Невольно заинтригованный, я оперся локтем на подоконник и неотрывно стал следить за тем, что происходит у меня на ладони. Количество частиц стремительно прибывало, однако в покое они не оставались ни на секунду — мелькали и мельтешили, будто рой комаров над стоячей водой. Капельки плясали, то взлетая, то опускаясь, а когда сталкивались между собой — либо сливались вместе, либо отпрыгивали друг от друга. Иные с силой взметывались ввысь, выбрасываемые из общей массы, и, оказавшись за пределами моей ладони, исчезали бесследно.
   Между тем некоторые капельки постепенно увеличивались в размере. Вскоре одна из них выросла настолько, что движение ее замедлилось; она почти что застыла на моей ладони, и характер мелькания других мелких частиц изменился. Теперь это скорее походило не на воинственную пляску комаров, а на роение пчел. Процесс удаления чужеродных частиц продолжался, однако остающиеся капельки бурно вращались наподобие веретена вокруг центрального ядрышка, которое сделалось средоточием новообразованного объекта на моей руке.
   — Поживешь, так чего только не насмотришься! — проговорил я нарочито небрежно, стараясь скрыть охватившее меня благоговейное волнение и пристально разглядывая крохотульку, которая теперь покоилась у меня на ладони совершенно недвижно. — Кто бы мог подумать, что из этих крупинок получится всего-навсего комочек глины?
   — Не очень-то советую задирать нос, — остерег меня Фаустофель. — Семена, породившие твой собственный состав, когда-то тоже пребывали в этой безличностной утробе. Да-да, и зародыши твоего Бога, твоих богов и кого угодно.
   — Возможно, спорить не стану, — согласился я. — Но ты забыл упомянуть одну малость.
   — Какую же?
   Вопрос его прозвучал вызывающе — и с тем большим удовлетворением я нанес ему, как мне казалось, решающий удар.
   — Жизнь! — торжественно воскликнул я, отшвырнув катышек глины подальше от себя и с триумфом воздев руку. — Жизнь не может зародиться сама по себе. Формулы жизни не сыскать ни в одном учебнике химии.
   — Ты штудировал совсем не тот учебник. Я тоже отдал дань псевдонаучным заблуждениям.
   По лицу Фаустофеля пробежала тень от явно неприятного ему воспоминания, но он быстро взял себя в руки.
   — Погоди секундочку, — отрывисто бросил он мне, усевшись на подоконник в немыслимой для меня раскованной позе. — Проверим, есть ли еще порох в пороховницах.
   Невероятно длинными пальцами левой руки он зачерпнул горсть частиц из Бездны, рассмотрел их на ладони и объявил:
   — Парочка-другая вполне сгодится. Особенно примечательного, правда, нет, но кое-что сойдет за милую душу.
   На его ладони произошел точно такой же процесс творческого кипения. Результат оказался ошеломляющим. Предъявленная мне для обозрения микроскопическая крупица несомненно обладала всеми признаками жизни.
   — Что эта вот личинка, что ты сам — разницы ни малейшей! — изрек Фаустофель. — Можешь считать Бездну своей матушкой.
   — Но ведь речь идет о животном! — запротестовал я. — Нечего и сравнивать: одно дело — какая-то букашка, а человек — совсем другое.
   — Да неужто? Я-то думал услышать, что человек, в отличие от всех прочих существ, способных к жизнедеятельности, наделен душой, и душа вложена в него божеством, словно клинок в ножны: захочет — вытащит обратно.
   — По правде говоря, — смущенно пробормотал я, — мне самому в наличие души не очень верится.
   — И все же ты склонен полагать, будто в тебе помещено нечто такое, без чего вселенной не обойтись. Плоть твоя бренна — на этот счет у тебя сомнений нет, однако внутренний голос тебе подсказывает, что твое «я», малая искорка твоей собственной жизни замаринуется навечно той самой заботливой силой, которая ее и создала. — Фаустофель ткнул локтем в сторону Бездны. — Вот твой творец. Ищи в этом вакууме любовь и покровительство: в конце концов именно туда ты и возвратишься.
   Я взглянул через плечо на безрадостные ступени, по которым спустился сюда, распростившись с прошлым; потом посмотрел на еще более безотрадное будущее, меня ожидавшее. В натуре всякого человека, даже не утруждающего себя размышлениями и не испытывающего потребности в религии, заложена надежда на то, что его не постигнет забвение и он избежит полного небытия. Теперь надежда эта для меня рухнула окончательно, однако особого потрясения не вызвала. Чувства мои можно было сравнить только с чувствами голого и нищего страдальца, лишенного всякого достояния, когда он вдруг обнаруживает, что у него отнимают и последнюю кроху.
   — И ничего другого нет? — тихо спросил я.
   — Ничего! — Держа личинку на ладони, Фаустофель пошевелил ее указательным пальцем левой руки. — Если тебе вздумается притязать на отождествление собственной жизни с духовным началом — обменяйся рукопожатием с этим вот твоим духовным сородичем: ведь вы оба запущены в бессмысленное движение одним и тем же начальным импульсом.
   Мне едва хватило сил только на то, чтобы спросить почти безучастно:
   — Зачем мне все это нужно знать?
   — Как зачем! Стоит только тебе уяснить, что человек вовсе не любимчик доброго, хлопотливого божества, и ты сразу поймешь смехотворную абсурдность любых моральных претензий. Вы носитесь с ними словно дурни с писаной торбой, под непосильным бременем земных тягот пытаетесь выступать эдаким кандибобером! И даже те из вас, кто настроен по отношению к небесам наиболее скептически, как будто пытаясь возместить отсутствие веры, гораздо более рьяно, чем прочие, настаивают на непреложных нравственных законах, которым человечество якобы должно повиноваться; они всерьез орудуют словечками наподобие «судьба», «предопределение», «предназначение» и так далее.
   Одним щелчком он сбросил личинку с ладони в пустоту. Представив себе ее нескончаемое падение, я невольно зажмурился. Фаустофель с довольным видом ухмыльнулся.
   — Вот какова ваша судьба; вот что вам предопределено и предназначено, а ответ за вас держит исключительно эта самая Бездна: она вас сотворила из бесчувственных частиц, вновь разложит на мельчайшие мертвые пылинки и перекомпонует их с полнейшим равнодушием так, как ей заблагорассудится.
   Опровергнуть эту теорию я не мог, но сквозившее в его речах самодовольство, по контрасту с моим отчаянием, меня взбесило:
   — И ты меня затащил сюда ради этого шоу?
   — Нет, это мы развлеклись так, попутно. Тебе необходимо вбить в сознание ту истину, что при сотворении рода людского душа никоим боком не участвовала. Только теперь ты вполне сумеешь оценить всю иронию ситуации, в которой, на свою беду, оказались те, кто поплатился главным образом за убеждение в собственной одушевленности.
   Внезапно напустив на себя суровость, как будто причиной нашей задержки был не он сам, а я, Фаустофель рывком дернул меня за руку.
   — Вперед! Пора свести знакомство с населением Преисподней.
   Бесчисленные ступени, по которым мы спускались все ниже и ниже, напоминали ход в подземный застенок. Твердыня казалась несокрушимо прочной, как и подобает настоящей тюрьме. Однако ведущая вниз лестница неожиданно обрывалась на самом краю пропасти. И пропасть эта больше всего смахивала на внутренность гигантского полого цилиндра.
   Вообразите состояние того, кто должен пробираться в жерло действующего вулкана, вплотную прижимаясь к каменной стене и едва переставляя ноги по вырубленной в камне узенькой — двоим рядом не поместиться — дорожке. Впереди нас все тонуло в густом дыму. Снизу доносился невнятный шум, в котором изредка смутно различались не то стоны, не то вскрики.
   На грани смертельной опасности я, однако, не утратил контроля над собой. Преисподняя внушала мне меньший ужас, нежели Бездна, хотя бы потому, что обладала пространственными границами. Осмотревшись, я смело встретился взглядом с Фаустофелем. Он взирал на меня с большим любопытством.
   — И много людей тут проживает? — хладнокровно осведомился я, не желая давать пищи его злорадству.
   — Порядочно.
   — Не хочу плохо о них отзываться, однако здешние места им вроде бы не очень-то по вкусу.
   Фаустофель озабоченно нахмурился, словно его неотступно глодала какая-то невеселая мысль.
   — Да, Серебряный Вихор, ты прав: их обуревает недовольство, но вовсе не теперешними жилищными условиями. Причисли их к лику святых, окружи райским комфортом и целой толпой обезумевших от любви к ним небесных красавиц, если они мужчины; а если женщины, сделай их хоть гуриями, хоть валькириями, все равно они будут терзаться и останутся несчастными. — Он скривил губы в сардонической усмешке. — Как ты думаешь, почему?
   Я хотел было отделаться незначащей репликой, но вместо того у меня вырвалось:
   — Не знаю.
   — Они даже понятия не имеют ни о том, где были раньше, ни о том, где находятся теперь. Спроси любого из обитателей переполненных камер — и он поклянется, что сидит в одиночке. Ну-ка, что ты на это скажешь?
   Сказать мне было решительно нечего.
   — Да потому, что они загнаны в самый тупик существования. В этом тупике оказываются те, кто способен думать только о себе — и ни о чем другом. Пошли вниз!
   Почти что вжимаясь в стену, я кое-как продвигался вслед за Фаустофелем. В нос мне шибануло острым запахом горящей серы, но вскоре я к нему принюхался и каким-то чудом сумел не раскашляться. Глаза мои тоже на удивление не слезились, хотя плотность дыма не позволяла видеть что-либо дальше десяти шагов. Только очутившись на обширной площадке, вырубленной в скале, я, по знаку моего проводника, замер на месте и принялся озираться по сторонам.
   Здесь дыма было поменьше, и я мог непосредственно увидеть то, что происходило, надо полагать, на всех этажах гигантской воронки. Зрелище ужаснуло меня настолько, что я бы ударился бежать сломя голову куда попало, если бы Фаустофель изо всех сил не вцепился мне в рукав. Пришлось плестись за ним.
   Вокруг нас там и сям были разбросаны каменные блоки. На каждом сидел грешник — мужчина или женщина, обхватив голову руками, тупо уставившись в пол и бормоча себе под нос что-то невнятное. Время от времени грешников подвергали пытке. Экзекуцию осуществляла целая орда чертей — поросших рыжей шерстью, рогатых, с хвостами. Истязатель, приблизившись к страдальцу сзади, коловоротом просверливал ему макушку. Жертва, онемев, застывала на месте с воздетыми руками, без малейшего намека на сопротивление. Заплечных дел мастер вливал в проделанное отверстие какой-то раствор, производивший действие, аналогичное действию нитроглицерина на дверцу запертого сейфа. Верхушка черепа моментально распадалась на четыре части, обнажая раскаленный докрасна, пульсирующий мозг. Издав дикий вопль, несчастный взахлеб, будто в горячечном бреду, нес бессвязные признания и каялся как на исповеди. С последним его словом раскроенный череп захлопывался, и швы тотчас же срастались, а сам бедняга, понурившись, вновь начинал шептать что-то себе под нос.
   Я не в силах был скрыть своего потрясения, а это, в свою очередь, доставляло, как обычно, Фаустофелю немалое удовольствие.
   — Это вот насест для птичек, которые совершили проступок, бессмысленный с точки зрения их жизни в целом, но благодаря ему и остаток их дней тоже лишился всякого смысла. — Фаустофель хмыкнул. — Выхватим кого-нибудь наугад и послушаем, что он нам споет.
   Столь безжалостное предложение вызвало у меня взрыв негодования.
   — Нет! — выкрикнул я. — Нет, ни за что, черт бы тебя побрал!
   Фаустофель, ничуть не оскорбившись, расхохотался мне в лицо.
   — Послушай, ты, человечишка: меня уже побрали, причем по самому высшему разряду, так что советую тебе выбирать выражения.
   Сделав мне этот выговор, он огляделся по сторонам и ткнул пальцем в изможденного юношу в двух шагах от нас.
   — Пожалуй, вон тот сгодится как нельзя лучше. Я поневоле вынужден был подойти поближе, а Фаустофель схватил юношу за длинные прямые волосы.
   — Кто ты таков и почему угодил сюда? Голова юноши беспомощно откинулась назад, и затуманенный взгляд мало-помалу прояснился.
   — Ты знаешь обо мне все. Мы встречаемся уже не в первый раз.
   — Я что, подрядился вас запоминать? — возмутился Фаустофель. — Штаны от юбки я еще отличу, а в остальном вы все для меня одинаковые, как вши. — Он крепко встряхнул юношу. — Отвечай: почему ты здесь?
   Юноша запротестовал:
   — Но вы обязательно должны меня помнить. Я известен каждому — а если нет, то стану известен. Нет злодея чудовищнее, чем я.
   — Злодей не злодей, а вот хвастун ты первоклассный, — заявил Фаустофель. — На свете не так уж много тех, кто сознательно закоренел в злодействе. А у тебя глаза как у раненой лани: на ретивого душегубца ты, скажем прямо, похож не очень.
   Он отпустил юношу, голова которого бессильно поникла на грудь.
   — Секундочку терпения, — бросил мне Фаустофель. — Сейчас подзовем ассистентов.
   Под ассистентами он явно имел в виду компанию нечистых, поглощенных беседой. Точно так же, сбившись в тесную кучку, увлеченно треплются между собой продавцы универмага, которым и дела нет до тщетно взывающих к ним посетителей.
   — Кому поручена опека над этим молодым человеком? — обратился к ним Фаустофель.
   Ни один из чертей даже не обернулся в нашу сторону.
   — Кто дежурный, я спрашиваю! Я спрашиваю — я, Фаустофель! — рявкнул вдруг мой вожатый что было мочи. Эхо от его оглушительного возгласа «Тофель… Тофель» прокатилось по просторной камере, заглушив на минуту стоны и бормотание ее обитателей. Не успел я и глазом моргнуть, как бесы всей оравой ринулись к Фаустофелю и вытянулись перед ним в струнку, почернев от страха и дрожа мохнатыми телами от рогов до копыт.
   — Вот так-то лучше, — примирительно сказал Фаустофель, для острастки продержав их минуты две-три в состоянии полного шока. — А ну-ка, обработайте этого малого, да поживее!
   Бесы, отталкивая друг друга, бросились со всех ног исполнять поручение, и после небольшой потасовки самый дюжий из них приступил к описанной выше операции. Сверло со свистом вонзилось в черепную кость, зашипело политое из склянки зелье, череп с жутким треском разломился по швам… Юноша, болезненно вскрикнув, вскочил на ноги и торопливо заговорил:
   — Меня зовут Родя Раскольников, я широко образован, изучал философию, я — прямой наследник мудрости, накопленной человечеством за века. Эта мудрость должна была быть поставлена на службу человечеству, однако меня она привела к убийству и ограблению старухи.
   Фаустофель с трудом подавил зевок.
   — Да-да, теперь мне что-то вспоминается в этом духе… Старушонка была прескверная, хуже некуда, настоящая грымза, сквалыга немилосердная. Так ведь, кажется, если не ошибаюсь?
   — Ну вот, вы сами все знаете. — Голос у Раскольникова упал. — Я в этом не сомневался. Но вам тогда должно быть известно, что попутно я убил и ее сестру, ничуть на нее не похожую. Бедное, беззащитное существо — она даже и не пыталась обороняться… Я уложил ее на месте как свидетельницу моего преступления.
   — Поступок как нельзя более благоразумный, — заметил Фаустофель, подмигнув мне с заговорщицким видом. — Желаете о чем-нибудь его спросить?
   Я не мог противиться соблазну. Болезненный интерес к подробностям преступления питают все.
   — Много ли денег вы присвоили?
   — Не знаю, — услышал я в ответ. — Кошелек я сунул в карман, но так и не решился в него заглянуть.
   — Вот это да! — вскричал Фаустофель. — Укокошил, чтобы обобрать, и даже не потрудился пересчитать добычу. Вранье!
   Я тоже, признаться, был разочарован таким бессмысленным результатом предпринятой налетчиком затеи, однако Раскольникова наше недоумение нимало не озаботило.
   — Мне были нужны не просто деньги, как вы не понимаете? Я хотел доказать сам себе, что способен переломить судьбу, изменить свою участь.
   Насмешливость с Фаустофеля как рукой сняло.
   — Этого ты как раз и добился, — жестко отрезал он.
   — Совсем нет, — уныло проговорил Раскольников. — Переменить жизнь мне не удалось: в тот самый момент она остановилась — и с тех пор время течет мимо меня.
   Со стоном он опустился на каменный куб. Кости черепа шумно захлопнулись и вмиг срослись. Раскольников вперил взгляд в пол и принялся вполголоса рассуждать о чем-то сам с собой.
   Мы покинули помещение и отправились по гибельной тропке к нижним этажам Ада.
   — Что ты скажешь об этом удальце? — рассмеялся Фаустофель. — Шпокнул старую ведьму, а потом — уже ex post facto [1] — измыслил скрупулы, не позволяющие ему, видите ли, воспользоваться ее деньжатами. Элементарное чувство долга перед остывшим трупом просто обязывало расстаться с наличностью, не правда ли? Комедия — и только.
   Я тут комедии никакой не усматривал и потому возразил:
   — Осознание многих поступков нередко приходит позже.
   — Еще бы! — язвительно фыркнул Фаустофель. — Добавь, что раскаяние проказника вернуло старую хрычовку к жизни, а кроме того, излечило от остеохондроза и повысило в крови процент содержания гемоглобина.
   — Убитую раскаянием не воскресишь, — согласился я. — Но ведь убийца жестоко наказан за преступление. Черт возьми, неужели ты этого не понимаешь?
   — Я понимаю одно: Раскольников — маньяк и эгоцентрик, убежденный в том, что весь мир волнует только вопрос, виновен он или нет.
   Фаустофель обернулся ко мне со свирепым видом, и я робко прислонился к стене, выжидая, когда мы двинемся дальше.
   — Ты что, плохо его слушал? Он и сам еще не решил толком, каяться ему в порочности или ею бахвалиться.
   Но мне открылся вдруг смысл раскольниковского монолога.
   — Он и не думал бахвалиться. Просто он и по сей день пытается уяснить, что побудило его выбиться из колеи.
   — И если с рыданиями бить себя в грудь и объявлять всякому встречному и поперечному, какой ты великий грешник, это поможет делу?
   — Нет, ничто не поможет, — сознался я, чувствуя, как в груди у меня зашевелились воспоминания, о которых я охотно бы забыл навсегда.
   — А между тем средство имеется, и действует оно безотказно. — Фаустофель двинулся вперед, на ходу кидая на меня через плечо огненные взгляды. — Беда всех этих плакучих ив, рев-коров и прочих нюнь в том, что они принимают себя всерьез, носятся с собой как с драгоценностью. Тогда как главный и единственный выход — забыть обо всем начисто. Выкинуть из головы прошлое — и дело с концом. Встряхнулся — и пошел свеженький, как огурчик. Чего уж проще?
   — Но это невозможно! — Впервые за долгое время я ощутил прилив гордости за себя. — Поступки человека имеют слишком большое значение: просто так из памяти их не выбросишь. Это тебе не экскременты, которые организм исторгает за ненадобностью. Деяния каждого неразлучны с ним до конца: они формируют личность, входят в ее состав. Только так — не иначе.
   — А почему так?
   — Почему? Этого я не могу объяснить. — Вспыхнувшее внезапно воодушевление оставило меня столь же мгновенно. Учитывая мое собственное плачевное состояние и полное отсутствие стремлений и надежд на лучшее, какие еще доводы я мог привести? В самом деле, есть ли разница — помнить или забыть? — Так уж заведено, — устало проговорил я, — но следовать этому порядку, наверное, вовсе не обязательно.
   — Вот-вот, именно это я стараюсь тебе втолковать, — подхватил Фаустофель. — Пришли! Сворачиваем налево, проинспектируем здешний ярус.

27. Все ниже и ниже

   Мы вступили в громадную пещеру. Вокруг творилось нечто невообразимое, и я долго не мог понять, что, собственно, здесь происходит. Какие-то люди метались сломя голову из стороны в сторону. Я не сразу смекнул, что иные спасаются от погони, а другие их преследуют. Чаще всего за жертвой неслись двое-трое, а подчас ей приходилось улепетывать от целой ватаги. Самый вид преследователей повергал в остолбенение: все они истекали кровью от смертельных ран, нанесенных холодным или огнестрельным оружием. Кое-кто держал под мышкой собственную голову, отрубленную палачом или же вынутую из тугой висельной петли.
   — Полюбуйся, как отплясывают те, кто совершил предательство из мести или ради выгоды, — пояснил Фаустофель, наслаждаясь моей растерянностью. — Забавно, однако мстят по преимуществу тем, кого обирают. Как бы то ни было, повеселимся на славу. Ату его, ату!
   Мы присоединились к погоне, и вскоре я почувствовал, как меня охватил настоящий охотничий азарт. Чем отчаянней преследуемый нами пытался увильнуть от травли, тем большее удовольствие я испытывал. И гнались мы не за каким-нибудь заморышем — нет, это был крепко сложенный, закаленный в боях ратник, судя по всему, непривычный к трусливому отступлению. Он бежал во всю прыть, делая обманные движения и запутывая след, разгоряченный стремлением к свободе, а мы, деря глотки истошными выкриками, неумолимо настигали его в предвкушении безжалостной расправы.
   Мы с Фаустофелем замешались в толпу преследователей скорее как сторонние зрители, а не как прямые соучастники готовящейся расправы. Возглавляли отряд израненные воины в разбитых доспехах, с пробитыми щитами и сломанными копьями.
   Наконец беглеца удалось оттеснить в сторону и прижать в угол. Нам с Фаустофелем пришлось поработать локтями, чтобы пробиться в первый ряд. Пойманный, тяжело дыша, еле стоял на ногах, прислонившись вплотную к стене.
   — За что вы меня травите? — с трудом выговорил он.
   Статный предводитель в ответ рассмеялся. Из его лопнувших висков брызнула кровь.
   — Ни я, ни мой брат Оливер обвинение тебе не предъявили. Иначе его припишут нашей личной вражде.
   Концом рога, выточенного из слоновьего бивня, он указал на пожилого, коренастого толстячка.
   — Это сделаешь ты, епископ. Ни единая душа не усомнится, что говорить ты будешь от имени Карла Великого и в интересах нашего королевства.
   — И от имени Всевышнего, — напомнил епископ, выступив вперед и засовывая в распоротый живот свои внутренности. — Ганелон, ты обвиняешься в государственной измене.
   К моему удивлению, обвиняемый на глазах преобразился. Он выпрямился во весь рост и надменно воскликнул:
   — Ложь! Я так же предан Франции, как и любой из вас.
   Одна из отрубленных голов в руках владельца яростно запротестовала, но епископ жестом велел ей умолкнуть.
   — Никто не отрицает, что ты долгое время по праву мог утверждать это с гордостью, но нам, стоящим здесь, ты известен другим.
   Поколебавшись, Ганелон переменил тактику.
   — Неприязнь к вам не означает неприязни к государству — и ничего общего не имеет с изменой. Мои враги — вы.
   Среди обвинителей поднялся ропот. Епископ, мгновенно установив тишину, вновь обратился к Ганелону.
   — Пусть будет так, но почему ты нанес нам внезапный удар в тот момент, когда мы сражались на поле битвы с иноземными захватчиками, врагами нашего королевства?
   — Они стали нашими врагами из-за вас: вы их сами на себя науськали. Вы — враги нашего королевства, а не я. Я стремился добиться мира и спасти страну от разрушительной войны. Я рискнул всем, не страшась вашего ответного удара. — Ганелон высокомерно сложил руки на груди. — Вы можете меня убить — смерти я не боюсь, но доказать, что я изменник, вам не удастся.
   Обладатель рога из слоновой кости вторично рассмеялся; кровь из его висков потекла струйками.
   — Где же, в каком месте ты рисковал и какого ответного удара с нашей стороны страшился? В то самое время, когда мы изнемогали под натиском орд, которые натравил на нас ты.
   — Я находился там, где мне и положено быть — рядом с императором.
   — Разумеется, уведомив его о своих действиях? — поинтересовался епископ.
   — Разумеется, нет. Мне вовсе не хотелось, чтобы его глупая привязанность к вам воспрепятствовала благу государства и его собственному.
   — Конечно же, ты предполагал поставить его в известность позже, если бы не случилось так, что он сам поспешил на поле боя отомстить за нашу гибель?
   — После того, как мой благодетельный план сорвался, говорить ему о чем-то уже не имело смысла. — Теперь Ганелон говорил медленнее, тщательно взвешивая слова. — Да и к чему выставлять напоказ свои заслуги? Радея о преуспеянии страны, я и не помышлял о собственном благе.
   Человек, державший в левой руке отсеченную правую, вскипел от бешенства:
   — Не о благе ты помышлял, а о выгоде! — свирепо выкрикнул он, указывая отрубленной конечностью на обвиняемого. — Кто из приближенных императора стал бы вторым лицом в государстве после того, как нас расклевали бы коршуны?
   Ганелон облизнул пересохшие губы.
   — Это произошло бы из-за стечения обстоятельств, помимо моей воли. Я этого не желал.
   — Как не желал и вознаграждения от врага! — Епископ до сих пор говорил спокойно, но тут сорвался в крик. — Как не желал брать груды сокровищ в качестве платы за наши жизни — жизни, которые мы отдали, защищая Францию и императора. Клянусь Богом-Спасителем и Богом — Высшим Судией, ты не просто предал нас, Ганелон, — ты нас продал!
   С обвиняемого заметно слетела прежняя самоуверенность.
   — Нет! — не слишком твердо возразил он. — Я… я признался во всем. Вы видите, что я говорю начистоту. Деньги мне действительно предлагали, я этого не опровергаю. Но я до них не дотронулся!
   — У тебя еще есть шанс! — воскликнул епископ. Обернувшись к сотоварищам, он скомандовал: — Пусть полюбуется!