Страница:
Он растянул рот до ушей в поганой ухмылке, а среди зрителей пронесся взволнованный шумок.
— Говоря попросту, леди и джентльмены, Анна любовнику осточертела. Теперь перед ней стоит суровый выбор: вернуться к оскорбленному супругу она не может, но равным образом не может она оставаться на приемлемых условиях и в вашем обществе: раньше вы были ее друзьями, однако прежние отношения с особами небезупречной нравственности, как вы прекрасно понимаете, совершенно немыслимы. Как же ей поступить?
С минуту Анна, застыв на месте, напряженно вглядывалась куда-то вдаль и словно обмозговывала какое-то решение. Что она видела перед собой — понятия не имею, но внезапно с отчаянным воплем ринулась вперед. Похоже, она намеревалась разбиться насмерть, бросившись вниз с возвышения, на котором происходил спектакль, однако при падении ее что-то ударило со страшной силой и отбросило далеко в воздух. Точно так же отлетел в сторону человек, на которого налетел мчащийся грузовик, — однажды мне уже довелось быть свидетелем подобного дорожно-транспортного происшествия. Рухнув наземь, Анна не подавала больше никаких признаков жизни.
Пока я с трудом приходил в себя, глашатай возвысил голос, стараясь перекричать возбужденный гул распаленных зрителей:
— Спешите сюда, ребята: полюбуйтесь на то, как Анна расплачивается за свою преступную неосмотрительность. Следующее представление — через десять минут!
Тем временем сплин с Фаустофеля как рукой сняло. Догнав меня, он развязно заговорил:
— На тот случай, если ты сам этого не углядел, позволь указать тебе на самое уморительное в показанном нам фарсе.
Мне уже так часто приходилось перед ним пасовать, что возражать я почти разучился, однако все же сделал слабую попытку его укоротить:
— Не вижу ничего уморительного, если человек оказывается в жизненном тунике.
Я, не оборачиваясь и не разбирая дороги, торопливо шагал вперед, не в силах вынести его иронической гримасы. Увлеченный своими рассуждениями, он на какое-то время забыл, кто чей проводник.
— Я очень боялся, что ты это упустишь. Слушай внимательно. Называть половое влечение неким страстным порывом двух душ к слиянию воедино — дурь весьма распространенная, однако Анна пошла дальше. Она вступила в связь, которая ровно ни к чему ее не обязывала, и все свое благополучие поставила в зависимость от нее. Не верх ли абсурда? Потеха — и только…
— Всякий поступок имеет две стороны, — пробормотал я и в растерянности умолк, но тут мне очень кстати вспомнилось, что когда-то я занимался математикой. — С одной стороны, сам факт совершенного действия. С ним, как ни крути, ничего не попишешь — это величина постоянная. Но, с другой стороны, — смысл поступка, и тут мы сталкиваемся с переменной величиной.
На этом я споткнулся, поскольку не обладал достаточной информацией обо всех обстоятельствах дела. Колеблясь, стоит ли расспрашивать о них Фаустофеля, я случайно бросил взгляд в сторону — и оцепенел, враз утратив всякий интерес к продолжению спора.
— Не может этого быть! — вырвалось у меня. Забыв обо всем, я опрометью ринулся туда.
— Стой, Серебряный Вихор, стой! — завопил Фаустофель. В иное время я вынужден был бы подчиниться беспрекословно, однако здесь, похоже, власть его надо мной была урезана.
— Туда нельзя! — кричал мне вслед Фаустофель. — Нам пора уходить! Тысяча чертей — и я вместе с ними!
Добежав до места, я остановился в растерянности. Вокруг еще одного, такого же помоста толпился народ, глашатай объявлял начало очередного шоу, но до этого мне не было никакого дела. Ошеломило меня лицо жертвы — юной девушки с младенцем на руках. Я смотрел на нее не отрываясь и не мог поверить собственным глазам.
На груди у девушки алым была вышита буква «П». Раньше она одевалась иначе, но сомневаться не приходилось — это была Розалетта! Я уверенно начал проталкиваться через толпу мужчин в замысловатых шляпах и женщин, разодетых в пух и прах. Зазывала между тем разводил свою бодягу:
— Примечательная особенность скандального поведения этой юной леди заключается в том, что сойти с пути истинного ее побудила отнюдь не тяжкая необходимость — несколько смягчающее вину обстоятельство, которое наиболее чувствительных из нас заставляет если не прощать виновную, то хотя бы ей сострадать, хотя ничто на свете и не может служить оправданием коммерческой практики, характерной для одной из древнейших в мире про-фессий.
Тут он сделал значительную паузу. Слушатели в полном безмолвии обменялись понимающими взглядами.
— Полагаю, что не навлеку на себя вашего неодобрения, если в смешанной аудитории обойду молчанием конкретное наименование и непосредственную суть упомянутой выше практики.
К этому моменту я уже пробился в первые ряды зевак. Здесь Фаустофель наконец-то меня настиг. Он пылал от бешенства, но я твердо стоял на своих правах.
— Я хочу посмотреть на эту девушку и буду на нее смотреть столько, сколько мне вздумается! — отрубил я, стряхнув с плеча его руку. Вглядевшись в нее с близкого расстояния, я окончательно убедился, что передо мной она — она самая, Розалетта! Новым для меня было только каменное выражение ее лица.
— Что ты собираешься делать? — оторопело взревел Фаустофель, но было уже поздно.
Сам не понимая своих намерений, я одним махом перескочил барьер и вспрыгнул на помост. Иначе я поступить не мог: меня толкало неудержимое стремление защитить собой любимое существо от позора. Как бы я ни относился к себе и к другим, но мне и в голову не пришло подумать плохо о той, которая была так дорога мне. Если она и попала в беду, то никак не по собственной вине; в любом случае, нельзя было допустить, чтобы она хоть минуту еще оставалась предметом всеобщего осмеяния.
Розалетта подняла на меня глаза. Они смотрели горько и отстраненно. В лице ее не дрогнул ни один мускул. Она явно меня не узнавала.
— Розалетта! — воскликнул я. — Это я, Шендон, Шендон Серебряный Вихор. Как ты здесь оказалась? Где Окандо? Что вообще произошло?
— Он еще спрашивает, что произошло! — Зазывала, подмигнув толпе, оттеснил меня от Розалетты. — В данной ситуации у меня нет времени обучать этого недоумка всему алфавиту софистики, но все же мне придется сообщить ему несколько предварительных сведений, прежде чем я продолжу разоблачение поразившей Эстер моральной проказы. — Он последовательно тронул указкой алую букву на платье, младенца и, наконец, саму девушку. — «П» обозначает «Прелюбодеяние», «Р» — «Распутство», «С» — «Сластолюбие», ну и так далее…
Схватив меня за шиворот, зазывала бесцеремонно столкнул меня с помоста и обратился к моему вожатому:
— Забери его отсюда, Фаустофель, ради всего треклятого! Таким простакам делать тут нечего.
Озадаченный тем, что глашатай назвал Розалетту другим именем, я не очень-то сопротивлялся. Но не прошли мы и десяти шагов, как мелькнувшая у меня в голове догадка заставила меня упереться как ослу.
— Мне все ясно. Она взяла на себя чужую вину. Она вовсе не Эстер, ее зовут иначе!
Фаустофель тоже не переставал то и дело оглядываться, занятый какими-то своими мыслями. Я не двигался вперед ни на шаг.
— Ну, разумеется, она вовсе не Эстер! — рассеянно пробормотал он в ответ.
Охваченный волнением, я даже не посчитал странным, что он со мной согласился.
— Но мы можем ее выручить! — вскричал я. — Они обязаны ее отпустить, если мы дадим согласные показания, что на самом деле ее зовут Розалеттой.
Фаустофель накинулся на меня с такой неистовой яростью, что я невольно отшатнулся.
— Олух царя подземного, кретин! — прошипел он. — Гретхен, скажи, это поможет?
Я недоуменно воззрился на него. В эту минуту глашатай, добравшись до развязки, истошно выкликнул:
— Как же поступит Эстер?
Содрогнувшись от жуткого воспоминания об участи Анны, я рванулся было к помосту, но замер, едва услышал спокойный ответ девушки:
— Я готова претерпеть все, что мне суждено.
Меня остановили не только ее слова, явно исключающие тягу к самоубийству. Голос девушки ничуть не походил на голос Розалетты. Зазывала не заблуждался… Смущенно поискав глазами Фаустофеля, я, к моему удивлению, обнаружил его рядом с собой. Оказывается, он тоже, не удержавшись, бросился к девушке на выручку, и его тоже заставил отступить незнакомый голос.
Фаустофель так быстро принял свой обычный вид, что я легко мог бы остаться в неведении относительно вспышки его чувств. У меня сразу отлегло от сердца, когда я понял свою ошибку, и испытанное мной облегчение вытеснило все другие мысли. Только призадумавшись всерьез, я сообразил, что я на самом деле видел. Крепостная стена презрения ко всему сущему, которой оградил себя Фаустофель, была дырявой; через щель в его обиталище легко вторгался ветер чувства… И такой же ветер чувства свободно проникал через окружавшие меня стены отчаяния.
Но я-то сознавал, что для меня этот ветер подул в последний раз. Теперь все былое кончено… Прошлое потеряло свое было значение: я испытывал скорее стыд и униженность. Разум ненадолго вышел из послушания, и воскресшие вдруг эмоции восторжествовали над безжалостной логикой реальной действительности. Окажись эта девушка Розалеттой, кто мог поручиться, что ее не соблазнил какой-нибудь вертопрах? Я повел себя более чем глупо — и впал бы в настоящую меланхолию, не будь у меня под боком собрата по разочарованию. Осклабившись, я справился у моего гида:
— Острый моментик пришлось пережить, верно?
— Впереди хуже.
Фаустофель теперь полностью овладел собой. Попытки раззадорить его были бы напрасной тратой времени. И все-таки случившееся не прошло даром: общее воспоминание возымело свое действие. Отныне его власть надо мной уже не могла быть столь безоговорочной: я узнал о его больном месте, где он был уязвим.
Особенного утешения это не принесло. Брезжила только смутная надежда на то, что удастся разгадать сокровенный смысл, таящийся за обнаруженной им слабостью. Тут я потерпел полное фиаско: не только не продвинулся вперед, но и сдал завоеванные уже позиции. Однако полезным итогом было то, что, даже если подчас правота Фаустофеля казалась мне непререкаемой, будто вердикт суда, где-то в уголке сознания продолжало крыться настойчивое сомнение…
По мере того как мы спускались все ниже и ниже, Фаустофель становился все более самоуверенным. Когда мы достигли самого последнего яруса, на котором размещались темницы, он с явным торжеством провозгласил:
— Ты вдоволь насмотрелся на комедии, движущей пружиной которых являлось разрушение иллюзий насчет ценности моральных установок. Здесь, на этом последнем этаже, расположенном над самым основанием Преисподней, ты сможешь созерцать комедию мученичества, претерпеваемого во имя благородной самоотверженности — на самом деле, как известно, несуществующей.
Я с недоумением огляделся по сторонам. Обычной толпы истязаемых нигде не было видно.
— Здесь находится один-единственный грешник, отчасти потому, что благородная самоотверженность (даже несуществующая) встречается не на каждом шагу. И отчасти ввиду громадных размеров самого имеющегося в наличии экземпляра. — Одну руку Фаустофель положил мне на плечо, а другой указал на гребень скалы. — Видишь вон то непонятное образование, торчащее из расселины? Это стиснутый кулак. Близко не подходи — пальцы иногда разжимаются.
Приглядевшись, я действительно различил чудовищной величины руку — до локтя она не уступала по габаритам стволу дугласовой пихты. Рука была судорожно напряжена в тщетной попытке освободиться из-под гнета утеса, пригвоздившего ее к земле у запястья. Глухой стон, от которого у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, заставил меня подпрыгнуть на месте.
— Может ли он вдруг освободиться?
— Сомневаюсь, — небрежно бросил Фаустофель. — Громадный орел терзает ему внутренности не менее вольготно, чем курица, которая роется в песке, выискивая червей. И если он не в состоянии шевельнуться, чтобы его отогнать, вряд ли он захочет утруждать себя попыткой прихлопнуть комарика вроде тебя.
— Господи! — У меня перехватило дух от одной мысли о том, как можно при жизни стать добычей безжалостно жестокой и ненасытно прожорливой птицы. — Он умрет?
— Не тебе бы задавать такой вопрос! Как и всех остальных грешников, его исцелят с целью возобновления пытки… Остановись здесь!
Я молча повиновался. Мы обогнули выпуклое плечо, и мне стало видно в профиль измученное лицо, по которому лились струи пота. Вспомнив о бездушном взгляде птицы с острым клювом, я содрогнулся.
— За какую же провинность заслуживают такую муку?
— Суди сам, если вина его достаточна для того, чтобы ты считал его своим злейшим врагом.
— Моим врагом?
— Да, твоим — и врагом всех людей до единого. Я докажу тебе это.
Возвысив голос, Фаустофель крикнул:
— Отзовись, Прометей! Растолкуй, почему ты лежишь здесь, почему вся твоя мудрость оказалась бесполезной, а твои искусные руки — беспомощными перед Зевсовым орлом, которого ты откармливаешь собственной печенкой.
Голова колосса медленно повернулась к нам. Черты его лица напомнили мне изваяние на Каменной Горе.
— Тебе известна моя история, — прохрипел мученик, всмотревшись в нас.
— Мне известна, а вот этому человеку — нет. Он вправе выслушать ее из твоих уст. И нечего дурачить его россказнями о том, как ты принес людям огонь, спрятанный в стебле папоротника. Поведай лучше о главном своем злодеянии.
Лицо гиганта загорелось гневом.
— Злодеянии? Наоборот, я устранил зло!
— Чем чудовищнее преступление, тем усердней они его оправдывают, — съязвил Фаустофель. — Давай выкладывай начистоту все, от начала и до конца. Пускай тебя судит жертва!
Гигант стиснул зубы, смежил веки, — должно быть, когти хищника еще глубже вонзились ему в чрево. О, как я ему сочувствовал… Немного погодя веки раскрылись; живые глаза, блеск которых свидетельствовал о не замутненной чудовищной пыткой ясности ума, сосредоточились на мне.
— Я готов услышать его приговор, — произнес Прометей. Видя свое отражение в его огромных зрачках, я понял, что и сам стою перед судом. Не без усилия я постарался сосредоточиться на словах Прометея. — Когда человек стал составной частью творения, он напоминал кузницу без кузнеца. Все физические качества, потребные для великих свершений, были налицо, но отсутствовали дух, разум, воля, устремляющие человека к поставленной им себе цели. Люди блуждали по земле словно овцы — с пустым, бессмысленным взглядом, движимые теми же побуждениями, что черви или жабы. — До сих пор Прометей говорил спокойно, размеренно, но тут в его голосе зазвучала гордость. — Все переменил я. Не желая видеть дивные возможности человека пребывающими в запустении, я дал людям знания, вложил в них неуемное беспокойство и способность к действию.
— Ты слышал. Серебряный Вихор? — Фаустофель, ухватив меня за локоть, подтолкнул ближе к Прометею. — Он изобличил сам себя!
Признание Прометея застало меня врасплох: подобных речей я никак не ожидал.
— И это ты почитаешь величайшим злодеянием? — переспросил я Фаустофеля.
— А чем же еще? Впрочем, толковать с тобой бесполезно. Очевидно, когда Прометей раздавал человечеству мозги, твоих предков малость обделили. Но все же попытайся проследить за моей мыслью. Разве источник всех твоих, да и всеобщих, скорбей — не осознание полной безысходности наряду с желанием предпринять какие-то усилия и ясным пониманием их тщетности?
Да, Фаустофель перечислил главные мои беды. Поймав мой затравленный взгляд, он победно усмехнулся.
— Ведь если бы человек заботился только о том, чтобы регулярно принимать пищу и в должное время освобождаться от излишка спермы, он бы не знал горя и жил припеваючи. Не было бы этой дурацкой погони за бесплотными призраками. Не было бы искусственно придуманных моральных соображений, отягощающих и без того гнетущую, жалкую участь. Более того, не подозревая о своем ничтожестве, вы от рождения до смерти пребывали бы в безмятежно-умиротворенном настроении. — Выбросив руку вперед, Фаустофель указал на Прометея: — Таковы величайшие блага, которыми ты бы мог пользоваться, если бы этот парень не совал нос в чужие дела. Пусть бубнит в свою защиту что хочет. Именно он — первопричина твоих несчастий, и, того пуще, именно он наградил тебя беспредельной готовностью претерпевать любые тяготы, сохраняя в памяти прошлое и предвидя будущее. Пошли, полюбуемся птичкой — орудием кары, которую он заслужил стократ?
— Мы договаривались не так, — отозвался гигант. — Человек может взглянуть на инструмент пытки, которой я подвергнут, если того пожелает. В любом случае это никак не отразится на моих страданиях. Но мы условились, что он вынесет мне приговор. Я жду.
— Мне известно наперед, что он скажет, — заявил Фаустофель. — Ты бы сказал то же самое, если бы пользовался иной шкалой ценностей, помимо зацикленности на эгоистических экспериментах.
Я стоял молча, с опущенной головой, и Фаустофель принялся меня тормошить:
— Врежь ему, приятель, не стесняйся! Мол, так и так, знай наших… Это единственная твоя возможность плеснуть в лицо отравителю остатки яда, которым он тебя опоил.
Я медлил с ответом, несмотря на все поторапливания. Да, безнадежность переполняла мое существо: никто и ничто не вызволит меня теперь из пучины отчаяния. Ответ, казалось, был предрешен: двух мнений быть не могло. Однако дело вдруг представилось мне с неожиданной стороны — и я невольно встрепенулся. А что, если бы я с рождения был обречен на пустоту существования еще большую, чем та, в которую ввергнут ныне? Что, если бы, довольствуясь примитивными рефлексами, не искал ничего, кроме подножного корма и удобного логова? По спине у меня пробежал холодок: ощущение бесцельности жизни представилось мне самым страшным несчастьем из всех возможных. Вскинув голову, я вновь увидел себя в зрачках Прометея — на этот раз подтянутого, собранного.
Взгляд гиганта вопрошал меня немо, но настойчиво.
— Моя нынешняя судьба мне дороже, — твердо ответил я.
— Это и мой ответ! — откликнулся колосс. — Кому вкус поражения знаком больше, чем мне? Но лучше пасть, чем валандаться в безрадостной пустоте. Слышишь, Фаустофель?
Я обрадованно встретил улыбку на губах Прометея, однако в следующий же момент его лицо исказилось непередаваемой мукой. Он застонал, и по телу его прошла бессильная судорога. Фаустофель поспешил оттащить меня в сторону.
На ходу мы оба молчали. Мой проводник не скрывал своего бешенства, а я сожалел о том, что так мало успел сказать тому, кто терпит страдания за оказанное мне благодеяние.
Наконец я не выдержал и прервал молчание вопросом:
— И это единственная его вина?
— Полоумных надо держать в смирительной рубашке, — прорычал Фаустофель.
— Но ведь наказание слишком непомерно! И потом, он вовсе не сумасшедший!
— По-твоему, нет? А что ты запоешь, если я открою тебе правду до конца? Прометей действовал совершенно сознательно: он заранее знал о том, что его ждет!
— Такого не может быть! — вскричал я. Однако мне тут же вспомнилось, как у зеленой часовни Гавэйн швырнул оземь шлем — Впрочем, нет! Конечно же, может…
Сердце мое чуточку ободрилось, и эта внутренняя перемена, угаданная Фаустофелем по проблеску на моем лице, окончательно вывела его из себя.
— Хочешь — верь в добро, хочешь — не верь; конец один, — яростно зашипел он. — И святых, и праведников неизбежный итог сметает в корзину без разбора. Против рожна не попрешь: борьба напрасна, молитвы и покаяния не помогут, как не поможет ни богохульство, ни кощунство: они так же бессмысленны, как бессмысленны претензии на благонравие и потуги достичь морального совершенства. На кладбище Вечности лежит только один могильный камень, и надпись на нем гласит: «Все — вздор».
Я постарался спрятать глаза, чтобы он не заметил в них нахлынувшего на меня уныния.
— Кто его знает! — уклончиво бросил я с напускным равнодушием.
— Да я знаю, я! «Все — вздор». Скоро увидишь сам. Там, куда мы направляемся, нет ни дырочки, ни щелочки, сквозь которую могла бы просочиться любая ересь.
Дым все более сгущался, и вскоре под ногами у нас разверзлось широкое море огня Я отшатнулся в сторону.
— Нет, дальше я не пойду!
— На своих двоих и не стоит, — согласился Фаустофель.
Он сгреб меня в охапку, прежде чем я успел опомниться, и, хохоча над моими тщетными усилиями высвободиться, прыгнул с края утеса в пропасть.
Внутри у меня все словно оборвалось: мы камнем летели вниз с головокружительной высоты, однако через прорези камзола за спиной Фаустофеля вдруг с треском раскрылись, будто парашют, огромные перепончатые крылья.
Наш полет сразу замедлился. Теперь мы снижались плавно, и я, набравшись храбрости, открыл глаза. Под нами расстилалось пылающее озеро. Нестерпимая вонь от горящей серы, клубы черного дыма, потоки раскаленного воздуха вызвали у меня полуобморочное состояние.
Ослепленный и едва не задохшийся, я не заметил пирамидообразного островка, возвышавшегося над расплавленной поверхностью озера. Я приготовился к тому, что Фаустофель швырнет меня на острие пирамиды, однако от его возгласа в ближайшей к нам стороне пирамиды внезапно распахнулись двери. Мы влетели внутрь — и двери позади нас тотчас же захлопнулись.
Прочихавшись, прокашлявшись и вытерев слезящиеся глаза, я обнаружил, что, к моему изумлению, оказались мы в уютном помещении, обставленном с претензией на роскошь. Это был просторный вестибюль. Двойные двери вели, очевидно, в главные апартаменты. Я вытянул шею, чтобы рассмотреть их получше, и многозначительно присвистнул.
— Угадал, — кивнул Фаустофель. — Из чистого золота.
Наконец-то меня осенила догадка:
— Так, значит, мы прошли всю Преисподнюю — и это путь наверх?
— Совсем наоборот! — Фаустофель довольно крякнул. — Мы на самом дне Ада, откуда нет выхода. Иди вперед — и ни шагу в сторону!
29. Суд один, суд второй
— Говоря попросту, леди и джентльмены, Анна любовнику осточертела. Теперь перед ней стоит суровый выбор: вернуться к оскорбленному супругу она не может, но равным образом не может она оставаться на приемлемых условиях и в вашем обществе: раньше вы были ее друзьями, однако прежние отношения с особами небезупречной нравственности, как вы прекрасно понимаете, совершенно немыслимы. Как же ей поступить?
С минуту Анна, застыв на месте, напряженно вглядывалась куда-то вдаль и словно обмозговывала какое-то решение. Что она видела перед собой — понятия не имею, но внезапно с отчаянным воплем ринулась вперед. Похоже, она намеревалась разбиться насмерть, бросившись вниз с возвышения, на котором происходил спектакль, однако при падении ее что-то ударило со страшной силой и отбросило далеко в воздух. Точно так же отлетел в сторону человек, на которого налетел мчащийся грузовик, — однажды мне уже довелось быть свидетелем подобного дорожно-транспортного происшествия. Рухнув наземь, Анна не подавала больше никаких признаков жизни.
Пока я с трудом приходил в себя, глашатай возвысил голос, стараясь перекричать возбужденный гул распаленных зрителей:
— Спешите сюда, ребята: полюбуйтесь на то, как Анна расплачивается за свою преступную неосмотрительность. Следующее представление — через десять минут!
Тем временем сплин с Фаустофеля как рукой сняло. Догнав меня, он развязно заговорил:
— На тот случай, если ты сам этого не углядел, позволь указать тебе на самое уморительное в показанном нам фарсе.
Мне уже так часто приходилось перед ним пасовать, что возражать я почти разучился, однако все же сделал слабую попытку его укоротить:
— Не вижу ничего уморительного, если человек оказывается в жизненном тунике.
Я, не оборачиваясь и не разбирая дороги, торопливо шагал вперед, не в силах вынести его иронической гримасы. Увлеченный своими рассуждениями, он на какое-то время забыл, кто чей проводник.
— Я очень боялся, что ты это упустишь. Слушай внимательно. Называть половое влечение неким страстным порывом двух душ к слиянию воедино — дурь весьма распространенная, однако Анна пошла дальше. Она вступила в связь, которая ровно ни к чему ее не обязывала, и все свое благополучие поставила в зависимость от нее. Не верх ли абсурда? Потеха — и только…
— Всякий поступок имеет две стороны, — пробормотал я и в растерянности умолк, но тут мне очень кстати вспомнилось, что когда-то я занимался математикой. — С одной стороны, сам факт совершенного действия. С ним, как ни крути, ничего не попишешь — это величина постоянная. Но, с другой стороны, — смысл поступка, и тут мы сталкиваемся с переменной величиной.
На этом я споткнулся, поскольку не обладал достаточной информацией обо всех обстоятельствах дела. Колеблясь, стоит ли расспрашивать о них Фаустофеля, я случайно бросил взгляд в сторону — и оцепенел, враз утратив всякий интерес к продолжению спора.
— Не может этого быть! — вырвалось у меня. Забыв обо всем, я опрометью ринулся туда.
— Стой, Серебряный Вихор, стой! — завопил Фаустофель. В иное время я вынужден был бы подчиниться беспрекословно, однако здесь, похоже, власть его надо мной была урезана.
— Туда нельзя! — кричал мне вслед Фаустофель. — Нам пора уходить! Тысяча чертей — и я вместе с ними!
Добежав до места, я остановился в растерянности. Вокруг еще одного, такого же помоста толпился народ, глашатай объявлял начало очередного шоу, но до этого мне не было никакого дела. Ошеломило меня лицо жертвы — юной девушки с младенцем на руках. Я смотрел на нее не отрываясь и не мог поверить собственным глазам.
На груди у девушки алым была вышита буква «П». Раньше она одевалась иначе, но сомневаться не приходилось — это была Розалетта! Я уверенно начал проталкиваться через толпу мужчин в замысловатых шляпах и женщин, разодетых в пух и прах. Зазывала между тем разводил свою бодягу:
— Примечательная особенность скандального поведения этой юной леди заключается в том, что сойти с пути истинного ее побудила отнюдь не тяжкая необходимость — несколько смягчающее вину обстоятельство, которое наиболее чувствительных из нас заставляет если не прощать виновную, то хотя бы ей сострадать, хотя ничто на свете и не может служить оправданием коммерческой практики, характерной для одной из древнейших в мире про-фессий.
Тут он сделал значительную паузу. Слушатели в полном безмолвии обменялись понимающими взглядами.
— Полагаю, что не навлеку на себя вашего неодобрения, если в смешанной аудитории обойду молчанием конкретное наименование и непосредственную суть упомянутой выше практики.
К этому моменту я уже пробился в первые ряды зевак. Здесь Фаустофель наконец-то меня настиг. Он пылал от бешенства, но я твердо стоял на своих правах.
— Я хочу посмотреть на эту девушку и буду на нее смотреть столько, сколько мне вздумается! — отрубил я, стряхнув с плеча его руку. Вглядевшись в нее с близкого расстояния, я окончательно убедился, что передо мной она — она самая, Розалетта! Новым для меня было только каменное выражение ее лица.
— Что ты собираешься делать? — оторопело взревел Фаустофель, но было уже поздно.
Сам не понимая своих намерений, я одним махом перескочил барьер и вспрыгнул на помост. Иначе я поступить не мог: меня толкало неудержимое стремление защитить собой любимое существо от позора. Как бы я ни относился к себе и к другим, но мне и в голову не пришло подумать плохо о той, которая была так дорога мне. Если она и попала в беду, то никак не по собственной вине; в любом случае, нельзя было допустить, чтобы она хоть минуту еще оставалась предметом всеобщего осмеяния.
Розалетта подняла на меня глаза. Они смотрели горько и отстраненно. В лице ее не дрогнул ни один мускул. Она явно меня не узнавала.
— Розалетта! — воскликнул я. — Это я, Шендон, Шендон Серебряный Вихор. Как ты здесь оказалась? Где Окандо? Что вообще произошло?
— Он еще спрашивает, что произошло! — Зазывала, подмигнув толпе, оттеснил меня от Розалетты. — В данной ситуации у меня нет времени обучать этого недоумка всему алфавиту софистики, но все же мне придется сообщить ему несколько предварительных сведений, прежде чем я продолжу разоблачение поразившей Эстер моральной проказы. — Он последовательно тронул указкой алую букву на платье, младенца и, наконец, саму девушку. — «П» обозначает «Прелюбодеяние», «Р» — «Распутство», «С» — «Сластолюбие», ну и так далее…
Схватив меня за шиворот, зазывала бесцеремонно столкнул меня с помоста и обратился к моему вожатому:
— Забери его отсюда, Фаустофель, ради всего треклятого! Таким простакам делать тут нечего.
Озадаченный тем, что глашатай назвал Розалетту другим именем, я не очень-то сопротивлялся. Но не прошли мы и десяти шагов, как мелькнувшая у меня в голове догадка заставила меня упереться как ослу.
— Мне все ясно. Она взяла на себя чужую вину. Она вовсе не Эстер, ее зовут иначе!
Фаустофель тоже не переставал то и дело оглядываться, занятый какими-то своими мыслями. Я не двигался вперед ни на шаг.
— Ну, разумеется, она вовсе не Эстер! — рассеянно пробормотал он в ответ.
Охваченный волнением, я даже не посчитал странным, что он со мной согласился.
— Но мы можем ее выручить! — вскричал я. — Они обязаны ее отпустить, если мы дадим согласные показания, что на самом деле ее зовут Розалеттой.
Фаустофель накинулся на меня с такой неистовой яростью, что я невольно отшатнулся.
— Олух царя подземного, кретин! — прошипел он. — Гретхен, скажи, это поможет?
Я недоуменно воззрился на него. В эту минуту глашатай, добравшись до развязки, истошно выкликнул:
— Как же поступит Эстер?
Содрогнувшись от жуткого воспоминания об участи Анны, я рванулся было к помосту, но замер, едва услышал спокойный ответ девушки:
— Я готова претерпеть все, что мне суждено.
Меня остановили не только ее слова, явно исключающие тягу к самоубийству. Голос девушки ничуть не походил на голос Розалетты. Зазывала не заблуждался… Смущенно поискав глазами Фаустофеля, я, к моему удивлению, обнаружил его рядом с собой. Оказывается, он тоже, не удержавшись, бросился к девушке на выручку, и его тоже заставил отступить незнакомый голос.
Фаустофель так быстро принял свой обычный вид, что я легко мог бы остаться в неведении относительно вспышки его чувств. У меня сразу отлегло от сердца, когда я понял свою ошибку, и испытанное мной облегчение вытеснило все другие мысли. Только призадумавшись всерьез, я сообразил, что я на самом деле видел. Крепостная стена презрения ко всему сущему, которой оградил себя Фаустофель, была дырявой; через щель в его обиталище легко вторгался ветер чувства… И такой же ветер чувства свободно проникал через окружавшие меня стены отчаяния.
Но я-то сознавал, что для меня этот ветер подул в последний раз. Теперь все былое кончено… Прошлое потеряло свое было значение: я испытывал скорее стыд и униженность. Разум ненадолго вышел из послушания, и воскресшие вдруг эмоции восторжествовали над безжалостной логикой реальной действительности. Окажись эта девушка Розалеттой, кто мог поручиться, что ее не соблазнил какой-нибудь вертопрах? Я повел себя более чем глупо — и впал бы в настоящую меланхолию, не будь у меня под боком собрата по разочарованию. Осклабившись, я справился у моего гида:
— Острый моментик пришлось пережить, верно?
— Впереди хуже.
Фаустофель теперь полностью овладел собой. Попытки раззадорить его были бы напрасной тратой времени. И все-таки случившееся не прошло даром: общее воспоминание возымело свое действие. Отныне его власть надо мной уже не могла быть столь безоговорочной: я узнал о его больном месте, где он был уязвим.
Особенного утешения это не принесло. Брезжила только смутная надежда на то, что удастся разгадать сокровенный смысл, таящийся за обнаруженной им слабостью. Тут я потерпел полное фиаско: не только не продвинулся вперед, но и сдал завоеванные уже позиции. Однако полезным итогом было то, что, даже если подчас правота Фаустофеля казалась мне непререкаемой, будто вердикт суда, где-то в уголке сознания продолжало крыться настойчивое сомнение…
По мере того как мы спускались все ниже и ниже, Фаустофель становился все более самоуверенным. Когда мы достигли самого последнего яруса, на котором размещались темницы, он с явным торжеством провозгласил:
— Ты вдоволь насмотрелся на комедии, движущей пружиной которых являлось разрушение иллюзий насчет ценности моральных установок. Здесь, на этом последнем этаже, расположенном над самым основанием Преисподней, ты сможешь созерцать комедию мученичества, претерпеваемого во имя благородной самоотверженности — на самом деле, как известно, несуществующей.
Я с недоумением огляделся по сторонам. Обычной толпы истязаемых нигде не было видно.
— Здесь находится один-единственный грешник, отчасти потому, что благородная самоотверженность (даже несуществующая) встречается не на каждом шагу. И отчасти ввиду громадных размеров самого имеющегося в наличии экземпляра. — Одну руку Фаустофель положил мне на плечо, а другой указал на гребень скалы. — Видишь вон то непонятное образование, торчащее из расселины? Это стиснутый кулак. Близко не подходи — пальцы иногда разжимаются.
Приглядевшись, я действительно различил чудовищной величины руку — до локтя она не уступала по габаритам стволу дугласовой пихты. Рука была судорожно напряжена в тщетной попытке освободиться из-под гнета утеса, пригвоздившего ее к земле у запястья. Глухой стон, от которого у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, заставил меня подпрыгнуть на месте.
— Может ли он вдруг освободиться?
— Сомневаюсь, — небрежно бросил Фаустофель. — Громадный орел терзает ему внутренности не менее вольготно, чем курица, которая роется в песке, выискивая червей. И если он не в состоянии шевельнуться, чтобы его отогнать, вряд ли он захочет утруждать себя попыткой прихлопнуть комарика вроде тебя.
— Господи! — У меня перехватило дух от одной мысли о том, как можно при жизни стать добычей безжалостно жестокой и ненасытно прожорливой птицы. — Он умрет?
— Не тебе бы задавать такой вопрос! Как и всех остальных грешников, его исцелят с целью возобновления пытки… Остановись здесь!
Я молча повиновался. Мы обогнули выпуклое плечо, и мне стало видно в профиль измученное лицо, по которому лились струи пота. Вспомнив о бездушном взгляде птицы с острым клювом, я содрогнулся.
— За какую же провинность заслуживают такую муку?
— Суди сам, если вина его достаточна для того, чтобы ты считал его своим злейшим врагом.
— Моим врагом?
— Да, твоим — и врагом всех людей до единого. Я докажу тебе это.
Возвысив голос, Фаустофель крикнул:
— Отзовись, Прометей! Растолкуй, почему ты лежишь здесь, почему вся твоя мудрость оказалась бесполезной, а твои искусные руки — беспомощными перед Зевсовым орлом, которого ты откармливаешь собственной печенкой.
Голова колосса медленно повернулась к нам. Черты его лица напомнили мне изваяние на Каменной Горе.
— Тебе известна моя история, — прохрипел мученик, всмотревшись в нас.
— Мне известна, а вот этому человеку — нет. Он вправе выслушать ее из твоих уст. И нечего дурачить его россказнями о том, как ты принес людям огонь, спрятанный в стебле папоротника. Поведай лучше о главном своем злодеянии.
Лицо гиганта загорелось гневом.
— Злодеянии? Наоборот, я устранил зло!
— Чем чудовищнее преступление, тем усердней они его оправдывают, — съязвил Фаустофель. — Давай выкладывай начистоту все, от начала и до конца. Пускай тебя судит жертва!
Гигант стиснул зубы, смежил веки, — должно быть, когти хищника еще глубже вонзились ему в чрево. О, как я ему сочувствовал… Немного погодя веки раскрылись; живые глаза, блеск которых свидетельствовал о не замутненной чудовищной пыткой ясности ума, сосредоточились на мне.
— Я готов услышать его приговор, — произнес Прометей. Видя свое отражение в его огромных зрачках, я понял, что и сам стою перед судом. Не без усилия я постарался сосредоточиться на словах Прометея. — Когда человек стал составной частью творения, он напоминал кузницу без кузнеца. Все физические качества, потребные для великих свершений, были налицо, но отсутствовали дух, разум, воля, устремляющие человека к поставленной им себе цели. Люди блуждали по земле словно овцы — с пустым, бессмысленным взглядом, движимые теми же побуждениями, что черви или жабы. — До сих пор Прометей говорил спокойно, размеренно, но тут в его голосе зазвучала гордость. — Все переменил я. Не желая видеть дивные возможности человека пребывающими в запустении, я дал людям знания, вложил в них неуемное беспокойство и способность к действию.
— Ты слышал. Серебряный Вихор? — Фаустофель, ухватив меня за локоть, подтолкнул ближе к Прометею. — Он изобличил сам себя!
Признание Прометея застало меня врасплох: подобных речей я никак не ожидал.
— И это ты почитаешь величайшим злодеянием? — переспросил я Фаустофеля.
— А чем же еще? Впрочем, толковать с тобой бесполезно. Очевидно, когда Прометей раздавал человечеству мозги, твоих предков малость обделили. Но все же попытайся проследить за моей мыслью. Разве источник всех твоих, да и всеобщих, скорбей — не осознание полной безысходности наряду с желанием предпринять какие-то усилия и ясным пониманием их тщетности?
Да, Фаустофель перечислил главные мои беды. Поймав мой затравленный взгляд, он победно усмехнулся.
— Ведь если бы человек заботился только о том, чтобы регулярно принимать пищу и в должное время освобождаться от излишка спермы, он бы не знал горя и жил припеваючи. Не было бы этой дурацкой погони за бесплотными призраками. Не было бы искусственно придуманных моральных соображений, отягощающих и без того гнетущую, жалкую участь. Более того, не подозревая о своем ничтожестве, вы от рождения до смерти пребывали бы в безмятежно-умиротворенном настроении. — Выбросив руку вперед, Фаустофель указал на Прометея: — Таковы величайшие блага, которыми ты бы мог пользоваться, если бы этот парень не совал нос в чужие дела. Пусть бубнит в свою защиту что хочет. Именно он — первопричина твоих несчастий, и, того пуще, именно он наградил тебя беспредельной готовностью претерпевать любые тяготы, сохраняя в памяти прошлое и предвидя будущее. Пошли, полюбуемся птичкой — орудием кары, которую он заслужил стократ?
— Мы договаривались не так, — отозвался гигант. — Человек может взглянуть на инструмент пытки, которой я подвергнут, если того пожелает. В любом случае это никак не отразится на моих страданиях. Но мы условились, что он вынесет мне приговор. Я жду.
— Мне известно наперед, что он скажет, — заявил Фаустофель. — Ты бы сказал то же самое, если бы пользовался иной шкалой ценностей, помимо зацикленности на эгоистических экспериментах.
Я стоял молча, с опущенной головой, и Фаустофель принялся меня тормошить:
— Врежь ему, приятель, не стесняйся! Мол, так и так, знай наших… Это единственная твоя возможность плеснуть в лицо отравителю остатки яда, которым он тебя опоил.
Я медлил с ответом, несмотря на все поторапливания. Да, безнадежность переполняла мое существо: никто и ничто не вызволит меня теперь из пучины отчаяния. Ответ, казалось, был предрешен: двух мнений быть не могло. Однако дело вдруг представилось мне с неожиданной стороны — и я невольно встрепенулся. А что, если бы я с рождения был обречен на пустоту существования еще большую, чем та, в которую ввергнут ныне? Что, если бы, довольствуясь примитивными рефлексами, не искал ничего, кроме подножного корма и удобного логова? По спине у меня пробежал холодок: ощущение бесцельности жизни представилось мне самым страшным несчастьем из всех возможных. Вскинув голову, я вновь увидел себя в зрачках Прометея — на этот раз подтянутого, собранного.
Взгляд гиганта вопрошал меня немо, но настойчиво.
— Моя нынешняя судьба мне дороже, — твердо ответил я.
— Это и мой ответ! — откликнулся колосс. — Кому вкус поражения знаком больше, чем мне? Но лучше пасть, чем валандаться в безрадостной пустоте. Слышишь, Фаустофель?
Я обрадованно встретил улыбку на губах Прометея, однако в следующий же момент его лицо исказилось непередаваемой мукой. Он застонал, и по телу его прошла бессильная судорога. Фаустофель поспешил оттащить меня в сторону.
На ходу мы оба молчали. Мой проводник не скрывал своего бешенства, а я сожалел о том, что так мало успел сказать тому, кто терпит страдания за оказанное мне благодеяние.
Наконец я не выдержал и прервал молчание вопросом:
— И это единственная его вина?
— Полоумных надо держать в смирительной рубашке, — прорычал Фаустофель.
— Но ведь наказание слишком непомерно! И потом, он вовсе не сумасшедший!
— По-твоему, нет? А что ты запоешь, если я открою тебе правду до конца? Прометей действовал совершенно сознательно: он заранее знал о том, что его ждет!
— Такого не может быть! — вскричал я. Однако мне тут же вспомнилось, как у зеленой часовни Гавэйн швырнул оземь шлем — Впрочем, нет! Конечно же, может…
Сердце мое чуточку ободрилось, и эта внутренняя перемена, угаданная Фаустофелем по проблеску на моем лице, окончательно вывела его из себя.
— Хочешь — верь в добро, хочешь — не верь; конец один, — яростно зашипел он. — И святых, и праведников неизбежный итог сметает в корзину без разбора. Против рожна не попрешь: борьба напрасна, молитвы и покаяния не помогут, как не поможет ни богохульство, ни кощунство: они так же бессмысленны, как бессмысленны претензии на благонравие и потуги достичь морального совершенства. На кладбище Вечности лежит только один могильный камень, и надпись на нем гласит: «Все — вздор».
Я постарался спрятать глаза, чтобы он не заметил в них нахлынувшего на меня уныния.
— Кто его знает! — уклончиво бросил я с напускным равнодушием.
— Да я знаю, я! «Все — вздор». Скоро увидишь сам. Там, куда мы направляемся, нет ни дырочки, ни щелочки, сквозь которую могла бы просочиться любая ересь.
Дым все более сгущался, и вскоре под ногами у нас разверзлось широкое море огня Я отшатнулся в сторону.
— Нет, дальше я не пойду!
— На своих двоих и не стоит, — согласился Фаустофель.
Он сгреб меня в охапку, прежде чем я успел опомниться, и, хохоча над моими тщетными усилиями высвободиться, прыгнул с края утеса в пропасть.
Внутри у меня все словно оборвалось: мы камнем летели вниз с головокружительной высоты, однако через прорези камзола за спиной Фаустофеля вдруг с треском раскрылись, будто парашют, огромные перепончатые крылья.
Наш полет сразу замедлился. Теперь мы снижались плавно, и я, набравшись храбрости, открыл глаза. Под нами расстилалось пылающее озеро. Нестерпимая вонь от горящей серы, клубы черного дыма, потоки раскаленного воздуха вызвали у меня полуобморочное состояние.
Ослепленный и едва не задохшийся, я не заметил пирамидообразного островка, возвышавшегося над расплавленной поверхностью озера. Я приготовился к тому, что Фаустофель швырнет меня на острие пирамиды, однако от его возгласа в ближайшей к нам стороне пирамиды внезапно распахнулись двери. Мы влетели внутрь — и двери позади нас тотчас же захлопнулись.
Прочихавшись, прокашлявшись и вытерев слезящиеся глаза, я обнаружил, что, к моему изумлению, оказались мы в уютном помещении, обставленном с претензией на роскошь. Это был просторный вестибюль. Двойные двери вели, очевидно, в главные апартаменты. Я вытянул шею, чтобы рассмотреть их получше, и многозначительно присвистнул.
— Угадал, — кивнул Фаустофель. — Из чистого золота.
Наконец-то меня осенила догадка:
— Так, значит, мы прошли всю Преисподнюю — и это путь наверх?
— Совсем наоборот! — Фаустофель довольно крякнул. — Мы на самом дне Ада, откуда нет выхода. Иди вперед — и ни шагу в сторону!
29. Суд один, суд второй
В дверях я замешкался, но Фаустофель втолкнул меня внутрь. Влетев в необозримый зал с высоченными стенами, я поневоле зажмурился. Все вокруг сияло, как раскаленная добела электрическая спираль. Чтобы приучить глаза к ослепительному сверканию, я уставился в застланный дорогими коврами пол.
— Потерпи минутку, — успокоил меня Фаустофель. — Шагай дальше, никуда не сворачивай.
Я поплелся вперед, изредка взглядывая на богатое убранство зала. Интерьер, на мой вкус, грешил излишней помпезностью, однако отделка поражала мастерством, а использованные материалы отличались необыкновенной редкостью. Роскошь била в глаза, а в нос било нечто другое, от чего сразу я сразу насторожился. Тревогу внушал доносившийся все явственней запах. Еще через пару-другую шагов я сообразил, не веря сам себе, почему меня вдруг охватило чувство грозной опасности. Таким духом разит от гнезда, скажем, гремучих змей. Откуда здесь могут быть гремучие змеи? Однако с каждой секундой сомнений оставалось все меньше.
Фаустофель был прав: очень скоро резь у меня в глазах прекратилась и я стал лучше видеть. Мы вплотную приблизились к длинному столу для совещаний, изготовленному из полированного нефрита. У дальнего конца стола возвышался трон, обивка которого была усеяна бриллиантами. Кресла слева и справа от трона были вырезаны из цельных кусков мрамора и украшены полосками платины.
Все три сиденья так ярко переливались в свете ламп, что вначале показались мне пустыми. Постепенно различив сидящих, я замер на месте от ужаса.
Волнообразно раскачивая гибкие длинные тела, на меня недвижно смотрели три здоровенные кобры.
Любая встреча со змеями не сулит ничего приятного, а в столь изысканном окружении способна просто свести с ума. С диким воплем я бросился назад, однако Фаустофель преградил мне путь.
— Мы явились не в самый удачный момент, только и всего, — дружелюбно заверил он меня. — Чуточку переждем — и все будет в полном порядке.
— Нет, нет! Не хочу! — стараясь вырваться, кричал я. Фаустофель держал меня мертвой хваткой. Его невозмутимость делала меня смешным, и я оставил сопротивление.
— Взгляни! — показал он в сторону сидений. Чувствовать близость змей у себя за спиной было еще хуже, поэтому я рискнул обернуться. Головы кобр стали человеческими! Превращение завершилось у меня на глазах: туловища обрели руки — ив итоге передо мной во главе стола восседали три царственные особы. Мне, однако, было все так же не по себе. Несмотря на державный вид и величественную осанку, трое по-прежнему не сводили с меня гипнотического, немигающего взгляда, очень похожего на змеиный.
Я мялся в растерянности, и Фаустофель заговорил первым.
— Великий Князь и Император! — начал он, отвесив низкий поклон суровому правителю, восседавшему на троне. — Перед тобой — новый подданный, по имени Серебряный Вихор, готовый насладиться благими щедротами твоего царствования и всем прочим, что ему полагается.
— Он наш? — вопросил император низким, звучным голосом.
— Наш, теперь наш! Но мне пришлось чертовски с ним попотеть. — Фаустофель поклонился с горделивым видом. — Насельники Преисподней еще сохраняют пережитки различных верований — родимые пятна проклятого прошлого, но с этим кадром я потрудился на славу, не жалея сил, и теперь в нем не осталось ничего, кроме смутного духа противоречия, отчасти даже бунтарства. Но последнее можно счесть даже приличествующим тому месту, где мы находимся.
— Потерпи минутку, — успокоил меня Фаустофель. — Шагай дальше, никуда не сворачивай.
Я поплелся вперед, изредка взглядывая на богатое убранство зала. Интерьер, на мой вкус, грешил излишней помпезностью, однако отделка поражала мастерством, а использованные материалы отличались необыкновенной редкостью. Роскошь била в глаза, а в нос било нечто другое, от чего сразу я сразу насторожился. Тревогу внушал доносившийся все явственней запах. Еще через пару-другую шагов я сообразил, не веря сам себе, почему меня вдруг охватило чувство грозной опасности. Таким духом разит от гнезда, скажем, гремучих змей. Откуда здесь могут быть гремучие змеи? Однако с каждой секундой сомнений оставалось все меньше.
Фаустофель был прав: очень скоро резь у меня в глазах прекратилась и я стал лучше видеть. Мы вплотную приблизились к длинному столу для совещаний, изготовленному из полированного нефрита. У дальнего конца стола возвышался трон, обивка которого была усеяна бриллиантами. Кресла слева и справа от трона были вырезаны из цельных кусков мрамора и украшены полосками платины.
Все три сиденья так ярко переливались в свете ламп, что вначале показались мне пустыми. Постепенно различив сидящих, я замер на месте от ужаса.
Волнообразно раскачивая гибкие длинные тела, на меня недвижно смотрели три здоровенные кобры.
Любая встреча со змеями не сулит ничего приятного, а в столь изысканном окружении способна просто свести с ума. С диким воплем я бросился назад, однако Фаустофель преградил мне путь.
— Мы явились не в самый удачный момент, только и всего, — дружелюбно заверил он меня. — Чуточку переждем — и все будет в полном порядке.
— Нет, нет! Не хочу! — стараясь вырваться, кричал я. Фаустофель держал меня мертвой хваткой. Его невозмутимость делала меня смешным, и я оставил сопротивление.
— Взгляни! — показал он в сторону сидений. Чувствовать близость змей у себя за спиной было еще хуже, поэтому я рискнул обернуться. Головы кобр стали человеческими! Превращение завершилось у меня на глазах: туловища обрели руки — ив итоге передо мной во главе стола восседали три царственные особы. Мне, однако, было все так же не по себе. Несмотря на державный вид и величественную осанку, трое по-прежнему не сводили с меня гипнотического, немигающего взгляда, очень похожего на змеиный.
Я мялся в растерянности, и Фаустофель заговорил первым.
— Великий Князь и Император! — начал он, отвесив низкий поклон суровому правителю, восседавшему на троне. — Перед тобой — новый подданный, по имени Серебряный Вихор, готовый насладиться благими щедротами твоего царствования и всем прочим, что ему полагается.
— Он наш? — вопросил император низким, звучным голосом.
— Наш, теперь наш! Но мне пришлось чертовски с ним попотеть. — Фаустофель поклонился с горделивым видом. — Насельники Преисподней еще сохраняют пережитки различных верований — родимые пятна проклятого прошлого, но с этим кадром я потрудился на славу, не жалея сил, и теперь в нем не осталось ничего, кроме смутного духа противоречия, отчасти даже бунтарства. Но последнее можно счесть даже приличествующим тому месту, где мы находимся.