Долг мой пред капитанами флота его величества требует сказать, что случаи, происходившие на бриге со времени моего поступления на него, и которые я хочу отчасти передать, может быть, единственны в своем роде, и что такие люди, как наш капитан, даже в то время, редко встречались во флоте, а по причинам изъясненным мною далее, сделались впоследствии еще реже. Старший лейтенант говорил мне, что я поступил весьма благоразумно, оказавши сопротивление капитану при первом недостойном злоупотреблении им власти против меня, что он тиран, забияка и трус и не перестанет искать случая напасть на меня снова.
   — Но остерегайтесь, — сказал он, — он никогда не простит вам и, чем будет казаться ласковее, тем более надо его бояться. Он заставит вас считать себя в безопасности и, усыпивши, сейчас предаст военному суду, как скоро поймает в каком-нибудь отступлении по службе. Всего лучше, если вы поспешите устроить свои дела и постараетесь возвратиться на бриг, прежде окончания данного вам срока. Одна только угроза ваша писать глав ному командиру доставила вам это увольнение. Его самого тут благодарить не за что: он не пустил бы вас с брига, если бы только смел. С тех пор, как я поступил к нему на судно, я ни разу не съезжал еще на берег и не проходило дня, чтоб не был свидетелем сцен подобных той, какую видели вы в это утро. Впрочем, — продолжал он, — если бы не его бесчеловечность к команде, он самый занимательный лжец, какого я когда-либо слышал, и часто бываю более расположен смеяться над ним, нежели досадовать на него; он обладает жилкою остроумия и чрезвычайно веселым нравом. Даже в самой его злобе есть что-то забавное, и так как мы не можем избавиться от этого человека, то должны стараться делать из него для себя хоть потеху.
   Я поехал на берег, собрал все свое платье и прочие необходимые для меня вещи и возвратился на бриг на следующее утро до восьми часов.

ГЛАВА XVII

   Он будет лгать вам так проворно, что вы сочтете правду за глупость. Пьянство есть лучшая его добродетель, потому что он всегда напивается замертво, и когда спит, мало делает вреда.
Шекспир

 
   Капитан возвратился на бриг, казалось, в самом приятном расположении духа. Увидевши меня, он сказал:
   — А, вот это мне нравится: никогда не просрочивать отпуска даже на пять минут. Теперь я вижу, что могу положиться на вас, и потому предоставляю вам ехать на берег, когда вам угодно.
   Слова эти могли бы быть очень хороши для матроса, но так как они относились к офицеру, то показались мне грубыми и неблагородными.
   Наш эконом приготовил в кают-компании закуску. Она состояла из бифштекса и жареных телячьих почек с жареным луком; издаваемый ею вкусный запах, в благовонных парах поднялся вверх к люку и достиг носа шкипера. Пустословие его не знало границ; он склонился на решетку люка и, глядя вниз, сказал:
   — Послушайте, что-то дьявольски хорошее происходит у вас там внизу!
   Мы поняли, к чему это относилось, и старший лейтенант пригласил его в кают-компанию.
   — Пожалуй, я сам как будто проголодался. Сказавши это, он спустился по трапу в одно мгновение своих забавных глаз, боясь, чтобы лучшие куски не были взяты прежде, нежели сам он вступит в дело. Усевшись, он сказал:
   — Я уверен, господа, что не в последний раз имею удовольствие сидеть в кают-компании, и что вы будете считать мою каюту вашей собственной. Я люблю доставлять все удобства моим офицерам, и ничто, мне кажется, не может быть восхитительнее судна, на котором царствует совершенное согласие, и где каждый матрос и юнга готов идти в ад за своих офицеров. Вот это я называю хорошим товариществом: отпускать и принимать, шутить и отшучиваться, по возможности снисходить друг другу за ошибки. И мы с горестью будем расставаться, когда кампания наша кончится. Я боюсь, однако, что мне не долго придется служить с вами; потому что хотя мне и очень приятно командовать бригом, но герцог Н. и лорд Джордж дали лорду-адмиралу хорошую взбучку за то, что он не производит меня в следующий чин, и, будь сказано между нами, я, право, не желаю подаваться более вперед. Производство мое в пост-капитаны утвердится по приходе нашем в Барбадос.
   Старший лейтенант мигнул глазом, и как ни было скоро движение этого глаза, но капитан успел однако же поймать его одним из беспрерывных движений своих собственных, прежде чем опять обратил их на главный предмет — бифштекс, почки и лук. В этот раз дело обошлось без всяких замечаний.
   — О, какой это капитальный кусок! Я попрошу вас побеспокоиться положить мне несколько жиру и подливки. Мы, вероятно, найдем средство проводить приятно время в море, но сначала должны вступить в синюю воду: тогда нам будет менее работы. Вот, кстати, расскажу вам о жареньи говядины: когда я был в Египте, мы обыкновенно жарили бифштекс на камнях. Огня не было нужно. Термометр стоял на 200 градусах, жар, как в аду! Я видел четыре тысячи человек, зараз жарящих для целой армии не менее двадцати или тридцати тысяч фунтов мяса, и все эти куски жарились в одно время — это было как раз в полдень. Разумеется, ни искры огня! Некоторые из солдат, бывшие прежде работниками на стеклянном заводе в Лейте, клялись, что никогда не видывали такого жару. Я обыкновенно старался быть у них под ветром, чтобы перевести дыхание и подумать о старой Англии! Ах, между прочим, вот земля, где человек может думать и говорить, что ему угодно! Но подобного рода работа, как вы сами можете посудить, не продолжалась долго; кончилось тем, что в три или четыре недели глаза у всех сжарились. Я захворал и слег в постель. Я тогда служил в 72 полку, состоявшем из 1700 человек. Со мной была горсть матросов; но глазная болезнь сделала такое опустошение, что целый полк, полковник и все решительно ослепли, все, исключая одного капрала. Вы, может быть, удивляетесь, господа, но это совершенно справедливо. Капралу этому пришлось круто; представьте себе: он должен был весь полк водить на водопой. Сам он шел впереди, а двое или трое держались за фалды его мундира, на каждой стороне, за их фалды цеплялось еще столько же и, таким образом, с каждым рядом число удвоивалось, и в этой процессии, держась друг за друга, пили они воду у колодца; и, как черту угодно было оставить между нами одного только здорового, то капрал обыкновенно водил весь полк на водопой, точно так, как конюх водит лошадей, и шествие это, как видите, походило на распущенный хвост павлина.
   — Которого капрал был туловищем, — прервал доктор. Капитан посмотрел на него серьезно.
   — Вы находили, что в этой стране было жарко? — спросил доктор.
   — О, так жарко, доктор, — воскликнул капитан, — как будет вам, когда вы отправитесь туда, куда отправили не одного больного, и где поэтому вы, наверное, и сами будете; но я надеюсь, впрочем, из сожаления к вам и ко всей вашей братии по ремеслу, что вы не встретите там такой жары, какую встретили мы в Египте. Что, например, скажете вы о девятнадцати из моих людей, убитых солнечными лучами, соединившимся в фокус на полированных стволах ружей часовых и зажегшими порох на полке? Под Акрой я командовал мортирной батареей, и бомбами наносил французам дьявольский вред. Я обыкновенно пускал их к ним, когда они обедали, но, как вы думаете, негодяи обошли меня, наконец, на ветре. Они приучили нескольких пуделей смотреть, когда бомбы упадут, и тогда подбегать к ним и зубами вырывать из них трубки. Слышали ли вы когда-нибудь о подобных негодяях? Этими средствами они спасали сотни людей и потеряли только с полдюжины собак. Истинная правда, спросите у сэра Сиднея Смита, он скажет вам то же самое и еще гораздо более. Проворство его языка равнялось только быстроте выдумки и способности жевания, потому что в продолжение всего этого забавного монолога зубы его были в беспрерывном движении, подобно бимсам парохода, и так как он был наш капитан и гость, то, разумеется, взял львиную долю из нашего завтрака.
   — Послушайте, Соудингс, — сказал он, обращаясь фамильярно к штурману, недавно поступившему на бриг, — посмотрим, какого рода запас погрузили вы в ахтер-люк. Что касается до меня, я люблю пить воду; давайте мне только чистой воды, и дитя может управлять мной. Я редко употребляю спиртуозное, когда есть хорошая вода. Сказавши это, он налил в стакан рому и поднес его к своему носу.
   — Воняет адом! Послушайте, штурман, уверены ли вы, что все ваши бочки хорошо закупорены? Кошки прибавили в них жидкости. Мы должны это с чем-нибудь смешать, чтобы можно было пить. — И наливши полстакана воды, которая, между прочим, была очень хороша, остальное он дополнил ромом, потом попробовав, сказал:
   — Нуте-ка, мистрисс Кошка, я думаю, это лакомство не по вашему вкусу.
   Тут он замолчал на секунду, держа стакан у себя перед глазами, потом выпил его залпом и не сделал другого движения, кроме глубокого вздоха.
   — Между прочим, кстати, мы не будем иметь кошек на бриге (исключая употребляемых шкипером для исправления человеческих слабостей). Мистер Скейсель, распорядитесь об этом. Выкиньте всех их за борт.
   Взявши свою фуражку, он встал из-за стола и, подымаясь по трапу, обратился опять к Скейселю, говоря:
   — Вот еще одно слово. Мне бы не хотелось кидать кошек за борт; матросы имеют глупое суеверие к этому животному — оно несчастливо. Нет, велите лучше положить их живых в сухарный мешок и отправьте на берег на торговой лодке.
   Вспомня, что в этот самый день должен быть у меня обед в Джордже и имея позволение капитана ехать на берег, когда мне угодно, я счел своею обязанностью сказать ему, что еду, из простого приличия. Я подошел к нему с уверенностью и сказал о моем приглашении и намерении.
   — Воля ваша, сударь, — закричал он, подбоченясь обеими руками и глядя мне прямо в лицо, — а в числе прочих сделанных вами морских запасов, у вас порядочный запас самонадеянности. Вы только что возвратились с берега, как опять просите увольнения, и к тому еще имеете дерзость сказать мне, зная, как я ненавижу порок, что вы намерены вспрыснуть ваше назначение, следовательно, самому скотски напиться и напоить также других. Нет, сударь, знайте, что как капитан этого брига и покуда имею честь командовать им, я страж нравов.
   — Это самое и я хотел сказать вам, капитан, — возразил я, — но вы прервали меня. Зная, как трудно удержать молодых людей в порядке без присутствия кого-нибудь из уважаемых ими особ и с кого могли бы они брать пример, я хотел было просить вас сделать мне честь быть моим гостем. Ничто, по моему мнению, не может лучше этого удержать всякое покушение на неприличную веселость.
   — Вы говорите словно молодой человек, воспитанный мною, — возразил капитан. — Я не думал найти в вас так много нравственности и благоразумия. Не думайте, однако, чтобы я когда-либо хотел быть помехой невинному удовольствию. Человек все-таки человек, давайте ему одно лишь необходимое для жизни, и он не более, как собака. Маленькая веселость в подобном случае не только может быть допущена, но и необходима. За здоровье доброго короля, Боже благослови его, равно как и за наше, должно всегда выпить хорошего вина. И при том, так как вы говорите, что общество ваше избранное, и вы хотите вспрыснуть свое назначение в поход, то ничто не препятствует мне согласиться на ваше приглашение. Но, помните, не слишком много пить, ни одной неблагопристойности, и я стану употреблять возможное старание не только обуздывать юношескую кровь, но приложу свои силы удержать веселость обеда в пределах приличия.
   Я поблагодарил его за это милостивое снисхождение. Он отдал после того несколько приказаний Скейсейлю, старшему лейтенанту и, велевши послать гребцов на гичку, предложил мне ехать с ним на берег.
   Это в самом деле было знаком особенной милости, которую он до того никогда не оказывал ни одному офицеру брига, и потому все собрались на такое чудо. Старший лейтенант мигнул глазом, чем более нежели сказал:
   — Это слишком для него хорошо, чтоб могло долго продолжаться.
   Однако мы сели в шлюпку и поплыли к городу. Течение сносило нас, и мы проехали близ бакена затонувшего корабля Война.
   — О, памятен мне этот старый корабль, я был на нем мичманом, когда он взлетел на воздух. Я был сигнальным мичманом, и в то самое время, как делал сигнал бедствия, взлетел на воздух. Я думал, что никогда более не увижу света Божьего.
   — Неужели? — сказал я. — Я полагал, что в то время не было на нем ни одного человека.
   — Ни одного человека! — повторил капитан с пренебрежением. — Откуда вы это взяли?
   — Я слышал от капитана, с которым служил в Америке.
   — Так кланяйтесь же от меня вашему капитану и скажите ему, что он ничего не знает об этом. Никого на корабле! Когда на корме столпились, как в овчарне, и все просили у меня помощи. Я велел всем им убираться у черту, и в это самое мгновение все мы были подшвырнуты, это-то уж я знаю наверное. Меня так ушибло, что я лишился чувств, и мне сказали после, что нашли меня где-то в заливе Стокс-Бей и отнесли в Гасларский госпиталь, где я пролежал три месяца, — не говоря ни слова.
   Наконец, я выздоровел, и первой моей заботой было взять шлюпку и отправиться к своему погибшему кораблю, я нырнул в форт-люк и переплыл на корму в бродкамеру.
   — Что же вы видели там? — спросил я.
   — О, ничего, кроме человеческих скелетов и множества мерланов, плавающих между их ребрами. Я вытащил старый свой квадрант, который пихнул его лежащим на столе точно так, как оставил. Никогда не забуду, какую перепалку задали мы старой «Королеве Шарлотте», своим левым бортом; каждая пушка выпалила в него двойным зарядом. Я полагаю, мы перебили там, по крайней мере, человек до ста.
   — Как же мне всегда говорили, что он потерял при этом случае только двух человек, — возразил я.
   — Кто говорил вам это? — сказал капитан. — Ваш прежний капитан?
   — Да, — отвечал я, — он был мичманом на этом корабле.
   — Врет он, как сивый мерин! — сказал капитан. — Я знаю, как дважды два, что три полные баркаса мертвых тел свезены были с него и отправлены в госпиталь для погребения.
   Между тем шлюпка подошла к пристани, и потому мой лгун имел случай перевести дух; я рад был этому, боясь, чтобы он не исчерпал всего своего запаса лжи до обеда и не оставил бы нас без десерта. Вышедши на берег, он пошел прежде в свою квартиру, в трактир Звезды и Подвязки, а я отправился в Джорж. Расставаясь, я напомнил ему, что обед в шесть часов.
   — Никогда не бойтесь за меня, — сказал он.
   Я собрал товарищей до его прихода и сообщил им мое намерение напоить его пьяным, прося их помогать мне в этом, и они охотно согласились. Я был уверен, что, доведши его раз до подобного положения, прекращу на будущее время все его диссертации в пользу умеренности. Товарищи мои, вполне предуведомленные, с какого рода человеком будут они иметь дело, встретили его при входе с лестными знаками уважения. Я представил ему всех их, подводя поочередно самым церемониальным образом, точно так, как представляются при дворе. Расположение его духа было самое повышенное. Вызов иметь честь выпить с ним рюмку вина, делался поодиночке и почтительно, на что он отвечал каждому из бывших за столом, с особенным удовольствием и согласием.
   — О, какая это капитальная лососина! — сказал капитан. — Откуда Биллет достал ее? Между прочим, заговори о лососине, слышали ли вы когда-нибудь о маринованой лососине в Шотландии? Мы все отвечали, что слышали.
   — О, вы меня не понимаете, я не разумею мертвую маринованную лососину, а говорю о живой маринованной лососине, плавающей в лоханке так же проворно, как угорь.
   Мы все изъявили свое удивление и отвечали, что никогда об этом не слышали.
   — Я думаю, нет, — сказал он, — потому что этот способ недавно введен еще там в употребление одним из моих приятелей, доктором Мек — я не могу теперь хорошенько вспомнить его ломающее челюсти шотландское имя. Он был большой химик и геолог, одним словом, все, что вам угодно — сведущий человек, смею уверить вас, хотя вы, может быть, станете смеяться. Ну, слушайте ж, господа — этот человек, как говорится, попрал природу ногами и опрокинул ее вверх дном. Я сильно подозреваю, что он продал душу сатане. Но как бы там ни было, а только, поймавши живого лосося, он пускает его в лоханку, и каждый день все прибавляет соли, покуда вода не сделается так густа, как каша, и рыба едва может шевелить в ней хвостом. Потом он бросает туда цельные перечные стручки, по полдюжине фунтов за раз, и когда найдет, что их достаточно, начинает разводить всю приправу уксусом, покуда маринование совсем не окончится. Рыбам, конечно, очень не нравится это сначала; но привычка делает свое, и когда он показывал мне лоханку, они плавали там так же весело, как стадо плотвы. Он кормил их укропом, мелко изрубленным, и стручками черного перца.
   «Как хочешь, доктор, — сказал я, — я никогда не верю на слово; покуда не попробую, не поверю даже собственным моим глазам, и могу только верить своему языку». (Мы посмотрели друг на друга).
   «Изволь, я доставлю тебе это сию минуту», — сказал он и сеткой вытащил из лоханки одну рыбу. Когда воткнул я в нее вилку и нож, маринованье потекло из нее, как кларетовое вино из бутылки; я съел по крайней мере фунта два этой мошенницы, между тем, как она хвостом своим била меня по лицу. Я никогда не едал подобной лососины. Право, стоит поехать в Шотландию собственно за тем, чтобы поесть живой маринованной лососины.
   Я дам кому угодно из вас письмо к моему приятелю. Он будет рад видеть вас, и тогда вы можете убедиться. Припомните мое слово, что когда вы раз попробуете лососины, таким образом приготовленной, то никогда больше не станете есть другой.
   Мы все сказали, что находим это весьма вероятным.
   Пробки от шампанского полетели вверх так же громко и высоко, как его бомбы под Акрой; но мы, надеясь позабавиться его языком, были сколько можно воздержны. Увидевши, что разговор начинал делаться общим, я, попросивши одного из товарищей моих разрушить бисквитную пирамиду, стоявшую перед ним, искусно обратил его речь на Египет.
   Этого было достаточно: он начал с Египта, и увеличивал число и невероятность небылиц по мере того, как мы поддакивали ему. Никакая человеческая память не в состоянии была запомнить всего, что рассказывал наш новый Мюнхгаузен.
   — Да вот кстати, говоря о воде Нила, — сказал он, — я вспомнил, что когда был старшим лейтенантом на корабле «Белловон» я пришел в Минорку только с шестью тоннами воды в трюме; но через четыре часа мы налили триста пятьдесят тонн. Я заставил всех работать. Сам адмирал с своим штабом был по горло в воде наравне с прочими.
   — Адмирал, — говорю я, — нет никому пощады. Ну, слушайте же, на другой день мы вступили под паруса; такого ветра, как тогда, я не видывал во всю свою жизнь: мачты наши слетели долой, и жестокие волны почти смывали нас. Одну из шлюпок, висевших на боканцах, оторвало, и она исчезла из глаз, прежде нежели достигла воды. Смейтесь над этим, сколько вам угодно, но это еще ничто в сравнении с тем, что случилось с военным шлюпом «Сваллов». Он был вместе с нами; ему хотелось уйти от бури, но, клянусь Юпитером, она занесла его на две мили вовнутрь земли — пушки, людей и все; на следующее утро они увидели, что утлегарь их проскочил в окно церкви. Все жители божились, что еретики сделали это нарочно. Капитан был принужден вооружить своих людей и идти с ними к морскому берегу, предоставляя шлюп народу, который до того был раздражен, что зажег его совсем забыв о присутствии пороха на судне; его взорвало, и с ним вместе множество голов взлетело на воздух.
   Трудно сказать, до каких пор продолжал бы он свои истории; но они, наконец, наскучили нам, и потому мы начали подливать ему вино, покуда он не перешел к дружеской откровенности.
   — Ну, послушай (икотка) ты, Франк! Ты, черт тебя возьми, добрый малый; но этот одноглазый пушкин сын — я отдам его под военный суд, первый раз, что поймаю пьяным; я повешу его на ноке рея, и ты будешь у меня старшим лейтенантом. Только приди мне сказать, когда он хватит вина, и я запрячу его, его мигающий глаз — дерзкий, Полифемом смотрящий (икотка)…
   Тут он начал уже забываться, говорил сам с собой, и смешивал меня с старшим лейтенантом.
   — Я научу его писать глазному управлению об увольнении на берег…
   Приближаясь, наконец, к финалу, он начал петь.
   После этого его голова завалилась назад, он свалился со стула и растянулся неподвижно на ковре.
   Решившись с самого начала не пускать его в таком положении на улицу и не выставлять на позор, я заблаговременно распорядился приготовить для него комнату в трактире; позвал слугу и приказал ему нести его на кровать.
   Удостоверившись, что он положен как надо, что ему развязан галстук, сняты сапоги, и голова немного приподнята, мы оставили его и возвратились к столу, где окончили вечер весьма приятно, но без вторичной жертвы опьянения.
   На следующее утро я пришел к нему. Казалось, он чрезвычайно тяготился моим присутствием, полагая, что я хотел упрекнуть его в невоздержности; но, не имея вовсе этого намерения, я спросил его, как он себя чувствует, и изъявил сожаление, что вчерашняя веселость прервана была таким несчастным образом.
   — Что вы думаете, сэр? Вы думаете добиться от меня сознания, что я был не трезв?
   — Совсем нет, — сказал я, — разве вы не знаете, что на половине вашего прекрасного и увлекательного рассказа вы упали со стула в припадке падучей болезни. Скажите, вы разве подвержены ей?
   — О, да, мой любимый, как же, и весьма подвержен; но я давно не имел припадка и полагал, что болезнь меня оставила. Четыре раза подкашивала она меня и принуждала оставлять службу, именно в то самое время, когда я наверное шел к производству.
   После того он сказал мне, что я могу, если угодно, оставаться тот день на берегу. Должно отдать ему справедливость, что он мастерски понял меня, приписывая свое падение падучей болезни. Как только я вышел от него, он встал с кровати, отправился на бриг и высек двух человек за пьянство накануне.
   Я не преминул рассказать все случившееся товарищам на бриге. Через несколько дней после того мы отправились на Барбадос.
   В первое воскресенье, встреченное нами в море, капитан обедал с офицерами в кают-компании. Немедленно пустился он в обыкновенный свой поток лжи и хвастовства, всегда бесивший доктора, весьма благородного молодого человека родом из Уэльса. В этих случаях он никогда не упускал посмеяться насчет капитана, прибавляя два или три слова к концу каждого анекдота, и делая это так серьезно и скромно, что незнавший его мог бы подумать, что он в самом деле говорит серьезно. Капитан возобновил рассказ свой о корпусе пуделей для вырывания трубок из бомб.
   — Я надеюсь в скором времени увидеть и у нас учреждение такого корпуса, — сказал он, — и если меня сделают полковым командиром, то я скоро буду иметь звезду на груди.
   — Это была бы Собачья Звезда, — сказал доктор чрезвычайно серьезно.
   — Благодарю вас, доктор, — сказал капитан. — Недурно.
   Мы смеялись; доктор сохранил свою серьезность, а капитан посматривал весьма важно; но вскоре начал продолжать басни, ссылаясь, по обыкновению, на сэра Сиднея Смита.
   — Если вы мне не верите, спросите только сэра Сиднея Смита; он станет рассказывать вам об Акре целые тридцать шесть часов, не переводя дыхания; его повар был так утомлен этим, что прозвал его Длинной Акрой.
   Бедный доктор не остался без отплаты; на следующий день, увидя, что палуба над каютой его течет, и вода струится прямо к нему на койку, он начал прибивать кусок крашеной парусины для защиты себя от наводнения. Капитан услышал стук молотка и, узнавши, что стучал доктор, приказал ему прекратить.
   Доктор представлял необходимость защитить себя от расщелин на палубе, пропуская воду ему на голову; но капитан отвечал, что их не надо заделывать, и что постель из расщельника была очень хорошей постелью для уроженца Уэльса.
   — Итак, доктор, теперь мы квиты: вот вам за вашу Собачью Звезду. Мне кажется, вы полагаете, что кроме вас никто на судне не сумеет сделать двусмысленности или пилюли.
   — Если бы мои пилюли не были лучше ваших двусмысленностей, — проворчал доктор, — то нам пришлось бы весьма плохо.
   Вслед за этим капитан велел плотнику не давать доктору ни одного гвоздя и инструмента; он даже сказал бедному эскулапу, что тот не умеет составить и пилюли, и что он столько же бесполезен, как наш адмиралтейский совет. Он упрекал его также в неведении других своих обязанностей по званию и, приказавши послать наверх всех больных, заставил их тянуть снасти, для ускорения обращения крови.
   Многие из несчастных больных получали при этом самые немилосердные побои, и мне кажется, одно только уважение и любовь к офицерам удерживали команду в повиновении ему. Лишь только вошли мы, как он называл, в синюю воду — то есть на глубину, неизмеримую лотом — он начал свои неистовства, не прекращавшиеся до самого нашего прихода в Карляйль-Бей. Обращение его с офицерами и матросами было одинаково, и не представлялось возможности поправить нашу участь, потому что никто из нас не решался донести на него начальству. Постоянное его правило было — «Заставляйте матросов беспрестанно работать и вы выгоните у них чертовщину из головы — пусть все стоят весь день и всю ночь на вахте».