Страница:
Усевшись у задней стены часовни, которая была построена по образу собора в Ани и восстановленного Трдатом храма Святой Софии, и глядя, как солнечный свет проливается в узкие щели окон, я вспомнил иконоборческую вспышку Мандельштама в армянской церкви в Аштараке:
«Кто додумался заключить пространство в этом зловещем карцере, этой низкой темнице — чтобы воздавать ему здесь почести, достойные псалмопевца?»
Многие армяне разделили бы его негодование. В этих горных деревнях дохристианские традиции исчезали с трудом. Так же как в Эчмиадзине, под лежавшим на поверхности слоем здесь таились следы древних персидских верований; зороастрийских, манихейских, дуалистских. Персы не имели склонности запирать своих богов в каменных замках: они чувствовали себя ближе к ним на открытом пространстве и молились вне помещений. Геродот писал, что они отдают предпочтение молитве в горах. Зороастрийский молитвенник, йасна, содержит специальную молитву, которую нужно читать, «увидев впервые высокую гору». Армянский культ Арарата является частью этой традиции, и, между прочим, многие горы Армении названы в честь зороастрийских богов. До недавнего времени армянские крестьяне совершали утреннее умывание, а затем, выйдя из дома, молились, повернувшись на восток.
Хачкары, стелы и вишапы показывают тесную связь армянской земли с этими верованиями. Корни их гораздо глубже, чем осуждающие разговоры христиан о богоотступниках, язычниках и анимистах. При таком психологическом климате диссидентские группы вроде павликиан легко находили приверженцев; в сознании многих армян дуализм был более убедительным, чем христианство.
Сырые своды церквей и монастырей всегда соперничали с более земными, более восточными верованиями армян. Однако в одном определенном отношении эти необычные сооружения являются вызывающе армянскими. Нигде больше церкви — и, насколько мне известно, здания любого другого рода — не выглядят настолько различными снаружи и внутри. То, что в армянских церквах остроугольное и остроконечное, — внутри округлое; там, где снаружи — острый конус, внутри — купол; там, где снаружи треугольные слепые ниши, внутри цилиндрические альковы и апсиды; снаружи черепичная крыша, внутри — цилиндрический или дугообразный свод. Когда рассматриваешь планы этих церковных зданий, они выглядят почти как два здания в одном. Используя стены с наполнителем из гравия, армянские каменщики как будто задавались целью соорудить головоломку.
Часто, чувствуя себя чужим среди армян или пытаясь преодолеть какой-нибудь из армянских парадоксов, я вспоминал об этих церквах — и прощал себе свое непонимание. Я привык к неожиданностям. Каждый раз, когда я встречал образец, какую-то симметрию в армянах, я знал, что она будет отброшена, точно первоначальное впечатление за церковной дверью.
Ту ночь я провел во вновь открытой духовной семинарии Ахпата. Учебный семестр закончился: оставались только настоятель и двое учеников. После ужина отец Вартан, извинившись, вышел побродить по саду. Я погрузился в книги библиотеки, в которой двое юношей испытывали армянский шрифт в своем компьютере марки «Эппл Мак». Утром я отправился в Санаин.
Монастырь Санаина был виден из Ахпата, но, чтобы добраться до него, мне пришлось снова спуститься в мрачный Алаверди, и там я угодил в руки двух толстых рестораторов. У этих армянских гурманов были отличные связи — то, что в Румынии называли «хорошими отношениями». В Советском Союзе эти тайные каналы просто-напросто означали мафию. У здешней мафии была широкая улыбка и подделка под «ролекс» на запястье. Не проходило и вечера, чтобы в телевизионных новостях не показали квартиры мафии: пачки долларов, оружие, импортное спиртное… Иногда мафия применяла насилие, но в остальном — и это был один из тех самых случаев — демонстрировала чудеса елейного дружелюбия.
— Еще коньяку, англичанин! Пей! Этот коньяк — самый лучший.
Мы завтракали, сидя за длинным столом в их гостиной. Кажется, я начинал привыкать к употреблению спиртного с утра.
— А вот, англичанин, каспийская икра.
— Каспийская икра? А как же с блокадой?
— Да, блокада. Азербайджанская блокада. Ужасно, ужасно.
Санаинский монастырь примостился на поросшем лесом склоне над одноименным поселком из стекла и бетона. Монастырские залы были темными и пустыми. Под рядами колонн на земляном полу выстроились могильные плиты. Здесь, как и в Ахпате, средневековые переписчики летом боролись с блохами, а зимой — с холодом. Здесь они переводили Евклида и Платона, связывая воедино нити античной и восточной традиций, что характерно для Серебряного века.
Спустя приблизительно полтысячелетия после монгольских нашествий, когда Санаин все еще пользовался славой сокровищницы знаний, сюда прибыл молодой Георгий Иванович Гурджиев. Сын матери-армянки и отца-грека, Гурджиев сам был продуктом восточной и западной традиций. Но истинные источники его идей остаются неясными. Они отвергают все категории. Однако к его доктрине есть ключи. Как сообщают «Встречи с замечательными людьми», одно из своих первых путешествий Гурджиев совершил именно в Ани. Там среди развалин он построил хижину и весь первый период своей жизни провел за чтением загадочных текстов в поисках эзотерических Тайн. Однажды в Ани он обнаружил подземный ход. В конце хода оказалась комната, в которой Гурджиев нашел несколько обрывков пергамента. К его восторгу, оказалось, что эти обрывки с надписями на классическом армянском содержат сведения об исчезнувшем древневавилонском учении, центр которого находился к югу от озера Ван. Он отправился на поиски.
Соответствует или не совсем эта история действительности, она, безусловно, несет некий символический смысл. Согласно взглядам Гурджиева, вторжение арабов в Месопотамию в восьмом столетии превратило Армению в единственную хранительницу огня древних верований, предшествовавших монотеизму ислама и христианства. Ведя поиски в развалинах Ани, он начал открывать истоки дуалистских, зороастрийских и митраистских традиций, сохранившихся в Армении. Затем район его поисков расширился, распространившись на юг и восток. Двадцать лет он странствовал по Ближнему Востоку, Центральной Азии и Гималаям, а затем возвратился в Москву. Здесь он стал распространять собранные им учения. Часто превратно толкуемые, его идеи и до сих пор вдохновляют, очаровывают, захватывают, будоражат, освобождают и смущают умы на Западе.
Его величайший труд, в серии «Отовсюду и обо всем», озаглавлен «Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку». Это — тысяча двести страниц текста, весьма трудного для понимания, с аллегорическими персонажами, не менее разнообразными, чем у Блейка. Он писал свой труд карандашом, по-русски и по-армянски. Выбор русского языка был обусловлен его сравнительно широкой распространенностью. Но он считал, что возможности русского языка ограниченны, так же «как и английского, который также очень хорош, но только для разговоров в курительных комнатах, когда сидишь нога на ногу в удобном кресле и перебрасываешься замечаниями о замороженном мясе из Австралии или, скажем, об индийском вопросе». Армянский был его любимым языком, совершенно непохожим ни на какой другой и точно соответствующим «душевному складу представителей этой нации».
Гурджиев не принадлежал ни к какой традиции. Но, в моем понимании, характерное для него отсутствие корней могло сформироваться только лишь в этом регионе древней Армении и Кавказа, где среди развалин все еще сохранились следы древности и где столкновение идей — дуалистских, зароастрийских, суфийских, христианских, исламских, большевистских — сделало этот регион более разнообразным, более динамичным, более опасным, чем какой бы то ни было другой в мире.
Днем я покинул Санаин и вернулся на магистраль. В долине стояла жара. В Алаверди я нашел машину, водитель которой согласился подбросить меня в Ленинакан, где сто двадцать лет назад родился Гурджиев.
18
Город Ленинакан прошел все стадии переименований. Сейчас он называется Гюмри — это его древнее армянское имя. Еще он был известен как Александрополь. Именно здесь в царское время — в Александрополе — Гурджиев провел свои молодые годы. Я не знал, что мне удастся найти в Гюмри, — вряд ли дом Гурджиева сохранился. Может быть, остались хотя бы следы греческого квартала, где он обитал. Но нет. Кварталы советской застройки поглотили старый город, как это произошло со множеством дореволюционных городов, а затем они рухнули, скошенные, как трава, землетрясением 1988 года.
Землетрясение 1988 года, Гюмри (бывший Ленинакан).
Из Алаверди я спускался вниз через горы в обществе погруженного в мрачное раздумье человека и его молчаливой матери. Она сидела на заднем сиденье автомобиля и с каким-то странным отчаянием вязала. Лишь когда мы остановились на отдаленном кладбище, мои спутники оживились. Старуха отложила свои спицы, взяла пакет с яблоками и повела нас мимо выступающих рядов надгробий к двойной могиле своего мужа и сына, погибших во время землетрясения. Там — и это характерно для армян — неизбежность и определенность смерти принесли женщине облегчение. Она уселась на низкий парапет и надкусила яблоко. Ее румяные щеки вздулись от пережевываемых кусков. Несмотря на полный рот, она оживленно говорила о том, как хорошо смотрятся другие могилы с белыми и красными гвоздиками, и о том, что в следующий раз она непременно постарается привезти сюда цветы…
Она убедила меня изменить мои планы. Выяснив все, что мог, о месте рождения Гурджиева, я намеревался отправиться на юг, к озеру Севан. Я не собирался знакомиться с последствиями землетрясения: это было стихийное бедствие, случайное несчастье, но не часть подлинной Армении. Но я был не прав: именно в силу своей случайности землетрясение многое поведало об армянах.
В Гюмри я пообедал со вдовой и ее сыном. Они обитали во временном жилище, которое содержалось в такой чистоте и порядке, что не сразу можно было понять, что их обиталище было немногим больше деревянного ящика.
Я провел день, бродя по грязным развалинам Гюмри. Мне вспомнились площади Революции в Бухаресте и Бейруте. Я смотрел на скорбные останки жилых домов: спальни на втором этаже были снесены начисто, а двери из прессованных опилок каким-то чудом остались целы. Я стоял перед разрушенными фасадами и пытался представить себе мгновение, в которое все это произошло: 11.41 утра седьмого декабря 1988 года.
В Ереване, в одном из тихих академических институтов, я беседовал с эксцентричным армянским математиком, который убеждал меня вдуматься в эти цифры.
— Смотрите, — говорил он. — Одиннадцать и сорок один — что это вам говорит?
Я решительно ничего не мог придумать.
— Простые числа! — Он оживился. — И не просто простые числа, но обратите внимание, что они не согласуются с последовательностью пятеричной системы минут. Не одиннадцать сорок, не одиннадцать сорок пять, а одиннадцать сорок одна!
Я сказал, что в Скопле, Македония, часы на вокзале были оставлены, чтобы сохранить память о землетрясении 1963 года:
— И стрелки на них показывают пять семнадцать.
— Вы видите, опять! Простые числа! Неправильные. Вспомните о бедствии, сотворенном человеком, — Хиросима, например: ровно в восемь пятнадцать!
Мне понравилась его теория. Меня интересовало, как стихийный ужас землетрясения согласовывался с необходимым утешением гармонией или каким-нибудь логическим объяснением, пусть и невероятным. Для него, специалиста по числам, единственной закономерностью была именно внезапность, непредсказуемость времени события. Для остальных людей землетрясение происходило по воле Бога. В неодушевленном мире Бог презирает шаблоны и закономерности. В камнях нет никакой симметрии до тех пор, пока они не будут обработаны человеком или если они не несут на себе отпечатка исчезнувшей жизни. Землетрясения бьют наугад, в непредсказуемое время, в непредсказуемом месте. Они превращают обработанный камень в бесформенную гальку, нанося удары по тем, кто осмеливается создавать порядок.
Но армяне Советского Союза были воспитаны в безбожную эпоху и вскормлены истинами другого рода. Существует историческая закономерность, и ее можно заставить работать в нашу пользу. Семьдесят лет марксисты-ленинцы учили, что доброжелательное государство заменяет потребность в Боге, игнорируя тот факт, что доброжелательное государство, как и любое божество, может также быть мстительным.
Итак, вернемся к человеку в домике ереванского сапожника, который говорил мне, как и другие, о контролируемых подземных взрывах. Землетрясение было делом рук Советов. Божий промысел для него не существовал, но как акт государства это звучало гораздо понятней. Советы хотели наказать нас, говорил он. С самого начала 1988 года Армения создавала проблемы, а проблем в Кремле и без нее хватало. Сначала это был химический комбинат с ядовитыми выбросами: армяне добились его ликвидации. Затем Карабах. С конца февраля 1988 года армяне добивались его воссоединения с Арменией. Пересмотр границ, загрязнение окружающей среды — новые головные боли для Москвы, вызванные самой маленькой из союзных республик. В один прекрасный день треть населения Армении — миллион человек собрались в центре Еревана. Это была крупнейшая антисоветская демонстрация за всю семидесятилетнюю историю существования Союза.
Затем, в последних числах февраля, в ответ на притязания Армении на Карабах, азербайджанцы устроили погром в прикаспийском городе Сумгаите. Армянский квартал был окружен. Три дня азербайджанцы бесчинствовали в городе, сжигая армянские дома, вырезая их обитателей и сбрасывая их, живых и мертвых, из окон многоэтажных зданий. Точное число убитых неизвестно. Армяне никогда не простят Горбачеву то, что он вовремя не послал войска, они сочли это местью с его стороны.
В течение всего лета обе республики находились в напряженном противостоянии. Двести тысяч армян выехали из Азербайджана в Армению и примерно сто пятьдесят тысяч азербайджанцев — из Армении в Азербайджан. Армян размещали везде, где возможно: в гостиницах, залах заседаний и жилых домах. Многие остановились в городах Северной Армении — Ленинакане, Кировакане и Спитаке. Именно здесь, после нескольких месяцев невзгод, недостатка пищи и топлива, проблем с водой, безработицы и отчаянной скученности, хмурым заснеженным зимним утром произошло землетрясение. В считанные минуты погибло двадцать шесть тысяч человек.
И даже теперь, спустя более чем два года, в Гюмри чувствовалось, что город все еще не пришел в себя. Он больше не стремился расти в высоту. Все происходило на уровне земли. Грузовики со строительным камнем пробирались по разрушенным улицам, и управляемые с земли краны протягивали свои руки над строительными площадками. Между палатками и времянками приютились школы, конторы и больницы, и город как-то жил. В магазинах, большинство которых располагалось в тесных хибарках, наибольшей популярностью пользовались торговавшие товарами для дома: позолоченными пластмассовыми безделушками, дешевыми светильниками, аляповатыми иконами и бессчетными вещицами, помогающими как-то скрасить убогий быт этого беженского города.
— В деревнях все по-другому, — объяснил торговец овощами. Его пучки морковки лежали у обочины дороги, словно павшие в битве рыцари. — В деревнях ничего нет.
— Где эти деревни?
— В горах. Я сам оттуда. Я туда не возвращался. У меня нет дома после еркрашаржа.
Еркрашарж — это армянское слово словно передает личный опыт этих людей: оно дрожит, скрежещет и рушится. Напротив, «землетрясение» звучит безучастно, как диагноз врача.
Я дал торговцу овощами несколько рублей, отказавшись от его моркови, и решил сделать попытку добраться до этих деревень. Спитак был ближайшим к эпицентру землетрясения большим городом. По-армянски «Спитак» означает просто «белый», но теперь он был серым и разрушенным. Я стал отыскивать сотрудников гуманитарных организаций, которых встречал в Ереване. Я нашел их уже в сумерки, и они пригласили меня остановиться в их поселке. Это были представители армянской диаспоры из Франции, Канады и Соединенных Штатов. Их сделанное в Швеции жилище представляло собой странное подобие капсулы, которую они установили прямо над городом, в развалинах летнего лагеря коммунистической молодежи. Лагерь начал уже зарастать молодыми лесными деревьями. Вокруг самой капсулы чернела дорожка свежепроложенного асфальта, перед дверью красовались две грядки с петуниями. А внутри царил образцовый порядок.
Большую часть вечера я провел с Майклом, армянином-буддистом из Бостона. Он был единственным армянином-буддистом, которого я когда-либо встречал. На нем были американские очки в строгой оправе и модная рубашка, но все это не могло скрыть его принадлежности к армянам. Приезд в Армению, объяснил он, был обусловлен его кармой. Он планировал поездку в монастырь дзен-буддистов в Японии, но уже в аэропорту внезапно передумал и вместо этого отправился в Армению. Он уже успел жениться на девушке из Еревана.
— Объяснить вам, почему армяне могут жить в любой точке земного шара?
— Да, пожалуйста.
— Я проехал по всей Армении. Она очень маленькая, но в ней есть что-то необычное. Знаете, что именно?
— У меня есть свое мнение на этот счет.
— Здесь, в Армении, можно найти любой мыслимый климат и ландшафт. Люди привыкли к крайностям. Поэтому мы, армяне, можем спокойно жить где угодно. Мы легко адаптируемся к любым условиям.
Я попытался объяснить Майклу, что в армянах меня интересует другое, — а именно то, что, легко адаптируясь, они не перестают быть армянами, не утрачивают своего армянства, где бы они ни находились. Как сам Майкл, к примеру. Но его теория казалась ему настолько совершенной, что он не захотел вступать в спор.
На следующее утро, в ожидании машины, я провел несколько счастливых часов в Аралезском психосоциальном реабилитационном центре в Спитаке, устроенном для детей, осиротевших в результате землетрясения. Был ясный день, и солнце озаряло головки детей, входивших во двор Центра.
Музыка играла немаловажную роль в процессе психологической реабилитации. Сотрудники гуманитарных организаций отказались от стандартного подхода, предпочитая напевать армянские народные песни под флейту и гитару. В соседнем бараке кукольник репетировал музыкальную сценку с деревянными волками и поросятами: коварный ухмыляющийся волк гонится за очаровательным поросенком с длинными ресницами: поросенок спасается, волк гибнет. Затем зал заполнили девочки-сироты в туфельках с помпонами и красных передниках. На головах у них были ярко-розовые банты. Девочки по очереди выступали вперед, делали реверанс, садились за пианино и играли несложную музыкальную пьесу. Мы все усиленно аплодировали.
Концерт почти закончился, когда моя спутница заглянула в дверь, жестами показывая мне, что готова ехать. Изабель была полуфранцуженка-полуармянка. Она оставила Париж, чтобы провести два года с жертвами землетрясения. Я сразу же оттаял при виде ее самоотверженности, легких, небрежных манер и полного отсутствия внимания к своим собственным удобствам. Мы съехали с главной дороги и выбрали колею, которая вела наверх, к деревням. Склоны долины были гладкими и округлыми, и на них почти не было деревьев. Местами виднелись россыпи камней. Несколькими милями дальше, в самом начале долины, облако сеяло на горы слабый моросящий дождь.
Изабель любила эту суровую местность.
— На этой земле по-прежнему есть жизнь — коммунисты не могут убить ее.
— Даже землетрясение?
— Да, даже землетрясение. Они такие стойкие, эти люди. Боже мой, какие стойкие. Знаете, в это трудно поверить. Каждые два-три поколения с ними что-нибудь случается. Землетрясение, Сталин, турки… Я иногда просто поражаюсь, как это армяне еще не свихнулись.
— Возможно, и свихнулись, — сказал я.
— Почему вы так говорите?
Я поделился с ней мыслью Майкла Дж. Арсена о том, что армяне в своей глубинной сути — сумасшедшие.
— Зачем же вы приехали в эту страну безумцев?
— Возможно, по той же причине, что и вы.
— Но я армянка.
— Вы могли остаться в Париже.
— Париж! Это так нереально!
— Точно.
— Но почему именно в Армению?
Я рассказал ей об Анатолии и озере Ван. Я поведал об Ани и церкви в Дигоре. Я сказал, что хочу понять, в чем секрет выживаемости армян.
Она улыбнулась:
— А вы уверены, что вы сами — пусть самую чуточку — не армянин?
Мы остановились в селении Саракар. Изабель должна была вести урок в школе, а я бродил по развалинам. Грузовики, везущие камни, разбили всю дорогу. На кладбище я отыскал скамейку и уселся на нее с книгой, но она так и осталась неоткрытой. Я прислушивался к щебетанию жаворонков и зябликов, к ветру, шелестевшему в листве тополей у кладбищенской ограды, к жужжанию пчел в траве, к кукареканью петуха, к постоянному постукиванию молотка. Однако за всем этим таилось нечто более серьезное — неотвратимое, безмолвное и бесформенное. Я знал это по Дейр-эз-Зору и десяткам других мест, где побывал. От этого нельзя было скрыться. Оно пряталось где-то на задворках деревни. Оно затаилось в лужах. Это его пыталась стереть женщина, чистившая водосток. Это оно указывало стрелками часов на могильных плитах: 11.41, и датами: 1932—1988; 1961 — 1988; 1874—1988; 1857—1988; 1982—1988.
Мы двинулись дальше по дороге в сторону эпицентра. Гогоран был последним селением на этой дороге. За ним горы словно расступались, превращаясь в гряду облаков, и серо-белые заснеженные склоны сливались с облаками такого же серо-белого цвета. В Гогоране признаки восстановления чувствовались меньше. Полдюжины уцелевших домов высилось над развалинами, и это было все. Две женщины месили грязь в резиновых сапогах, еще одна вынесла ведро картофельных очисток для козы, четвертая, расположившись на груде камней, вязала.
После землетрясения этому маленькому уголку Советского Союза было обещано столько денег со всех концов света, что уцелевшие поверили, будто скоро заживут, как армяне Калифорнии, в домах с кухнями, обложенными кафелем, внутренними двориками и витражами на окнах… надо только чуть подождать. В Гогоране и в других отдаленных деревнях люди пережили зиму под пластиковыми покрытиями и брезентом. Летом, когда станет сухо и тепло, думали они, придут деньги и развернется строительство.
Уцелевшие после землетрясения, Гогоран
Однако колонны машин с помощью так и не появились в Гогоране. Большинство прибывших были слишком заняты в Спитаке, Кировакане и Ленинакане. Посылаемые деньги оседали в западных банках или исчезали в Москве. Азербайджанская блокада и советская система создавали всему непреодолимые преграды. Люди прождали всю зиму. Все еще оглушенные землетрясением, уцелевшие работали мало и лишь пасли свои стада. В последних числах августа с гор подул холодный ветер, и именно женщины, по словам Изабель, прервали период бездействия. Мы должны сами отстраиваться, заявили они и заставили мужчин заняться строительством убежищ на зиму.
Изабель отвела меня в семью, к которой она относилась с особой теплотой. Они жили в одном из вновь отстроенных домов. В двух смежных комнатах царил особый, по-деревенски затхлый дух. Старая мебель смотрелась явно не на своем месте. Их было пятеро: два сына — Артур и Capo, отец, который находился в Спитаке, преданная мать с печальной улыбкой и щенок-дворняжка по кличке Лесси.
У въезда в деревню мы прошли мимо памятника из двух бетонных обломков. Между ними были подвешены часы со стрелками, остановившимися на 11.41. Это были школьные часы, а обломки бетона были частью пола классной комнаты. Здание было трехэтажным. Когда произошло землетрясение, все дети деревни были в школе. Построенная, как и большинство подобных зданий, с минимальными затратами при максимально урезанном партийными наглецами бюджете, школа рухнула мгновенно. В живых осталось лишь около десяти ребят.
Когда мы с Capo гуляли по склонам неподалеку от деревни, он рассказал мне то, что помнил: говорить об этом дома он не любил. В то утро у его класса должен был быть урок физкультуры. Но учитель физкультуры не явился, и ее заменили математикой. Capo терпеть не мог математику, и ему было скучно. Скучая, он пытался сосредоточиться, как вдруг почувствовал первый толчок. Он вспоминает, как в следующую секунду, словно расколотую надвое, увидел учителя, ринувшегося к открытой двери. Затем Capo оказался перевернутым вверх тормашками. Рухнувшая крыша чудом остановилась над ним, и это спасло ему жизнь. Кроме него, уцелел лишь еще один мальчик из их класса. Насколько часов они перекликались сквозь густую пыль, пока их не вытащили из-под обломков. Capo, к счастью, остался цел и невредим.
«Кто додумался заключить пространство в этом зловещем карцере, этой низкой темнице — чтобы воздавать ему здесь почести, достойные псалмопевца?»
Многие армяне разделили бы его негодование. В этих горных деревнях дохристианские традиции исчезали с трудом. Так же как в Эчмиадзине, под лежавшим на поверхности слоем здесь таились следы древних персидских верований; зороастрийских, манихейских, дуалистских. Персы не имели склонности запирать своих богов в каменных замках: они чувствовали себя ближе к ним на открытом пространстве и молились вне помещений. Геродот писал, что они отдают предпочтение молитве в горах. Зороастрийский молитвенник, йасна, содержит специальную молитву, которую нужно читать, «увидев впервые высокую гору». Армянский культ Арарата является частью этой традиции, и, между прочим, многие горы Армении названы в честь зороастрийских богов. До недавнего времени армянские крестьяне совершали утреннее умывание, а затем, выйдя из дома, молились, повернувшись на восток.
Хачкары, стелы и вишапы показывают тесную связь армянской земли с этими верованиями. Корни их гораздо глубже, чем осуждающие разговоры христиан о богоотступниках, язычниках и анимистах. При таком психологическом климате диссидентские группы вроде павликиан легко находили приверженцев; в сознании многих армян дуализм был более убедительным, чем христианство.
Сырые своды церквей и монастырей всегда соперничали с более земными, более восточными верованиями армян. Однако в одном определенном отношении эти необычные сооружения являются вызывающе армянскими. Нигде больше церкви — и, насколько мне известно, здания любого другого рода — не выглядят настолько различными снаружи и внутри. То, что в армянских церквах остроугольное и остроконечное, — внутри округлое; там, где снаружи — острый конус, внутри — купол; там, где снаружи треугольные слепые ниши, внутри цилиндрические альковы и апсиды; снаружи черепичная крыша, внутри — цилиндрический или дугообразный свод. Когда рассматриваешь планы этих церковных зданий, они выглядят почти как два здания в одном. Используя стены с наполнителем из гравия, армянские каменщики как будто задавались целью соорудить головоломку.
Часто, чувствуя себя чужим среди армян или пытаясь преодолеть какой-нибудь из армянских парадоксов, я вспоминал об этих церквах — и прощал себе свое непонимание. Я привык к неожиданностям. Каждый раз, когда я встречал образец, какую-то симметрию в армянах, я знал, что она будет отброшена, точно первоначальное впечатление за церковной дверью.
Ту ночь я провел во вновь открытой духовной семинарии Ахпата. Учебный семестр закончился: оставались только настоятель и двое учеников. После ужина отец Вартан, извинившись, вышел побродить по саду. Я погрузился в книги библиотеки, в которой двое юношей испытывали армянский шрифт в своем компьютере марки «Эппл Мак». Утром я отправился в Санаин.
Монастырь Санаина был виден из Ахпата, но, чтобы добраться до него, мне пришлось снова спуститься в мрачный Алаверди, и там я угодил в руки двух толстых рестораторов. У этих армянских гурманов были отличные связи — то, что в Румынии называли «хорошими отношениями». В Советском Союзе эти тайные каналы просто-напросто означали мафию. У здешней мафии была широкая улыбка и подделка под «ролекс» на запястье. Не проходило и вечера, чтобы в телевизионных новостях не показали квартиры мафии: пачки долларов, оружие, импортное спиртное… Иногда мафия применяла насилие, но в остальном — и это был один из тех самых случаев — демонстрировала чудеса елейного дружелюбия.
— Еще коньяку, англичанин! Пей! Этот коньяк — самый лучший.
Мы завтракали, сидя за длинным столом в их гостиной. Кажется, я начинал привыкать к употреблению спиртного с утра.
— А вот, англичанин, каспийская икра.
— Каспийская икра? А как же с блокадой?
— Да, блокада. Азербайджанская блокада. Ужасно, ужасно.
Санаинский монастырь примостился на поросшем лесом склоне над одноименным поселком из стекла и бетона. Монастырские залы были темными и пустыми. Под рядами колонн на земляном полу выстроились могильные плиты. Здесь, как и в Ахпате, средневековые переписчики летом боролись с блохами, а зимой — с холодом. Здесь они переводили Евклида и Платона, связывая воедино нити античной и восточной традиций, что характерно для Серебряного века.
Спустя приблизительно полтысячелетия после монгольских нашествий, когда Санаин все еще пользовался славой сокровищницы знаний, сюда прибыл молодой Георгий Иванович Гурджиев. Сын матери-армянки и отца-грека, Гурджиев сам был продуктом восточной и западной традиций. Но истинные источники его идей остаются неясными. Они отвергают все категории. Однако к его доктрине есть ключи. Как сообщают «Встречи с замечательными людьми», одно из своих первых путешествий Гурджиев совершил именно в Ани. Там среди развалин он построил хижину и весь первый период своей жизни провел за чтением загадочных текстов в поисках эзотерических Тайн. Однажды в Ани он обнаружил подземный ход. В конце хода оказалась комната, в которой Гурджиев нашел несколько обрывков пергамента. К его восторгу, оказалось, что эти обрывки с надписями на классическом армянском содержат сведения об исчезнувшем древневавилонском учении, центр которого находился к югу от озера Ван. Он отправился на поиски.
Соответствует или не совсем эта история действительности, она, безусловно, несет некий символический смысл. Согласно взглядам Гурджиева, вторжение арабов в Месопотамию в восьмом столетии превратило Армению в единственную хранительницу огня древних верований, предшествовавших монотеизму ислама и христианства. Ведя поиски в развалинах Ани, он начал открывать истоки дуалистских, зороастрийских и митраистских традиций, сохранившихся в Армении. Затем район его поисков расширился, распространившись на юг и восток. Двадцать лет он странствовал по Ближнему Востоку, Центральной Азии и Гималаям, а затем возвратился в Москву. Здесь он стал распространять собранные им учения. Часто превратно толкуемые, его идеи и до сих пор вдохновляют, очаровывают, захватывают, будоражат, освобождают и смущают умы на Западе.
Его величайший труд, в серии «Отовсюду и обо всем», озаглавлен «Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку». Это — тысяча двести страниц текста, весьма трудного для понимания, с аллегорическими персонажами, не менее разнообразными, чем у Блейка. Он писал свой труд карандашом, по-русски и по-армянски. Выбор русского языка был обусловлен его сравнительно широкой распространенностью. Но он считал, что возможности русского языка ограниченны, так же «как и английского, который также очень хорош, но только для разговоров в курительных комнатах, когда сидишь нога на ногу в удобном кресле и перебрасываешься замечаниями о замороженном мясе из Австралии или, скажем, об индийском вопросе». Армянский был его любимым языком, совершенно непохожим ни на какой другой и точно соответствующим «душевному складу представителей этой нации».
Гурджиев не принадлежал ни к какой традиции. Но, в моем понимании, характерное для него отсутствие корней могло сформироваться только лишь в этом регионе древней Армении и Кавказа, где среди развалин все еще сохранились следы древности и где столкновение идей — дуалистских, зароастрийских, суфийских, христианских, исламских, большевистских — сделало этот регион более разнообразным, более динамичным, более опасным, чем какой бы то ни было другой в мире.
Днем я покинул Санаин и вернулся на магистраль. В долине стояла жара. В Алаверди я нашел машину, водитель которой согласился подбросить меня в Ленинакан, где сто двадцать лет назад родился Гурджиев.
18
В последние двадцать лет устоялась точка зрения, согласно которой локализация больших и малых землетрясений следует определенным математическим закономерностям, точно таким же, которым, по-видимому, подчиняется распределение частных доходов в системах свободной рыночной экономики.
Джеймс Глейк,«Хаос: создание новой науки»
Город Ленинакан прошел все стадии переименований. Сейчас он называется Гюмри — это его древнее армянское имя. Еще он был известен как Александрополь. Именно здесь в царское время — в Александрополе — Гурджиев провел свои молодые годы. Я не знал, что мне удастся найти в Гюмри, — вряд ли дом Гурджиева сохранился. Может быть, остались хотя бы следы греческого квартала, где он обитал. Но нет. Кварталы советской застройки поглотили старый город, как это произошло со множеством дореволюционных городов, а затем они рухнули, скошенные, как трава, землетрясением 1988 года.
Землетрясение 1988 года, Гюмри (бывший Ленинакан).
Из Алаверди я спускался вниз через горы в обществе погруженного в мрачное раздумье человека и его молчаливой матери. Она сидела на заднем сиденье автомобиля и с каким-то странным отчаянием вязала. Лишь когда мы остановились на отдаленном кладбище, мои спутники оживились. Старуха отложила свои спицы, взяла пакет с яблоками и повела нас мимо выступающих рядов надгробий к двойной могиле своего мужа и сына, погибших во время землетрясения. Там — и это характерно для армян — неизбежность и определенность смерти принесли женщине облегчение. Она уселась на низкий парапет и надкусила яблоко. Ее румяные щеки вздулись от пережевываемых кусков. Несмотря на полный рот, она оживленно говорила о том, как хорошо смотрятся другие могилы с белыми и красными гвоздиками, и о том, что в следующий раз она непременно постарается привезти сюда цветы…
Она убедила меня изменить мои планы. Выяснив все, что мог, о месте рождения Гурджиева, я намеревался отправиться на юг, к озеру Севан. Я не собирался знакомиться с последствиями землетрясения: это было стихийное бедствие, случайное несчастье, но не часть подлинной Армении. Но я был не прав: именно в силу своей случайности землетрясение многое поведало об армянах.
В Гюмри я пообедал со вдовой и ее сыном. Они обитали во временном жилище, которое содержалось в такой чистоте и порядке, что не сразу можно было понять, что их обиталище было немногим больше деревянного ящика.
Я провел день, бродя по грязным развалинам Гюмри. Мне вспомнились площади Революции в Бухаресте и Бейруте. Я смотрел на скорбные останки жилых домов: спальни на втором этаже были снесены начисто, а двери из прессованных опилок каким-то чудом остались целы. Я стоял перед разрушенными фасадами и пытался представить себе мгновение, в которое все это произошло: 11.41 утра седьмого декабря 1988 года.
В Ереване, в одном из тихих академических институтов, я беседовал с эксцентричным армянским математиком, который убеждал меня вдуматься в эти цифры.
— Смотрите, — говорил он. — Одиннадцать и сорок один — что это вам говорит?
Я решительно ничего не мог придумать.
— Простые числа! — Он оживился. — И не просто простые числа, но обратите внимание, что они не согласуются с последовательностью пятеричной системы минут. Не одиннадцать сорок, не одиннадцать сорок пять, а одиннадцать сорок одна!
Я сказал, что в Скопле, Македония, часы на вокзале были оставлены, чтобы сохранить память о землетрясении 1963 года:
— И стрелки на них показывают пять семнадцать.
— Вы видите, опять! Простые числа! Неправильные. Вспомните о бедствии, сотворенном человеком, — Хиросима, например: ровно в восемь пятнадцать!
Мне понравилась его теория. Меня интересовало, как стихийный ужас землетрясения согласовывался с необходимым утешением гармонией или каким-нибудь логическим объяснением, пусть и невероятным. Для него, специалиста по числам, единственной закономерностью была именно внезапность, непредсказуемость времени события. Для остальных людей землетрясение происходило по воле Бога. В неодушевленном мире Бог презирает шаблоны и закономерности. В камнях нет никакой симметрии до тех пор, пока они не будут обработаны человеком или если они не несут на себе отпечатка исчезнувшей жизни. Землетрясения бьют наугад, в непредсказуемое время, в непредсказуемом месте. Они превращают обработанный камень в бесформенную гальку, нанося удары по тем, кто осмеливается создавать порядок.
Но армяне Советского Союза были воспитаны в безбожную эпоху и вскормлены истинами другого рода. Существует историческая закономерность, и ее можно заставить работать в нашу пользу. Семьдесят лет марксисты-ленинцы учили, что доброжелательное государство заменяет потребность в Боге, игнорируя тот факт, что доброжелательное государство, как и любое божество, может также быть мстительным.
Итак, вернемся к человеку в домике ереванского сапожника, который говорил мне, как и другие, о контролируемых подземных взрывах. Землетрясение было делом рук Советов. Божий промысел для него не существовал, но как акт государства это звучало гораздо понятней. Советы хотели наказать нас, говорил он. С самого начала 1988 года Армения создавала проблемы, а проблем в Кремле и без нее хватало. Сначала это был химический комбинат с ядовитыми выбросами: армяне добились его ликвидации. Затем Карабах. С конца февраля 1988 года армяне добивались его воссоединения с Арменией. Пересмотр границ, загрязнение окружающей среды — новые головные боли для Москвы, вызванные самой маленькой из союзных республик. В один прекрасный день треть населения Армении — миллион человек собрались в центре Еревана. Это была крупнейшая антисоветская демонстрация за всю семидесятилетнюю историю существования Союза.
Затем, в последних числах февраля, в ответ на притязания Армении на Карабах, азербайджанцы устроили погром в прикаспийском городе Сумгаите. Армянский квартал был окружен. Три дня азербайджанцы бесчинствовали в городе, сжигая армянские дома, вырезая их обитателей и сбрасывая их, живых и мертвых, из окон многоэтажных зданий. Точное число убитых неизвестно. Армяне никогда не простят Горбачеву то, что он вовремя не послал войска, они сочли это местью с его стороны.
В течение всего лета обе республики находились в напряженном противостоянии. Двести тысяч армян выехали из Азербайджана в Армению и примерно сто пятьдесят тысяч азербайджанцев — из Армении в Азербайджан. Армян размещали везде, где возможно: в гостиницах, залах заседаний и жилых домах. Многие остановились в городах Северной Армении — Ленинакане, Кировакане и Спитаке. Именно здесь, после нескольких месяцев невзгод, недостатка пищи и топлива, проблем с водой, безработицы и отчаянной скученности, хмурым заснеженным зимним утром произошло землетрясение. В считанные минуты погибло двадцать шесть тысяч человек.
И даже теперь, спустя более чем два года, в Гюмри чувствовалось, что город все еще не пришел в себя. Он больше не стремился расти в высоту. Все происходило на уровне земли. Грузовики со строительным камнем пробирались по разрушенным улицам, и управляемые с земли краны протягивали свои руки над строительными площадками. Между палатками и времянками приютились школы, конторы и больницы, и город как-то жил. В магазинах, большинство которых располагалось в тесных хибарках, наибольшей популярностью пользовались торговавшие товарами для дома: позолоченными пластмассовыми безделушками, дешевыми светильниками, аляповатыми иконами и бессчетными вещицами, помогающими как-то скрасить убогий быт этого беженского города.
— В деревнях все по-другому, — объяснил торговец овощами. Его пучки морковки лежали у обочины дороги, словно павшие в битве рыцари. — В деревнях ничего нет.
— Где эти деревни?
— В горах. Я сам оттуда. Я туда не возвращался. У меня нет дома после еркрашаржа.
Еркрашарж — это армянское слово словно передает личный опыт этих людей: оно дрожит, скрежещет и рушится. Напротив, «землетрясение» звучит безучастно, как диагноз врача.
Я дал торговцу овощами несколько рублей, отказавшись от его моркови, и решил сделать попытку добраться до этих деревень. Спитак был ближайшим к эпицентру землетрясения большим городом. По-армянски «Спитак» означает просто «белый», но теперь он был серым и разрушенным. Я стал отыскивать сотрудников гуманитарных организаций, которых встречал в Ереване. Я нашел их уже в сумерки, и они пригласили меня остановиться в их поселке. Это были представители армянской диаспоры из Франции, Канады и Соединенных Штатов. Их сделанное в Швеции жилище представляло собой странное подобие капсулы, которую они установили прямо над городом, в развалинах летнего лагеря коммунистической молодежи. Лагерь начал уже зарастать молодыми лесными деревьями. Вокруг самой капсулы чернела дорожка свежепроложенного асфальта, перед дверью красовались две грядки с петуниями. А внутри царил образцовый порядок.
Большую часть вечера я провел с Майклом, армянином-буддистом из Бостона. Он был единственным армянином-буддистом, которого я когда-либо встречал. На нем были американские очки в строгой оправе и модная рубашка, но все это не могло скрыть его принадлежности к армянам. Приезд в Армению, объяснил он, был обусловлен его кармой. Он планировал поездку в монастырь дзен-буддистов в Японии, но уже в аэропорту внезапно передумал и вместо этого отправился в Армению. Он уже успел жениться на девушке из Еревана.
— Объяснить вам, почему армяне могут жить в любой точке земного шара?
— Да, пожалуйста.
— Я проехал по всей Армении. Она очень маленькая, но в ней есть что-то необычное. Знаете, что именно?
— У меня есть свое мнение на этот счет.
— Здесь, в Армении, можно найти любой мыслимый климат и ландшафт. Люди привыкли к крайностям. Поэтому мы, армяне, можем спокойно жить где угодно. Мы легко адаптируемся к любым условиям.
Я попытался объяснить Майклу, что в армянах меня интересует другое, — а именно то, что, легко адаптируясь, они не перестают быть армянами, не утрачивают своего армянства, где бы они ни находились. Как сам Майкл, к примеру. Но его теория казалась ему настолько совершенной, что он не захотел вступать в спор.
На следующее утро, в ожидании машины, я провел несколько счастливых часов в Аралезском психосоциальном реабилитационном центре в Спитаке, устроенном для детей, осиротевших в результате землетрясения. Был ясный день, и солнце озаряло головки детей, входивших во двор Центра.
Музыка играла немаловажную роль в процессе психологической реабилитации. Сотрудники гуманитарных организаций отказались от стандартного подхода, предпочитая напевать армянские народные песни под флейту и гитару. В соседнем бараке кукольник репетировал музыкальную сценку с деревянными волками и поросятами: коварный ухмыляющийся волк гонится за очаровательным поросенком с длинными ресницами: поросенок спасается, волк гибнет. Затем зал заполнили девочки-сироты в туфельках с помпонами и красных передниках. На головах у них были ярко-розовые банты. Девочки по очереди выступали вперед, делали реверанс, садились за пианино и играли несложную музыкальную пьесу. Мы все усиленно аплодировали.
Концерт почти закончился, когда моя спутница заглянула в дверь, жестами показывая мне, что готова ехать. Изабель была полуфранцуженка-полуармянка. Она оставила Париж, чтобы провести два года с жертвами землетрясения. Я сразу же оттаял при виде ее самоотверженности, легких, небрежных манер и полного отсутствия внимания к своим собственным удобствам. Мы съехали с главной дороги и выбрали колею, которая вела наверх, к деревням. Склоны долины были гладкими и округлыми, и на них почти не было деревьев. Местами виднелись россыпи камней. Несколькими милями дальше, в самом начале долины, облако сеяло на горы слабый моросящий дождь.
Изабель любила эту суровую местность.
— На этой земле по-прежнему есть жизнь — коммунисты не могут убить ее.
— Даже землетрясение?
— Да, даже землетрясение. Они такие стойкие, эти люди. Боже мой, какие стойкие. Знаете, в это трудно поверить. Каждые два-три поколения с ними что-нибудь случается. Землетрясение, Сталин, турки… Я иногда просто поражаюсь, как это армяне еще не свихнулись.
— Возможно, и свихнулись, — сказал я.
— Почему вы так говорите?
Я поделился с ней мыслью Майкла Дж. Арсена о том, что армяне в своей глубинной сути — сумасшедшие.
— Зачем же вы приехали в эту страну безумцев?
— Возможно, по той же причине, что и вы.
— Но я армянка.
— Вы могли остаться в Париже.
— Париж! Это так нереально!
— Точно.
— Но почему именно в Армению?
Я рассказал ей об Анатолии и озере Ван. Я поведал об Ани и церкви в Дигоре. Я сказал, что хочу понять, в чем секрет выживаемости армян.
Она улыбнулась:
— А вы уверены, что вы сами — пусть самую чуточку — не армянин?
Мы остановились в селении Саракар. Изабель должна была вести урок в школе, а я бродил по развалинам. Грузовики, везущие камни, разбили всю дорогу. На кладбище я отыскал скамейку и уселся на нее с книгой, но она так и осталась неоткрытой. Я прислушивался к щебетанию жаворонков и зябликов, к ветру, шелестевшему в листве тополей у кладбищенской ограды, к жужжанию пчел в траве, к кукареканью петуха, к постоянному постукиванию молотка. Однако за всем этим таилось нечто более серьезное — неотвратимое, безмолвное и бесформенное. Я знал это по Дейр-эз-Зору и десяткам других мест, где побывал. От этого нельзя было скрыться. Оно пряталось где-то на задворках деревни. Оно затаилось в лужах. Это его пыталась стереть женщина, чистившая водосток. Это оно указывало стрелками часов на могильных плитах: 11.41, и датами: 1932—1988; 1961 — 1988; 1874—1988; 1857—1988; 1982—1988.
Мы двинулись дальше по дороге в сторону эпицентра. Гогоран был последним селением на этой дороге. За ним горы словно расступались, превращаясь в гряду облаков, и серо-белые заснеженные склоны сливались с облаками такого же серо-белого цвета. В Гогоране признаки восстановления чувствовались меньше. Полдюжины уцелевших домов высилось над развалинами, и это было все. Две женщины месили грязь в резиновых сапогах, еще одна вынесла ведро картофельных очисток для козы, четвертая, расположившись на груде камней, вязала.
После землетрясения этому маленькому уголку Советского Союза было обещано столько денег со всех концов света, что уцелевшие поверили, будто скоро заживут, как армяне Калифорнии, в домах с кухнями, обложенными кафелем, внутренними двориками и витражами на окнах… надо только чуть подождать. В Гогоране и в других отдаленных деревнях люди пережили зиму под пластиковыми покрытиями и брезентом. Летом, когда станет сухо и тепло, думали они, придут деньги и развернется строительство.
Уцелевшие после землетрясения, Гогоран
Однако колонны машин с помощью так и не появились в Гогоране. Большинство прибывших были слишком заняты в Спитаке, Кировакане и Ленинакане. Посылаемые деньги оседали в западных банках или исчезали в Москве. Азербайджанская блокада и советская система создавали всему непреодолимые преграды. Люди прождали всю зиму. Все еще оглушенные землетрясением, уцелевшие работали мало и лишь пасли свои стада. В последних числах августа с гор подул холодный ветер, и именно женщины, по словам Изабель, прервали период бездействия. Мы должны сами отстраиваться, заявили они и заставили мужчин заняться строительством убежищ на зиму.
Изабель отвела меня в семью, к которой она относилась с особой теплотой. Они жили в одном из вновь отстроенных домов. В двух смежных комнатах царил особый, по-деревенски затхлый дух. Старая мебель смотрелась явно не на своем месте. Их было пятеро: два сына — Артур и Capo, отец, который находился в Спитаке, преданная мать с печальной улыбкой и щенок-дворняжка по кличке Лесси.
У въезда в деревню мы прошли мимо памятника из двух бетонных обломков. Между ними были подвешены часы со стрелками, остановившимися на 11.41. Это были школьные часы, а обломки бетона были частью пола классной комнаты. Здание было трехэтажным. Когда произошло землетрясение, все дети деревни были в школе. Построенная, как и большинство подобных зданий, с минимальными затратами при максимально урезанном партийными наглецами бюджете, школа рухнула мгновенно. В живых осталось лишь около десяти ребят.
Когда мы с Capo гуляли по склонам неподалеку от деревни, он рассказал мне то, что помнил: говорить об этом дома он не любил. В то утро у его класса должен был быть урок физкультуры. Но учитель физкультуры не явился, и ее заменили математикой. Capo терпеть не мог математику, и ему было скучно. Скучая, он пытался сосредоточиться, как вдруг почувствовал первый толчок. Он вспоминает, как в следующую секунду, словно расколотую надвое, увидел учителя, ринувшегося к открытой двери. Затем Capo оказался перевернутым вверх тормашками. Рухнувшая крыша чудом остановилась над ним, и это спасло ему жизнь. Кроме него, уцелел лишь еще один мальчик из их класса. Насколько часов они перекликались сквозь густую пыль, пока их не вытащили из-под обломков. Capo, к счастью, остался цел и невредим.