Его брату Артуру повезло гораздо меньше. Он находился в физическом кабинете и читал из учебника отрывок по ньютоновской термодинамике. Он помнит мгновение изумления и невесомости, а затем одна его нога оказалась прижатой к животу, а другая обкрутилась вокруг шеи. Мертвое тело его учителя оказалось прижатым к его собственному, и среди камней он видел оторванную ногу. В таком положении, со сломанной спиной, Артур прождал полтора часа, пока обломки здания растаскивали вручную (в этих деревнях и сейчас можно встретить людей с пальцами, стертыми до костей оттого, что они вручную разгребали каменные завалы).
   Артура завернули в матрас, но по дороге в Кировакан он потерял сознание. Затем он был отправлен во Францию, где прошел хирургическое лечение. Операция закончилась успешно, и теперь он владел верхней частью туловища. Во Франции ему подарили специальный столик для настольного бильярда, который теперь занимал большую часть дома. Долгие часы он проводил, передвигаясь в своем кресле на колесиках, с коротким кием в руках.
   Мы вернулись после прогулки в горах. Артур ждал нас, чтобы сыграть в бильярд, его мать вязала чулок. Она отложила вязание, глядя на то, как мы играем, и вздохнула. Она любила своих мальчиков, переживших землетрясение. Медленно поднявшись, она наполнила чайник, затем подошла и склонилась над креслом Артура, чтобы поцеловать его.
   — Нет, мама-джан. Я играю.
   — Ох, Артур!
   Артур смеялся, отмахиваясь кием:
   — Ма! Нет!
   Изловчившись, она дотронулась губами до его лба и свалилась со смехом на Лесси, которая лежала на кровати.
   — Ох, Лесси-джан!
   — Осторожно, ма!
   Capo натер мелом кончик кия и сосредоточился на бильярде. Его мать уложила Лесси, словно ребенка, и стала напевать.
   — Мама-джан! — закричал Capo. — Тише! Мы играем!
   — Ах эти игры! Всегда они играют! А мне что делать, Филип-джан?
   Я улыбнулся, нагнувшись над столом, чтобы сделать очередной ход.
   — Не знаю.
   — Ах, мальчики!
   Артур объехал в кресле вокруг стола, a Capo усмехнулся.
   — Не беспокойся, мама-джан. Скоро меня не будет. Еще две недели, потом — в армию.
   — Нет, Саро-джан! Только не армия! — И она еще крепче обхватила Лесси.
   Всю ночь по жестяной крыше барабанил холодный дождь. Утром его сменил ледяной ветер. Он забирался под доски новых домов, он проникал за воротник рубашки и глубже к телу. К одиннадцати часам ночной дождь сменился снегом. Ожидая, пока погода прояснится, я играл в настольные игры с Capo и Артуром. Время от времени я смотрел в окно, однако туча находилась прямо над головой. Только после полудня дальняя часть долины стала различимой. Вон там, сказали мне, там находился эпицентр землетрясения.
   Capo прошел со мной часть пути. Ветер по-прежнему обжигал холодом, и под ногами хрустела превратившаяся в лед грязь. К нам присоединился деревенский мальчик довольно дикого вида, с вытаращенными глазами и похожим на череп лицом. Он был сторонником теории, согласно которой землетрясение было результатом заговора Советов.
   — Как раз перед этим творились странные дела.
   — Странные дела?
   — За несколько дней до этого было много грузовиков на дороге. Потом все советские солдаты вдруг исчезли. В то утро я был в поле, и вдруг вспышка по всему небу, а за ней — бум! Еркрашарж! — Концы его вязаной шапки хлестнули по впалым щекам. — Бомба взрывается! Дома рушатся!
   В моем представлении история не стала более правдоподобной. Но я знал, что в мифологии гор — а эти рассказы докатятся до потомков, словно снежный ком, — землетрясение навсегда останется символом советской эпохи. Это была лебединая песня автократии, последний акт издыхающей империи. События слишком точно укладывались в схему, чтобы можно было признать их случайными.
   Мы обошли низкий уступ, и Capo указал на противоположный конец долины:
   — Деревни Гегасар и Халбенд. Иди прямо по этой тропе. Мы обнялись и пожали друг другу руки. Я попросил Capo быть поласковей с матерью. Я просил его заботиться о Лесси и о брате Артуре и, если Capo хочет обыграть его в бильярд, держать кий ближе к подбородку. За этим последовали новые объятия, хлопки по плечу и рукопожатия. Еще долго после того, как я свернул на тропу, мне были видны их фигурки, стоявшие внизу под хмурым небом, на фоне покрытых снегом склонов, и руки их взлетали в прощальном приветствии, а пар от дыхания, словно покрывало, окутывал их головы.
   Эпицентр землетрясения 1988 года был определен как линия, разрезающая долину между двумя высокими скалами. Это была воображаемая линия, но, когда ее провели, она приобрела странную силу. Одна из двух скал высилась над полуразрушенной деревней Гегасар. Проведя еще одну ночь в уголке другого, сколоченного наспех дома, я обошел гору кругом и поднялся по ее пологому склону. Местами почва была вывернута землетрясением, оставившим короткие шрамы приблизительно в шесть футов, похожие на послеоперационные рубцы.
   Горная трава уступила место камню, и мне пришлось последние тридцать футов карабкаться, добираясь до высокого выступа. Гегасар лежал почти подо мною, а примерно в пятистах футах вниз за ним находились река и магистраль, а еще дальше — деревня Налбанд. Чуть выше деревни, примерно в трех милях от нее, высилась другая скала — соучастница этого мрачного тектонического злодеяния; обе скалы виновато смотрели друг на друга.
   Там, наверху, случилось что-то необычное. Возможно, подействовал напряженный подъем или общее утомление или сказалось продолжительное недоедание, а возможно, и все вместе. Может, все произошло из-за того, что я слишком много думал о землетрясении. Я испытал кратковременное чувство головокружения. Весь пейзаж внезапно стал текучим. Облака застыли на месте, а зубцы гор и холмы двигались, словно волны. Долина качалась, подобно люльке. Все, что не должно было двигаться, перемещалось, все, что было неподвижным, ожило.
   Я прислонился к скале. Над ней вился легкий снег. Прислонившись к скале с подветренной стороны, я поднял воротник и посмотрел вниз. На этом уступе до землетрясения стояла гробница святого. Скала считалась священной. Значительно ниже, в глубоком ущелье, я увидел обломки гробницы, лежавшие, словно осколки разбитой вазы.
   Внезапно я почувствовал глубокую усталость. Я устал от полуразрушенных мест, от парадоксов и пустяков, от расстояний в тысячи миль и границ, устал от скитаний. Я проспал не более нескольких минут. Когда я проснулся, долина исчезла. Гегасар теперь был лишь слабой, покрытой снегом тенью. Я поднялся, и короткие порывы ветра со снегом ударили мне в лицо, пробираясь за воротник. Снег стал уже скапливаться, как пыль, в трещинах скалы. Проклиная собственную глупость, я побрел обратно. Скала тянулась вертикально вниз, пока ее очертания не потерялись в начавшейся буре. Я прикрыл глаза, чтобы уберечься от летевшего прямо в лицо снега, и старался смотреть только на собственные ноги. Когда я добрался до травы у подножья скалы, я почувствовал, что вспотел в своем пальто, но руки мои онемели от холода.
   К тому моменту, когда я вошел в дом, снегопад начал стихать. Женщины шили, приводя в порядок летние платья в народном стиле.
   — Подумайте только, как он замерз! Садись поближе к огню.
   — Спасибо, — сказал я и снял ботинки. Четырехлетний сын хозяев захихикал при виде облака пара, поднимавшегося от моих плеч, брюк и носков. За его спиной находились окаймленные траурной рамкой фотографии его дедушки и двух теток, ставших жертвами землетрясения. Одна из женщин подняла доску, ведущую в подпол, где хранился картофель, и наполнила свой передник. Ее муж, Манук, вернулся с работы в лагере русских строителей. Он откупорил бутылку водки и улыбнулся.
   — За вас, — сказал он, поднимая стакан.
   — Нет, — ответил я. — За вас. За всех вас.
   После обеда я дошел вместе с Мануком до края деревни Гегасар, чтобы найти машину, которая вывезет меня из этого горного района. Вереница автомобилей выстроилась возле дверей длинного сарая, и люди стали загружать их мясом, готовясь к поездке в город.
   — Одна из этих машин заберет вас, — сказал Манук. — Куда вы собираетесь ехать?
   — На юг. К озеру Севан. Он нахмурился:
   — Это далеко, но, возможно, вы найдете попутную машину из Кировакана.
   Я пожал ему руку и некоторое время смотрел, как он снова поднимается в горы. Деревня, в которую он шел, представляла собой странное зрелище. Поздний снег перемежался с ранним терновником, брошенные остовы старых домов — с новыми, и над всем этим, словно протыкая насквозь дубленую кожу гор, стояла та скала, скала землетрясения, теперь в строгом равнении с тем местом, где стоял я, и скалой напротив. Этот старый кооперативный скотный двор был расположен прямо над эпицентром, в самом сердце землетрясения 1988 года.
   Я зашел в это сумрачное помещение. Пахло мясом и навозом. В дальнем углу коровы склонились над яслями, пережевывая сено. Пастухи одну за другой подводили их к мяснику, который перерезал им глотки. Кровь стекала вниз по засоренному стоку. Вокруг меня мужчины и женщины обрабатывали туши. Одна старуха попеременно то пилила, то тянула, пытаясь освободить кость бедра от мяса, в то же время понукая другую женщину, которая делала то же самое с лопаткой. Несколько человек сгрудились вокруг весов, передавая пачки денег за различные части коровы. Прямо у моих ног мужчина разделывал безголовую тушу. Он засунул руку во внутренности туши. Понукаемый женой, он извлек легкие и шлепнул их рядом с собой на цементный пол. Затем он стал вырезать ножом желудок. Ему не удалось вынуть его неповрежденным, и полупереваренный навоз выплеснулся прямо ему на руку. Единственным, что вывело его из равновесия, заставив ворчать и ругаться, было то, что его последняя сигарета оказалась испорченной.
   Я нашел молодого колбасника с женой, которые направлялись в Кировакан. Мне пришлось делить заднее сиденье с двумя говяжьими языками, завернутыми в газету, и головой; багажник машины был приоткрыт из-за еще двух коровьих голов, и нам пришлось привязать его веревкой. Я открыл окно, чтобы впустить в машину немного свежего горного воздуха.
   Мужчина был основательно пьян и вел машину с выражением небрежной самоуверенности: впрочем, на одном повороте он утратил ее, и машина соскользнула в канаву с гравием. Коровьи головы с треском ударились друг о друга, но мужчина даже не прервал свой монолог. Видимо, уверенный, что меня интересует именно это, он все путешествие говорил о местной коммунистической мафии: ее члены были партийными функционерами в Ереване и обжирались, как свиньи, а пили так, что засыпали прямо за столом.
   — Подумайте, они пьянствуют, а в стране творится такое.
   У меня не было настроения поддерживать разговор, потому что я уже заметил два или три разбитых автомобиля. Не стоило выводить его из себя, указывая на его собственное пьяное лицемерие. Поэтому я качал головой и в паузах бесстыдно цокал языком.

19

 
Я дар хмельной лозы своей
Вкушаю здесь, в тени ветвей.
Но слышу голос. Он зовет:
«Оставь свой сад. Иди вперед!»
 
Григор Ахтамарци, армянский поэт XVI века

 
 
   Я испытал внезапный подъем при виде озера Севан в лучах заходящего солнца. Плотник перевез меня из Кировакана через высокогорный перевал и оставил на берегу. Я был рад увидеть воду после такого количества разрушенного камня. Внизу, у берега, я прислонил сумку к стволу дерева и снял ботинки. Проковыляв по камням, я вошел в воду. Она оказалась холодной, илистой.
   Возле берега неподвижная поверхность воды была гладкой, зеленовато-стального цвета. Чуть дальше ее рябило от легкого ветерка, дувшего с гор. Горы поднимались над восточной частью берега целым рядом нависающих уступов. Почему-то они напоминали мне партийных функционеров из Еревана, пьяных, с толстыми обвисшими щеками, склонившихся над скомканной скатертью озера. Прямо за их чуть ссутуленными, припорошенными снегом плечами находился Азербайджан. Направо от меня лежал остров Севан, в настоящее время уже не остров, так как его присоединили к берегу подобием перешейка. Дальше на юг — на тридцать, сорок миль — далекий берег простирался до линии горизонта, и озеро просто исчезало за ним.
   Я вернулся к своей сумке и уселся на гальке. Вынув истрепавшийся в пути томик Мандельштама с «Путешествием в Армению», я устремился — в который раз — в бескрайнюю степь его первого предложения: «На острове Севан, отмеченном двумя весьма достойными архитектурными памятниками седьмого столетия, а также глиняными хижинами искусанных вшами отшельников, которые жили здесь еще совсем недавно, теперь густо поросшими крапивой и чертополохом и пугающими не более, чем заброшенные погреба летних дач, я провел месяц, наслаждаясь озерной водою, стоящей на отметке четыре тысячи футов над уровнем моря, и приучая себя к созерцанию двух или трех десятков могил, разбросанных вокруг, словно цветочные клумбы перед спальнями монастыря, резко помолодевшего после ремонта».
   Это было в 1930 году. Мандельштам продолжает описывать остров в горниле новой советской жизни: отмирающие элементы церковного здания, чьи спальни «резко помолодели», чтобы вместить в себя молодежный лагерь; армянский археолог Хачатурян, который слишком увлечен древним царством Урарту, чтобы интересоваться коммунизмом, коммунист Каринян, который настолько ленив, чтобы интересоваться чем-нибудь, кроме новой советской литературы, и Гамбарян, моложавый шестидесятилетний химик, который амбивалентен ко всему. Он вместе с образцовым советским юношей пускается вплавь по озеру, но сам чуть не тонет, и его спасает идеолог Каринян. Эпилог этого фарса разыгрывается сегодня вечером: на острове Севан теперь умирала советская Армения.
   Когда я шел по перешейку к старому монастырскому зданию, подъехала машина, и молодой священник предложил подвезти меня. Он широко улыбался.
   — Я хочу сообщить вам хорошую новость. В Армении говорят, когда вы делитесь хорошей новостью с незнакомцем, она вдвойне хороша. — Он указал на полуразрушенное здание, бывшее некогда частью семинарии и во времена Мандельштама реквизированное государством. Решение гласило, что для того, чтобы получить его обратно, церкви нужно было уплатить триста семьдесят пять тысяч рублей. Но Комитет только что сообщил священнику, что он получит это здание бесплатно. Бесплатно! И не только это. Он встречался сегодня с директорами заводов. Эти люди, бывшие оплотом коммунизма, изменили свои убеждения. Один из них предложил провести в семинарию электричество, подарить ей прекрасные люстры для главного зала и церквей, а также заменить трубы, служившие для полива сада. Другой согласился дать миллион рублей на реставрацию церкви седьмого века в одной из деревень.
   Великодушный и щедрый от сознания своей великой победы, священник предложил мне кров. В ответ на это я провел занятие для семинаристов. У каждого из них была новая Библия, на последней странице которой имелась карта Иерусалима. Я отметил на картах армянский квартал, монастырь и Святые Места, в отношении которых армяне обладали правами. Позже, когда они уже ели суп в новой кухне, они рассказали мне, что шесть месяцев назад, когда они прибыли сюда, здесь не было ни электричества, ни воды. После занятий они выходили на заснеженный монастырский двор и готовили еду на костре.
   На следующее утро я встал рано и отправился на поиски Дома творчества писателей, где останавливался Мандельштам. Солнце поднялось над горами и позолотило гладь озера. Через несколько часов должна была наступить жара. «Что можно сказать о климате близ озера Севан? — риторически вопрошает Мандельштам. — Золотая валюта коньяка на тайной полке горного солнца».
   Возможно, это красота самого озера приводила пишущих о нем к поиску изысканных метафор. Для Максима Горького озеро было частью неба, оправленной в камень. Колин Тюброн провела здесь пять ночей в 1981 году — «вода лежала в оцепенении — менее похожая на озеро, чем на огромный и немигающий глаз — застывший и бесцветный — око самой земли». Даже на расстоянии озеро приводило путешественников в экстатический восторг. Г. Ф. Б. Линч, хладнокровный и педантичный, как и все исследователи викторианской эпохи, провел в Армении месяцы, подсчитывая, измеряя и занося на карту увиденное. Он так и не добрался до Севана, что не помешало ему собрать информацию об озере для своего восхитительно исчерпывающего труда «Отчет с таблицами о свидетельствах путешественников в отношении колебаний уровня воды трех великих озер (Ван, Урмиа и Севан)».
   Озеро Севан убедило Марко Поло, что именно здесь «самая прекрасная в мире» рыба ловилась лишь в течение сорока дней Великого поста. Симона де Бовуар, побывавшая здесь в советское время вместе с Сартром, с восторгом упоминает о севанской рыбе ишхан — «длиной с руку, ярко-розовая, словно лосось, и удивительно вкусная». Очевидно, вкусная еда и прекрасное озеро лишили Сартра бдительности, потому что он здесь произнес вселенский тост. Замечания о франко-армянских отношениях, высказанные им в обществе армянских министров и партийных бонз в момент пика ненависти Советов к Западу, были встречены ледяным молчанием и мрачными взглядами.
   В своем необузданном восторге перед Севаном Мандельштам остается мастером. Именно здесь он дал волю своим самым странным и причудливым образам: тонким, прихотливым и окрашенным его поэтическим видением. Травы на острове «были такими сильными, сочными и самоуверенными, что их хотелось причесать железным гребнем». Незадолго до того, как химик Гамбарян чуть не утонул, «остров мутило, словно беременную женщину». Когда однажды рано утром Мандельштам услышал приближающуюся моторную лодку, ритмичный шум двигателя воспринимался им как бормотание: «Не Петр и не Елена, не Петр и не Елена» — скрытый намек на Армянскую церковь, избегающую влияния как Рима, так и Константинополя. И — мое любимое: когда он бродил по пляжу во время внезапно налетевшей вечером бури, «камень-первопечатник спешил отстучать вручную за полчаса толстую Гутенбергову Библию».
   Листы утреннего прибоя, расстилавшиеся у ног, пришлось бы подталкивать, чтобы отпечатать хотя бы требник, не говоря уже о Библии. Ветра не было, и низкое солнце отражалось от поверхности воды, словно от зеркала. Камешки похрустывали под моими ногами, и время от времени мне приходилось перепрыгивать через усики трубы, которые тянулись прямо от озера к молодой березовой роще. На мой взгляд, остров приобретал все более и более искусственный вид.
   Я обошел южную часть острова и наткнулся на высокую ограду. В лучшие дни она, вероятно, была неприступна, возвышаясь, словно Берлинская стена, над выступающим из воды островом и уходя глубоко в воду. Идя вдоль нее, я поднялся на скалу, и мне удалось перелезть через ограду.
   Сад за оградой был хорошо ухоженным и аккуратным. В нем росли вишни и горный кустарник, а между ними порхали трясогузки. Две женщины в белых куртках взмахивали над дорожками тяжелыми метлами. Я сказал «Доброе утро» (по-армянски буквально — «хороший свет»), и они без лишних вопросов позволили мне пройти. Это был дом отдыха, но не писателей, а партийных работников, отсюда и ограда, чтобы не пускать никого на территорию. Построенная на прибрежных скалах, в лучшей части острова, считавшегося жемчужиной республики, эта ротонда принадлежала партийным функционерам. Теперь здание выглядело заброшенным. Однако, когда я стал подходить к зданию, появился толстый человек в полосатом костюме. Он жевал фисташки.
   — Что вы здесь делаете? — проворчал он. — Сюда нельзя. Откуда вы?
   — Из Британии.
   — Турист?
   Я рассказал ему, чем я был занят и как добрался до Армении.
   Он выплюнул скорлупу фисташкового ореха.
   — Вам придется пойти со мной.
   Я последовал за ним через бетонный зал круглого здания и дальше по коридору к его комнате. На кровати лежала женщина, безучастно взиравшая на экран телевизора. Партийный руководитель зашел в комнату рядом. Утренняя программа Российского телевидения показывала группу сильно загримированных детей, которые исполняли явно не подходивший им по возрасту танец. Я почувствовал, что культ детей в России начинает меня слегка раздражать.
   Мужчина вновь вошел, на этот раз с улыбкой, которая выглядела на его лице довольно неуместно.
   — Не хотите ли выпить? Я бы с удовольствием выпил за ваше путешествие. Пожалуйста, расскажите нам о местах, в которых вы побывали.
   Партийный руководитель знал Дом творчества писателей и показал мне дорогу к нему. Это здание трудно было не заметить. Его стоящая на отшибе застекленная столовая смотрелась как ряд широких окон, нависающих над озером с улыбкой чеширского кота. Неужели Мандельштам останавливался именно здесь? — подумал я.
   Мне удалось отыскать женщину весьма преклонного возраста, одну из старожилов острова. Она сказала, что в детстве помогала строить это странное сооружение. Но это было в 1932 году, двумя годами позже приезда Мандельштама. Эта женщина, должно быть, была из тех детей, которые нарушали его покой на острове и преследовали старого чудака, ловили жаб и змей и карабкались на хачкары, которыми остров был буквально выложен. Я спросил ее, известно ли ей имя поэта и его связь с Севаном, но она лишь пожала плечами. Он все еще находился в черном списке Советов, и ему еще предстояло восстать из забвения. Однако власти в 1932 году уготовили праздным подросткам полезную роль в строительстве государства. За полбуханки черного хлеба в день эта женщина в числе прочих носила камень на строительную площадку будущего Дома творчества писателей. На камень разобрали здание церкви семнадцатого века. А хачкары, бесполезные старые надгробия, попросту сбрасывали в озеро.
   Группы иностранных туристов все еще приезжали поглазеть на оставшиеся церкви как на «исторические памятники». Возле семинарии к моменту моего возвращения как раз стоял туристический автобус. Священник нервно поигрывал связкой ключей перед входом в часовню Аракелоц. От русских девушек, сказал он, одни неприятности. Вечно они приходят смущать покой учащихся семинарии, прося их собрать для них цветы и сопровождать их, допытываясь, почему они хотят стать священниками, и нарушая их покой своими ярко-синими русскими глазами…
   Я зашагал обратно по перешейку к большой земле, огибая озеро. Два или три паруса бороздили его поверхность вокруг острова. Ветер с востока внезапно прекратился, и теперь их надувал западный ветер. Священник рассказал мне о кладбище со старыми хачкарами к югу, поэтому я задержался на западном берегу Севана и отыскал лес каменных надгробий в деревне Норадуз. На исхода дня дальний берег озера казался словно выскобленным, гладко отполированным чистым воздухом: как хачкары, так и далекие горы были видны в мельчайших деталях.
 
   Хачкар на кладбище в Норадузе.
 
   Я полюбил линии и узоры этих каменных памятников. Каждый из них был одновременно и сложным и четким — таким же, как и сами армяне. Здесь, в Норадузе, их было много сотен. Их обработанные поверхности обросли лишайником, а время накренило их цоколи, придав каждому странное, живое выражение. Я бродил между хачкарами и чувствовал себя призраком, затесавшимся среди оживленно беседующих семей, оказывающих знаки уважения пожилым строгим матронам.
   Нагнувшись, чтобы рассмотреть получше одно из обветренных надгробий, я различил барельеф: две фигуры, выгравированные на камне. Это были муж и жена, державшие тот же самый символ вечности, который я видел в музее Дилижана. Эта арийская патера с вращающимися сегментами так же, как и крест, прочно вошла в армянскую иконографию: почему-то каждое биение языческого сердца Армении несказанно радовало меня.
 
   Саркофаг супружеской пары с изображением символа вечности в руках, кладбище в Норадузе.
 
   — Ни мяса, ни горючего, ни еды! Это все вы, русские, забрали.
   Обернувшись, я оказался лицом к лицу с разъяренной женщиной и ее тремя овцами.
   — Я не русский.
   — У меня остались только мои овцы. Вы пришли, чтобы и их забрать?
   Я заверил ее, что ничего подобного.
   — Вор! Русский!
   — Послушайте, я не русский, и мне не нужны ваши овцы. Она изумленно вздернула голову:
   — Почему вы говорите по-армянски, вы, русский?
   На другом конце кладбища находился серый навес. Оттуда доносилась странная механическая погребальная музыка из шести нот: внутри стоял камнерезный станок с шестью лезвиями, медленно вращающимися вокруг каменной плиты. Повсюду лежала каменная пыль: она густо покрывала пол и припорошила брови рабочего, который вытаскивал очередной большой блок. Увидев меня, человек, тяжело ступая в пыли, нажал на рычажок, и машина остановилась. Он показал мне несколько готовых хачкаров, но они были слишком совершенны, им не хватало легкого искажения симметрии, всегда присутствовавшего в тех, средневековых. Однако, бесспорно, под этим небольшим навесом работа кипела, как нигде во всей республике: ни нехватка топлива, ни блокада, ни экономический крах не могли помешать армянам оказывать знаки почитания своим умершим.