Страница:
Сей джентльмен долго пялился на меня, а потом внезапно припустился прочь, размахивая саблей прямо над головой и крича изо всех сил:
– Чужой! Чужой! Закрывайте окна, закрывайте окна!
Мне невероятно понравилось это веское доказательство того, что мы находимся в очень цивилизованном месте. Какая строгая дисциплина здесь царила! Я понял это из того, с какой скоростью все мужчины и женщины, юноши и старики, проживавшие в деревне, последовали призыву часового.
Там, где посреди дома только что зияла дыра – будь то проем двери или окна или же подлинная, настоящая, буквальная дыра посреди обветшалой стены, – там возникало чье-либо лицо или нечто подобное. По меньшей мере, мне казалось, что я вижу лица, хотя мог различить лишь платок, пару глаз, бороду, а между ними виднелось нечто неописуемое и непременно немытое.
Можно было окинуть взором всю деревню. Ненароком решив отыскать хоть одну дымовую трубу, я убедился, что это была неуместная идея: я не нашел ни следа дымохода.
На холме при въезде в деревню высился странный домишко. Вся его крыша – справа и слева, спереди и сзади – ввалилась. Во фронтоне виднелась дырища, делавшая ненужной наличие дверей. От дороги к дому вела каменная лестница, у которой сохранились лишь верхняя и нижняя ступеньки. Пожалуй, попасть в этот дом мог либо альпинист, либо акробат.
Похоже, в деревне не имелось ни ставней, ни деревянных дверей, а жители ее были так же открыты, как их дома, ведь я не заметил ни единой персоны, которая, в изумлении глядя на нас, не открыла бы рот нараспашку. Окажись на моем месте насмешник Генрих Гейне, он бы к своим географическим рифмам добавил еще одну:
Мы расположились на этих чурбанах политеса и напоили лошадей из ручейка выше того места, где он достигал рытвины. Нашего проводника мы послали с экспедицией в дом, ибо Халеф набрался смелости заявить, что он голоден и съел бы что-нибудь.
Вскоре из дома донесся звучный дуэт; его составили верещание женской фистулы и бас конакджи, изрекавший проклятия и сбивавшийся на дискант; наконец, оба искусных музыканта показались в дверях.
Нам следовало вмешаться в их спор и сказать свое веское слово. Бас продолжал удерживать взятую ноту «до», уверяя, что он хотел чем-нибудь перекусить, а сопрано со всей определенностью объясняло, взяв си-бемоль, что здесь абсолютно ничего нет.
Халеф уладил раздор, схватив в присущей ему манере обладательницу более высокого голоса за ушко и скрывшись с ней в глубине дома.
Прошло почти полчаса, прежде чем он вернулся. Все это время комнаты гостеприимного дома хранили пугающее молчание. Когда Халеф, наконец, появился, его сопровождала хозяйка, которая зловеще жестикулировала и извергала проклятия, хотя ни одного ее слова я не мог понять. Она старалась вырвать у Халефа бутылку, но тот героически удерживал ее.
– Сиди, здесь есть что выпить! – ликующе воскликнул он. – Вот что я отыскал.
Он высоко вздымал бутылку. Хозяйка пыталась достать ее рукой, что-то крича, но я мог уловить лишь обрывок фразы: «Bullik jak». Хотя мой турецкий выручал меня всюду, мне непонятно было, что такое «bullik jak».
Наконец, хаджи, пытаясь избавиться от навязчивого присутствия этой противной Гебы, достал из-за пояса плетку, после чего та разом отступила на несколько шагов, чтобы сызнова метать в него ужасные взоры.
Халеф извлек пробку, состоявшую из старого, скомканного клочка ситца, соблазнительно махнул мне бутылкой и поднес ее ко рту.
Цвет напитка не был ни светлым, ни темным. Я не мог понять, крепкой ли была эта ракия или разбавленной. Прежде чем пить, я сперва пригляделся бы к ней, а затем понюхал бы ее. Однако Халеф так рад был своей находке, что даже и не подумал проверить ее. Он сделал долгий, долгий глоток…
Я знал маленького хаджи давно, однако гримасу, которую он состроил, еще никогда не видывал. Внезапно лицо его покрыло несколько сотен морщин. Он силился выплюнуть выпитый напиток, но ужас, сковавший нижнюю половину лица, мешал ему сделать хоть какое-то движение. Рот его был разверст от страха и надолго застыл; я уже опасался, что судорога свела его подбородок и помочь могла лишь крепкая затрещина.
Только язык Халефа сохранял хоть какую-то подвижность. Он скользил по медленно орошавшему губы потоку ракии, напоминая пиявку, плавающую в кумысе. Одновременно хаджи так взметнул брови, что их уголок достиг краешка тюрбана, а глаза сузились так, словно он на всю оставшуюся жизнь решил не видеть больше свет солнца. Он распростер обе руки, как можно шире расставив пальцы. Бутылку он отшвырнул от себя еще в тот момент, когда его сковал ужас. Она свалилась в рытвину, откуда ее тут же с риском для жизни извлекла хозяйка, зашедшая в эту зловонную жижу по самые колени. Заодно эта бабенка снова повысила голос, бранясь изо всех сил. Впрочем, из того, что она говорила, я опять же уловил лишь благородно-таинственные звуки, уже упомянутые мной: «bullik jak».
Поскольку Халеф медлил положить конец этой трогательной «живой картине», разыгранной им сейчас, я подошел к нему и спросил:
– Что случилось? Что ты выпил?
– Гррр… г… г!.. – прозвучало в ответ какое-то клокотание, понятное всем, хотя не удалось услышать ни одного разборчивого слова.
– Приди же в себя! Что это была за штука?
– Гррр… г… г… ррр!..
Он все еще не мог закрыть рот и держал руки распростертыми, а пальцы растопыренными. Однако глаза его открылись, и он взирал на меня безутешным взглядом умирающего человека.
– Bullik jak! – крикнула женщина в ответ на мой вопрос.
Я пролистал в памяти все словари, в которые когда-либо заглядывал, но напрасно. Слово «bullik» я абсолютно не понимал. А «jak»? Не могла же она иметь в виду тибетского яка!
– Закрой же, наконец, рот! Выплюнь все это! – крикнул я маленькому хаджи.
– Гррр!
Тут я приблизился к его разверстому рту – и запах сказал мне все. Я сразу понял смысл слов, которые твердила хозяйка. Она говорила на диалекте, которым пользовались жители здешние деревни. Вместо «bullik jak» этот напиток надлежало именовать «balhk jaghi», что в переводе означает «рыбий жир», то есть «ворвань». Маленький хаджи напился рыбьего жира.
Когда я объяснил это своим спутникам, они разразились хохотом. Это проявление чувств, в котором не было малейшей почтительности, мигом отрезвило самолюбивого хаджи и вернуло его к жизни. Он опустил руки, выплюнул напиток, взъярившись, подбежал к смеющимся и прокричал:
– Умолкните, дети дьявола, сыны и двоюродные братья его бабки! Если вы вздумали смеяться надо мной, то спросите сперва, хочу ли я этого! Если же вы так развеселились, то возьмите эту бутылку и отпейте сей влаги отчаяния! Если вы и после этого будете так же веселы, то смейтесь, сколько вам угодно.
В ответ раздался еще более громкий смех; не удержалась даже хозяйка. Но тут хаджи, рассвирепев, бросился к ней и замахнулся плеткой. К счастью, он рассек ею лишь воздух, поскольку женщина, спасая свою жизнь, молниеносно отскочила и исчезла в дверях.
Не говоря больше ни слова, Халеф улегся на землю возле ручейка, заглянул в него и прополоскал себе горло. Затем он достал из моей сумки три внушительные щепотки курительного табака и сунул их себе в рот. Ему пришлось жевать табак, чтобы избавиться от отвратительного привкуса. Последствия этого рокового глотка были тем более ощутимыми, что бутыль с ворванью простояла уж очень долгое время, как я потом узнал от хозяйки.
Лишь теперь она успокоилась, видя какой эффект произвел этот необыкновенный напиток и чувствуя себя отомщенной; она даже принесла то, что прежде скрывала от нас – полбутылки настоящей ракии, самоотверженно предложив ее хаджи, ведь даже табак не сумел перебить прогорклый вкус ворвани.
Потом он без видимой цели отошел в сторону, но, прежде чем скрыться позади постоялого двора, украдкой махнул мне, призывая следовать за ним. Выдержав паузу, я пошел следом.
– Сиди, мне нужно тебе кое-что поведать, о чем другим не следует знать, – молвил он. – Женщина убеждала, что у нее нет ни еды, ни питья, но я не поверил ей, ведь в конаке всегда чем-нибудь есть поживиться. Потому я пустился на поиски, хотя она и не могла с этим смириться. Сперва я отыскал бутыль беды и сокрушения желудка. Она не хотела мне ее давать, но я отнял ее силой, ведь я не понимал слов, что она повторяла. Затем я подступил к одному ящичку. Я открыл его и увидел, что он наполнен отрубями. Но эти отруби пахли так удивительно, так заманчиво! Этот запах я не забуду, потому что лишь вчера познакомился с ним.
Он перевел дыхание. Я уже знал, что последует. Наверняка он отыскал ветчину.
– Ты и впрямь полагаешь, сиди, что Пророк правильно понял архангела, когда тот заговорил о свинине, – снова спросил малыш.
– Я думаю, что Мухаммеду лишь пригрезился ангел, а может он даже выдумал его. Он вел странную жизнь; подолгу предаваясь мечтам, он доводил свою фантазию до исступления. У него начались галлюцинации; перед ним возникали образы, которых на самом деле не было; он слышал голоса, родившиеся в его собственном мозгу. Впрочем, я убежден, что он запретил есть свинину по примеру Мусы[5].
– Господин, ты облегчаешь мне душу. Подумай только: соблазненный запахом, я склонился над отрубями. Я наткнулся на что-то твердое; там лежали какие-то куски, большие и маленькие; я достал их. Это были колбасы и ветчина. Я положил их назад в ящик, ведь хозяйка пожаловалась бы, что я хотел их украсть, и сказала бы, чтобы я заплатил за них, а этого я не мог сделать. Ты наполнил бы мою душу благодарностью, если бы пошел сейчас к ней, чтобы купить колбасу и кусок ветчины. Окажешь мне эту услугу тайком? Остальным, конечно, ничего не нужно об этом знать.
Вспомните только, что маленький хаджи любил именовать себя сыном или приверженцем Пророка. А теперь он требовал от меня тайком купить ему колбасу и ветчину! И все-таки я был не очень изумлен его пожеланием. Если бы в первые месяцы нашего знакомства я предложил ему вкусить мясо «презренной свиньи», то услышал бы в ответ самую гневную отповедь и он не стал бы дальше меня сопровождать. Стоит мусульманину коснуться одной-единственной щетинки свиньи, как он чувствует себя оскверненным и обязан тщательно смыть с себя грех. И вот теперь Халеф готов был проглотить мясо презренной твари! Пожив какое-то время рядом со мной, Халеф невольно стал пренебрегать воззрениями ислама и манкировать предписанным ему долгом.
– Ну что? – спросил он не дождавшись моего ответа. – Ты выполнишь мою просьбу, сиди, или я вправе усомниться в этом?
– Нет, Халеф. Раз в твоем чреве бушует дракон Иштах, оного же зовут Аппетитом, то мне, ибо я твой друг, подобает избавить тебя от этой беды. Не вечно же тебе терпеть муки, которые он уготовил! Так что, я поговорю с хозяйкой.
– Сделай это, ну сделай это! Ведь сказано же, что Аллах тысячекратно воздаст за любое благо, сделанное одним человеком другому.
– Ты думаешь, что Аллах тысячу раз наградит меня за то, что я куплю тебе свинину.
– Да, ведь он же не велел Пророку запретить вкус этого яства и, стало быть, будет лишь рад тому, что я воздам подобающую честь этой невинной твари.
– Но я не верю, что свинья полагает великой честью превратиться в колбасу или ветчину.
– Это же ей предопределено, и каждая тварь, что свершает определенное ей, достойна хвалы. Пророк говорит, что смерть – это счастье, так что быть заколотой для свиньи – лучшее, к чему подобает стремиться. Теперь ступай к хозяйке; только не показывай остальным, что ты несешь. Я вернусь к ним с той стороны дома, ведь им вообще ненадобно знать, что мы здесь беседовали с тобой.
Он ушел. Я увидел, что с задней стороны дома тоже имелась дверь и заглянул туда.
До сих пор мне казалось, что хозяйка находится дома одна. Поэтому я удивился, услышав чей-то разговор. Я замер и стал прислушиваться. С женщиной беседовал хозяин конака, правда, она говорила на своем диалекте, но старалась быть понятной, что было, конечно, мне на руку.
– Значит, они сюда заходили, – промолвил он. – Они тебе не говорили, что мы тоже сюда приедем?
– Говорили, но они не думали, что ты тоже прибудешь с ними. Они рассказывали, что твои спутники – очень злые люди. Я даже им пить ничего не хотела давать.
– Это было твоей ошибкой. Наоборот, ты должна быть с ними очень приветливой, это ведь такие опасные люди; не показывай им виду, что ты раскусила их. Кстати, мне не передавали ничего?
– Да. Тебе нельзя здесь ночевать, даже если поздно приедешь сюда. Поезжай с ними быстрее к Юнаку.
– Он будет дома?
– Да. Он был здесь позавчера и рассказал, что какое-то время побудет дома.
– Всадники все себя хорошо чувствовали?
– Нет. Старик с перебитой рукой постоянно стонал. С него сняли повязку, чтобы остудить руку водой. Когда его снова усадили в седло, он дрожал и пошатывался. С этими чужаками ты надолго останешься здесь?
– Мы сейчас же отправимся в путь. Им нечего знать, что мы с тобой говорили о всадниках и Юнаке.
Я услышал, как он удалился, а затем на минутку вышел из дома, чтобы хозяйка не догадалась, что я подслушал ее разговор.
Кто был этот Юнак? Имя у него сербское и означает «герой»; здесь бытуют такие имена. Наверное, имелся в виду торговец углем – тот, что берет уголь у Шарки и развозит его по домам!
Когда я, громко ступая, снова вошел в дом, навстречу мне вышла хозяйка, и я поведал ей свое желание. Она готова была его выполнить, но только поинтересовалась, недоверчиво глядя на меня:
– А деньги у тебя есть, господин? Дарить я ничего не дарю.
– У меня есть деньги.
– И ты мне заплатишь?
– Естественно!
– Это вовсе не так естественно, как полагаешь. Я христианка и могу есть это мясо. Я могу продавать его другим христианам, но если я отпущу его мусульманину, то вместо денег удостоюсь лишь наказания.
– Я не магометанин, а христианин.
– И все же ты такой плох…
Она осеклась. Наверное, она хотела сказать «плохой человек», но вовремя одумалась и добавила:
– Попробую поверить тебе. Так что идем! Я отрежу тебе сколько хочешь.
Я взял примерно три четверти кило колбасы и целый круг ветчины, весивший почти полкило. Она потребовала за это пять пиастров, то есть примерно девяносто пфеннигов. Когда я дал ей на три пиастра больше, она изумленно посмотрела на меня.
– Это что, все мне? – спросила она, сомневаясь.
– Да. За это я попрошу у тебя что-нибудь, во что можно завернуть эти продукты.
– Да, а что ж тебе дать? Разве только бумагу?
– Она годится лучше всего, только не надо брать грязную бумагу.
– Грязной тут нет, потому что вообще бумаги у нас нет. Где тут в деревне найдешь хоть листок бумаги? Я дам тебе что-нибудь другое. Вот тут лежит рубашка моего мужа; он ее больше не носит. Оторву-ка я от нее кусок.
Она потянулась в угол, где лежал всякий хлам, и вытащила оттуда вещицу, что выглядела как тряпка, которой долгие годы протирали закопченные колпаки керосиновых ламп и грязные горшки. Она оторвала от нее клочок, завернула колбасу и ветчину и протянула мне этот «пакет» со словами:
– Возьми-ка и угощайся. Во всей округе меня знают, как самую искусную коптильщицу окороков. Тебе редко когда доводилось есть такие вкусные вещи.
– Верю тебе, – ответил я вежливо. – Все, что я вижу здесь, пахнет и выглядит как солонина, да и ты сама такая аппетитная, словно тебя держали в рассоле вместе с ветчиной, а потом повесили в дымовой трубе. Завидую твоему спутнику жизни.
– О господи, не говори слишком много! – польщенно промолвила она. – В округе есть люди покрасивее, чем я.
– Все же, прощаясь с тобой, думаю, что охотно буду тебя вспоминать. Да будет жизнь твоя такой же благоухающей и блестящей, как шкурка твоей ветчины!
Когда я снова вышел, то поспешил избавиться от свертка, сунув его в седельную сумку Халефа. Никто, кроме хаджи, не заметил этого. Остальные поглядывали на жителей деревни, с любопытством сновавших мимо них.
Человек, вскочивший при нашем приближении и с криком умчавшийся прочь, стоял с каким-то другим человеком, который выглядел вполне достойно. Оба энергично разговаривали друг с другом. Как только я счастливо спрятал съестное, первый из них подошел к конакджи, нашему проводнику, и начал с ним тихо, но очень живо говорить о чем-то. Потом он обратился ко мне, при этом острием сабли он уперся в землю, крепко схватился за ее эфес и, посматривая как паша, спросил:
– Ты чужеземец?
– Да, – любезно ответил я.
– И проедешь через нашу деревню?
– Намереваюсь, – сказал я еще приветливее.
– Ты знаешь свой долг?
– Что ты имеешь в виду?
Это прозвучало почти задушевно. Человек этот казался мне забавным. Но чем приветливее я был с ним, тем мрачнее становилось его лицо. Он с трудом сохранял выдержку.
– Тебе нужно уплатить пошлину, – пояснил он мне.
– Налог? Какой же это?
– Любой чужеземец, минующий нашу деревню, обязан платить пошлину.
– Почему? Разве чужеземцы причиняют ущерб, который обязаны возместить?
– Нечего тебе спрашивать! Плати!
– Сколько же?
– За каждого человека по два пиастра. Вас, чужаков, четверо, ведь конакджи можно не считать, потому что он наш знакомый и вырос в этой стране; ты же, как мне говорили, вожак этих людей и, значит, заплатишь восемь пиастров.
– Так скажи-ка мне, кто ты такой!
– Я генерал-аншеф службы общественной безопасности этой деревни.
– Тогда ты, конечно, человек видный. Но как быть, если я откажусь платить?
– Тогда я опишу ваше имущество.
– Но кто отдал приказ взимать с любого чужеземца пошлину?
– Я и киаджи.
– Он тоже здесь?
– Да, он стоит там.
Он указал на того самого важного человека, с которым недавно беседовал; тот выжидающе глядел на меня.
– Позови-ка его! – приказал я.
– Для чего? Как я говорю, так должно быть и немедленно, иначе…
Он угрожающе двинул саблей.
– Тихо! – ответил я ему. – Ты мне очень нравишься, ведь у тебя тот же принцип, что и у меня: как я скажу, так и должно быть. Я не плачу пошлину.
– Тогда мы возьмем из твоих вещей столько, чтобы быть в расчете!
– Трудновато вам будет!
– Ого! Мы узнали, кто вы. Если вы не покоритесь, мы отхлещем вас плеткой!
– Держи свой язык за зубами, ведь я привык, чтобы со мной обращались почтительно и с уважением. Пошлину я не плачу; но я вижу, что ты человек бедный и, по своей доброте, дарю тебе два пиастра!
Я уже полез в карман, чтобы дать ему этот бакшиш, но тут же вытащил руку, поскольку сей человек поднял саблю и принялся размахивать ей прямо перед носом, крича:
– Бакшиш даешь? Мне, стражу и хранителю этой общины? Это оскорбление, и я покараю его самым строжайшим образом. Пошлина удваивается. И как мне с тобой обращаться? Почтительно и с уважением? Ты голь перекатная – у меня к тебе нет и тени уважения! Ты настолько ниже, настолько ниже меня, что я вообще тебя не вижу, ведь…
– Молчи! – прервал я его. – Иди-ка отсюда, а то схлопочешь плетку!
– Что? – прорычал он. – Плетку? Ты говоришь это мне, человеку, имеющему авторитет и вес, тогда как ты рядом со мной – крыса дохлая, мышь оголодавшая. Вот я и вот моя сабля! Кто запрещает мне тебя заколоть? Одним мошенником на земле будет меньше. Тебя вместе с твоими спутниками…
Он снова осекся. Халеф, положа руку ему на плечо, молвил:
– Замолчи-ка, наконец, иначе эфенди всерьез за тебя возьмется и отсчитает тебе пошлину так, что ты ее взять не сумеешь.
Тут местный страж порядка, оттолкнув хаджи так, что тот отступил на несколько шагов, закричал на него:
– Червяк! Ты и впрямь рискнул дотронуться до меня, главного чина в этой местности? Это преступление, за которое ты мигом ответишь. Не я, а ты схлопочешь плетку. Сюда, киаджи, сюда, мужчины! Держите крепче этого человечка! Отхлещите его собственной плеткой.
Киаджи уже занес ногу, но быстро поставил ее назад. Похоже, взгляд, брошенный мной, мало ему понравился. Его пример подействовал; никто не повиновался «генерал-аншефу службы общественной безопасности».
– Сиди, можно мне? – спросил Халеф.
– Да, – кивнул я ему.
Он тут же махнул Оско и Омару. В следующее мгновение «генерал» лежал на земле, спиной вверх. Оско держал его за плечи, а Омар уселся ему на ноги. Молодчик завопил, но Халефу удалось его перекричать:
– Идите-ка сюда, о мужи и жены, и посмотрите, как мы уплатим налог этому любителю громких слов! Сперва получит пошлину он сам, а потом любой, кто отважится прийти ему на помощь – киаджи первым! Сколько ему уплатить, эфенди?
– Он требовал восемь пиастров.
Я не стал ничего добавлять, и Халеф понял по моему выражению лица, что следует вести себя милостиво. Итак, он отпустил бедняге восемь ударов, действуя лишь формы ради. Эти восемь слабых ударов не могли причинить боли, зато произвели сильное впечатление. Сразу же после первого удара «генерал-аншеф» умолк. Когда его отпустили, он медленно поднялся, потирая тыльную часть тела, и посетовал:
– О закон, о справедливость, о великий султан! Самый верный твой слуга, хранивший благополучие отчизны, оскорблен плеткой! Моя душа истекает слезами, а из моего сердца сочатся ручьи тоски и печали. С каких это пор почтенные мужи удостаиваются ордена Славы, который курбаши имеет обыкновение помещать туда, где его не видно любому встречному? Объяли меня скорби жизни. Как ощущаю я муки прошедшего бытия! О закон, о справедливость, о великий султан и падишах!
Он хотел удалиться, но я окликнул его:
– Подожди немного! Я всегда держу слово. Поскольку я обещал тебе два пиастра, то ты их сейчас и получишь. А чтобы скорби бытия не слишком томили тебя, я дам тебе целых три пиастра. Вот они!
Он не верил своим глазам, когда я протянул деньги. Наконец, испытующе посмотрев на меня, он схватил их и сунул в карман. Похоже, тот оказался дырявым, ведь он снова достал оттуда деньги и перепрятал их под свой огромный тюрбан. Затем он взял мою руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
– Господин, земные муки и невзгоды сего мира суть преходящи, как и все творения Аллаха. Твоя милость проливает мне на душу бальзам и смачивает чесночным соком глубины моих чувств. Да позаботится судьба о том, чтобы в твоем кошельке не переводились серебряные пиастры!
– Благодарю тебя! Теперь пригласи к нам киаджи.
Тот услышал мои слова и подошел сам.
– Что прикажешь, господин? – спросил он.
– Когда деревенский хавас получает от меня бакшиш, то нельзя, конечно, и киаджи оставаться без него. Надеюсь, ты с этим согласен.
– С удовольствием! – воскликнул он, протянув мне руку. – Твои уста полны благословенных слов, а твоя рука расточает дары богатств!
– Так оно и есть. Ты наверняка не захочешь получить меньше, чем твой подручный?
– Господин, я же начальник. Мне полагается больше, чем ему.
– Верно, он получил восемь ударов и три пиастра; следовательно, я отпущу тебе пять пиастров и двенадцать ударов.
Тут же он мигом приложил обе руки туда, где даже у величайших ученых не сыщешь вместилище ума, и завопил:
– Нет, нет, господин! Не удары, а только пиастры!
– Это было бы несправедливо. Не бывает пиастров без ударов. Или все, или ничего. Выбирай!
– Тогда лучше ничего!
– Тогда твоя вина, если твоя рука не получит того, что я обещал ей.
– Нет, нет! – повторил он. – Получить сразу то и то было бы для меня слишком много!
Он хотел удалиться, но, сделав несколько шагов, обернулся, умоляюще посмотрел на меня и спросил:
– Господин, а нельзя иначе?
– Как это?
– Дай мне пять пиастров, а дюжину моему хавасу. Он уже отведал плетки, так что она его не ужаснет.
– Если он захочет, я соглашусь. Итак, иди-ка сюда, генерал службы общественной безопасности!
Халеф протянул руку к хавасу, но тот быстро отпрыгнул в сторону и крикнул:
– Аллах, спаси и сохрани! Кроткие чувства моего седалища уже вдоволь напряжены. Если ты решишь разделить дары, то дай мне пиастры, а киаджи отпусти удары! Тебе, может быть, и все равно, кому что давать, мне же ничуть нет.
– Верю в это. Но я вижу, что мне не сбыть ни то, ни другое, поэтому позволяю вам удалиться.
– Чужой! Чужой! Закрывайте окна, закрывайте окна!
Мне невероятно понравилось это веское доказательство того, что мы находимся в очень цивилизованном месте. Какая строгая дисциплина здесь царила! Я понял это из того, с какой скоростью все мужчины и женщины, юноши и старики, проживавшие в деревне, последовали призыву часового.
Там, где посреди дома только что зияла дыра – будь то проем двери или окна или же подлинная, настоящая, буквальная дыра посреди обветшалой стены, – там возникало чье-либо лицо или нечто подобное. По меньшей мере, мне казалось, что я вижу лица, хотя мог различить лишь платок, пару глаз, бороду, а между ними виднелось нечто неописуемое и непременно немытое.
Можно было окинуть взором всю деревню. Ненароком решив отыскать хоть одну дымовую трубу, я убедился, что это была неуместная идея: я не нашел ни следа дымохода.
На холме при въезде в деревню высился странный домишко. Вся его крыша – справа и слева, спереди и сзади – ввалилась. Во фронтоне виднелась дырища, делавшая ненужной наличие дверей. От дороги к дому вела каменная лестница, у которой сохранились лишь верхняя и нижняя ступеньки. Пожалуй, попасть в этот дом мог либо альпинист, либо акробат.
Похоже, в деревне не имелось ни ставней, ни деревянных дверей, а жители ее были так же открыты, как их дома, ведь я не заметил ни единой персоны, которая, в изумлении глядя на нас, не открыла бы рот нараспашку. Окажись на моем месте насмешник Генрих Гейне, он бы к своим географическим рифмам добавил еще одну:
Наш проводник остановился перед самым видным из здешних зданий. Две темные, крепкие ели роняли на него тень, поэтому его хозяин посчитал излишним для себя заниматься ремонтом наполовину рухнувшей крыши. Дом стоял у склона горы. С ее вершины сбегал ручеек; возле двери он вливался в рытвину, заполненную зловонной золотистой жижей. Прямо у края ее лежали несколько чурбанов, о которых конакджи молвил, что они являют собой амфитеатр общественных диспутов, на которых уже не раз вопросы мировой важности решались вначале на словах, потом на кулаках и, наконец, даже на ножах.
Пышный цвет Востока – Глоговик,
Зривший в ужасе тебя постиг!
Мы расположились на этих чурбанах политеса и напоили лошадей из ручейка выше того места, где он достигал рытвины. Нашего проводника мы послали с экспедицией в дом, ибо Халеф набрался смелости заявить, что он голоден и съел бы что-нибудь.
Вскоре из дома донесся звучный дуэт; его составили верещание женской фистулы и бас конакджи, изрекавший проклятия и сбивавшийся на дискант; наконец, оба искусных музыканта показались в дверях.
Нам следовало вмешаться в их спор и сказать свое веское слово. Бас продолжал удерживать взятую ноту «до», уверяя, что он хотел чем-нибудь перекусить, а сопрано со всей определенностью объясняло, взяв си-бемоль, что здесь абсолютно ничего нет.
Халеф уладил раздор, схватив в присущей ему манере обладательницу более высокого голоса за ушко и скрывшись с ней в глубине дома.
Прошло почти полчаса, прежде чем он вернулся. Все это время комнаты гостеприимного дома хранили пугающее молчание. Когда Халеф, наконец, появился, его сопровождала хозяйка, которая зловеще жестикулировала и извергала проклятия, хотя ни одного ее слова я не мог понять. Она старалась вырвать у Халефа бутылку, но тот героически удерживал ее.
– Сиди, здесь есть что выпить! – ликующе воскликнул он. – Вот что я отыскал.
Он высоко вздымал бутылку. Хозяйка пыталась достать ее рукой, что-то крича, но я мог уловить лишь обрывок фразы: «Bullik jak». Хотя мой турецкий выручал меня всюду, мне непонятно было, что такое «bullik jak».
Наконец, хаджи, пытаясь избавиться от навязчивого присутствия этой противной Гебы, достал из-за пояса плетку, после чего та разом отступила на несколько шагов, чтобы сызнова метать в него ужасные взоры.
Халеф извлек пробку, состоявшую из старого, скомканного клочка ситца, соблазнительно махнул мне бутылкой и поднес ее ко рту.
Цвет напитка не был ни светлым, ни темным. Я не мог понять, крепкой ли была эта ракия или разбавленной. Прежде чем пить, я сперва пригляделся бы к ней, а затем понюхал бы ее. Однако Халеф так рад был своей находке, что даже и не подумал проверить ее. Он сделал долгий, долгий глоток…
Я знал маленького хаджи давно, однако гримасу, которую он состроил, еще никогда не видывал. Внезапно лицо его покрыло несколько сотен морщин. Он силился выплюнуть выпитый напиток, но ужас, сковавший нижнюю половину лица, мешал ему сделать хоть какое-то движение. Рот его был разверст от страха и надолго застыл; я уже опасался, что судорога свела его подбородок и помочь могла лишь крепкая затрещина.
Только язык Халефа сохранял хоть какую-то подвижность. Он скользил по медленно орошавшему губы потоку ракии, напоминая пиявку, плавающую в кумысе. Одновременно хаджи так взметнул брови, что их уголок достиг краешка тюрбана, а глаза сузились так, словно он на всю оставшуюся жизнь решил не видеть больше свет солнца. Он распростер обе руки, как можно шире расставив пальцы. Бутылку он отшвырнул от себя еще в тот момент, когда его сковал ужас. Она свалилась в рытвину, откуда ее тут же с риском для жизни извлекла хозяйка, зашедшая в эту зловонную жижу по самые колени. Заодно эта бабенка снова повысила голос, бранясь изо всех сил. Впрочем, из того, что она говорила, я опять же уловил лишь благородно-таинственные звуки, уже упомянутые мной: «bullik jak».
Поскольку Халеф медлил положить конец этой трогательной «живой картине», разыгранной им сейчас, я подошел к нему и спросил:
– Что случилось? Что ты выпил?
– Гррр… г… г!.. – прозвучало в ответ какое-то клокотание, понятное всем, хотя не удалось услышать ни одного разборчивого слова.
– Приди же в себя! Что это была за штука?
– Гррр… г… г… ррр!..
Он все еще не мог закрыть рот и держал руки распростертыми, а пальцы растопыренными. Однако глаза его открылись, и он взирал на меня безутешным взглядом умирающего человека.
– Bullik jak! – крикнула женщина в ответ на мой вопрос.
Я пролистал в памяти все словари, в которые когда-либо заглядывал, но напрасно. Слово «bullik» я абсолютно не понимал. А «jak»? Не могла же она иметь в виду тибетского яка!
– Закрой же, наконец, рот! Выплюнь все это! – крикнул я маленькому хаджи.
– Гррр!
Тут я приблизился к его разверстому рту – и запах сказал мне все. Я сразу понял смысл слов, которые твердила хозяйка. Она говорила на диалекте, которым пользовались жители здешние деревни. Вместо «bullik jak» этот напиток надлежало именовать «balhk jaghi», что в переводе означает «рыбий жир», то есть «ворвань». Маленький хаджи напился рыбьего жира.
Когда я объяснил это своим спутникам, они разразились хохотом. Это проявление чувств, в котором не было малейшей почтительности, мигом отрезвило самолюбивого хаджи и вернуло его к жизни. Он опустил руки, выплюнул напиток, взъярившись, подбежал к смеющимся и прокричал:
– Умолкните, дети дьявола, сыны и двоюродные братья его бабки! Если вы вздумали смеяться надо мной, то спросите сперва, хочу ли я этого! Если же вы так развеселились, то возьмите эту бутылку и отпейте сей влаги отчаяния! Если вы и после этого будете так же веселы, то смейтесь, сколько вам угодно.
В ответ раздался еще более громкий смех; не удержалась даже хозяйка. Но тут хаджи, рассвирепев, бросился к ней и замахнулся плеткой. К счастью, он рассек ею лишь воздух, поскольку женщина, спасая свою жизнь, молниеносно отскочила и исчезла в дверях.
Не говоря больше ни слова, Халеф улегся на землю возле ручейка, заглянул в него и прополоскал себе горло. Затем он достал из моей сумки три внушительные щепотки курительного табака и сунул их себе в рот. Ему пришлось жевать табак, чтобы избавиться от отвратительного привкуса. Последствия этого рокового глотка были тем более ощутимыми, что бутыль с ворванью простояла уж очень долгое время, как я потом узнал от хозяйки.
Лишь теперь она успокоилась, видя какой эффект произвел этот необыкновенный напиток и чувствуя себя отомщенной; она даже принесла то, что прежде скрывала от нас – полбутылки настоящей ракии, самоотверженно предложив ее хаджи, ведь даже табак не сумел перебить прогорклый вкус ворвани.
Потом он без видимой цели отошел в сторону, но, прежде чем скрыться позади постоялого двора, украдкой махнул мне, призывая следовать за ним. Выдержав паузу, я пошел следом.
– Сиди, мне нужно тебе кое-что поведать, о чем другим не следует знать, – молвил он. – Женщина убеждала, что у нее нет ни еды, ни питья, но я не поверил ей, ведь в конаке всегда чем-нибудь есть поживиться. Потому я пустился на поиски, хотя она и не могла с этим смириться. Сперва я отыскал бутыль беды и сокрушения желудка. Она не хотела мне ее давать, но я отнял ее силой, ведь я не понимал слов, что она повторяла. Затем я подступил к одному ящичку. Я открыл его и увидел, что он наполнен отрубями. Но эти отруби пахли так удивительно, так заманчиво! Этот запах я не забуду, потому что лишь вчера познакомился с ним.
Он перевел дыхание. Я уже знал, что последует. Наверняка он отыскал ветчину.
– Ты и впрямь полагаешь, сиди, что Пророк правильно понял архангела, когда тот заговорил о свинине, – снова спросил малыш.
– Я думаю, что Мухаммеду лишь пригрезился ангел, а может он даже выдумал его. Он вел странную жизнь; подолгу предаваясь мечтам, он доводил свою фантазию до исступления. У него начались галлюцинации; перед ним возникали образы, которых на самом деле не было; он слышал голоса, родившиеся в его собственном мозгу. Впрочем, я убежден, что он запретил есть свинину по примеру Мусы[5].
– Господин, ты облегчаешь мне душу. Подумай только: соблазненный запахом, я склонился над отрубями. Я наткнулся на что-то твердое; там лежали какие-то куски, большие и маленькие; я достал их. Это были колбасы и ветчина. Я положил их назад в ящик, ведь хозяйка пожаловалась бы, что я хотел их украсть, и сказала бы, чтобы я заплатил за них, а этого я не мог сделать. Ты наполнил бы мою душу благодарностью, если бы пошел сейчас к ней, чтобы купить колбасу и кусок ветчины. Окажешь мне эту услугу тайком? Остальным, конечно, ничего не нужно об этом знать.
Вспомните только, что маленький хаджи любил именовать себя сыном или приверженцем Пророка. А теперь он требовал от меня тайком купить ему колбасу и ветчину! И все-таки я был не очень изумлен его пожеланием. Если бы в первые месяцы нашего знакомства я предложил ему вкусить мясо «презренной свиньи», то услышал бы в ответ самую гневную отповедь и он не стал бы дальше меня сопровождать. Стоит мусульманину коснуться одной-единственной щетинки свиньи, как он чувствует себя оскверненным и обязан тщательно смыть с себя грех. И вот теперь Халеф готов был проглотить мясо презренной твари! Пожив какое-то время рядом со мной, Халеф невольно стал пренебрегать воззрениями ислама и манкировать предписанным ему долгом.
– Ну что? – спросил он не дождавшись моего ответа. – Ты выполнишь мою просьбу, сиди, или я вправе усомниться в этом?
– Нет, Халеф. Раз в твоем чреве бушует дракон Иштах, оного же зовут Аппетитом, то мне, ибо я твой друг, подобает избавить тебя от этой беды. Не вечно же тебе терпеть муки, которые он уготовил! Так что, я поговорю с хозяйкой.
– Сделай это, ну сделай это! Ведь сказано же, что Аллах тысячекратно воздаст за любое благо, сделанное одним человеком другому.
– Ты думаешь, что Аллах тысячу раз наградит меня за то, что я куплю тебе свинину.
– Да, ведь он же не велел Пророку запретить вкус этого яства и, стало быть, будет лишь рад тому, что я воздам подобающую честь этой невинной твари.
– Но я не верю, что свинья полагает великой честью превратиться в колбасу или ветчину.
– Это же ей предопределено, и каждая тварь, что свершает определенное ей, достойна хвалы. Пророк говорит, что смерть – это счастье, так что быть заколотой для свиньи – лучшее, к чему подобает стремиться. Теперь ступай к хозяйке; только не показывай остальным, что ты несешь. Я вернусь к ним с той стороны дома, ведь им вообще ненадобно знать, что мы здесь беседовали с тобой.
Он ушел. Я увидел, что с задней стороны дома тоже имелась дверь и заглянул туда.
До сих пор мне казалось, что хозяйка находится дома одна. Поэтому я удивился, услышав чей-то разговор. Я замер и стал прислушиваться. С женщиной беседовал хозяин конака, правда, она говорила на своем диалекте, но старалась быть понятной, что было, конечно, мне на руку.
– Значит, они сюда заходили, – промолвил он. – Они тебе не говорили, что мы тоже сюда приедем?
– Говорили, но они не думали, что ты тоже прибудешь с ними. Они рассказывали, что твои спутники – очень злые люди. Я даже им пить ничего не хотела давать.
– Это было твоей ошибкой. Наоборот, ты должна быть с ними очень приветливой, это ведь такие опасные люди; не показывай им виду, что ты раскусила их. Кстати, мне не передавали ничего?
– Да. Тебе нельзя здесь ночевать, даже если поздно приедешь сюда. Поезжай с ними быстрее к Юнаку.
– Он будет дома?
– Да. Он был здесь позавчера и рассказал, что какое-то время побудет дома.
– Всадники все себя хорошо чувствовали?
– Нет. Старик с перебитой рукой постоянно стонал. С него сняли повязку, чтобы остудить руку водой. Когда его снова усадили в седло, он дрожал и пошатывался. С этими чужаками ты надолго останешься здесь?
– Мы сейчас же отправимся в путь. Им нечего знать, что мы с тобой говорили о всадниках и Юнаке.
Я услышал, как он удалился, а затем на минутку вышел из дома, чтобы хозяйка не догадалась, что я подслушал ее разговор.
Кто был этот Юнак? Имя у него сербское и означает «герой»; здесь бытуют такие имена. Наверное, имелся в виду торговец углем – тот, что берет уголь у Шарки и развозит его по домам!
Когда я, громко ступая, снова вошел в дом, навстречу мне вышла хозяйка, и я поведал ей свое желание. Она готова была его выполнить, но только поинтересовалась, недоверчиво глядя на меня:
– А деньги у тебя есть, господин? Дарить я ничего не дарю.
– У меня есть деньги.
– И ты мне заплатишь?
– Естественно!
– Это вовсе не так естественно, как полагаешь. Я христианка и могу есть это мясо. Я могу продавать его другим христианам, но если я отпущу его мусульманину, то вместо денег удостоюсь лишь наказания.
– Я не магометанин, а христианин.
– И все же ты такой плох…
Она осеклась. Наверное, она хотела сказать «плохой человек», но вовремя одумалась и добавила:
– Попробую поверить тебе. Так что идем! Я отрежу тебе сколько хочешь.
Я взял примерно три четверти кило колбасы и целый круг ветчины, весивший почти полкило. Она потребовала за это пять пиастров, то есть примерно девяносто пфеннигов. Когда я дал ей на три пиастра больше, она изумленно посмотрела на меня.
– Это что, все мне? – спросила она, сомневаясь.
– Да. За это я попрошу у тебя что-нибудь, во что можно завернуть эти продукты.
– Да, а что ж тебе дать? Разве только бумагу?
– Она годится лучше всего, только не надо брать грязную бумагу.
– Грязной тут нет, потому что вообще бумаги у нас нет. Где тут в деревне найдешь хоть листок бумаги? Я дам тебе что-нибудь другое. Вот тут лежит рубашка моего мужа; он ее больше не носит. Оторву-ка я от нее кусок.
Она потянулась в угол, где лежал всякий хлам, и вытащила оттуда вещицу, что выглядела как тряпка, которой долгие годы протирали закопченные колпаки керосиновых ламп и грязные горшки. Она оторвала от нее клочок, завернула колбасу и ветчину и протянула мне этот «пакет» со словами:
– Возьми-ка и угощайся. Во всей округе меня знают, как самую искусную коптильщицу окороков. Тебе редко когда доводилось есть такие вкусные вещи.
– Верю тебе, – ответил я вежливо. – Все, что я вижу здесь, пахнет и выглядит как солонина, да и ты сама такая аппетитная, словно тебя держали в рассоле вместе с ветчиной, а потом повесили в дымовой трубе. Завидую твоему спутнику жизни.
– О господи, не говори слишком много! – польщенно промолвила она. – В округе есть люди покрасивее, чем я.
– Все же, прощаясь с тобой, думаю, что охотно буду тебя вспоминать. Да будет жизнь твоя такой же благоухающей и блестящей, как шкурка твоей ветчины!
Когда я снова вышел, то поспешил избавиться от свертка, сунув его в седельную сумку Халефа. Никто, кроме хаджи, не заметил этого. Остальные поглядывали на жителей деревни, с любопытством сновавших мимо них.
Человек, вскочивший при нашем приближении и с криком умчавшийся прочь, стоял с каким-то другим человеком, который выглядел вполне достойно. Оба энергично разговаривали друг с другом. Как только я счастливо спрятал съестное, первый из них подошел к конакджи, нашему проводнику, и начал с ним тихо, но очень живо говорить о чем-то. Потом он обратился ко мне, при этом острием сабли он уперся в землю, крепко схватился за ее эфес и, посматривая как паша, спросил:
– Ты чужеземец?
– Да, – любезно ответил я.
– И проедешь через нашу деревню?
– Намереваюсь, – сказал я еще приветливее.
– Ты знаешь свой долг?
– Что ты имеешь в виду?
Это прозвучало почти задушевно. Человек этот казался мне забавным. Но чем приветливее я был с ним, тем мрачнее становилось его лицо. Он с трудом сохранял выдержку.
– Тебе нужно уплатить пошлину, – пояснил он мне.
– Налог? Какой же это?
– Любой чужеземец, минующий нашу деревню, обязан платить пошлину.
– Почему? Разве чужеземцы причиняют ущерб, который обязаны возместить?
– Нечего тебе спрашивать! Плати!
– Сколько же?
– За каждого человека по два пиастра. Вас, чужаков, четверо, ведь конакджи можно не считать, потому что он наш знакомый и вырос в этой стране; ты же, как мне говорили, вожак этих людей и, значит, заплатишь восемь пиастров.
– Так скажи-ка мне, кто ты такой!
– Я генерал-аншеф службы общественной безопасности этой деревни.
– Тогда ты, конечно, человек видный. Но как быть, если я откажусь платить?
– Тогда я опишу ваше имущество.
– Но кто отдал приказ взимать с любого чужеземца пошлину?
– Я и киаджи.
– Он тоже здесь?
– Да, он стоит там.
Он указал на того самого важного человека, с которым недавно беседовал; тот выжидающе глядел на меня.
– Позови-ка его! – приказал я.
– Для чего? Как я говорю, так должно быть и немедленно, иначе…
Он угрожающе двинул саблей.
– Тихо! – ответил я ему. – Ты мне очень нравишься, ведь у тебя тот же принцип, что и у меня: как я скажу, так и должно быть. Я не плачу пошлину.
– Тогда мы возьмем из твоих вещей столько, чтобы быть в расчете!
– Трудновато вам будет!
– Ого! Мы узнали, кто вы. Если вы не покоритесь, мы отхлещем вас плеткой!
– Держи свой язык за зубами, ведь я привык, чтобы со мной обращались почтительно и с уважением. Пошлину я не плачу; но я вижу, что ты человек бедный и, по своей доброте, дарю тебе два пиастра!
Я уже полез в карман, чтобы дать ему этот бакшиш, но тут же вытащил руку, поскольку сей человек поднял саблю и принялся размахивать ей прямо перед носом, крича:
– Бакшиш даешь? Мне, стражу и хранителю этой общины? Это оскорбление, и я покараю его самым строжайшим образом. Пошлина удваивается. И как мне с тобой обращаться? Почтительно и с уважением? Ты голь перекатная – у меня к тебе нет и тени уважения! Ты настолько ниже, настолько ниже меня, что я вообще тебя не вижу, ведь…
– Молчи! – прервал я его. – Иди-ка отсюда, а то схлопочешь плетку!
– Что? – прорычал он. – Плетку? Ты говоришь это мне, человеку, имеющему авторитет и вес, тогда как ты рядом со мной – крыса дохлая, мышь оголодавшая. Вот я и вот моя сабля! Кто запрещает мне тебя заколоть? Одним мошенником на земле будет меньше. Тебя вместе с твоими спутниками…
Он снова осекся. Халеф, положа руку ему на плечо, молвил:
– Замолчи-ка, наконец, иначе эфенди всерьез за тебя возьмется и отсчитает тебе пошлину так, что ты ее взять не сумеешь.
Тут местный страж порядка, оттолкнув хаджи так, что тот отступил на несколько шагов, закричал на него:
– Червяк! Ты и впрямь рискнул дотронуться до меня, главного чина в этой местности? Это преступление, за которое ты мигом ответишь. Не я, а ты схлопочешь плетку. Сюда, киаджи, сюда, мужчины! Держите крепче этого человечка! Отхлещите его собственной плеткой.
Киаджи уже занес ногу, но быстро поставил ее назад. Похоже, взгляд, брошенный мной, мало ему понравился. Его пример подействовал; никто не повиновался «генерал-аншефу службы общественной безопасности».
– Сиди, можно мне? – спросил Халеф.
– Да, – кивнул я ему.
Он тут же махнул Оско и Омару. В следующее мгновение «генерал» лежал на земле, спиной вверх. Оско держал его за плечи, а Омар уселся ему на ноги. Молодчик завопил, но Халефу удалось его перекричать:
– Идите-ка сюда, о мужи и жены, и посмотрите, как мы уплатим налог этому любителю громких слов! Сперва получит пошлину он сам, а потом любой, кто отважится прийти ему на помощь – киаджи первым! Сколько ему уплатить, эфенди?
– Он требовал восемь пиастров.
Я не стал ничего добавлять, и Халеф понял по моему выражению лица, что следует вести себя милостиво. Итак, он отпустил бедняге восемь ударов, действуя лишь формы ради. Эти восемь слабых ударов не могли причинить боли, зато произвели сильное впечатление. Сразу же после первого удара «генерал-аншеф» умолк. Когда его отпустили, он медленно поднялся, потирая тыльную часть тела, и посетовал:
– О закон, о справедливость, о великий султан! Самый верный твой слуга, хранивший благополучие отчизны, оскорблен плеткой! Моя душа истекает слезами, а из моего сердца сочатся ручьи тоски и печали. С каких это пор почтенные мужи удостаиваются ордена Славы, который курбаши имеет обыкновение помещать туда, где его не видно любому встречному? Объяли меня скорби жизни. Как ощущаю я муки прошедшего бытия! О закон, о справедливость, о великий султан и падишах!
Он хотел удалиться, но я окликнул его:
– Подожди немного! Я всегда держу слово. Поскольку я обещал тебе два пиастра, то ты их сейчас и получишь. А чтобы скорби бытия не слишком томили тебя, я дам тебе целых три пиастра. Вот они!
Он не верил своим глазам, когда я протянул деньги. Наконец, испытующе посмотрев на меня, он схватил их и сунул в карман. Похоже, тот оказался дырявым, ведь он снова достал оттуда деньги и перепрятал их под свой огромный тюрбан. Затем он взял мою руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
– Господин, земные муки и невзгоды сего мира суть преходящи, как и все творения Аллаха. Твоя милость проливает мне на душу бальзам и смачивает чесночным соком глубины моих чувств. Да позаботится судьба о том, чтобы в твоем кошельке не переводились серебряные пиастры!
– Благодарю тебя! Теперь пригласи к нам киаджи.
Тот услышал мои слова и подошел сам.
– Что прикажешь, господин? – спросил он.
– Когда деревенский хавас получает от меня бакшиш, то нельзя, конечно, и киаджи оставаться без него. Надеюсь, ты с этим согласен.
– С удовольствием! – воскликнул он, протянув мне руку. – Твои уста полны благословенных слов, а твоя рука расточает дары богатств!
– Так оно и есть. Ты наверняка не захочешь получить меньше, чем твой подручный?
– Господин, я же начальник. Мне полагается больше, чем ему.
– Верно, он получил восемь ударов и три пиастра; следовательно, я отпущу тебе пять пиастров и двенадцать ударов.
Тут же он мигом приложил обе руки туда, где даже у величайших ученых не сыщешь вместилище ума, и завопил:
– Нет, нет, господин! Не удары, а только пиастры!
– Это было бы несправедливо. Не бывает пиастров без ударов. Или все, или ничего. Выбирай!
– Тогда лучше ничего!
– Тогда твоя вина, если твоя рука не получит того, что я обещал ей.
– Нет, нет! – повторил он. – Получить сразу то и то было бы для меня слишком много!
Он хотел удалиться, но, сделав несколько шагов, обернулся, умоляюще посмотрел на меня и спросил:
– Господин, а нельзя иначе?
– Как это?
– Дай мне пять пиастров, а дюжину моему хавасу. Он уже отведал плетки, так что она его не ужаснет.
– Если он захочет, я соглашусь. Итак, иди-ка сюда, генерал службы общественной безопасности!
Халеф протянул руку к хавасу, но тот быстро отпрыгнул в сторону и крикнул:
– Аллах, спаси и сохрани! Кроткие чувства моего седалища уже вдоволь напряжены. Если ты решишь разделить дары, то дай мне пиастры, а киаджи отпусти удары! Тебе, может быть, и все равно, кому что давать, мне же ничуть нет.
– Верю в это. Но я вижу, что мне не сбыть ни то, ни другое, поэтому позволяю вам удалиться.