Страница:
Толль из всех наших естествоиспытателей, несомненно, самый большой романтик. В этом он - полная противоположность Скотту (если я правильно понимаю англосаксонский пуританизм Скотта): легко поддающийся сомнению, тоске, минутам душевной слабости и в то же время удивительно похожий на него чувством долга, а еще больше тем спокойным достоинством, с которым он переносит свое поражение и идет навстречу гибели. За несколько месяцев до смерти Толль старается почерпнуть силы в эпосе "Калевала", в день зимнего равноденствия он переписал в свой дневник главу, в которой Вяйнямёйнен приветствует появление на небе солнца и луны, и добавляет от себя, что "поворот солнца на лето невозможно лучше представить в поэтической форме, чем в стихах. "Калевалы":
Ты кукушкой золотою
Из утеса вышло, солнце,
Ты ушел из камня, месяц,
Голубем сереброкрылым...
На своих местах вы снова,
Прежний путь свой отыскали!
С нынешнего дня вовеки
По утрам вставай ты, солнце,
Каждый день приветствуй счастьем,
Чтоб росло богатство наше,
Чтобы шла добыча в сети,
Чтобы в руки шла удача!
Совершай благополучно
Свой урочный путь по небу,
В красоте кончай дорогу,
Отдыхай с отрадой ночью!1 {123}
Читая дневник Толля, начинаешь сомневаться, мог ли бы он быть предан гласности, если бы сам исследователь остался в живых. Вот он сейчас передо мною, на письменном столе, этот увесистый фолиант в шестьсот тридцать страниц, на внутренней стороне обложки рукой вдовы путешественника поблекшими от времени чернилами написаны четыре строчки: "Моей милой госпоже Вальтер с сердечной привязанностью. Эмми Толль. Тарту 26-го мая 1910". Это посвящение вдовы вдове: корабельный врач и зоолог Герман Вальтер, номер матрикула 12232, был их четвертым однокашником по Тартускому университету, а пятым стал астроном Фридрих Зееберг, брат составителя давнего эстонско-немецкого словаря, - он тоже погиб. Мне хочется подчеркнуть мужество Эмми Толль, ибо издание подобной книги почти без купюр кроме всего прочего требовало и немалого мужества. Еще только покидая Таллин, Толль чувствовал себя больным от тоски по дому, эта тоска из вечера в вечер томила его на протяжении трех лет. Любое решение он принимал мучительно и, может быть, именно поэтому всегда выбирал самый трудный вариант. Если бы вместо дневника сохранился только судовой журнал с его бесстрастными записями, мы, наверное, увидели бы в экспедиции Толля "образцово функционирующий коллектив", своей размеренной и планомерной работой стерший несколько белых пятен с карты северо-западной оконечности Таймыра и Новосибирских островов и оставивший два классических исследования о птичьем мире арктических широт, принадлежащих перу доктора Вальтера. Теперь же трудно освободиться от мысли, что Толля постоянно преследовало неясное предчувствие скорой гибели. Может быть, он устал от экспедиций? В который уже раз в одиночестве отмечает он на севере день основания студенческой корпорации "Эстония", записывает Толль в дневнике 20 сентября; а в день его рождения между обычных результатов наблюдений неожиданно появляется фраза: "Сейчас моя дочь возвращается из школы, идет через Домберг..." Он работает, руководит, дает указания, в полярной ночи с единственным сопровождающим совершает на собачьей упряжке опаснейшие экспедиции, с которыми сегодня не справился бы ни один олимпийский чемпион, ни разу не отводит он взгляда от мифической Земли Санникова, но мысль его все время возвращается к дому. Было ли это слабостью? Воздержимся от оценок, {124} ведь нам не с чем сравнивать. Толль доверял свои мысли дневнику, уверенный, что никто, кроме него самого, не прочтет его. Так ли уж отличался он от Скотта, того Скотта, которого мы не знаем?
Толль оставил еще одно описание залива Миддендорфа: "Этот низкий скалистый остров, на котором отдельные глыбы гнейса лежат на берегу в ряд, как, обрушившиеся камни древней крепостной стены, мне живо напоминает западную батарею Таллина, в детстве я часто обозревал ее с холма Морских ворот: там, справа, расположилась гавань, за ней в бухте - Катариненталь!.. И вот теперь - последний раз вместе с тобой в Таллине! - мы в гавани, поднимаемся по трапу на борт "Велламо", еще раз машем друг другу шляпами, еще раз желают нам друзья "доброго пути", еще один взгляд на древний прекрасный город, где я родился, на шпиль церкви святого Олая, возвышающийся над городскими стенами, над крепостными башнями... Фиорд, который мы открыли и в котором стоим уже одиннадцать дней, я назвал именем Миддендорфа. Полагаю, что я имел право это сделать: во-первых, потому, что мы определили координаты этого места; во-вторых, потому, что изучение окрестностей и фауны фиорда проходит успешно и, следовательно, наименование фиорда вполне обоснованно. Чье же имя более других заслуживает того, чтобы быть увековеченным здесь, если не имя Миддендорфа - первого ученого исследователя Таймырской земли, авторитетного исследователя Сибири?"
После первой зимовки Толля на карте Таймыра появились архипелаг Бэра, залив астронома Зееберга и доктора Вальтера, пролив, получивший имя помощника капитана, а позднее капитана "Зари" - Матисена. Южная оконечность острова Таймыр - протянувшийся далеко в море полуостров, отделенный от материка узким проливом, - был тоже назван именем Миддендорфа. Даже косе на материковой части пролива, расположенной прямо против полуострова Миддендорфа - всего в пятнадцати минутах ходьбы на лыжах, романтически настроенный Толль решил дать название, связанное с его предшественником: "Я назову ее мысом Хелленурме, с благодарностью вспоминая чудесные родные места Миддендорфа, где теперь под простым гранитным камнем покоится земная оболочка этого мятежного духа". Наблюдая во время дальних, лыжных походов за полетом птиц и {125} движением зверей, Толль в своем дневнике обронил замечание, которое предсказало одно из крупнейших открытий двадцатого века в Ледовитом океане. "Мне кажется, что к северу от мыса Челюскина должны быть еще острова, откуда появились эти и другие пришельцы. Наклон, пластов на мысе Челюскина указывает на север, так что следует предположить существование островов и в этом направлении и, может быть, не в меньшем количестве, чем в шхерах Таймыра". Открытие Северной Земли, сделанное накануне первой мировой войны, явилось эффектным подтверждением этого предсказания, к тому времени совсем забытого.
Еще один отрывок:
"Седьмое апреля 1901 года. Вербное воскресенье. Сегодня ночью было минус 30 градусов по Цельсию. Тихо и ясно, великолепный зимний день, много света; на солнце уже тает. Вербное воскресенье дома. Ты ждешь известий, кто знает, когда они дойдут до тебя. У детей начались пасхальные каникулы, и они радуются весне. Журчат ручьи, стекая вниз по Домбергу; скоро на улицах начнут ломами сбивать лед, зазвенит железо о булыжную мостовую, и весь город будет гудеть от его ударов, в юности их эхо так часто звучало у меня в ушах, вызывая ощущение приближающейся весны, пробуждая желание вырваться из города на лоно природы, с городских улиц в далекий и широкий мир. Теперь я пребываю в этом далеком мире, у своей цели, но сколько препятствий нужно еще преодолеть, раньше чем будет решена моя задача!"
Первое препятствие Толль преодолел лишь 1 сентября 1901 года, через четырнадцать месяцев после того, как был поднят якорь: в пять часов утра "Заря" - третье экспедиционное судно после Норденшельда и Нансена миновала самую северную оконечность Евразии - мыс Челюскина. Корабль был украшен флагами, в честь Челюскина был дан салют. "К завтраку я поставил на стол бутылку "Piper Heidsieck"... и когда после вахты Матисен, веселый, как всегда, спустился к нам, я чокнулся с ним и выпил здравицу в честь первого капитана русского корабля, обогнувшего под русским флагом северную оконечность Азии".
...Я забыл спросить у Халдора, знает ли он об этом обычае и сохранился ли он до наших дней. Иногда мы прилагаем много усилий, чтобы придумать новые традиции, в то время как было бы достаточно просто не забы-{126}вать старые. Мыс Челюскина и сейчас такое же суровое испытание для каждого моряка, как во времена Толля, хотя возможности корабля выросли тысячекратно, если радар вообще можно сравнить с "корзиной", обзорной площадкой на мачтах старинных кораблей. Интересно" прошел ли уже "Виляны" мыс Челюскина?
Самолет идет на снижение. И все-таки - кто он, этот Михкель Фурман? Миддендорф писал: "Согласно программе Академии, мне полагался один-единственный сопровождающий. Они хотели елико возможно ограничить состав экспедиции, тем более что поступившие сведения ставили под сомнение возможность дальнейшего продвижения: во всяком случае, меня предупредили, что в суровых условиях Дальнего Севера каждый лишний член экспедиции может стоить одного градуса широты. Моему единственному сопровождающему предстояло взять на себя какую-то часть работ, разумеется наиболее простую. Таковых в путешествиях подобного рода всегда предостаточно! Мой выбор пал на эстонца Михаэла Фурмана. Он научился препарировать зоологический материал и на протяжении пути проявил такие способности, что я мог доверить ему самостоятельные метеорологические наблюдения. Для этой цели он позднее остался добровольно на одной из наших стоянок на берегу Охотского моря".
И еще одна фраза, из другой книги:
"Точные сведения о жизни и дальнейшей деятельности Ф. отсутствуют" (Эстонская Советская Энциклопедия. т. II стр. 361).
К счастью, это не так.
ВЕЧНОСТЬ ХАТАНГИ
Река эта огромна, почти как море. Она так же недвижна, как и застывшее над ней громадное апельсиновое солнце, и пылает так же нестерпимо. Противоположный, низкий берег кажется далеким, нереальным силуэтом. Трудно понять: утреннее это солнце, полуденное или полуночное?
Я снова путешествую по земле, мой рюкзак лежит на берегу реки; между карликовых берез, едва достающих до колена, натянута бельевая веревка, носки, полотенце и рубашка впитывают тяжелые лучи солнца, а я лежу на земле, лениво курю и даже подумываю, не заварить ли {127} мне кофе ароматный кофе на берегу Хатанги, где лет сто назад посреди этих же кочек сидел Миддендорф, такой же свободный и счастливый, как я. И до него здесь кто-то прошел, и у того тоже был свой предшественник, и так этот ряд уходит в далекое прошлое, беда лишь в том, что мы не всегда умеем читать следы, разбираем их только на бумаге, но не на кочке, которая сейчас согревает мне бок, не в старых песнях и не в языке. Вот где можно встретиться с доброй сотней поколений - многолюдной, шумной толпой они заселили бы всю эту пустынную тундру. Это были бы нганасаны - миддендорфские асьи. По-эстонски елка - "kuusk" (кууск), а на языке нганасан - куа; можно сопоставить еще слово собака: "peni" (пени) - банг. Язык сохранил память о наших общих прародителях. Делаю шаг к самому краю этой пропасти, называемой временем: какая чудовищная глубина! Мне рассказывали, что у нас в Эстонии, на северном побережье озера Выртсъярв, живет крестьянская семья, помнящая Северную войну - не по бумагам, а по опыту своих предшественников, семейным преданиям. Это кажется невероятным, но почему бы и нет? Всего два с половиной века. Здесь, на этом тихом речном берегу, человеческая память преодолела тысячелетия, пережив и смену климатических поясов, и катаклизмы природы, и социальные бури, размеры которых мы едва ли можем себе представить. А когда снова наступил покой, как-то ранним утром мать впервые сказала сыну: куа. И с этого момента маленький человечек включился в гигантский (но не бесконечный) процесс кровообращения, который через четыреста - пятьсот поколений соединит его с другой матерью. Она тоже сказала "куа" или что-нибудь в этом роде, и это слово мы взяли с собой в наш далекий путь в страну заходящего солнца.
Какая бумага может соперничать с языковой памятью?!
"Я пошел вниз по течению посмотреть на теперь уже почтенные остатки большой лодки - это было судно моего предшественника Лаптева, которое пролежало здесь больше ста лет. Я нашел, что оно сохранилось вполне прилично. Еловые доски свидетельствовали, что родом оно с Лены, а способ постройки доказывал в пользу голландских мастеров" (А. Миддендорф). {128}
Я остановился в деревне посреди улицы поболтать с мальчишками. Кеды, джинсы, свитера - все как в любой русской, эстонской или польской деревне, но при этом смуглые экзотические лица, черные, как вороново крыло, волосы, выдающиеся скулы. Я расспрашивал ребят, как пишутся нганасанские слова. Каждый раз они начинали яростно спорить, как правильно записать тот или другой звук, а когда приходили к решению, удовлетворявшему всех, кто-нибудь один диктовал мне. Я записывал слова на сигаретной коробке, сейчас переписываю их в свой дневник. Мальчишки стыдились своих споров, один пояснил мне:
- Я не учился писать на родном языке. Пишу по-английски, по-немецки, а вот на своем родном не умею.
- Ну, а дома на каком языке ты говоришь?
- Дома - понятно, дома мы говорим на родном.
- Родной язык нужно знать.
- Еще бы, не звери же мы. Приезжайте весной на оленью охоту, тогда увидите, что мы умеем.
Он помолчал, потом неожиданно добавил:
- А деремся мы здорово. Вот сейчас я пойду к аптеке драться.
- Драться? Зачем?!
- Как зачем! Начнешь что-нибудь объяснять, кто-нибудь с тобой не согласится, станет спорить, вот и возникнет, как говорится, конфликт, ну, и влепишь затрещину.
Но пошли мы не к аптеке, а в кино. Я сидел среди ребят, смотрел, как сдвигают на окнах темные занавеси,- значит, все-таки полуночное солнце! - и думал: а есть ли у нас вообще люди, которые ни разу в жизни не были в кино? Вряд ли, хотя все-таки стоит проверить. Какой удивительный документ можно было бы получить, засняв на киноленту реакцию человека, впервые смотрящего фильм. Книга, электричество и кинофильм даже в далекой тундре стали сейчас настолько привычными, что нам уже трудно со стороны судить об их влиянии. Однако они потрясают человека не меньше, чем любые библейские чудеса. Даже больше. Вспоминается прочитанная где-то история о юноше эскимосе с острова Баффинова Земля. Он только что выучился читать, когда приехала какая-то комиссия проверять грамотность местного населения. Молодого охотника пригласили в кабинет, посадили на стул, дали в руки книгу, показав: "Отсюда досю-{129}да!" - и, к удивлению комиссии, в комнате наступила тишина. Наконец юноша перевел глаза с книги на членов комиссии, улыбнулся и спросил: "Правда, интересно?" Кто может объяснить таинственную связь, возникшую между юношей и книгой?
Вот несколько слов на языке нганасан, которые я услышал на Советской улице, на крыльце магазина:
Нэмы - по-эстонски: ema (мама).
Нэмы-ма - по-эстонски: minu ema (моя мама).
Танъяра сылы? Нэмы-ма - по-эстонски: Kes ta on? Minu ema. (Кто она? Моя мама.)
Встречается родственная терминология, одинаковые числительные и т. д.
Нганасан всего около семисот человек, из них более девяноста процентов говорят на родном языке. Их ближайшие соседи - якуты, ненцы, эвенки и русские. Арктическое хозяйство нганасан сохранилось почти на первобытном уровне, важнее оленеводства для них охота на северных оленей, которую некогда так увлекательно описал Миддендорф.
За деревней, рядом с трибуной, построенной для праздничных демонстраций, прямо на высоком берегу Хатанги, стоит небольшой памятник: "Вечная память героям, погибшим в 1932 году от руки классового врага". Десять имен - все районное руководство. Около последней фамилии примечание: якут, погиб мученической смертью. Как плохо еще знаем мы свою историю! А ведь это цена книги, электричества, кинофильма...
За спиной хрустнула ветка. Собака? Оглядываюсь через плечо и вздрагиваю от неожиданности. Лохматый экзистенциалист тихонько подкрался сзади и остановился возле моего заплечного мешка. Вот он, один из членов диксоновской секты огнетушителей, мрачный бородач в замасленном ватнике, хотя он, пожалуй, моложе меня. Экзистенциалист открывает рот, но слова его обращены не ко мне:
На небесном синем блюде
Желтых туч медовый дым,
Грезит ночь, уснули люди,
Только я тоской томим.
- Пушкин?
- Есенин.
Мы закуриваем. {130}
- С Диксона?
- Из Халмервонга.
- Никогда не слыхал.
- Три дома, станция.
- Метеостанция?
- Астрофизическая.
Я тоже не из болтливых. Низко над нами пролетают утки, учатся здесь, над рекой, летать в строю, готовясь к дальним перелетам, которые уже не за горами; большая рыба выпрыгнула из воды, взбаламутив воду и тишину, потом утки возвращаются, и пачка сигарет оказывается почти пустой.
- В командировку?
- В общем-то на день рождения к коллеге, на станцию Эрделя.
То-то я удивился, что он без свертков и пакетов, даже без портфеля, ничего нет, кроме ватника.
- Не близкий путь.
- Раз в году можно себе позволить.
- А сами вы из каких мест?
- Каменноостровский проспект.
- Значит, коренной ленинградец?
- Бывший. Теперь редко там бываю.
- Чего так?
Он отводит взгляд с полуночной реки, первый раз смотрит мне в лицо, прямо в глаза, и когда он отвечает, вполне возможно, что у него под бородой появляется что-то похожее на усмешку.
- Как будто сами не знаете: здесь мне нравится больше.
НАША ПОГОДА
Солнечным утром я вылезаю из самолета на пустынной косе в продуваемом всеми ветрами заливе моря Лаптевых. На западе, за горизонтом, распростерлась дельта Лены со всей своей тысячью островов, по площади лишь немногим уступающая Эстонии. За моей спиной возвышается ровная пустынная горная тундра, суровое предгорье Верхоянского хребта. А на востоке, по ту сторону темнеющих вод залива, спиной к мрачным скалам, которых еще не коснулись лучи низкого солнца, сверкает огнями портовых кранов поселок Тикси, за время моего отсутствия ставший многоэтажным. Здравствуйте опять, {131} старые и новые мои знакомые! На этот раз вы будете для меня воротами на Чукотку. Кто знает, может быть, "Виляны" уже здесь, и к обеду я вернусь в свою каюту.
Глаза не могут разглядеть кораблей, стоящих на рейде или в порту, а чувства не могут соразмерить расстояния. Подсознание продолжает работать на таллинской волне, искажая восприятие направления и расстояния. По таллинским меркам наш городок Выру находится очень далеко от Таллина, по ту сторону Выру сразу идет Москва, а за ней Челябинск. В перспективе расстояния как бы сдвигаются, теряют свои реальные размеры. С помощью линейки и циркуля на карте неожиданно обнаруживаешь, что от Тикси до поселка Уэлен дальше, чем от Таллина до Исландии.
У меня не хватает терпения дожидаться автобуса, и я отправляюсь пешком. Здесь у меня есть друг, комсомольский работник Дима Сыровацкий, жизнерадостный якут, однажды вьюжной ночью он провожал меня на самолет и подарил на прощанье якутский хомус. Так что дорогу я знаю. До поселка по дороге, огибающей пролив, пять-шесть километров. Высоко в бледно-голубом небе заливается птица, ее пение напоминает трели жаворонка. Мимо то и дело с грохотом проносятся тяжелые самосвалы, разбрызгивая грязь и поднимая пыль, - эти два врага мирно уживаются только в тундре. А тот якутский хомус попал в эстонскую музыку. Когда снимали фильм по пьесе А. Китцберга "Оборотень", Вельо Тормис*, писавший к нему музыку, как-то спросил меня, каким я представляю себе музыкальное сопровождение к этому стародавнему поверью об оборотне. Тогда я вспомнил мелодию, слышанную мной в Якутии, на берегу реки Нюя, ее наигрывал олений пастух, - тихую и чуть таинственную, как и должна звучать музыка в лесу, где самый громкий звук - шорох крыльев ночной птицы. Я нерешительно упомянул о хомусе не из-за его якутского происхождения, этот инструмент величиной с ладонь встречается у всех народов лесной полосы. Однажды я слышал его даже в Карпатах, в обстановке еще более исключительной, он звучал в тишине раннего утра над оврагом, заполненным, как молоком, белесым туманом. Играли пастyшки на горе по другую сторону оврага, мы добрались до них только после полутора часов пути, нам пришлось окунуться в молочное озеро и снова вскарабкаться по склону. Пока мы шли, поднялся ветер, и когда мы наконец {132} добрели до девушек, звуки хомуса можно было расслышать на расстоянии не более десяти шагов. Так что звучание искусства усиливает не электроника, а тишина. Вспомнив все это, я и предложил для музыки к "Оборотню" хомус Димы Сыровацкого, а сделал это не очень решительно только потому, что вопрос Вельо Тормиса счел не более чем простой вежливостью. Но он построил всю сцену Ивановой ночи на "партии" хомуса, который эстонцы называют пармупилль, и она стала, пожалуй, самой выразительной мелодией в картине. Из фильма этот музыкальный инструмент перекочевал в эстрадную музыку, где стал очень популярным. Если посмотреть на все это с точки зрения истории культуры, сам по себе факт этот выглядит вполне ординарно и закономерно, иллюстрируя процесс сближения и взаимного обогащения национальных культур. В этом грандиозном движении участвуют миллионы людей и предметов, но всегда поучительно наблюдать за передвижением меченого атома. Во всяком случае, рассказ о хомусе, несомненно, обрадует Диму.
Я прошагал уже полпути, время от времени голосуя перед мчащимися мимо самосвалами, когда неожиданно рядом со мной затормозил "виллис". Резко распахнулась дверца, подполковник пересел с переднего сиденья на заднее, рядом с капитаном, и машина двинулась дальше. Не нужно быть психологом, чтобы догадаться: в машине царит настороженная тишина. Молодой шофер не отрывал глаз от дороги: наверное, он взял меня в машину без разрешения и ждал нагоняя. Я понимал, что надо как можно скорее разрядить мрачную обстановку этого гипнотического молчания, раньше чем оно превратится в пропасть. В жизни мне приходилось задавать самые невероятные вопросы, но в то утро на берегу залива Тикси, с отчаянием придумывая тему разговора, я задал вопрос, удививший меня самого:
- А эстонцев вы в этих краях не встречали?
Надо признаться, начало для светской беседы не самое удачное. В Англии проще, там мы непринужденно поговорили бы о погоде. Тишина у меня за спиной зловеще сгустилась, и я помрачнел еще больше. Оборачиваюсь как раз в тот миг, когда капитан переводит взгляд с подполковника на меня и странным голосом спрашивает:
- Почему это вас интересует?
Моя рука невольно тянется к планшетке, где в доку-{133}ментах, удостоверяющих личность, проставлено мое доброе имя. Подполковник с непроницаемым лицом трясется от сдерживаемого смеха. Я еще не знаю его причины, но уже понимаю, что смех этот отнюдь не сардонический.
- Ну, раз так, будем знакомы, - говорит он по-эстонски. - Артур Нейер.
Так я знакомлюсь с военным комиссаром Тикси, а шофер, уши которого уже не пылают, подытоживает ситуацию фразой:
- Этого вы, наверное, не ожидали?
Я не хочу разочаровывать его и киваю головой. Мы уже подъезжаем к городу, да я и не сумел бы объяснить ему, что в дороге всегда ждут именно таких неожиданностей. Путешествие уплотняет время и вероятность встреч, иногда этому способствует какой-нибудь дурацкий вопрос. И сейчас, глядя из окна машины на залив Тикси, который все чаще заслоняют мелькающие мимо четырехэтажные каменные дома, я мысленно переживаю другую встречу и вижу, как на гладкой поверхности залива отражается прекрасный силуэт трехмачтовой шхуны. В прежние посещения Тикси я еще плохо знал ее историю. Поэтому имя геодезиста и метеоролога Т. Матисена я услышал впервые здесь. В Таймырском заливе Э. Толль сделал его капитаном "Зари", а пятнадцать месяцев спустя, у острова Котельный, назначил начальником экспедиции "на время отсутствия начальника экспедиции или в случае его гибели". Матисен привел свое судно в залив Тикси, побережье его в ту пору не было еще заселено. Дальше какая-то часть его жизни мне неизвестна, но незадолго до своей смерти он снова появится здесь же, на Севере, верность которому он сохранил навсегда, - к возмущению коллег, в водовороте гражданской войны бежавших за границу или примкнувших к белогвардейцам. Матисен закончил начатую Толлем работу: исследовал дельту Лены, измерил ее рукава, закартографировал залив Тикси и открыл около Сого каменноугольный пласт - энергетическую базу будущего морского порта, благодаря ей мы ходим сейчас по улицам этого города.
- Где вы сойдете?
- Возле кафе, - отвечаю я, полагая, что удачно пошутил.
Но шофер и в самом деле останавливается около кафе.
- Когда мы встретимся? {134}
TERRA INCOGNITA
Мы в Якутии.
На протяжении двух с половиной веков эта богатая и плодородная земля, не уступающая по своим размерам Индии, для многих экспедиций служила местом передышки перед последним, самым трудным прыжком на восток. Восток - это прежде всего черный ход Тихого океана, Камчатка и цепочка Алеутских островов, он манил землепроходцев и искателей приключений на богатую пушным зверем Аляску и оттуда дальше на юг, к воротам будущей Калифорнии. Но восток - это одновременно и таинственная, непокорная Чукотка, где сосредоточились последние загадки Северной Азии.
Соединяется ли Азия с Америкой?
Отрицательный ответ на этот вопрос еще в семнадцатом веке дала экспедиция Дежнева. Почему же и после нее исследователи положили столько трудов, чтобы ответить на него?
Отчет Дежнева обнаружил историк Герард Фридрих Миллер* в Якутском архиве, собирая материалы о Великой северной экспедиции*. После его обнародования общественность разделилась на три лагеря. Одни утверждали, что Дежневу нельзя верить, поскольку он якобы вообще не дошел до северо-восточной оконечности Азии. Другие, в том числе и Миллер, считали, что Дежнев достиг Чукотского мыса и доказал существование пролива. А третьи так же убежденно твердили, что, совершив свой поход, Дежнев, несомненно, доказал этим то, что Азия и Америка соединяются. Вполне возможно, что первые интерпретаторы похода Дежнева были пристрастны, о вторых и третьих сказать этого нельзя. Если какое-нибудь открытие можно истолковать двумя взаимоисключающими способами, значит, мы имеем дело с открытием, которое и следует интерпретировать двумя полярными способами. Не больше, но и не меньше. Приводить примеры из современности, пожалуй, излишне. Дежнев сделал великое открытие, и это подтверждает мыс на карте мира, носящий его имя. Его открытие можно было истолковать двояко, и это подтверждает пролив, носящий имя Беринга и имена Кука, Кинга, Биллингса, Крузенштерна, Коцебу, Врангеля и многих других там же неподалеку. {135}
Ты кукушкой золотою
Из утеса вышло, солнце,
Ты ушел из камня, месяц,
Голубем сереброкрылым...
На своих местах вы снова,
Прежний путь свой отыскали!
С нынешнего дня вовеки
По утрам вставай ты, солнце,
Каждый день приветствуй счастьем,
Чтоб росло богатство наше,
Чтобы шла добыча в сети,
Чтобы в руки шла удача!
Совершай благополучно
Свой урочный путь по небу,
В красоте кончай дорогу,
Отдыхай с отрадой ночью!1 {123}
Читая дневник Толля, начинаешь сомневаться, мог ли бы он быть предан гласности, если бы сам исследователь остался в живых. Вот он сейчас передо мною, на письменном столе, этот увесистый фолиант в шестьсот тридцать страниц, на внутренней стороне обложки рукой вдовы путешественника поблекшими от времени чернилами написаны четыре строчки: "Моей милой госпоже Вальтер с сердечной привязанностью. Эмми Толль. Тарту 26-го мая 1910". Это посвящение вдовы вдове: корабельный врач и зоолог Герман Вальтер, номер матрикула 12232, был их четвертым однокашником по Тартускому университету, а пятым стал астроном Фридрих Зееберг, брат составителя давнего эстонско-немецкого словаря, - он тоже погиб. Мне хочется подчеркнуть мужество Эмми Толль, ибо издание подобной книги почти без купюр кроме всего прочего требовало и немалого мужества. Еще только покидая Таллин, Толль чувствовал себя больным от тоски по дому, эта тоска из вечера в вечер томила его на протяжении трех лет. Любое решение он принимал мучительно и, может быть, именно поэтому всегда выбирал самый трудный вариант. Если бы вместо дневника сохранился только судовой журнал с его бесстрастными записями, мы, наверное, увидели бы в экспедиции Толля "образцово функционирующий коллектив", своей размеренной и планомерной работой стерший несколько белых пятен с карты северо-западной оконечности Таймыра и Новосибирских островов и оставивший два классических исследования о птичьем мире арктических широт, принадлежащих перу доктора Вальтера. Теперь же трудно освободиться от мысли, что Толля постоянно преследовало неясное предчувствие скорой гибели. Может быть, он устал от экспедиций? В который уже раз в одиночестве отмечает он на севере день основания студенческой корпорации "Эстония", записывает Толль в дневнике 20 сентября; а в день его рождения между обычных результатов наблюдений неожиданно появляется фраза: "Сейчас моя дочь возвращается из школы, идет через Домберг..." Он работает, руководит, дает указания, в полярной ночи с единственным сопровождающим совершает на собачьей упряжке опаснейшие экспедиции, с которыми сегодня не справился бы ни один олимпийский чемпион, ни разу не отводит он взгляда от мифической Земли Санникова, но мысль его все время возвращается к дому. Было ли это слабостью? Воздержимся от оценок, {124} ведь нам не с чем сравнивать. Толль доверял свои мысли дневнику, уверенный, что никто, кроме него самого, не прочтет его. Так ли уж отличался он от Скотта, того Скотта, которого мы не знаем?
Толль оставил еще одно описание залива Миддендорфа: "Этот низкий скалистый остров, на котором отдельные глыбы гнейса лежат на берегу в ряд, как, обрушившиеся камни древней крепостной стены, мне живо напоминает западную батарею Таллина, в детстве я часто обозревал ее с холма Морских ворот: там, справа, расположилась гавань, за ней в бухте - Катариненталь!.. И вот теперь - последний раз вместе с тобой в Таллине! - мы в гавани, поднимаемся по трапу на борт "Велламо", еще раз машем друг другу шляпами, еще раз желают нам друзья "доброго пути", еще один взгляд на древний прекрасный город, где я родился, на шпиль церкви святого Олая, возвышающийся над городскими стенами, над крепостными башнями... Фиорд, который мы открыли и в котором стоим уже одиннадцать дней, я назвал именем Миддендорфа. Полагаю, что я имел право это сделать: во-первых, потому, что мы определили координаты этого места; во-вторых, потому, что изучение окрестностей и фауны фиорда проходит успешно и, следовательно, наименование фиорда вполне обоснованно. Чье же имя более других заслуживает того, чтобы быть увековеченным здесь, если не имя Миддендорфа - первого ученого исследователя Таймырской земли, авторитетного исследователя Сибири?"
После первой зимовки Толля на карте Таймыра появились архипелаг Бэра, залив астронома Зееберга и доктора Вальтера, пролив, получивший имя помощника капитана, а позднее капитана "Зари" - Матисена. Южная оконечность острова Таймыр - протянувшийся далеко в море полуостров, отделенный от материка узким проливом, - был тоже назван именем Миддендорфа. Даже косе на материковой части пролива, расположенной прямо против полуострова Миддендорфа - всего в пятнадцати минутах ходьбы на лыжах, романтически настроенный Толль решил дать название, связанное с его предшественником: "Я назову ее мысом Хелленурме, с благодарностью вспоминая чудесные родные места Миддендорфа, где теперь под простым гранитным камнем покоится земная оболочка этого мятежного духа". Наблюдая во время дальних, лыжных походов за полетом птиц и {125} движением зверей, Толль в своем дневнике обронил замечание, которое предсказало одно из крупнейших открытий двадцатого века в Ледовитом океане. "Мне кажется, что к северу от мыса Челюскина должны быть еще острова, откуда появились эти и другие пришельцы. Наклон, пластов на мысе Челюскина указывает на север, так что следует предположить существование островов и в этом направлении и, может быть, не в меньшем количестве, чем в шхерах Таймыра". Открытие Северной Земли, сделанное накануне первой мировой войны, явилось эффектным подтверждением этого предсказания, к тому времени совсем забытого.
Еще один отрывок:
"Седьмое апреля 1901 года. Вербное воскресенье. Сегодня ночью было минус 30 градусов по Цельсию. Тихо и ясно, великолепный зимний день, много света; на солнце уже тает. Вербное воскресенье дома. Ты ждешь известий, кто знает, когда они дойдут до тебя. У детей начались пасхальные каникулы, и они радуются весне. Журчат ручьи, стекая вниз по Домбергу; скоро на улицах начнут ломами сбивать лед, зазвенит железо о булыжную мостовую, и весь город будет гудеть от его ударов, в юности их эхо так часто звучало у меня в ушах, вызывая ощущение приближающейся весны, пробуждая желание вырваться из города на лоно природы, с городских улиц в далекий и широкий мир. Теперь я пребываю в этом далеком мире, у своей цели, но сколько препятствий нужно еще преодолеть, раньше чем будет решена моя задача!"
Первое препятствие Толль преодолел лишь 1 сентября 1901 года, через четырнадцать месяцев после того, как был поднят якорь: в пять часов утра "Заря" - третье экспедиционное судно после Норденшельда и Нансена миновала самую северную оконечность Евразии - мыс Челюскина. Корабль был украшен флагами, в честь Челюскина был дан салют. "К завтраку я поставил на стол бутылку "Piper Heidsieck"... и когда после вахты Матисен, веселый, как всегда, спустился к нам, я чокнулся с ним и выпил здравицу в честь первого капитана русского корабля, обогнувшего под русским флагом северную оконечность Азии".
...Я забыл спросить у Халдора, знает ли он об этом обычае и сохранился ли он до наших дней. Иногда мы прилагаем много усилий, чтобы придумать новые традиции, в то время как было бы достаточно просто не забы-{126}вать старые. Мыс Челюскина и сейчас такое же суровое испытание для каждого моряка, как во времена Толля, хотя возможности корабля выросли тысячекратно, если радар вообще можно сравнить с "корзиной", обзорной площадкой на мачтах старинных кораблей. Интересно" прошел ли уже "Виляны" мыс Челюскина?
Самолет идет на снижение. И все-таки - кто он, этот Михкель Фурман? Миддендорф писал: "Согласно программе Академии, мне полагался один-единственный сопровождающий. Они хотели елико возможно ограничить состав экспедиции, тем более что поступившие сведения ставили под сомнение возможность дальнейшего продвижения: во всяком случае, меня предупредили, что в суровых условиях Дальнего Севера каждый лишний член экспедиции может стоить одного градуса широты. Моему единственному сопровождающему предстояло взять на себя какую-то часть работ, разумеется наиболее простую. Таковых в путешествиях подобного рода всегда предостаточно! Мой выбор пал на эстонца Михаэла Фурмана. Он научился препарировать зоологический материал и на протяжении пути проявил такие способности, что я мог доверить ему самостоятельные метеорологические наблюдения. Для этой цели он позднее остался добровольно на одной из наших стоянок на берегу Охотского моря".
И еще одна фраза, из другой книги:
"Точные сведения о жизни и дальнейшей деятельности Ф. отсутствуют" (Эстонская Советская Энциклопедия. т. II стр. 361).
К счастью, это не так.
ВЕЧНОСТЬ ХАТАНГИ
Река эта огромна, почти как море. Она так же недвижна, как и застывшее над ней громадное апельсиновое солнце, и пылает так же нестерпимо. Противоположный, низкий берег кажется далеким, нереальным силуэтом. Трудно понять: утреннее это солнце, полуденное или полуночное?
Я снова путешествую по земле, мой рюкзак лежит на берегу реки; между карликовых берез, едва достающих до колена, натянута бельевая веревка, носки, полотенце и рубашка впитывают тяжелые лучи солнца, а я лежу на земле, лениво курю и даже подумываю, не заварить ли {127} мне кофе ароматный кофе на берегу Хатанги, где лет сто назад посреди этих же кочек сидел Миддендорф, такой же свободный и счастливый, как я. И до него здесь кто-то прошел, и у того тоже был свой предшественник, и так этот ряд уходит в далекое прошлое, беда лишь в том, что мы не всегда умеем читать следы, разбираем их только на бумаге, но не на кочке, которая сейчас согревает мне бок, не в старых песнях и не в языке. Вот где можно встретиться с доброй сотней поколений - многолюдной, шумной толпой они заселили бы всю эту пустынную тундру. Это были бы нганасаны - миддендорфские асьи. По-эстонски елка - "kuusk" (кууск), а на языке нганасан - куа; можно сопоставить еще слово собака: "peni" (пени) - банг. Язык сохранил память о наших общих прародителях. Делаю шаг к самому краю этой пропасти, называемой временем: какая чудовищная глубина! Мне рассказывали, что у нас в Эстонии, на северном побережье озера Выртсъярв, живет крестьянская семья, помнящая Северную войну - не по бумагам, а по опыту своих предшественников, семейным преданиям. Это кажется невероятным, но почему бы и нет? Всего два с половиной века. Здесь, на этом тихом речном берегу, человеческая память преодолела тысячелетия, пережив и смену климатических поясов, и катаклизмы природы, и социальные бури, размеры которых мы едва ли можем себе представить. А когда снова наступил покой, как-то ранним утром мать впервые сказала сыну: куа. И с этого момента маленький человечек включился в гигантский (но не бесконечный) процесс кровообращения, который через четыреста - пятьсот поколений соединит его с другой матерью. Она тоже сказала "куа" или что-нибудь в этом роде, и это слово мы взяли с собой в наш далекий путь в страну заходящего солнца.
Какая бумага может соперничать с языковой памятью?!
"Я пошел вниз по течению посмотреть на теперь уже почтенные остатки большой лодки - это было судно моего предшественника Лаптева, которое пролежало здесь больше ста лет. Я нашел, что оно сохранилось вполне прилично. Еловые доски свидетельствовали, что родом оно с Лены, а способ постройки доказывал в пользу голландских мастеров" (А. Миддендорф). {128}
Я остановился в деревне посреди улицы поболтать с мальчишками. Кеды, джинсы, свитера - все как в любой русской, эстонской или польской деревне, но при этом смуглые экзотические лица, черные, как вороново крыло, волосы, выдающиеся скулы. Я расспрашивал ребят, как пишутся нганасанские слова. Каждый раз они начинали яростно спорить, как правильно записать тот или другой звук, а когда приходили к решению, удовлетворявшему всех, кто-нибудь один диктовал мне. Я записывал слова на сигаретной коробке, сейчас переписываю их в свой дневник. Мальчишки стыдились своих споров, один пояснил мне:
- Я не учился писать на родном языке. Пишу по-английски, по-немецки, а вот на своем родном не умею.
- Ну, а дома на каком языке ты говоришь?
- Дома - понятно, дома мы говорим на родном.
- Родной язык нужно знать.
- Еще бы, не звери же мы. Приезжайте весной на оленью охоту, тогда увидите, что мы умеем.
Он помолчал, потом неожиданно добавил:
- А деремся мы здорово. Вот сейчас я пойду к аптеке драться.
- Драться? Зачем?!
- Как зачем! Начнешь что-нибудь объяснять, кто-нибудь с тобой не согласится, станет спорить, вот и возникнет, как говорится, конфликт, ну, и влепишь затрещину.
Но пошли мы не к аптеке, а в кино. Я сидел среди ребят, смотрел, как сдвигают на окнах темные занавеси,- значит, все-таки полуночное солнце! - и думал: а есть ли у нас вообще люди, которые ни разу в жизни не были в кино? Вряд ли, хотя все-таки стоит проверить. Какой удивительный документ можно было бы получить, засняв на киноленту реакцию человека, впервые смотрящего фильм. Книга, электричество и кинофильм даже в далекой тундре стали сейчас настолько привычными, что нам уже трудно со стороны судить об их влиянии. Однако они потрясают человека не меньше, чем любые библейские чудеса. Даже больше. Вспоминается прочитанная где-то история о юноше эскимосе с острова Баффинова Земля. Он только что выучился читать, когда приехала какая-то комиссия проверять грамотность местного населения. Молодого охотника пригласили в кабинет, посадили на стул, дали в руки книгу, показав: "Отсюда досю-{129}да!" - и, к удивлению комиссии, в комнате наступила тишина. Наконец юноша перевел глаза с книги на членов комиссии, улыбнулся и спросил: "Правда, интересно?" Кто может объяснить таинственную связь, возникшую между юношей и книгой?
Вот несколько слов на языке нганасан, которые я услышал на Советской улице, на крыльце магазина:
Нэмы - по-эстонски: ema (мама).
Нэмы-ма - по-эстонски: minu ema (моя мама).
Танъяра сылы? Нэмы-ма - по-эстонски: Kes ta on? Minu ema. (Кто она? Моя мама.)
Встречается родственная терминология, одинаковые числительные и т. д.
Нганасан всего около семисот человек, из них более девяноста процентов говорят на родном языке. Их ближайшие соседи - якуты, ненцы, эвенки и русские. Арктическое хозяйство нганасан сохранилось почти на первобытном уровне, важнее оленеводства для них охота на северных оленей, которую некогда так увлекательно описал Миддендорф.
За деревней, рядом с трибуной, построенной для праздничных демонстраций, прямо на высоком берегу Хатанги, стоит небольшой памятник: "Вечная память героям, погибшим в 1932 году от руки классового врага". Десять имен - все районное руководство. Около последней фамилии примечание: якут, погиб мученической смертью. Как плохо еще знаем мы свою историю! А ведь это цена книги, электричества, кинофильма...
За спиной хрустнула ветка. Собака? Оглядываюсь через плечо и вздрагиваю от неожиданности. Лохматый экзистенциалист тихонько подкрался сзади и остановился возле моего заплечного мешка. Вот он, один из членов диксоновской секты огнетушителей, мрачный бородач в замасленном ватнике, хотя он, пожалуй, моложе меня. Экзистенциалист открывает рот, но слова его обращены не ко мне:
На небесном синем блюде
Желтых туч медовый дым,
Грезит ночь, уснули люди,
Только я тоской томим.
- Пушкин?
- Есенин.
Мы закуриваем. {130}
- С Диксона?
- Из Халмервонга.
- Никогда не слыхал.
- Три дома, станция.
- Метеостанция?
- Астрофизическая.
Я тоже не из болтливых. Низко над нами пролетают утки, учатся здесь, над рекой, летать в строю, готовясь к дальним перелетам, которые уже не за горами; большая рыба выпрыгнула из воды, взбаламутив воду и тишину, потом утки возвращаются, и пачка сигарет оказывается почти пустой.
- В командировку?
- В общем-то на день рождения к коллеге, на станцию Эрделя.
То-то я удивился, что он без свертков и пакетов, даже без портфеля, ничего нет, кроме ватника.
- Не близкий путь.
- Раз в году можно себе позволить.
- А сами вы из каких мест?
- Каменноостровский проспект.
- Значит, коренной ленинградец?
- Бывший. Теперь редко там бываю.
- Чего так?
Он отводит взгляд с полуночной реки, первый раз смотрит мне в лицо, прямо в глаза, и когда он отвечает, вполне возможно, что у него под бородой появляется что-то похожее на усмешку.
- Как будто сами не знаете: здесь мне нравится больше.
НАША ПОГОДА
Солнечным утром я вылезаю из самолета на пустынной косе в продуваемом всеми ветрами заливе моря Лаптевых. На западе, за горизонтом, распростерлась дельта Лены со всей своей тысячью островов, по площади лишь немногим уступающая Эстонии. За моей спиной возвышается ровная пустынная горная тундра, суровое предгорье Верхоянского хребта. А на востоке, по ту сторону темнеющих вод залива, спиной к мрачным скалам, которых еще не коснулись лучи низкого солнца, сверкает огнями портовых кранов поселок Тикси, за время моего отсутствия ставший многоэтажным. Здравствуйте опять, {131} старые и новые мои знакомые! На этот раз вы будете для меня воротами на Чукотку. Кто знает, может быть, "Виляны" уже здесь, и к обеду я вернусь в свою каюту.
Глаза не могут разглядеть кораблей, стоящих на рейде или в порту, а чувства не могут соразмерить расстояния. Подсознание продолжает работать на таллинской волне, искажая восприятие направления и расстояния. По таллинским меркам наш городок Выру находится очень далеко от Таллина, по ту сторону Выру сразу идет Москва, а за ней Челябинск. В перспективе расстояния как бы сдвигаются, теряют свои реальные размеры. С помощью линейки и циркуля на карте неожиданно обнаруживаешь, что от Тикси до поселка Уэлен дальше, чем от Таллина до Исландии.
У меня не хватает терпения дожидаться автобуса, и я отправляюсь пешком. Здесь у меня есть друг, комсомольский работник Дима Сыровацкий, жизнерадостный якут, однажды вьюжной ночью он провожал меня на самолет и подарил на прощанье якутский хомус. Так что дорогу я знаю. До поселка по дороге, огибающей пролив, пять-шесть километров. Высоко в бледно-голубом небе заливается птица, ее пение напоминает трели жаворонка. Мимо то и дело с грохотом проносятся тяжелые самосвалы, разбрызгивая грязь и поднимая пыль, - эти два врага мирно уживаются только в тундре. А тот якутский хомус попал в эстонскую музыку. Когда снимали фильм по пьесе А. Китцберга "Оборотень", Вельо Тормис*, писавший к нему музыку, как-то спросил меня, каким я представляю себе музыкальное сопровождение к этому стародавнему поверью об оборотне. Тогда я вспомнил мелодию, слышанную мной в Якутии, на берегу реки Нюя, ее наигрывал олений пастух, - тихую и чуть таинственную, как и должна звучать музыка в лесу, где самый громкий звук - шорох крыльев ночной птицы. Я нерешительно упомянул о хомусе не из-за его якутского происхождения, этот инструмент величиной с ладонь встречается у всех народов лесной полосы. Однажды я слышал его даже в Карпатах, в обстановке еще более исключительной, он звучал в тишине раннего утра над оврагом, заполненным, как молоком, белесым туманом. Играли пастyшки на горе по другую сторону оврага, мы добрались до них только после полутора часов пути, нам пришлось окунуться в молочное озеро и снова вскарабкаться по склону. Пока мы шли, поднялся ветер, и когда мы наконец {132} добрели до девушек, звуки хомуса можно было расслышать на расстоянии не более десяти шагов. Так что звучание искусства усиливает не электроника, а тишина. Вспомнив все это, я и предложил для музыки к "Оборотню" хомус Димы Сыровацкого, а сделал это не очень решительно только потому, что вопрос Вельо Тормиса счел не более чем простой вежливостью. Но он построил всю сцену Ивановой ночи на "партии" хомуса, который эстонцы называют пармупилль, и она стала, пожалуй, самой выразительной мелодией в картине. Из фильма этот музыкальный инструмент перекочевал в эстрадную музыку, где стал очень популярным. Если посмотреть на все это с точки зрения истории культуры, сам по себе факт этот выглядит вполне ординарно и закономерно, иллюстрируя процесс сближения и взаимного обогащения национальных культур. В этом грандиозном движении участвуют миллионы людей и предметов, но всегда поучительно наблюдать за передвижением меченого атома. Во всяком случае, рассказ о хомусе, несомненно, обрадует Диму.
Я прошагал уже полпути, время от времени голосуя перед мчащимися мимо самосвалами, когда неожиданно рядом со мной затормозил "виллис". Резко распахнулась дверца, подполковник пересел с переднего сиденья на заднее, рядом с капитаном, и машина двинулась дальше. Не нужно быть психологом, чтобы догадаться: в машине царит настороженная тишина. Молодой шофер не отрывал глаз от дороги: наверное, он взял меня в машину без разрешения и ждал нагоняя. Я понимал, что надо как можно скорее разрядить мрачную обстановку этого гипнотического молчания, раньше чем оно превратится в пропасть. В жизни мне приходилось задавать самые невероятные вопросы, но в то утро на берегу залива Тикси, с отчаянием придумывая тему разговора, я задал вопрос, удививший меня самого:
- А эстонцев вы в этих краях не встречали?
Надо признаться, начало для светской беседы не самое удачное. В Англии проще, там мы непринужденно поговорили бы о погоде. Тишина у меня за спиной зловеще сгустилась, и я помрачнел еще больше. Оборачиваюсь как раз в тот миг, когда капитан переводит взгляд с подполковника на меня и странным голосом спрашивает:
- Почему это вас интересует?
Моя рука невольно тянется к планшетке, где в доку-{133}ментах, удостоверяющих личность, проставлено мое доброе имя. Подполковник с непроницаемым лицом трясется от сдерживаемого смеха. Я еще не знаю его причины, но уже понимаю, что смех этот отнюдь не сардонический.
- Ну, раз так, будем знакомы, - говорит он по-эстонски. - Артур Нейер.
Так я знакомлюсь с военным комиссаром Тикси, а шофер, уши которого уже не пылают, подытоживает ситуацию фразой:
- Этого вы, наверное, не ожидали?
Я не хочу разочаровывать его и киваю головой. Мы уже подъезжаем к городу, да я и не сумел бы объяснить ему, что в дороге всегда ждут именно таких неожиданностей. Путешествие уплотняет время и вероятность встреч, иногда этому способствует какой-нибудь дурацкий вопрос. И сейчас, глядя из окна машины на залив Тикси, который все чаще заслоняют мелькающие мимо четырехэтажные каменные дома, я мысленно переживаю другую встречу и вижу, как на гладкой поверхности залива отражается прекрасный силуэт трехмачтовой шхуны. В прежние посещения Тикси я еще плохо знал ее историю. Поэтому имя геодезиста и метеоролога Т. Матисена я услышал впервые здесь. В Таймырском заливе Э. Толль сделал его капитаном "Зари", а пятнадцать месяцев спустя, у острова Котельный, назначил начальником экспедиции "на время отсутствия начальника экспедиции или в случае его гибели". Матисен привел свое судно в залив Тикси, побережье его в ту пору не было еще заселено. Дальше какая-то часть его жизни мне неизвестна, но незадолго до своей смерти он снова появится здесь же, на Севере, верность которому он сохранил навсегда, - к возмущению коллег, в водовороте гражданской войны бежавших за границу или примкнувших к белогвардейцам. Матисен закончил начатую Толлем работу: исследовал дельту Лены, измерил ее рукава, закартографировал залив Тикси и открыл около Сого каменноугольный пласт - энергетическую базу будущего морского порта, благодаря ей мы ходим сейчас по улицам этого города.
- Где вы сойдете?
- Возле кафе, - отвечаю я, полагая, что удачно пошутил.
Но шофер и в самом деле останавливается около кафе.
- Когда мы встретимся? {134}
TERRA INCOGNITA
Мы в Якутии.
На протяжении двух с половиной веков эта богатая и плодородная земля, не уступающая по своим размерам Индии, для многих экспедиций служила местом передышки перед последним, самым трудным прыжком на восток. Восток - это прежде всего черный ход Тихого океана, Камчатка и цепочка Алеутских островов, он манил землепроходцев и искателей приключений на богатую пушным зверем Аляску и оттуда дальше на юг, к воротам будущей Калифорнии. Но восток - это одновременно и таинственная, непокорная Чукотка, где сосредоточились последние загадки Северной Азии.
Соединяется ли Азия с Америкой?
Отрицательный ответ на этот вопрос еще в семнадцатом веке дала экспедиция Дежнева. Почему же и после нее исследователи положили столько трудов, чтобы ответить на него?
Отчет Дежнева обнаружил историк Герард Фридрих Миллер* в Якутском архиве, собирая материалы о Великой северной экспедиции*. После его обнародования общественность разделилась на три лагеря. Одни утверждали, что Дежневу нельзя верить, поскольку он якобы вообще не дошел до северо-восточной оконечности Азии. Другие, в том числе и Миллер, считали, что Дежнев достиг Чукотского мыса и доказал существование пролива. А третьи так же убежденно твердили, что, совершив свой поход, Дежнев, несомненно, доказал этим то, что Азия и Америка соединяются. Вполне возможно, что первые интерпретаторы похода Дежнева были пристрастны, о вторых и третьих сказать этого нельзя. Если какое-нибудь открытие можно истолковать двумя взаимоисключающими способами, значит, мы имеем дело с открытием, которое и следует интерпретировать двумя полярными способами. Не больше, но и не меньше. Приводить примеры из современности, пожалуй, излишне. Дежнев сделал великое открытие, и это подтверждает мыс на карте мира, носящий его имя. Его открытие можно было истолковать двояко, и это подтверждает пролив, носящий имя Беринга и имена Кука, Кинга, Биллингса, Крузенштерна, Коцебу, Врангеля и многих других там же неподалеку. {135}