Вскоре после этого события старшая миссис Мазлумян, мать Григора, подарила мисс Роберте пальто на зиму. Она не могла больше смотреть на нищенское одеяние мисс Роберте. Мисс Роберте была ей очень благодарна. На следующий день в пальто были укутаны несколько маленьких армян: незадолго до Второй мировой войны зима выдалась особенно холодная. Сироты к тому времени уже подросли, но мисс Роберте продолжала свою деятельность и по-прежнему носила хлопчатобумажную одежду. Во время сезона затяжных холодных ветров из пустыни мисс Роберте заболела воспалением легких и скончалась.
   В Англию на имя Франциски-Пилигрим пришло печальное известие. Она внезапно почувствовала себя осиротевшей. Тогда она собрала письма своей сестры и понесла их в семью, которая раньше была к ней очень добра. Но их не оказалось дома, никого, кроме маленькой дочери. Сэлли с неохотой открыла дверь и впустила в дом Франциску-Пилигрим. Она села и стала слушать письма, которые та читала ей, видела, что эта женщина готова расплакаться, и вдруг почувствовала, как ее былая антипатия к ней исчезает. Она узнала о пустыне и пыльном городе Алеппо, о шумных базарах, о надеждах и процветании отеля «Парон», не подозревая в тот момент, что со временем то далекое место станет ее домом.
   Следующий день был баасистским праздником. В этот день четверть века тому назад сирийские баасисты отделились от иракских.
   — Мне только хотелось, чтобы они чуть больше подумали над тем, как это звучит по-английски, — сказала мисс Малумян за ланчем. — «День исправления» звучит… ну, так нескладно.
   У меня хватило времени только на первое и половину второго блюда — я уезжал в пустыню и торопился на поезд до города Ракка.
   Официант-курд провожал меня.
   — Ну, — спросил я, как только он открыл дверь, — когда же курды возьмут Мосул?
   Он наклонился ко мне и широко улыбнулся:
   — Через два, может, через три дня. И тогда Саддаму конец!

5

   Я ехал по земле, везде засеянной хлебом; кругом видны были деревни, но они были пусты…
Александр Пушкин,
«Путешествие в Арзрум»

 
 
   Со стороны железной дороги, широкой дугой огибающей Алеппо с юга, у меня была возможность посмотреть, как город меняет окраску по мере удаления от центра с его яркой желтизной до пригородов цвета чая с молоком. Солнце стремительно опускалось к горизонту, когда в окнах вагона замелькали низкие глинобитные домики, там бегали нечесаные дети, гоняясь наперегонки по узким улицам за чем угодно: за собаками, курами, за футбольными мячами и друг за другом; увидев проходящий поезд, они погнались и за ним. За пределами города потянулись странные селения с домами, напоминающими по форме тропические шлемы, затем промелькнули болота, а за ними в отдалении — дороги, а уж потом за торчащими вдоль железнодорожного полотна телеграфными столбами показалась сама пустыня, каменистая и безжизненная.
   Я радовался тому, что поезд увозит меня от Алеппо, хотя я пробыл там недолго. Так хорошо было оказаться в стороне от левантийских городов, от пугающей близости Бейрута и Дамаска, избавиться от необходимости опеки и налаживания контактов, а также отдохнуть от армянских общин.
   После длинных вечеров, проведенных в армянском клубе или в одном из чистеньких частных домов, выходя на улицы города, я часто испытывал чувство облегчения. Мне хотелось сбросить с себя то бремя, которое они повесили на меня, связывающее по рукам горе, невыносимое бремя турецкой несправедливости; я жаждал избавиться от преследовавших меня сцен массовых убийств и изгнания, от армянской темы в целом. Но если меня интересовало не это, то что же? Какой удобной ложью я жил, чтобы предположить, будто армяне — это нечто большее, чем жестоко гонимый народ? Искать что-то другое, что имело более древние корни, было нелепо. Оставалась только тирания физического уничтожения. Но что происходило за века до того, как государству было суждено погибнуть, в чем сила духа Ани и Дигора, почему диаспора обладает такой стойкостью?
   Я вынул свою карту с обозначенными на ней направлениями этапов. Из западных и центральных районов Анатолии, из древнего Армянского царства в Киликии стрелки, пересекаясь, вели в сторону Алеппо и окончательно сходились в Ракке. Впервые я узнал о существовании такого города — Ракка — из разговора с одним стариком на Кипре; ему удалось избежать гибели только потому, что он сумел переплыть Евфрат, используя бурдюк из козлиной кожи.
   В середине вечера поезд прибыл к бетонному панцирю вокзала города Ракка. Темнота торопила меня выбраться поскорее с окраины города, к тому же было очень холодно. Лужицы оранжевого света лежали под уличными фонарями, но их было так мало и стояли они на таком изрядном расстоянии друг от друга, что я шел пешком до центра города почти вслепую; в единственном на весь город отеле для меня нашелся номер.
   В ресторане «Эль-Вага» я придвинул стул поближе к обогревателю, чтобы согреть озябшие руки. Я рассеянно взглянул на меню с расхожим карикатурным символом оазиса: оранжевый круг солнца, изумрудно-зеленые финиковые пальмы и до нелепости длинноногий верблюд. Мне стало даже теплее при виде этой картинки. Под названием ресторана «Эль-Вага» шел Текст меню на трех языках: арабском, итальянском и… армянском! Я и понятия не имел, что в Ракке все еще живут армяне. Так же как и косоглазый официант, у которого мои расспросы о них вызвали одно раздражение. «Суп или шашлык, — он постукивал своим карандашом по меню. — Или вы берете суп, или вы берете шашлык».
   На следующее утро я отправился искать братьев Оджейли. «Любой тебе скажет, где они живут, — сказали мне в Алеппо. — Их семейству принадлежит большая часть всего, что находится в Ракке». Доктор Оджейли был одним из ведущих писателей Сирии, но выяснилось, что он уехал в Дамаск. Я застал его брата, архитектора, когда он садился в свой старенький, побитый «понтиак».
   — Армяне? — Он покачал головой. — В доме моей бабушки обычно жили армянские сироты. Только не думаю, чтобы кто-то из них остался в Ракке.
   Я рассказал ему, что видел в ресторане меню на армянском. Он пожал плечами:
   — Вероятно, оно попало сюда из какого-нибудь ресторана в Алеппо.
   Он собрался ехать к раскопкам виллы эпохи Аббасидов и предложил мне составить ему компанию.
   Мы ехали по главной улице города сквозь толпу торговцев, понаехавших из ближайших селений. Когда-то здесь протекал Евфрат, прямо за древними стенами, но за последнее тысячелетие река повернула на несколько миль к югу, и теперь ее русло пересекает долину. А на месте старого русла пролегла дорога с текущим по ней людским потоком, в котором мелькают то красный головной платок мужчин, то женская чадра. С пластиковых транспарантов их осенял сверху президент Асад, размноженный в виде сотен трафаретных изображений, подобно актеру, имеющему большой успех у женщин.
   В 1915 году дед Оджейли был мэром города Ракка. Его двоюродный брат служил на телеграфе и предупреждал о прибытии очередной колонны армян. Тогда мэр посылал своих людей навстречу им и делал все, чтобы оказать посильную помощь. Слух о его добросердечии достиг ушей турецких правителей, тогда они сместили его с поста мэра. Оджейли рассказал, что в бытность его студентом в Америке иногда раздавался стук в дверь его комнаты и на пороге возникал армянин. «Один из них пересек два штата, чтобы увидеться со мной после того, как услышал мое имя. „Ваш дед, — сказал он, — спас моего деда“.
   После посещения раскопок виллы эпохи Аббасидов мы поехали назад по главной улице; Оджейли то и дело переговаривался через окно с кем-нибудь, пока мы медленно продвигались между группами людей. Вдруг он повернулся ко мне и сказал:
   — Я ошибся. Этот человек говорит, что знает армянского сапожника.
   — Где он живет?
   — У него лавка в той стороне улицы, где Багдадские ворота.
   Мы нашли сапожника в глубине темной лавки. Он вяло улыбнулся, подал нам кофе, но говорил мало. На мои вопросы он неохотно давал уклончивые ответы. Не было у него желания говорить на армянскую тему. Когда мы собрались уходить, он сказал:
   — Мой отец любит поговорить. Вам лучше познакомиться с ним.
   Его родители проживали в новом здании на окраине города, цементная пыль еще покрывала лестницы многоквартирного дома. Квартира выглядела очень чистенькой, и в ней пахло свежей краской. В углу комнаты, закутанный в халат, сидел отец сапожника. Длинные пальцы его рук, изуродованные артритом, торчали в разные стороны, словно щетина старой щетки. Несмотря на это, он блистал элегантностью, что давало неверное представление о его возрасте. Ко мне он склонился величественно, словно принц в изгнании, изливающий душу в воспоминаниях о своей родине. В его хриплом смехе и внезапных приступах гнева, отголосках пережитого, не ощущалось того надлома, что присущ многим армянам. Этот человек стоял у порога смерти — временами ему трудно было дышать, — но оставался живым.
   Все в его роду селились вблизи города Урфа, издавна, с незапамятных времен, почти с самого начала, оказал он и жестом скрюченной руки попытался изобразить вечность. Ракка находится не так уж далеко от Урфы, всего на восемьдесят миль южнее. Но разве суть в этом? Он пожал плечами. С таким же успехом могло быть и восемь тысяч миль, ему уже никогда не вернуться туда.
   Семья сапожника приехала из отдаленной деревни. Они избежали погромов, укрывшись с помощью замечательных курдов. В 1915 году ему самому было всего пять лет, поэтому единственное, что он помнит, — это их возвращение на свою ферму через несколько лет, когда война кончилась. Первым делом он побежал в свой крошечный садик, который отец выделил ему. Томатов, которые он сажал, не было. Исчезли! Но он заново прополол землю и снова посадил их. Вскоре он занялся выращиванием почти всех овощей для нужд семьи и очень этим гордился. Когда ему исполнилось уже двенадцать, он как-то пошел на огород выдернуть несколько морковок и услышал окрик: «А ну, клади обратно! Они не твои!» Из-под фигового дерева выступил турецкий солдат, он сообщил, что их ферма теперь принадлежит правительству. На этот раз они поняли: им сюда уже никогда не вернуться. Они уехали на двух повозках и добрались до Ракки. Сапожник женился на армянской девушке моложе его на десять лет.
   И теперь, через пятьдесят с лишним лет, она вошла в комнату, чтобы дать ему ложку лекарства и продлить их совместную жизнь.
   В Иерусалиме жила одна старушка, которую я неоднократно навещал. Маленькая, застенчивая, во время нашего разговора она иногда начинала рыдать, но так тихо, что, когда это случилось в первый раз, я подумал, что она просто кашляет. Ее разыскали среди бесчисленных детей в одном из сиротских приютов Алеппо. Обычно она расспрашивала меня о тех местах в Восточной Турции, где я побывал, слушала с большим вниманием. Когда я дошел до описания Битлиса, она прервала меня: да-да, возможно, это был Битлис, сказала она, а какие там горы? Нет, наверное, это был Ван или Муш. Дело в том, что она не помнила… эта женщина не имела ни малейшего представления о том месте, где она родилась.
   На востоке, в вилайетах с центрами в городах Ван и Битлис, кровавые расправы 1915 года частично совершались во время рейдов вооруженных отрядов, численность которых доходила до десяти тысяч. Ими командовал Джевдет-бей, сводный брат Энвер-паши, прозванный Лошадиной Подковой за привычку оставлять на своих жертвах следы лошадиных подков. Он назвал свои отряды «касаб табури», или «убойные батальоны». Смещенный с поста правителя города Ван местными армянами в середине мая 1915 года, Джевдет-бей собрал свои отряды и направился мстить армянам в город Саирт, что находится западнее. Там он повесил армянского епископа и перебил большую часть остававшихся в городе христиан.
   По прибытии в Битлис он собрал около двадцати армянских лидеров и повесил их. Окружив город своими «убойными батальонами», он объявил сбор всех здоровых мужчин, годных к военной службе. Их отвели на небольшой пустырь подальше от города. Перед тем как расстрелять, их заставили рыть траншеи, в которых потом закопали трупы. Женщин и девочек пустили по рукам среди местных турок и курдов; из тех, кто остался в живых, большую часть погнали к реке Тигр и утопили. В Битлисе было убито около пятнадцати тысяч армян, еще больше погибло за время рейдов «касаб табури» по окрестным деревням.
   Официальная трактовка этих кровавых событий была потрясающей: планомерное перемещение лиц этнической группы, которые представляли угрозу, чья лояльность находилась под сомнением, которые подрывали надежность восточных границ. Армян следовало первым делом разоружить, затем согнать всех вместе и окружить, мужчин убить, остальных или убить вместе с мужчинами, или увести на юг, в сторону пустыни. До сих пор официально неизвестно, какого масштаба операции по уничтожению армян готовились заранее, так же как и многое другое, связанное с событиями 1915 года. Сохранилось не много документальных свидетельств, и, несмотря на го что в них зафиксированы совершенные преступления, турки постоянно отрицают все, происходившее тогда. Довольно часто и сами армяне помогали им в этом. Последствия карательных операций вызвали у турок и армян до странности похожую реакцию, и в разные периоды времени обе стороны сделали все возможное, чтобы искоренить даже память о них.
   Долгие годы после событий 1915 года армяне хранили молчание, все силы уходили на то, чтобы найти себе место и зачать новую жизнь на Ближнем Востоке, в Европе и Америке. Пережившие этот кошмар обычно не рассказывали о нем, кто-то сменил имя и пытался похоронить свое армянское прошлое: они страдали от чувства вины, как и многие евреи, пережившие холокост, стыдясь того, что остались живы, в то время как столько людей погибло. Если бы не эта превратная логика, многие сошли бы с ума. Однако к середине 1960-х годов, с приближением пятидесятой годовщины геноцида, армяне нового поколения начали все активнее выступать с требованием справедливого возмездия. Не связанные чувством вины своих родителей, они стали расспрашивать их о том, что же тогда происходило, и собирать вокруг себя тех, кого это волновало, с тем чтобы потребовать официального признания исторического факта — армянского геноцида.
   В одном из калифорнийских отелей в самом начале 1973 года один почтенный человек, переживший кровавую бойню, пригласил к себе в номер двух турецких дипломатов. Он застрелил их, положив тем самым начало армянскому терроризму. Но к насильственным действиям прибегали немногие, сотней других способов армяне добивались официального признания событий 1915 года.
   В ответ турки предъявили свои претензии: обвинения в массовом уничтожении — всего-навсего уловка армян, пропаганда, которую ведут озлобленные экстремисты. Чем громче раздавался голос армян, тем дальше заходили в своем отрицании турки. Верно, армяне погибали в то время, но гибли и турки. Просто шла война между армией Оттоманской империи и армянскими сепаратистами, а во время войн всегда бывают жертвы. При столь незначительном количестве фотографического материала или документально зафиксированных показаний такие отрицания бросают вызов свидетельствам очевидцев. Все это произошло давным-давно и слишком далеко, в отдаленных провинциях Оттоманской империи. Кто может взять на себя ответственность утверждать, что там происходило на самом деле?
   Туркам, казалось бы, и незачем признавать чью-либо персональную вину — к 1970-м годам почти всех непосредственных участников событий уже не было в живых. Остались те, кто просто верит в то, что такого на самом деле не происходило. Когда на предъявленное смутное обвинение дается равнодушно-холодное отрицание, эффект бывает поразительным… но не в плане опровержения, а в том, что способствует преданию всего забвению. Контрпретензия разрушает представление об армянском геноциде как историческом факте. Она сдерживает тех, кто мог бы невзначай упомянуть об этом. Цензура сомнения. Редакторы и писатели ощущают, как их перо, легко скользящее по странице, запинается на словах «армянский геноцид», вынуждая определиться в выборе слов, смягчить выражение или попросту вычеркнуть его.
   Кампания была весьма агрессивной. В 1934 году киностудию «Метро-Голдвин-Майер» склоняли к тому, чтобы запретить съемки фильма Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага».
   В противном случае турецкое правительство угрожало наложить запрет на распространение всех американских фильмов в Турции. Чуть позже турецким ученым было вменено в обязанность публиковать работы, в которых доказывалась несостоятельность армянских притязаний. Лоббирующие компании оказывали давление на правительства, прессу, академические институты. Армянские церкви сносились бульдозерами, их взрывали динамитом. Любой памятник армянской культуры из тех, что уцелели, стало принято определять как характерный для «византийской» или «анатолийской» культуры. На слово «армянский» в турецкой историографии было наложено табу.
   Мне рассказали эпизод, имевший место на конференции по изобразительному искусству в Анкаре, когда ее участник, британский ученый, делавший доклад по древнему искусству Киликии, высказал предположение, что один из демонстрируемых экспонатов несет на себе следы «армянского» влияния. Член турецкого оргкомитета конференции гневно выступил и потребовал от него извинения… Британский ученый покинул конференцию и уехал домой.
   В лондонской школе восточных и африканских исследований небольшая секция библиотеки отведена для литературы, имеющей отношение к теме массовых репрессий против армян. Часть книжных титулов была испорчена настолько, что на них невозможно ничего разобрать. А, к примеру, на обложке книги «Первый геноцид двадцатого столетия» армянского писателя Марка Д. Бедроссяна была нацарапана короткая недвусмысленная надпись: «Fuck off»2.
   Отнюдь не все армяне чисты в ведении этой словесной битвы, точно так же не все из них были невинными жертвами в 1915 году. Они опубликовали ряд личных свидетельств сомнительного происхождения, засоряя тем самым и без того уже мутный поток свидетельских показаний. Они прибегли к терроризму. Но за насилием, претензиями и контрпретензиями, за «историей на заказ» отчетливо видна трагедия армянского народа: его прогнали с родной земли, убивали в чудовищных количествах, и ему постоянно отказывают в признании всех этих фактов. Я уже был знаком с напряженностью и смятением тех, кто жил в изгнании, с неясными сомнениями, которые пробуждает в армянах проводимая турками кампания по контргеноциду. Теперь у них под ногами чужая земля, принадлежащая другим народам. В изгнании они тосковали по тому, что большинство из них никогда не видело. Быть может, Армения существует только в их воображении?..
   В Ракке я провел всего один день, а потом сел в автобус, чтобы пересечь пустыню и попасть в Рас-эль-Айн. На моей карте стрелки направлений, по которым изгнанники попадали в Сирию, указывали на два основных пункта. Те, что начинались в Киликии и центральной Анатолии, сходились в Алеппо и Ракке; из восточных районов Плато, из Вана, Муша и Битлиса армян гнали этапом к железнодорожному вокзалу в Рас-эль-Айне. Часть их потом отправляли по железной дороге в Алеппо. Но в большинстве случаев они никогда не шли на запад. Вдоль линии, соединяющей через пустыню Рас-эль-Айн и Дейр-эз-Зор, проживали свидетели самых страшных эпизодов событий 1915 — 1916 годов.
   Голая поверхность пустыни усеяна камнями. Ничто не изменилось в облике, если не считать пересекавшей ее длинной дороги. На юге, по линии сумрачного горизонта, тянулась возвышенная гряда, похожая на груды скомканного белья. В автобусе, храня задумчивое молчание, ехали арабы и курды, их толстые щеки с лучиками морщин и двойные подбородки подрагивали на каждом ухабе дороги. Мы прибыли в Рас-эль-Айн, когда солнце уже давно зашло и задувал ветер прямо из глубин Турции. Пустынные звезды холодно блестели над головой.
   Я поинтересовался, где у них здесь отель, но отелей в городе не оказалось. Положившись на удачу, я зашел в грязное кафе и там познакомился с учителем, который сказал, что может устроить меня к себе на ночлег за несколько долларов. Вечер я провел в обществе его семейства, состоявшего из покрытой чадрой жены и пятерых детей; расположившись вместе с ними среди подушек на полу, я старался не думать о том, что дед хозяина, возможно, был повинен в пролитии армянской крови.
   Однако, когда я показал ему письмо, написанное по-арабски, объяснив при этом, чем я занимаюсь, он сказал:
   — Я знаю армянский.
   — Вы… армянский?
   — Мой отец был армянином.
   Не перестаю удивляться: хотя я сам их ищу, меня это все равно каждый раз поражает. Поскреби немножко сверху любой из ближневосточных городов — и вылезет понемногу армянская основа, словно незнакомый шрифт в средневековом полимпсесте.
   В тот же вечер потянулся поток визитеров. Они оставляли обувь на веранде и проходили в комнату, чтобы посидеть, поболтать, перебирая деревянные четки. Все они оказались родственниками.
   — Мой двоюродный брат, — сказал учитель. —Ахлейн.
   Я пожал ему руку.
   — Брат моей жены. Я кивнул.
   — Его жена, моя двоюродная сестра… ее брат, сестра моей жены… ее муж, жена двоюродного брата… его брат…
   И все это продолжалось, пока вечер не закончился и последние родственники разошлись, тогда учитель сказал мне:
   — Спи здесь, у печки. Завтра пойдем навестить полицию.
   — Какую?
   — Тайную полицию.
   Черт возьми! Он оказался мухабаратом, сотрудником тайной полиции. Все они — мухабараты! Мне следовало это понять сразу.
   — Не думаю, что в этом есть необходимость, — ответил я.
   — Нет-нет. Не беспокойтесь. Для вашей же безопасности. Тайная полиция — мой лучший друг.
   Именно это меня и беспокоило.
   Утро было прохладным и ослепительно ясным.
   Шагая с учителем к полицейскому участку, я мельком увидел зелень возле родника (отсюда в названии города слово «айн» — «родник»). Вот оно, то место, где сошлись разные колонны армян. Учитель торопил меня пойти дальше. Ну, вот и все, что мне удалось увидеть. Вежливо, как и полагается воспитанному в левантийской учтивости человеку, учитель сдаст меня под арест. Местные власти вышлют меня из пустыни и пограничных районов назад к старым замкам и восточным базарам Алеппо, которыми так восхищаются иностранцы. А что, в конце концов, можно увидеть в Рас-эль-Айне? Шеф полиции сидел в затемненной комнате, через открытую дверь виднелись миндальные деревья и плавательный бассейн без воды. Письменный стол был заставлен телефонами — я насчитал шесть, да еще на нем стояла коротковолновая рация. Шеф полиции обладал специфическим даром выглядеть одновременно значительным и ординарным; на улице можно было бы дважды пройти мимо него и не заметить. Но здесь, в кабинете, его облеченность властью не вызывала сомнений — медленные свободные движения свидетельствовали о ее полноте. В его присутствии учитель явно занервничал.
   Шеф прочитал письмо, которое я ему подал, постучал легонько по столу карандашом раза три и улыбнулся.
   — Все в порядке, — тихо изрек он.
   — Ну, теперь все в порядке, — сказал я учителю уже за воротами.
   — Да. С этим все обошлось. Теперь мы пойдем в тайную полицию.
   — Ну а у кого же мы тогда были?
   — Мы были в тайной полиции. Теперь мы навестим военную тайную полицию.
   У военной тайной полиции было больше оружия. В воротах меня обыскали. Контора была заперта, и группа агентов стояла у дверей, ожидая, когда принесут ключ. Я гадал, кто из них главный, перед кем мне придется лебезить. Может быть, тот толстый, который стоит в центре группы, или вон тот, с омерзительной улыбкой? А может, тот, что помоложе, с пистолетом на поясе, или тихоня с молитвенными четками в руках? Когда все вошли в помещение, степень важности каждого стала очевидной. «Толстый» нервозно уселся на кровати и отпустил шутку (номер три), тот, что «с омерзительной улыбкой», встал возле письменного стола, прислонившись к шкафу (номер два); молоденький с пистолетом готовил чай (номер четыре). Номер один занял место за письменным столом, продолжая перебирать четки похожими на обрубки пальцами, и тут же заявил, что в письме нет никакой необходимости и вообще, если он может сделать мое пребывание в Рас-эль-Айне более приятным…
   Вторично получив свободу, я вышел на солнечный свет.
   — Теперь мы можем пойти к роднику?
   — Да, конечно.
   Мы прошли мимо фруктового магазина, лавки мясника, и тут учитель остановился у каких-то ворот и робко посмотрел на меня.
   — Вот здесь мы должны зайти в полицию.
   — Еще полиция?! Неужели в Рас-эль-Айне все жители служат в полиции?
   — Не все. Но многие.
   В этом не было и тени любезности двух предыдущих. По возрасту он был старше и имел облик угловатого сурового служаки с тонюсенькими усиками. Возле его кабинета в ожидании беспокойно ходили три арабских феллаха. Я содрогнулся, представив, насколько их жизнь зависела от прихоти такого человека. Вскинув голову, он неподвижным взглядом смотрел мне прямо в глаза. Я почувствовал к нему крайнее отвращение. Он не отводил взгляда. Снаружи послышались резкие звуки мотоциклетных выхлопов и испуганный крик осла. Тогда он опустил глаза и записал что-то у себя в блокноте.