколько человек на помощь, и в пять часов я безопасно уже стоял на якоре в Гибралтарской бухте, расхаживая по своим шканцам с таким же самодовольствием, с каким ходил Колумб, когда он пристал к островам Америки.
Но недолго, очень недолго продолжалось мое командование! Фрегат мой пришел на следующее утро. Капитан послал за мной, и я дал ему отчет в моем плавании и несчастьях; он весьма дружески утешал меня, и не только не сердился за потерю мачт, но говорил, что удивляется, как при всех этих обстоятельствах я мог спасти судно. Чрез две недели пребывания нашего в Гибралтаре, получено было известие, что французы вступили в Испанию, и весьма скоро после того был получен приказ из Англии прекратить все неприятельские действия против испанцев. Это мы считали для себя печальным известием, отнимавшим у нас случай умножить призовые деньги; оно в то же самое время увеличивало наши труды; но зато удивительным образом разнообразило нашу деятельность и открыло для нас сцены, гораздо интереснее тех, каких мы могли бы ожидать, если б война с Испанией продолжалась.
Нам велено было соединиться с адмиралом у Тулона, но на пути зайти в испанский порт Картагену и донести о состоянии испанской эскадры. Губернатор и офицеры испанского флота, там стоявшего, приняли нас весьма вежливо, и мы нашли, что этот народ был вообще люди с талантами и воспитанием; корабли их были по большей части разоружены, и они не имели средств вооружить их.
ГЛАВА VI
Нетерпение взглянуть на страну, бывшую в продолжение такого долгого времени для нас недоступной, весьма естественное в этом случае, заставило всех нас просить позволения съехать на берег, и мы были отпущены. Даже матросам позволено было пользоваться этим и съезжать партиями в двадцать и тридцать человек разом. Народ зевал на нас и провожал повсюду; но в то же время и чуждался нас, как «еретиков».
Трактиры в этом городе, как и все трактиры в Испании, нисколько не улучшились со времени бессмертного Сантильяны — все они были полны толпами самого низкого народа и шайками bravos, «храбрых», ремесло которых заключалось в воровстве, и которые мало заботились, если оно сопровождалось убийством. Приготовление кушаньев было омерзительно. Чеснок и прованское масло составляли главнейшие их части. Винегрет «olla podrida», и постоянное его присутствие в столовой, и соус из томатов, были нестерпимы; но вино довольно хорошее для мичмана.
Не проходило ни разу, когда заходили мы отдыхать в какую-нибудь из этих харчевен, чтобы бравосы не старались поднять с нами ссору, и так как люди эти всегда вооружены были ножами и пистолетами, то мы сочли за лучшее быть самим также готовыми; и всякий раз, когда садились за стол, не забывали выставлять ручки наших Пистолетов, что и удерживало молодцов в благопристойном порядке; они столь же трусоваты, сколько преданы воровству.
Матросы наши, будучи не так осторожны и не так хорошо вооружены, были часто кругом обкрадываемы и убиваемы этими мерзавцами.
Однажды я едва не сделался их жертвой. Прогуливаясь вечером со вторым штурманом, я вел под руку прекрасную молоденькую испанскую девушку, причем, к стыду моему, должен сказать, что я и здесь сделал знакомство с одним из тех слабых созданий, которые называют себя сестрицами. Мы встречены были четырьмя негодяями. Увидя тотчас по манере, в какой держали они свои плащи, что пистолеты у них наготове, я просил моего Товарища вынуть свой кортик, держаться ближе ко мне и не позволял им пройти между нами и стеной. Видя нас хорошо приготовившимися для встречи их, они пожелали нам «buena noche» (доброй ночи), и дабы заставить нас забыть предосторожность, вступили с нами в разговор, прося дать им сигарку, что товарищ мой готов был уже исполнить, если б я не предостерег его — не выпускать кортика из правой руки, чего они только и хотели.
В этом оборонительном положении мы продолжали дорогу, пока подошли к plaza или большой четырехугольной площади, где, по всегдашнему обыкновению этой страны, прогуливалось множество народа, наслаждаясь лунным светом.
— Теперь, — сказал я моему товарищу, — пустимся бежать от этих молодцов. Когда я побегу, ты отправляйся за мной и не останавливайся, покуда мы не будем среди площади.
Маневр был успешен; мы опередили воров, которые не предугадали нашего намерения и запутывались в своих тяжелых плащах. Видя, что мы ушли, они обратились к девушке и отняли у нее все, данное ей нами.
Мы видели все это, но не могли помочь; такова была тогда испанская полиция, и с тех пор она нисколько не улучшилась.
После этого случая я не пускался более странствовать на берегу ночью, исключая одного раза, когда шел в компании с офицерами в дом испанского адмирала, имевшего прекрасную племянницу и бывшего настолько либеральным, смелым, что не смотрел косо на нас, бедных еретиков. Племянница его была в самом деле прекрасное создание: ее черные, исполненные любви глаза, длинные ресницы и черные, как вороново крыло, волосы, показывали, что в жилах ее есть еще капли маврской крови, а древняя ее фамилия и отличное воспитание невольно привлекали к ней всякого.
Прекрасная девушка то и дело украдкой останавливала свой взгляд на моей юношеской наружности и щегольском платье. Самолюбие мое было подстрекнуто. Я говорил с ней по-французски; она не вполне понимала этот язык и старалась показать, что еще меньше его знает, из-за ненависти, которую в это время все испанцы питали к французам.
Мы не упускали пользоваться временем, бывшим, впрочем, весьма непродолжительным, и прежде, нежели расстались, совершенно понимали друг друга. Я думал, что могу быть счастлив, живя с нею в пустынях Испании и распростившись со всем светом.
Время расставания наступило, и я был оторван от моей Росаритты, однако ж, не без того, чтоб не подать подозрения капитану и сослуживцам моим, будто бы любовь наша далеко завела нас, и я был осчастливленный юноша. Это было несправедливо. Я любил моего несравненного ангела, но никогда не посягал на ее добродетель, и отправился в море в таком расположении духа, что мне по временам приходило на мысль, не кончится ли оно отчаянием; но соленая вода удивительное лекарство против любви, по крайней мере против такой, какая тяготила меня тогда.
Мы соединились с адмиралом у Тулона и получили от него приказание крейсировать между Перпиньяном и Марселью. Мы отделались от флота на следующий день и держали берег в беспрерывной тревоге. Ни одно судно не смело показать нос из порта, и если показывало, было наше. Мы насмехались над батареями и своими длинными восемнадцатифунтовыми пушками заставляли их молчать или выходили на берег и срывали их.
В одной из этих небольших сшибок я едва не был взят в плен и в таком случае должен бы был потерять честь и славу последующих подвигов, но избавился от беды, бывшей от меня на волосок. Я бы должен был быть или изрубленным, в отплату за наши проказы, или отправиться в Верден, и провести там все остальные шесть лет войны.
Мы вышли на берег, чтоб взять приступом и взорвать батарею; для этого мы взяли с собой бочонок с порохом и стопин из парусины. Все шло благополучно. Мы подошли ко рву, который необходимо было перейти; были выбраны лучшие пловцы, дабы переправить на ту сторону порох, не замочив его. Я состоял в числе их, и для сохранения своей обуви, снял башмаки и чулки; по взятии же батареи, был так увлечен присмотром за телеграфным ящиком, что почти забыл о взрыве, покуда не услышал крик: «Бегите, бегите!» — с той стороны, с которой стопин должен был зажечься.
Я был в это время на стене укрепления вышиною футов тридцать, но отлогой. Соскочив с одного уступа и вскарабкавшись на другой, я пустился бежать со всех ног, посреди дождя камней, падавших возле меня, как бы при извержении Везувия. По счастию, меня не ушибло; но я разрезал себе ногу при прыжке, и это причинило мне жестокую боль. Мне надо было перейти два поля, покрытые стеблями, оставшимися от сжатого хлеба, а башмаки и чулки мои находились на другой стороне рва; острая солома, попадая в рану, доводила меня почти до безумия и несколько раз заставляла в изнеможении падать.
Однако я превозмог все это, и почти добрался до шлюпок. Но они в то время уже отвалили, не беспокоясь о моем отсутствии. Вдруг шум, подобный недальнему грому, достиг ушей моих, и вскоре я увидел, что это была кавалерия из Котты, прискакавшая для защиты батарей. Собравши все свои силы, я кинулся в море, чтобы доплыть до шлюпок. Времени терять мне было некогда; несколько неприятельских егерей на черных лошадях успели пуститься вплавь за мною и палили мне в голову из пистолетов.
Шлюпки были тогда почти в четверти мили от берега; находившиеся в них офицеры по счастью увидели кавалерию, и в это же самое время увидели меня, плывущего к ним; одна из шлюпок подержалась на веслах. Я достиг ее с большим трудом, был взят на нее, но так обессилел от потери крови и усталости, что привезен на фрегат почти мертвый. Нога моя была разрезана до кости, и я целый месяц оставался на попечении доктора.
Вскоре по моем выздоровлении, мы взяли в плен судно, на которое Мурфи назначен был для отвода, и в тот же вечер вырезали шхуну, стоявшую на якоре. Начальство над нею поручено было мне. Это случилось поздно вечером, и в поспешности отправки, забыли положить нам бочонок с вином, приготовленный для меня и для моей команды. Вот переход от одной крайности к другой: на первом судне моем было слишком много вина, а на этом ни капли. Соленая рыба, из которой состоял груз наш и пища, сильно увеличивала жажду, и мы горько оплакивали разлуку с нашим бочонком. На третий день по оставлении фрегата, идучи прямо в Гибралтар, я увидел под испанским берегом судно, и по огромной белой заплате в грот-марселе, узнал, что это было то самое, которым командовал Мурфи. Я поставил все паруса, в надежде догнать его и взять от него сколько-нибудь вина, зная, что там было больше, нежели сколько надобно, даже если б он и его люди захотели быть пьяны каждый день. Когда я приблизился к нему, он поставил все возможные паруса. В сумерках я был от него довольно близко и почти на расстоянии оклика, но он продолжал бежать без оглядки; а я, имея на своем судне пару небольших трехфунтовых пушек и несколько пороху, палил из них для сигнала, делая выстрел за выстрелом: но он все не приводил, и когда совсем стемнело, я потерял его из вида и не видел более до встречи в Гибралтаре.
На следующее утро мне попались три испанские рыбачьи лодки. Они приняли меня за французского приватира, убрали свои сети и поставили паруса. Я подошел к ним; выстрел мой из пушки заставил из привести к ветру и сдаться. Я приказал им пристать к борту и, найдя, что у каждого из них было по фляжке с вином, объявил эту часть их груза контрабандой, хотя, впрочем, предлагал им плату за взятое мною. Они не хотели принять ее, узнавши, что я «Ingles», англичанин, и считали себя совершенно счастливыми, что не попали в руки французов. Я дал каждому из них по фунту табаку, чем они не только остались довольны, но еще более убедились в мнении, недавно полученном их соотечественниками, что Англия была самая храбрая и самая великодушная из всех наций. Они предлагали мне все, находившееся у них в лодках; но я отказался, получивши то, в чем нуждался, и мы расстались довольные друг другом: они, крича «Viva Inglaterra!», а мы желая им счастливого пути и запивая это желание их же собственным вином.
Долго не могли мы попасть в Гибралтар, удерживаемые безветрием, при чрезвычайно хорошей погоде; но узнав, что рыбачьи лодки имели вино, старались всегда пополнять погреб наш и собирать эту подать, достававшуюся нам так легко; впрочем, я не имел причины полагать, чтобы справедливая и дружеская меня наша могла хоть сколько-нибудь повредить любви, которую его величество король Георг столь справедливо заслужил у этого народа. По приходе в Гибралтар, я имел еще пару бочонков доброго вина для угощения своих однокашников, хотя был огорчен, найдя там фрегат, пришедший с остальными призами; Мурфи пришел сутками после меня.
Я был на шканцах, когда он приехал на фрегат, и, к удивлению моему, доносил, что был преследуем французским приватиром, которого отогнал после четырехчасового сражения; что он имел много повреждений в вооружении, но ни одного человека даже ушибленного. Я дал свободу языку его до вечера. Многие верили ему, но некоторые сомневались. За ужином, в офицерской кают-компании, хвастовство его не имело границ, и когда он напился до полупьяна, мои три человека были произведены им в полную команду брига, на котором находилось столько людей и пушек, сколько на бриге и поместиться не может!
Наконец, ложь его мне надоела; я рассказал происшествие, как оно было, послал за бывшим со мной унтер-офицером, и он подтвердил мои слова. С тех пор Мурфи был презираем всеми на судне. Всякая ложь стала Мурфи, и всякий Мурфи — лжецом. Он не смел отмщать за наши упреки; и ему так неприятно было оставаться на фрегате, что когда капитан предложил ему переменить судно, он нисколько тому не противился; характер его последовал за ним, и он никогда не получал производства. Мне всегда приятно вспоминать, что я не только вполне отмстил этому человеку, но еще был причиной исключения его из благородного сословия офицеров, которое он пятнал собою.
Тогда было не время для фрегатов оставаться праздными; и если бы я сказал только имя моего фрегата и капитана, то в морской истории страны, где происходили их подвиги, можно найти подтверждение слов моих, что этот фрегат более прочих наших судов участвовал в освобождении Испании. Южная часть ее сделалась театром самой жестокой и опустошительной войны. Станция наша была у Барселоны, а потом у Перпиньяна, французской границы с пределами Испании. Должность наша состояла в вспоможении начальникам гверильясов при нападении на неприятельские конвои с провиантом как в море, так и по дороге, лежавшей по морскому берегу, и в вытеснении неприятеля со всякого крепкого приморского пункта, которым он завладел; и признаюсь, способности и предприимчивость нашего капитана были для этой службы чрезвычайно подходящими.
Я участвовал в этих десантах и бывал в отлучке с фрегата иногда по три и четыре недели, принадлежа к партии, вооруженной ружьями, под командой третьего лейтенанта. Мы терпели очень много от всякого рода недостатков; никогда не брали с собою провизии более, как на одну неделю, а очень часто оставались три недели, не получая никакого продовольствия. Что касается до одежды, то мы не имели ни башмаков, ни чулок, ни белья, и никто из нас не имел фуражек, носовой платок обыкновенно заменял эту принадлежность; мы лазили по утесам и странствовали по кремнистым или топким равнинам вместе с нашими новыми союзниками, смелыми горцами.
Люди эти уважали нашу храбрость, но им не нравились религия наша и обычаи. Они охотно разделяли с нами свои съестные запасы, они были всегда неумолимы в жестокости против французских пленных; и никакое наше убеждение не могло заставить их сохранить жизнь хоть одному из этих несчастных, которых крики и мольбы к англичанам о заступничестве или спасении оставались всегда напрасны. Их или закалывали в наших глазах, или притащив на возвышенность, которая была бы видна из какой-нибудь крепости, занимаемой французами, перерезывали горло от одного уха до другого, в виду их соотечественников.
Христианин без сомнения станет порицать такое ужасное варварство; но он должен однако ж припомнить, что у народа этого были ожесточены все чувства. Насилия, пожары, убийства и голод везде сопровождали жестоких победителей; и хотя мы могли сожалеть о их участи и стараться отвращать ее, однако, не могли не признать, что им отплачивали по заслугам.
В этой войне мы иногда пользовались изобилием, иногда же почти умирали с голоду. В один день, когда голод в особенности не давал нам покоя, мы встретили жирного, румяного капуцина и просили его показать нам, где можно купить пищи или достать ее каким-нибудь другим способом; на это он отвечал, что и не знает, где достать ее и не имеет денег: его орден, говорил он, запрещал ему иметь их. Мы отпустили его; но некоторая поспешность, с которой он удалялся, заставила нас подозревать, что в его словах должен быть какой-нибудь обман; и так как нужда не имеет закона, поэтому мы взяли на себя смелость осмотреть святого отца, и, нашедши у него сорок долларов, избавили его от них, уверяя, что совесть наша в этом случае совершенно чиста, ибо орден его запрещает ему иметь деньги, и притом он живет между такими добрыми христианами, которые, наверное не оставят его в нужде. Он проклинал нас; но мы смеялись над ним, потому что его несчастье произошло от собственного лицемерия и лжи.
Испанские монахи обыкновенно так поступали с нами; а мы обыкновенно таким образом отплачивали им, когда могли. Отнятые талеры мы употребили на покупку пищи; вскоре потом соединились с нашей партией, и полагали дело это конченным; но монах следовал за нами в некотором расстоянии, и мы видели его, как он всходил на холм, где расположен был наш бивуак. Чтобы нас не могли узнать, мы переоделись. Монах принес жалобу начальнику гверильясов, глаза которого засверкали негодованием, когда он услышал о недостойном поступке с его падре, и весьма вероятно, что не обошлось бы без кровопролития, если б святой отец мог указать дерзновенных.
Хотя я переменил одежду, но наружность моя оставалась та же; и так как он смотрел на меня больше, нежели с сомнением, то я выпучил глаза прямо ему в лицо и, соединив все силы неподражаемой моей смелости, громким и угрожающим голосом спросил его по-французски: не считает ли он меня за разбойника?
Вопрос этот и мастерская манера, с какой он был сделан, если не удовлетворили, по крайней мере, усмирили преподобного отца. С явным нетерпением слушал
… он намеки, делаемые некоторыми из наших матрасов, что он ограблен был другою партиею и отправился преследовать ее. Таким образом я освободился от монаха, и очень рад был видеть, как он уходил. Уходя, он еще раз бросил на меня весьма испытующий взгляд; но я отвечал ему таким же, исполненным притворного гнева и презрения, которые вполне умел выказать. Кудрявые мои волосы плотно сглажены были куском мыла, бывшим у меня в кармане, и я гораздо более походил тогда на методистского попа, нежели на обирателя чужих карманов.
За несколько времени перед этим, фрегату нашему даны были другие поручения, и так как я не имел случая попасть на него, то временно назначен был на другой.
ГЛАВА VII
Капитан фрегата, на который меня назначили, благодаря своим достоинствам был избран лордом Коллингвудом для исполнения гораздо более важных поручений, и нас послали подавать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Французский генерал Сен-Сир вступил в эту область и, взявши Фигуерас и Херону, завистливым глазом смотрел на замок Св. Троицы, стоявший на юго-восточной стороне, взятие которого было бы верным ручательством в падении Росаса.
Наш капитан решился защищать его, хотя он только что был оставлен другим британским флотским офицером, как неспособный к защите. Я был сверхкомплектный мичман, но просился, чтоб меня назначили в десант, и был послан. Должно сказать, что офицер, оставивший это место, выказал величайшее благоразумие. Все стены замка были в развалинах. Кучи искрошенных камней и щебня, изломанные пушечные станки и треснувшие пушки представляли весьма невыгодное место сражения. Мы имели пред осаждающими одно только преимущество, заключавшееся в том, что пролом, сделанный ими в стенах, был крут для всхода, и взорванные камни рассыпались под ногами; между тем, как мы встречали подходящих всем, что только можно было кидать. Это составляло нашу единственную защиту и все средства, чтобы воспрепятствовать неприятелю ворваться к нам.
Мы имели еще у себя другое весьма важное неудобство. Замок стоял близ крутого холма, остававшегося во власти неприятеля, и на этой возвышенности, бывшей почти наравне с вершиной замка, триста швейцарских зорких стрелков, устроив ложемент в расстоянии пятнадцати сажень от нас, производили беспрестанную пальбу по замку. Как только голова показывалась на стене, наверное двадцать винтовочных пуль в одно мгновение жужжало над ней; и точно такое же беспрерывное внимание обращено было на наши шлюпки, приставшие к берегу.
На другой возвышенности, более к северу и следовательно несколько далее вовнутрь земли, французы устроили батарею из шести 24-фунтовых орудий. Это приятное соседство было от нас только на сто сажень и беспокоило беспрерывным огнем с рассвета до ночи, давая весьма мало времени пушкам своим простывать.
Я никогда не полагал, будучи мальчиком, чтоб пришлось мне когда-нибудь завидовать вторничному петуху14; но со мной случилось это в проклятом замке. Тут, конечно, было не до шуток; мы не в состоянии были расстроить такую превосходную против нас силу; но капитан мой был настоящий рыцарь, и так как я вызвался охотником, то не имел права жаловаться.
Так велика была точность неприятельских выстрелов, что мы, увидя камень, в который попало ядро, могли указать, какой вслед за тем будет вышиблен, и люди наши часто получали раны осколками гранита, из которого построены были стены, или подстреливались как куропатки швейцарским отрядом, расположенным на возвышении около нас.
Ангел-хранитель часто остается с нами, когда мы того не заслуживаем.
«The sweet, little cherub that sits up aloft» 13, — как говорил Дибдин, — одним глазом смотрел на нас. На третий день плавания, рано поутру, мы увидели Гибралтарскую скалу, и через два часа обогнули Европейский мыс. Я между тем приказал людям привязать канат, и подобно многим молодым офицерам, считал это исполненным, потому что мне так донесли, и потому что я приказал. Ни разу не пришло мне в голову пойти посмотреть, исполнено ли мое приказание; впрочем, надобно сказать правду, я работал столько, сколько доставало у меня сил. Я был на руле с полуночи до шести часов утра, высматривая берег; после того велел матросу сменить меня, и показавши ему как править, сам погрузился в глубокий сон, продолжавшийся до десяти часов; потом должен был опять употреблять все мое искусство и сметливость, чтобы попасть в бухту и не допустить пронести себя в пролив, так что привязывание каната совсем вышло у меня из памяти, до минуты, когда понадобился мне якорь.
Когда я проходил под кормой одного из военных кораблей, стоявших на рейде, с развивающимся призовым флагом, бывший наверху офицер окликнул меня и советовал уменьшить парусов. Я сам тоже думал, но как мне было это исполнить? Вся моя команда была слишком пьяна для такой работы; и хотя я просил помощи от корабля его величества, но было так ветрено, и мы прошли так скоро, что они не могли слышать меня или может быть не хотели исполнить мою просьбу. Нужда изменяет закон: я увидел между прочими судами, бывшими в бух те, огромный и неуклюжий транспорт, и рассчитал, что он лучше всякого другого судна в состоянии выдержать потрясение, которое я для него готовил. Я слышал когда-то, а с того времени и сам убедился, что начальники — хозяева этих судов (подобно всем другим начальникам-хозяевам) обманывают правительство не на одну тысячу фунтов в год. Он лежал на якоре в той части залива, которая назначена была для призовых судов; и так как я не видел другого средства поставить свое судно на якорь, то и начал править «для рачьего поцелуя», и со всего размаха ударился в его борт, к большому удивлению штурмана, штурманского помощника и команды.
Обычная ругань и залп проклятий на наши победные головы последовали за ударом. Я ожидал такого приветствия и вполне был приготовлен к нему, как и к падению фок-мачты, которая, ударившись об фока-рей транспорта, свалилась на правую сторону и весьма много облегчила работу нашу по уборке парусов. Таким образом бриг мой сначала был обращен в одномачтовое судно, а потом в блокшиф; счастье еще, что подводная его часть была довольно крепка. Меня скоро развели с транспортом и крикнули мне мужественным голосом: «Бросай якорь! « Приказание это было исполнено со всей возможной скоростью, и якорь полетел в воду довольно хорошо; но так как к нему не привязали канат, а люди мои были пьяны замертво, то я пустил судно свое дрейфовать чрез канат фрегата, командир которого, видя, что я не имею другого готового якоря, немедленно прислал ко мне несколько человек на помощь, и в пять часов я безопасно уже стоял на якоре в Гибралтарской бухте, расхаживая по своим шканцам с таким же самодовольствием, с каким ходил Колумб, когда он пристал к островам Америки.
Но недолго, очень недолго продолжалось мое командование! Фрегат мой пришел на следующее утро. Капитан послал за мной, и я дал ему отчет в моем плавании и несчастьях; он весьма дружески утешал меня, и не только не сердился за потерю мачт, но говорил, что удивляется, как при всех этих обстоятельствах я мог спасти судно. Чрез две недели пребывания нашего в Гибралтаре, получено было известие, что французы вступили в Испанию, и весьма скоро после того был получен приказ из Англии прекратить все неприятельские действия против испанцев. Это мы считали для себя печальным известием, отнимавшим у нас случай умножить призовые деньги; оно в то же самое время увеличивало наши труды; но зато удивительным образом разнообразило нашу деятельность и открыло для нас сцены, гораздо интереснее тех, каких мы могли бы ожидать, если б война с Испанией продолжалась.
Нам велено было соединиться с адмиралом у Тулона, но на пути зайти в испанский порт Картагену и донести о состоянии испанской эскадры. Губернатор и офицеры испанского флота, там стоявшего, приняли нас весьма вежливо, и мы нашли, что этот народ был вообще люди с талантами и воспитанием; корабли их были по большей части разоружены, и они не имели средств вооружить их.
ГЛАВА VI
Ты нанес мне жесточайшую обиду.
Да, я сделал это от всего сердца, и ты заслуживаешь ее.
«Все то хорошо, что оканчивается хорошо».
Шекспир.
Нетерпение взглянуть на страну, бывшую в продолжение такого долгого времени для нас недоступной, весьма естественное в этом случае, заставило всех нас просить позволения съехать на берег, и мы были отпущены. Даже матросам позволено было пользоваться этим и съезжать партиями в двадцать и тридцать человек разом. Народ зевал на нас и провожал повсюду; но в то же время и чуждался нас, как «еретиков».
Трактиры в этом городе, как и все трактиры в Испании, нисколько не улучшились со времени бессмертного Сантильяны — все они были полны толпами самого низкого народа и шайками bravos, «храбрых», ремесло которых заключалось в воровстве, и которые мало заботились, если оно сопровождалось убийством. Приготовление кушаньев было омерзительно. Чеснок и прованское масло составляли главнейшие их части. Винегрет «olla podrida», и постоянное его присутствие в столовой, и соус из томатов, были нестерпимы; но вино довольно хорошее для мичмана.
Не проходило ни разу, когда заходили мы отдыхать в какую-нибудь из этих харчевен, чтобы бравосы не старались поднять с нами ссору, и так как люди эти всегда вооружены были ножами и пистолетами, то мы сочли за лучшее быть самим также готовыми; и всякий раз, когда садились за стол, не забывали выставлять ручки наших Пистолетов, что и удерживало молодцов в благопристойном порядке; они столь же трусоваты, сколько преданы воровству.
Матросы наши, будучи не так осторожны и не так хорошо вооружены, были часто кругом обкрадываемы и убиваемы этими мерзавцами.
Однажды я едва не сделался их жертвой. Прогуливаясь вечером со вторым штурманом, я вел под руку прекрасную молоденькую испанскую девушку, причем, к стыду моему, должен сказать, что я и здесь сделал знакомство с одним из тех слабых созданий, которые называют себя сестрицами. Мы встречены были четырьмя негодяями. Увидя тотчас по манере, в какой держали они свои плащи, что пистолеты у них наготове, я просил моего Товарища вынуть свой кортик, держаться ближе ко мне и не позволял им пройти между нами и стеной. Видя нас хорошо приготовившимися для встречи их, они пожелали нам «buena noche» (доброй ночи), и дабы заставить нас забыть предосторожность, вступили с нами в разговор, прося дать им сигарку, что товарищ мой готов был уже исполнить, если б я не предостерег его — не выпускать кортика из правой руки, чего они только и хотели.
В этом оборонительном положении мы продолжали дорогу, пока подошли к plaza или большой четырехугольной площади, где, по всегдашнему обыкновению этой страны, прогуливалось множество народа, наслаждаясь лунным светом.
— Теперь, — сказал я моему товарищу, — пустимся бежать от этих молодцов. Когда я побегу, ты отправляйся за мной и не останавливайся, покуда мы не будем среди площади.
Маневр был успешен; мы опередили воров, которые не предугадали нашего намерения и запутывались в своих тяжелых плащах. Видя, что мы ушли, они обратились к девушке и отняли у нее все, данное ей нами.
Мы видели все это, но не могли помочь; такова была тогда испанская полиция, и с тех пор она нисколько не улучшилась.
После этого случая я не пускался более странствовать на берегу ночью, исключая одного раза, когда шел в компании с офицерами в дом испанского адмирала, имевшего прекрасную племянницу и бывшего настолько либеральным, смелым, что не смотрел косо на нас, бедных еретиков. Племянница его была в самом деле прекрасное создание: ее черные, исполненные любви глаза, длинные ресницы и черные, как вороново крыло, волосы, показывали, что в жилах ее есть еще капли маврской крови, а древняя ее фамилия и отличное воспитание невольно привлекали к ней всякого.
Прекрасная девушка то и дело украдкой останавливала свой взгляд на моей юношеской наружности и щегольском платье. Самолюбие мое было подстрекнуто. Я говорил с ней по-французски; она не вполне понимала этот язык и старалась показать, что еще меньше его знает, из-за ненависти, которую в это время все испанцы питали к французам.
Мы не упускали пользоваться временем, бывшим, впрочем, весьма непродолжительным, и прежде, нежели расстались, совершенно понимали друг друга. Я думал, что могу быть счастлив, живя с нею в пустынях Испании и распростившись со всем светом.
Время расставания наступило, и я был оторван от моей Росаритты, однако ж, не без того, чтоб не подать подозрения капитану и сослуживцам моим, будто бы любовь наша далеко завела нас, и я был осчастливленный юноша. Это было несправедливо. Я любил моего несравненного ангела, но никогда не посягал на ее добродетель, и отправился в море в таком расположении духа, что мне по временам приходило на мысль, не кончится ли оно отчаянием; но соленая вода удивительное лекарство против любви, по крайней мере против такой, какая тяготила меня тогда.
Мы соединились с адмиралом у Тулона и получили от него приказание крейсировать между Перпиньяном и Марселью. Мы отделались от флота на следующий день и держали берег в беспрерывной тревоге. Ни одно судно не смело показать нос из порта, и если показывало, было наше. Мы насмехались над батареями и своими длинными восемнадцатифунтовыми пушками заставляли их молчать или выходили на берег и срывали их.
В одной из этих небольших сшибок я едва не был взят в плен и в таком случае должен бы был потерять честь и славу последующих подвигов, но избавился от беды, бывшей от меня на волосок. Я бы должен был быть или изрубленным, в отплату за наши проказы, или отправиться в Верден, и провести там все остальные шесть лет войны.
Мы вышли на берег, чтоб взять приступом и взорвать батарею; для этого мы взяли с собой бочонок с порохом и стопин из парусины. Все шло благополучно. Мы подошли ко рву, который необходимо было перейти; были выбраны лучшие пловцы, дабы переправить на ту сторону порох, не замочив его. Я состоял в числе их, и для сохранения своей обуви, снял башмаки и чулки; по взятии же батареи, был так увлечен присмотром за телеграфным ящиком, что почти забыл о взрыве, покуда не услышал крик: «Бегите, бегите!» — с той стороны, с которой стопин должен был зажечься.
Я был в это время на стене укрепления вышиною футов тридцать, но отлогой. Соскочив с одного уступа и вскарабкавшись на другой, я пустился бежать со всех ног, посреди дождя камней, падавших возле меня, как бы при извержении Везувия. По счастию, меня не ушибло; но я разрезал себе ногу при прыжке, и это причинило мне жестокую боль. Мне надо было перейти два поля, покрытые стеблями, оставшимися от сжатого хлеба, а башмаки и чулки мои находились на другой стороне рва; острая солома, попадая в рану, доводила меня почти до безумия и несколько раз заставляла в изнеможении падать.
Однако я превозмог все это, и почти добрался до шлюпок. Но они в то время уже отвалили, не беспокоясь о моем отсутствии. Вдруг шум, подобный недальнему грому, достиг ушей моих, и вскоре я увидел, что это была кавалерия из Котты, прискакавшая для защиты батарей. Собравши все свои силы, я кинулся в море, чтобы доплыть до шлюпок. Времени терять мне было некогда; несколько неприятельских егерей на черных лошадях успели пуститься вплавь за мною и палили мне в голову из пистолетов.
Шлюпки были тогда почти в четверти мили от берега; находившиеся в них офицеры по счастью увидели кавалерию, и в это же самое время увидели меня, плывущего к ним; одна из шлюпок подержалась на веслах. Я достиг ее с большим трудом, был взят на нее, но так обессилел от потери крови и усталости, что привезен на фрегат почти мертвый. Нога моя была разрезана до кости, и я целый месяц оставался на попечении доктора.
Вскоре по моем выздоровлении, мы взяли в плен судно, на которое Мурфи назначен был для отвода, и в тот же вечер вырезали шхуну, стоявшую на якоре. Начальство над нею поручено было мне. Это случилось поздно вечером, и в поспешности отправки, забыли положить нам бочонок с вином, приготовленный для меня и для моей команды. Вот переход от одной крайности к другой: на первом судне моем было слишком много вина, а на этом ни капли. Соленая рыба, из которой состоял груз наш и пища, сильно увеличивала жажду, и мы горько оплакивали разлуку с нашим бочонком. На третий день по оставлении фрегата, идучи прямо в Гибралтар, я увидел под испанским берегом судно, и по огромной белой заплате в грот-марселе, узнал, что это было то самое, которым командовал Мурфи. Я поставил все паруса, в надежде догнать его и взять от него сколько-нибудь вина, зная, что там было больше, нежели сколько надобно, даже если б он и его люди захотели быть пьяны каждый день. Когда я приблизился к нему, он поставил все возможные паруса. В сумерках я был от него довольно близко и почти на расстоянии оклика, но он продолжал бежать без оглядки; а я, имея на своем судне пару небольших трехфунтовых пушек и несколько пороху, палил из них для сигнала, делая выстрел за выстрелом: но он все не приводил, и когда совсем стемнело, я потерял его из вида и не видел более до встречи в Гибралтаре.
На следующее утро мне попались три испанские рыбачьи лодки. Они приняли меня за французского приватира, убрали свои сети и поставили паруса. Я подошел к ним; выстрел мой из пушки заставил из привести к ветру и сдаться. Я приказал им пристать к борту и, найдя, что у каждого из них было по фляжке с вином, объявил эту часть их груза контрабандой, хотя, впрочем, предлагал им плату за взятое мною. Они не хотели принять ее, узнавши, что я «Ingles», англичанин, и считали себя совершенно счастливыми, что не попали в руки французов. Я дал каждому из них по фунту табаку, чем они не только остались довольны, но еще более убедились в мнении, недавно полученном их соотечественниками, что Англия была самая храбрая и самая великодушная из всех наций. Они предлагали мне все, находившееся у них в лодках; но я отказался, получивши то, в чем нуждался, и мы расстались довольные друг другом: они, крича «Viva Inglaterra!», а мы желая им счастливого пути и запивая это желание их же собственным вином.
Долго не могли мы попасть в Гибралтар, удерживаемые безветрием, при чрезвычайно хорошей погоде; но узнав, что рыбачьи лодки имели вино, старались всегда пополнять погреб наш и собирать эту подать, достававшуюся нам так легко; впрочем, я не имел причины полагать, чтобы справедливая и дружеская меня наша могла хоть сколько-нибудь повредить любви, которую его величество король Георг столь справедливо заслужил у этого народа. По приходе в Гибралтар, я имел еще пару бочонков доброго вина для угощения своих однокашников, хотя был огорчен, найдя там фрегат, пришедший с остальными призами; Мурфи пришел сутками после меня.
Я был на шканцах, когда он приехал на фрегат, и, к удивлению моему, доносил, что был преследуем французским приватиром, которого отогнал после четырехчасового сражения; что он имел много повреждений в вооружении, но ни одного человека даже ушибленного. Я дал свободу языку его до вечера. Многие верили ему, но некоторые сомневались. За ужином, в офицерской кают-компании, хвастовство его не имело границ, и когда он напился до полупьяна, мои три человека были произведены им в полную команду брига, на котором находилось столько людей и пушек, сколько на бриге и поместиться не может!
Наконец, ложь его мне надоела; я рассказал происшествие, как оно было, послал за бывшим со мной унтер-офицером, и он подтвердил мои слова. С тех пор Мурфи был презираем всеми на судне. Всякая ложь стала Мурфи, и всякий Мурфи — лжецом. Он не смел отмщать за наши упреки; и ему так неприятно было оставаться на фрегате, что когда капитан предложил ему переменить судно, он нисколько тому не противился; характер его последовал за ним, и он никогда не получал производства. Мне всегда приятно вспоминать, что я не только вполне отмстил этому человеку, но еще был причиной исключения его из благородного сословия офицеров, которое он пятнал собою.
Тогда было не время для фрегатов оставаться праздными; и если бы я сказал только имя моего фрегата и капитана, то в морской истории страны, где происходили их подвиги, можно найти подтверждение слов моих, что этот фрегат более прочих наших судов участвовал в освобождении Испании. Южная часть ее сделалась театром самой жестокой и опустошительной войны. Станция наша была у Барселоны, а потом у Перпиньяна, французской границы с пределами Испании. Должность наша состояла в вспоможении начальникам гверильясов при нападении на неприятельские конвои с провиантом как в море, так и по дороге, лежавшей по морскому берегу, и в вытеснении неприятеля со всякого крепкого приморского пункта, которым он завладел; и признаюсь, способности и предприимчивость нашего капитана были для этой службы чрезвычайно подходящими.
Я участвовал в этих десантах и бывал в отлучке с фрегата иногда по три и четыре недели, принадлежа к партии, вооруженной ружьями, под командой третьего лейтенанта. Мы терпели очень много от всякого рода недостатков; никогда не брали с собою провизии более, как на одну неделю, а очень часто оставались три недели, не получая никакого продовольствия. Что касается до одежды, то мы не имели ни башмаков, ни чулок, ни белья, и никто из нас не имел фуражек, носовой платок обыкновенно заменял эту принадлежность; мы лазили по утесам и странствовали по кремнистым или топким равнинам вместе с нашими новыми союзниками, смелыми горцами.
Люди эти уважали нашу храбрость, но им не нравились религия наша и обычаи. Они охотно разделяли с нами свои съестные запасы, они были всегда неумолимы в жестокости против французских пленных; и никакое наше убеждение не могло заставить их сохранить жизнь хоть одному из этих несчастных, которых крики и мольбы к англичанам о заступничестве или спасении оставались всегда напрасны. Их или закалывали в наших глазах, или притащив на возвышенность, которая была бы видна из какой-нибудь крепости, занимаемой французами, перерезывали горло от одного уха до другого, в виду их соотечественников.
Христианин без сомнения станет порицать такое ужасное варварство; но он должен однако ж припомнить, что у народа этого были ожесточены все чувства. Насилия, пожары, убийства и голод везде сопровождали жестоких победителей; и хотя мы могли сожалеть о их участи и стараться отвращать ее, однако, не могли не признать, что им отплачивали по заслугам.
В этой войне мы иногда пользовались изобилием, иногда же почти умирали с голоду. В один день, когда голод в особенности не давал нам покоя, мы встретили жирного, румяного капуцина и просили его показать нам, где можно купить пищи или достать ее каким-нибудь другим способом; на это он отвечал, что и не знает, где достать ее и не имеет денег: его орден, говорил он, запрещал ему иметь их. Мы отпустили его; но некоторая поспешность, с которой он удалялся, заставила нас подозревать, что в его словах должен быть какой-нибудь обман; и так как нужда не имеет закона, поэтому мы взяли на себя смелость осмотреть святого отца, и, нашедши у него сорок долларов, избавили его от них, уверяя, что совесть наша в этом случае совершенно чиста, ибо орден его запрещает ему иметь деньги, и притом он живет между такими добрыми христианами, которые, наверное не оставят его в нужде. Он проклинал нас; но мы смеялись над ним, потому что его несчастье произошло от собственного лицемерия и лжи.
Испанские монахи обыкновенно так поступали с нами; а мы обыкновенно таким образом отплачивали им, когда могли. Отнятые талеры мы употребили на покупку пищи; вскоре потом соединились с нашей партией, и полагали дело это конченным; но монах следовал за нами в некотором расстоянии, и мы видели его, как он всходил на холм, где расположен был наш бивуак. Чтобы нас не могли узнать, мы переоделись. Монах принес жалобу начальнику гверильясов, глаза которого засверкали негодованием, когда он услышал о недостойном поступке с его падре, и весьма вероятно, что не обошлось бы без кровопролития, если б святой отец мог указать дерзновенных.
Хотя я переменил одежду, но наружность моя оставалась та же; и так как он смотрел на меня больше, нежели с сомнением, то я выпучил глаза прямо ему в лицо и, соединив все силы неподражаемой моей смелости, громким и угрожающим голосом спросил его по-французски: не считает ли он меня за разбойника?
Вопрос этот и мастерская манера, с какой он был сделан, если не удовлетворили, по крайней мере, усмирили преподобного отца. С явным нетерпением слушал
… он намеки, делаемые некоторыми из наших матрасов, что он ограблен был другою партиею и отправился преследовать ее. Таким образом я освободился от монаха, и очень рад был видеть, как он уходил. Уходя, он еще раз бросил на меня весьма испытующий взгляд; но я отвечал ему таким же, исполненным притворного гнева и презрения, которые вполне умел выказать. Кудрявые мои волосы плотно сглажены были куском мыла, бывшим у меня в кармане, и я гораздо более походил тогда на методистского попа, нежели на обирателя чужих карманов.
За несколько времени перед этим, фрегату нашему даны были другие поручения, и так как я не имел случая попасть на него, то временно назначен был на другой.
ГЛАВА VII
Начался шум битвы, и между двумя воинствами оставался узкий промежуток.
Мильтон
Капитан фрегата, на который меня назначили, благодаря своим достоинствам был избран лордом Коллингвудом для исполнения гораздо более важных поручений, и нас послали подавать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Французский генерал Сен-Сир вступил в эту область и, взявши Фигуерас и Херону, завистливым глазом смотрел на замок Св. Троицы, стоявший на юго-восточной стороне, взятие которого было бы верным ручательством в падении Росаса.
Наш капитан решился защищать его, хотя он только что был оставлен другим британским флотским офицером, как неспособный к защите. Я был сверхкомплектный мичман, но просился, чтоб меня назначили в десант, и был послан. Должно сказать, что офицер, оставивший это место, выказал величайшее благоразумие. Все стены замка были в развалинах. Кучи искрошенных камней и щебня, изломанные пушечные станки и треснувшие пушки представляли весьма невыгодное место сражения. Мы имели пред осаждающими одно только преимущество, заключавшееся в том, что пролом, сделанный ими в стенах, был крут для всхода, и взорванные камни рассыпались под ногами; между тем, как мы встречали подходящих всем, что только можно было кидать. Это составляло нашу единственную защиту и все средства, чтобы воспрепятствовать неприятелю ворваться к нам.
Мы имели еще у себя другое весьма важное неудобство. Замок стоял близ крутого холма, остававшегося во власти неприятеля, и на этой возвышенности, бывшей почти наравне с вершиной замка, триста швейцарских зорких стрелков, устроив ложемент в расстоянии пятнадцати сажень от нас, производили беспрестанную пальбу по замку. Как только голова показывалась на стене, наверное двадцать винтовочных пуль в одно мгновение жужжало над ней; и точно такое же беспрерывное внимание обращено было на наши шлюпки, приставшие к берегу.
На другой возвышенности, более к северу и следовательно несколько далее вовнутрь земли, французы устроили батарею из шести 24-фунтовых орудий. Это приятное соседство было от нас только на сто сажень и беспокоило беспрерывным огнем с рассвета до ночи, давая весьма мало времени пушкам своим простывать.
Я никогда не полагал, будучи мальчиком, чтоб пришлось мне когда-нибудь завидовать вторничному петуху14; но со мной случилось это в проклятом замке. Тут, конечно, было не до шуток; мы не в состоянии были расстроить такую превосходную против нас силу; но капитан мой был настоящий рыцарь, и так как я вызвался охотником, то не имел права жаловаться.
Так велика была точность неприятельских выстрелов, что мы, увидя камень, в который попало ядро, могли указать, какой вслед за тем будет вышиблен, и люди наши часто получали раны осколками гранита, из которого построены были стены, или подстреливались как куропатки швейцарским отрядом, расположенным на возвышении около нас.