— В то время, когда ее фотографировали, ей было пятьдесят пять. Думаю, такой взгляд у нее появился после того случая с головой.
   — Головой?..
   Бабушка Тораняна отвела свою пятилетнюю дочь в анатолийский поселок Румке, расположенный неподалеку от деревни, где они жили. Зная, что грядет приказ о депортации, она оставила девочку в семье курдов и отправилась пешком на юг. В течение двух лет мать Тораняна жила с курдами. В городе жили и другие армянские дети, но им запрещали встречаться. Тем не менее некоторые из них иногда тайно встречались у реки. Однажды — к тому моменту они прожили там не один месяц — они прогуливались под сенью деревьев вдоль берегов. Неожиданно мать Тораняна увидела в воде знакомое лицо «Смотрите, — воскликнула она, — это мой брат Акоп! Он плавает!» И она побежала вверх по течению, чтобы поздороваться с ним. Ей было радостно увидеть кого-нибудь из тех взрослых, кого она знала, после столь долгого пребывания среди чужих «Акоп! — Она раздвинула тростник: — Акоп! Акоп!»
   Она и раньше видела, как он плавает; он всегда любил плавать!
   Как раз в этот момент течение подхватило его, и он исчез. Когда он снова показался на поверхности, она увидела, что то был не Акоп, а только его отрубленная голова.
   — После того как она рассказала мне эту историю, — объяснял Торанян, — я не мог взглянуть на нее без того, чтобы не увидеть ту голову в реке. Только после ее смерти, когда ее глаза закрылись навсегда, только тогда голова исчезла.
   — Как она попала в Алеппо?
   — Мой дед воевал в турецкой армии на кавказском фронте. Он сбежал из армии, разыскал и спас ее. Он донес ее до Алеппо на своих плечах. В четырнадцать лет она вышла замуж, в восемнадцать стала вдовой.
   Я наклонился, чтобы получше рассмотреть фотографию. За маской сурового матриарха, за тяжелым застывшим выражением лица скрывалось что-то еще — едва уловимые черты, присущие армянам прошлых времен. Я замечал их в лицах некоторых армян, переживших те события, но наиболее отчетливо они проступали на старых семейных дагерротипах девятнадцатого века. Страдания и гонения еще не оставили следа на округлых чертах их лиц, от них веяло крестьянской уверенностью — уверенностью и спокойствием самой земли…
   В конце первой недели марта я простился с отелем «Парон» и Мазлумянами и поехал в Турцию. Мне сказали, что, не доезжая границы, можно увидеть несколько армянских деревень. Держа путь к западу от Алеппо, поезд в Латакию преодолел пустыню и продолжил свой путь по земле, сплошь покрытой зеленью. Глинобитные стены похожих на ульи домиков робко выглядывали из-под высоких эвкалиптовых деревьев, образовавших над ними шатер. Я почувствовал прилив душевных сил при виде торжества жизни, живой зелени, грядок с фасолью и влажной плодородной земли. Утрата земли, как я уже давно понял, в Значительной степени такое же наследие 1915 года, как и кровавые репрессии, она означала конец родовой принадлежности. Когда армяне рассказывали мне о зверствах, это всегда говорилось с налетом некоей странной отчужденности. Но когда речь заходила о земле, об утраченной земле, их голоса приобретали оттенок абсолютной убежденности и неподдельного горя. Пожалуй, думал я, земля — это всеобъемлющая потеря; или это так, или это единственный аспект, которым может определяться порядок вещей вообще.
   Через вагонное окно можно было наблюдать, как происходит медленное возрождение земли. Долины, ныне покрытые буйной растительностью и представляющие собой зеленые площадки для пастбищ, в разгар солнечного утра очаровали меня, и я сидел, погрузившись в созерцание полей…
   — Мой друг!
   …их неотразимой красоты в обрамлении высоких зарослей кустарников и…
   — Месье!
   …безоблачного неба над ними. Что такое? Мужчина, сидевший у двери, тянул меня за рукав.
   — В чем дело?
   — Взгляните на мои часы! Вы узнаете, кто изображен на часах, мой друг?
   Он подсунул мне свое запястье. На нем были дешевые часы из серии «Микки Маус». Но вместо знакомой улыбки мультперсонажа я увидел фотографию Асада. Выглядело это нелепо.
   — Да-да. — Я вернулся было к своим мыслям, к маленькой деревушке и пыльным дворикам, забитым овцами…
   — Послушайте, мой друг.
   — Что?
   — О, мой друг, не будьте таким серьезным.
   — Что вам нужно?
   — Я алавит.
   Теперь понятно. Асад сам из рода Алави, и алавиты пользуются привилегиями своей принадлежности к клану. Многие из них мухабараты. Он спросил, откуда я родом.
   — Из Британии.
   — Ха! Британия нехорошая. Когда-то вы владели половиной мира. Теперь вы сателлит Америки…
   Я предпочел обойтись без этого, встал и пошел по проходу в дальний конец вагона. Там сидела темноволосая серьезная девушка, склонившись над какой-то книгой, и беззвучно шевелила губами. Проходя мимо, я бросил взгляд на книгу — это оказался армянский молитвенник. Я поздоровался с ней на армянском языке.
   — Вы армянин? — спросила она.
   Алави следовал за мной по пятам и тут же встрял в наш разговор:
   — Нет, нет… он британец! Плохой англичанин! — Он засмеялся, не отрывая от девушки взгляда.
   Я опустился на корточки, чтобы нам удобней было с ней разговаривать.
   — Послушайте, может быть, вы сумеете мне помочь. Я намерен добраться до армянских деревень в Кессабе.
   — Я направляюсь туда! — воскликнула она. — Моя семья живет в Кессабе. Я провожу вас туда.
   Вагоны дернулись и остановились, мы прибыли на железнодорожный вокзал портового города Латакия и спустились на платформу. Алавит не оставлял нас в покое. Он стал мне нашептывать:
   — Почему ты сочувствуешь армянам, мой друг?.. Почему не палестинцам? Ведь они гибнут каждый день…
   Я попрощался с ним.
   — О, мой друг! — кричал он нам вслед, пока мы шли к выходу из вокзала. — Приходи в мой дом! У меня есть очень хорошие девочки. Мы не делаем плохого, только кое-что. Они очень хорошие. Христианки. Мой друг…
   Забитый до отказа автобус, преодолевавший побережье на пути в Кессаб, представлял собой Армению в миниатюре. Арабский язык, на котором все говорили на автобусной станции, сменился армянским. Мы поделились армянскими новостями из общин в Алеппо и Бейруте, прежде чем перейти к теме Карабаха, где советские войска опустошили армянскую деревню и здорово разбередили все муки и боль застарелых ран.
   Деревни Кессаба, поджимающие самый южный отрезок границы Турции, — это все, что уцелело от древних армянских поселений, окружавших антиохийский престол. Они более древние, чем средневековое армянское царство Киликия. Это самые исконные армянские селения, немногие из уцелевших.
   Теперь главное селение, укрытое уступами гор, напоминает обычное средиземноморское селение. Люди с бронзовыми лицами работают на виноградниках, возят своих толстых женщин с закутанными в платки головами на тракторах; полудикие собаки роются в пыли в поисках отбросов, и мальчики катаются на жалобно взвывающих двухтактных мопедах взад-вперед по площади. И так же, как другие средиземноморские селения, Кессаб усеян строительными площадками; здесь теперь спортивные площадки общины Алеппо. Я договорился о комнате с армянским протестантским священником и пошел вместе с ним, чтобы нанести визит Бедросу Демирчяну, старейшему гражданину Кессаба.
   Бедрос неторопливо проживал свои девяностые годы, точнее свой возраст он определить не мог. Он сидел на краешке тюфяка, набитого соломой, улыбался, и позднее солнце освещало его плечи, старческие морщинистые щеки, просвечивало сквозь редкие седые волосы на голове. Все, что окружало его, как будто не было подвластно внешним влияниям… Всю свою жизнь он прожил здесь, в этом доме с его толстыми стенами, балками и деревянными лестницами. Все годы своей жизни он провел здесь, все, кроме одного…
   Они пришли с солдатами, их было шестьсот (другой старожил помнил только сто пятьдесят). Он видел, как они остановились на площади, затем рассыпались по домам сгонять жителей. В тот день все селение прошло строем вниз мимо террас и виноградников, мимо своих садов с наливающимися плодами. Несколько дней спустя они прибыли в лагерь под Алеппо. Там Бедрос пронюхал, что их собираются отправить в Мескене, недалеко от Дейр-эз-Зора. Ночью он проскользнул мимо охранников и бежал. Он добрался до Латакии и в течение семи месяцев скрывался. Вернувшись домой в Кессаб, он обнаружил, что дома разграблены, фруктовые деревья погибли. За последующие годы ему удалось по крупицам собрать сведения о судьбе своих родных. Из тридцати двух членов семьи уцелели только одиннадцать. Четверых сожгли в пещерах. Про остальных ему рассказали, что они умерли от палящего солнца, или сами бросились в Евфрат, или были вывезены на лодках на середину реки и утоплены. Чем ближе я оказывался к Турции, к территории древней Армении, тем более выразительными становились подобные рассказы. Но Бедрос в итоге не пострадал от двойного удара — убийства и изгнания. Он продолжал жить там, где родился.
   Он смотрел в окно на гору, возвышавшуюся над селением. Лицо его, загрубевшее, как кожа, несло на себе следы прожитых лет и было до странности безмятежным.
   Я спросил его:
   — А вы не могли подняться на гору, как те, в Муса-Даге?
   — Муса-Даг — добрая гора, а наша — нет.
   — Что вы имеете в виду?
   — Воду… здесь нет воды.
   Разумеется, вода… ценная валюта этих мест. Теперь Бедрос жил в одиночестве. Все члены его семьи Уехали в Лос-Анджелес.
   — А вы? — спросил я. — Вас Америка не соблазнила?
   — Нет. Там мне пришлось бы на кого-нибудь работать. — Он поднес костлявую руку к подбородку. — Здесь у меня под яблонями десять тысяч квадратных метров.
   На следующий день я планировал перейти границу, но утром проснулся больным. Мой желудок превратился в поле битвы, где то, как выстрел, вспыхивали резкие приступы, то возникали блуждающие тупые болевые ощущения. Я остался в своей комнате в компании с телевизором, показывающим по «Уорлд Сервис» «Доктора Живаго», а также с керосиновой печкой, которая все время гасла. Я быстро истратил свой запас спичек, просмотрел телеинформацию о спортивных матчах и десяти бомбах, взорвавшихся в Турции; а за это время Живаго успел провести два года врачом у партизан. Картина грязной, разваливающейся России, представленная Пастернаком, казалась очень современной. Таков естественный ход событий, писал он, хаос и дикость. Диктатура в большей степени, чем коммунизм, держала это под запретом семьдесят лет, но теперь мы вернулись к периоду послереволюционной неразберихи.
   В годы гражданской войны в России Армении удалось добиться хрупкой независимости. У Турции были свои внутренние трудности, и на какое-то время закавказские государства — Грузия, Армения, Азербайджан оказались предоставлены сами себе. Нельзя сказать, однако, что это было счастливое время. Армения вела войну с Грузией, пережила погромы в Баку, потеряла пятую часть населения, погибшую за одну исключительно суровую зиму. В 1920 году, оправившись от неудач, Турция стала вмешиваться в дела обновленной Армении, которая была вынуждена вернуться в объятия большевиков. Глядя с высоты нынешнего дня на проделанный исторический путь, кажется, трудно избежать параллелей. Теперь, когда Россия слишком ослабла, чтобы прийти ей на помощь, Армению снова может поглотить какое-нибудь сильное государство, появившееся в этом регионе… Решив, что причина этих опасных мыслей мой желудок, я повернулся на бок и заснул.
   День был в полном разгаре, когда в дверь просунулась голова армянского пастора, который предложил мне отправиться с ним навещать его любимые семейства.
   Боймушдяны жили в чистеньком одноэтажном доме с верандой. Турецкая граница проходила по гребню горы над их головой. На веранде я вдохнул устойчивый аромат прошлогодних яблок. В комнате мы нашли старенькую Агнес Воймушдян, она сидела, перебирая пальцами складки своего домашнего халата. Взгляд ее немигающих глаз был устремлен в одну точку, куда-то повыше окна; когда я сел рядом с ней, она схватила меня за руку. Она была совершенно слепой.
   Да, она помнила приход армии. Она помнила, как богатые жители подкупали солдат, и их забирали отдельно. Она помнила молодую пару, которая спряталась в кустах, и младенца, которого им пришлось задушить, чтобы он не выдал их своим криком. Она помнила месяцы, проведенные в дальних лагерях, и медленные дневные переходы, а потом люди постепенно потянулись обратно в свое селение — те, кто избежал смерти, те, кто прошел через разные лагеря. Но она не помнила, чтобы встречала кого-нибудь из богатых, никто их больше не видел. Они попали в Дейр-эз-Зор, сказала она.
   Следующее утро выдалось туманным, воздух был перенасыщен влагой. Я собрал вещи и приготовился пересечь турецкую границу. В универсальном магазине Норайра я пережидал дождь, стоя у окна. В магазин неторопливой походкой вошел армянин, бронзоволицый сельский житель, весь заляпанный грязью — ботинки, руки, и даже на шее виднелся большой струп.
   — Не торопитесь! — сказал он, прикуривая. — Не беспокойтесь!
   Он встал со мной у окна, и мы смотрели, как дождь стекает с навеса гладкими прозрачными колоннообразными потоками. Выл воскресный день, и со склона горы доносился колокольный перезвон Армянской Апостольской церкви. Католическая церковь безмолвствовала. А из Евангелической церкви напротив слышались звуки пианино и энергичные голоса, распевающие псалмы. Женщина, опоздавшая к началу службы, торопливо поднималась по ступенькам, на ходу стряхивая воду с зонта, перед тем как войти внутрь.
   — Не торопитесь! Не беспокойтесь! — улыбнулся армянин. Когда дождь кончился, я попрощался с ним и с Норайром и разыскал подъемник у основания горы. Я подошел к границе. Это был второстепенный проход, прорезавший густой сосновый лес, и вокруг не было ни единой души, кроме пограничников.
   В поведении турок чувствовалось нескрываемое раздражение.
   — Где ваша виза? Что вы делаете на территории нашей страны? У вас нет визы.
   Я сказал им, что мне не требуется виза.
   Поворчав, они поставили в моем паспорте штамп, и я прошел. Тонкий, как паутина, туман, цепляясь за гребни и скалы, окутывал вершины деревьев. Десять минут ходьбы по Дороге — и я не заметил, как оказался в лесу.
   Прошло уже несколько лет с тех пор, как я впервые побывал в Турции. Несмотря на все усилия, оказалось невозможным подняться над точкой зрения турок, которую я разделял в то время. Она прокралась неожиданно через образовавшуюся брешь, когда разум отказался объяснить их обращение с армянами. Она усилилась, когда я узнал о продолжающейся кампании отрицания. Да, я стал пристрастным. Я не мог отделаться от мысли, что эта страна совершила незаконный захват чужой территории. Но в тот момент она выглядела вполне невинно. Земля в лесу, выстланная мхами, пружинила под ногами; побеги жимолости обвивали подножия стволов сосен, и терн уже был в полном цвету. Я пересек заболоченные поля, разминулся с лошадьми, от боков которых валил пар, и вскоре после полудня вступил на центральную улицу турецкого города Яйландагы.

7

   — Гордимся? Нет. Представь, что мы могли бы создать, если бы у нас была возможность остаться в Армении?
Наири, архитектор
(у ворот, ведущих в старую часть Каира. Ворота строили армяне)

 
 
   Мне понадобилось несколько дней, чтобы проехаться по далеко разбросанным друг от друга городам Центральной Турции. Это были дни, наполненные одиночеством. Здесь не было армян — за пределами Стамбула их уцелела всего лишь горстка: много памятных армянских мест без армян.
   Местный автобус вытряхнул меня на улицы Антакии-Антиохии, города, который на протяжении более семисот лет имел самое большое по численности армянское население. Я отыскал крошечный отель для наемных рабочих в Зенгинлер Махалесы, некогда богатом, а теперь самом бедном квартале. Возле окна вестибюля стояли в ряд несколько кресел — тут я провел большую часть дня, ожидая, когда затопят единственную на весь отель печку. Мне все еще нездоровилось, и было очень холодно. Вошел полицейский, потирая озябшие руки. А на удивление толстому дежурному отеля понадобился почти час, чтобы вычистить печку от золы, нацедить горючего, нарвать газет, предварительно прочитав красочную историю про облаву в местном публичном доме и, наконец, вытащить несколько спичек. Я протянул руки к печке. Дежурный развалился в кресле рядом с полицейским, который заметил, что, к сожалению, в Антакии нет других публичных домов, в которых можно было бы устраивать облавы.
   Так, сидя, мы все трое и заснули, разомлев от идущего от круглой печки тепла. Разбудил нас громкий храп полицейского и резкий стук упавшей на пол автоматической винтовки.
***
   — Муса-Даг? Где здесь Муса-Даг? — спрашивал я на еле дующее утро в Самандаги на рынке, где продавали фрукты Никто не знал
   Я показал на гору, маячившую над городом:
   — Это — Муса-Даг?
   — Джебель-Муса.
   Конечно! Это армяне так ее называют. Как же я мог так опростоволоситься? На самом деле «Муса-Даг» название турецкое, что в переводе означает «Гора Моисея». Но после событий 1915 года гора получила известность как место, где армяне продержались, место, где они оказали сопротивление депортации. Бестселлер Франца Верфеля «Сорок дней Муса-Дага» еще больше восстановил турок против этого названия Так они были вынуждены принять арабский вариант «Джебель-Муса».
   Армяне Муса-Дага завершили свой путь в Айнчаре, в долине Бекаа, где я встречался с ними несколько недель назад вспоминая рассказы Томаса Хабешьяна, я обогнул гору и попал в приморский город Чевлик. Он был так же мрачен и уныл, как любое курортное место в мертвый сезон. Вывески отелей скрипели на ветру; перевернутые вверх дном ялики окаймляли площадку для прогулок, множество лодок стояло у причала, прижимаясь друг к другу, словно лошади за изгородью.
   Я успел одолеть, пожалуй, треть горы, когда дождь припустил всерьез. Он хлестал по склону длинными косыми струями и посылал целые каскады брызг прямо в Средиземное море Я укрылся в небольшой пещере и обнаружил там трех толстых коров и старого пастуха Он чертил в пыли своим посохом, что-то бормотал и смеялся, но мы не понимали друг друга. Интересно, подумал я, а он уже жил на свете в 1915 году? Выглядел он немного моложе Томаса Хабешьяна. Я осмотрел его сапоги и грязные брюки, всмотрелся в такие знакомые черты его лица. Перенеси его в армянское селение Айнчар или в Кессаб — и он сойдет там за своего. Крестьянина Армении от крестьянина Турции трудно отличить; парадоксально, но, возможно, именно поэтому репрессии были такими беспощадными.
   Следующий день был пасмурным, но дождя не было. Я сел в идущий из Антакии на север автобус, чтобы попасть в маленькое селение на окраине равнины. Там, над ней, опираясь на скалу, возвышался замок Баграс — одна из самых неприступных крепостей на Ближнем Востоке. Первый камень был заложен здесь в 969 году византийским императором Никифором II Фокой. Он принадлежал к македонской династии, но по происхождению был армянином, а не македонцем. Вполне вероятно, что для возведения крепости он привлекал армян, в те времена в Леванте они уже были признаны самыми умелыми строителями военных сооружений.
   Расположение крепости Баграс, возвышавшейся над антиохийскими равнинами, делало ее призовым приобретением. Она переходила из рук в руки с почти комической регулярностью. Очень скоро от византийцев она перешла в руки арабов, затем досталась армянам, от них перешла к туркам-сельджукам, потом к крестоносцам, опять вернулась к византийцам, еще раз к туркам, затем ее захватила объединенная армия крестоносцев; снова вернулась к византийцам, еще раз досталась армянам и затем стала штаб-квартирой ордена тамплиеров. И все это в течение двух столетий.
   Теперь никто не обращает на нее внимания Взбираясь по каменистой дороге, идущей над деревней, я встретил только пастуха. Возгласом «Йо-йо!» он остановил скотину и показал мне посохом на узкий лаз в отвесной скале. Я подтянулся к нему, а когда вышел наверх, то… оказался на крепостных стенах разрушающегося от времени двора замка. Внизу раскинулись яблоневые сады, обнаженные тополя и сиротливо торчащий минарет, а вдали катились на долину пухлые облака, словно волны с белыми гребешками. У моих ног лежала груда таких знакомых каменных обломков. Вот с них все и началось, с обломка камня в заброшенных деревнях Анатолии, с обломка окаменевшей кости, с обломков облицовочных камней в Ани. Вот что подтолкнуло меня на это «армянское» путешествие: следы исчезнувшей жизни, ископаемые остатки Армении.
   По крайней мере лет шесть, начиная с моих шести от рождения, все свободное время я провел с геологическим молотком в заброшенных карьерах, на прибрежных скалах и в узких ущельях. У меня было множество коробок с камнями, но ни один из них не шел в сравнение с крупным куском портлендского камня, который я нашел у корней куста лавра благородного накануне моего восьмого дня рождения. С одного удара молотком камень распался по линии тонкой прожилки. Из-под каменного свода выглянула раковина гигантского амонита. Понадобилось больше месяца, чтобы сколоть материнскую породу, и когда раковина открылась целиком, то оказалось, что ее поперечник равняется двум футам. Я положил ее на полку в своей спальне. Но шло время — и таяло ее очарование. Теперь мне виделось в ней только нечто застывшее и омертвелое. А верно ли, что кто-то в ней когда-то жил? И я взялся за книги, в которых воссоздавалась картина их естественной среды обитания — заболоченные отмели юрского периода, гигантские папоротники и чешуйчатые рептилии. А потом угас и интерес к такого рода литературе, аммонит затерялся; но вот прошло два десятилетия, и я, стоя перед кафедральным собором Ани, вспомнил пережитое потрясение от своего первого открытия, у меня возникло точно такое же глубинное понимание строгого порядка в случайном пейзаже.
   Впервые руины Ани обследовал на рубеже веков австрийский историк-искусствовед по фамилии Стржиговский. Он был потрясен древней армянской столицей и пришел к убеждению, что имеет дело с одним из крупнейших связующих звеньев в эволюции западной архитектуры. Он сделал вывод, что «греческий гений, воплощенный в соборе Святой Софии, и итальянский гений — в соборе Святого Петра, только воссоздали в большей полноте то, чему армяне дали начало». С тех пор его идеи не раз подвергались пренебрежительной критике со стороны ученых. Слишком умозрительно, усмехались они, нет доказательств. Как и Стржиговский, я пришел в замешательство, а потому сочувствовал ему, человеку, стремившемуся ниспровергнуть безраздельную власть классицизма в защиту теории о восточном происхождении западной архитектуры, ученому, увлеченному образом Ани, выходящим за узкие рамки общепринятых взглядов.
   До сих пор я не встречал в этом регионе ничего, равного Ани. Это место освящено гением. Расположенный над тесниной Аракса город, оказавшийся ныне на ничейной земле между Турцией и Арменией, с множеством разрушающихся строений, создавался трудом каменщиков и зодчих очень высокого профессионального мастерства.
   Кафедральный собор Ани — шедевр. Он не велик, право же, не больше обычной английской приходской церкви. Тем не менее он производит необычное впечатление: изнутри он кажется в два раза больше, чем снаружи. Каждый элемент — глухие аркады и ниши внешних стен, ажурные арки и огромная центральная апсида — являет собой совершенство замысла и совершенство исполнения. И все эти детали безупречно слиты в целое произведение. Кафедральный собор Ани — это, по-моему, торжество формы. Как и Стржиговскому, мне совсем не хочется мириться с версией, что этот архитектурный шедевр и сами армяне, его создавшие, — своего рода тупиковая ветвь мировой культуры.
   На северо-западе Европы готический стиль в архитектуре сформировался в начале двенадцатого века. За первые двадцать лет было построено большинство знаменитых кафедральных соборов. Такое новшество, как ребристый свод и стрельчатая арка, дало возможность резко увеличить их высоту. Но в этих элементах не было ничего ни от готов, ни от тевтонов; само название возникло в эпоху Возрождения, родоначальники которой усмотрели в стрельчатой арке нечто языческое, почти дьявольское. Они ошибочно приписывали эти элементы готам, вообще всем без исключения жителям лесов, отличавшимся первобытной дикостью, способным лишь на такие сооружения, когда соединялись, словно хлысты, стволы небольших деревьев: два дерева — арка, еще четыре — древесный прародитель ребристого свода. Действительно, в этих строениях было рациональное начало. Они создавали ощущение простора и высоты, подобное испытываешь в готических кафедральных соборах благодаря несущей функции стрельчатой арки.
   Если не из леса, то откуда она пришла? В христианской архитектуре она впервые появилась в Сирии восьмого века, оттуда проникла в Средиземноморье и очутилась в Италии. Сам факт использования ее в архитектуре норманнами, вне всяких сомнений, объясняется их участием в походах крестоносцев в Левант и Анатолию. В то время, на рубеже двенадцатого века, в этом регионе оказались новопришельцы — сельджукские турки. Строились они изрядно. В своей архитектуре они соединили традиционные элементы Центральной Азии с теми, что открылись им в восточной Анатолии. В строительстве с самого начала отдавали предпочтение камню, а не кирпичу, а для работы с камнем нанимали самых умелых каменщиков региона — армян.