- Теща делает его из пшеницы, его у нас только из зерна и гонят.
   Самогон и вправду был хорош, с большим стручком красного перца на дне бутылки, а такого сига я в последний раз ел на островах. Парень заговорщицки подмигивал мне. Старик же оказался агрессивным.
   - Природа, говоришь? Ну и дурак! Нет у нас никакой природы - только сопки да море. На юге - там природа, а у нас ее никогда и не было!
   Мы немного поспорили, причем я нашел общий язык с молодым синоптиком, потом я снова забрался на свою полку и стал читать "Дикую мысль" Леви-Штрауса. В моем рюкзаке лежали вещи, которые в иных обстоятельствах вряд ли могли оказаться рядом. Прежде всего - незаконченный перевод романа Веркора "Люди или животные?", работу над которым я надеюсь продолжить, и две мои книги путешествий в русском переводе - они могут мне понадобиться в Иркутске, во время встречи с читателями. Месяца через два жена вышлет следом за мной мой серый костюм, он сделает круг из иркутского аэропорта на почту и с почты на склад, где какое-то время пролежит на полке рядом со знаменитым байкальским омулем, вкусной, но очень жирной рыбой, и вернется обратно домой как раз к Октябрьскому празднику. О соседстве с омулем я узнал благодаря нормально развитому обонянию. В остальном мое теперешнее снаряжение довольно пестрое: полушубок, штормовка, сапоги, галифе, два свитера, теплое белье с начесом, стиральный порошок, корейка, шоколад, три килограмма старательно упакованного кофе, несколько не очень точных карт, компас, планшетка и плоская бутылка спирта - на всякий случай. Кружка для кофе (0,8 литра) и несколько "хороших толстых книг". Пускаясь в путь, мы всегда немножко идеализируем себя: предвкушаем свободу и кажемся себе всемогущими, в том числе и по отношению к собственным слабостям и лени. Я не дочитал до конца ни одной из этих книг, но они были моими добрыми и верными друзьями, слишком тяжелыми, правда, но в мрачные минуты они служили мне опорой. Этот перечень вещей свидетельствует об отсутствии твердого плана, и в этом тоже заключается свобода путешественника.
   А поединок титанов в преисподней продолжался. {15}
   - Послушай, отец, ты где работаешь?
   - На воспитательном фронте, - раздается из-под моего матраца голос старика, сопровождаемый многозначительным покашливанием.
   - Неужели в газете? - удивляется молодой синоптик.
   - У тебя стакан пустой.
   - Не хочу больше. Ну, так где же ты работаешь?
   Я уже подумал было, что старик задремал.
   - Учитель математики я. Ну, чего ты уставился?
   - А я думал - в газете.
   - Чепуха! Я всегда могу доказать, что дважды два - пять, хэ-хэ-хэ...
   Я отвожу от него взгляд. Белые занавески весело трепещут на ветру, длинный состав летит как стрела все дальше на север, колеса на стыках отбивают ритм, мимо вприпрыжку скачут телеграфные столбы. Я выключил старика из своей жизни. Это тоже относится к свободе путешественника. Скоро - Карелия.
   СОМНЕНИЯ
   По вагонам распространился слух, который в Петрозаводске угрюмо подтвердил начальник станции: в Мурманск мы прибудем с опозданием на полдня. Корабль ждать меня не будет, к тому времени он, конечно, уйдет. Я послал телеграмму. Для собственного успокоения подсчитал, что, пересядь я на самолет, прибыл бы еще позже. Бок о бок с путешественником невидимой тенью странствует товарищ Случай. Больше всего ему нравится экспериментировать с тобой. Его можно ругать за это, но тогда уж он наверняка станет твоим врагом и в довершение всего восстановит тебя против себя самого. Лучше уж в какой-то степени доверяться ему. Со временем выяснится, что его эксперименты не так уж и зловредны, хотя всегда неожиданны. За окном дремучие леса, костистый гранит, ясные глаза озер, редкие поля, которые попадаются все реже, но больше о Карелии я не напишу ни одной строки: ведь скоро товарищ Случай приведет меня сюда на работу, укажет место для палатки на пустынном берегу у большого озера, за синеющим горизонтом которого - другие озера и другие леса, поровну воды и земли, и та, и другая одинаково изрезаны и извилисты, полным-полны сплетающихся островов и полуостровов, грохочущих водопадов и шорохов ночных птиц, {16} таинственных следов на тысячелетнем граните и еще более древних следов в памяти сказительницы Насто Ремзу, там, в далекой деревне Каскойло, и у хлебопекарной печи в Тайпале, и конечно же на рыбной ловле, когда полуночное солнце висит на вершинах елей. Товарищ Случай не любит, чтобы забегали вперед, не выносит случайностей и терпеть не может, когда его называют по имени.
   Та космическая ностальгия, которую я почувствовал в книгах первопроходцев, встречается у современных фантастов. Космические пришельцы поддерживают дружественную радиосвязь с жителями Земли, но встретиться на Земле им не удается, хотя обе стороны стремятся к этому. Если же встречаются, то только в результате необычайно остроумных хитросплетений сюжета, ибо обычно они не узнают друг друга: пришельцы оказываются слишком малы или прозрачны или находятся в жидком состоянии. Иногда я с удивлением спрашиваю себя, почему научная фантастика не направила острие своего копья в прошлое: ведь оно намного фантастичнее нашей реальности и одновременно куда реальнее нашей фантастики. Мне не случалось читать ни одного исторического романа, герой которого рассуждал бы о строении мира по системе Птолемея или верил бы, что Земля плоская и, следовательно, корабль, плывущий вперед, может опрокинуться через ее край. Я далеко не уверен, что мы вообще способны воссоздать такую картину мира, что мы сможем, например, зная фактическое положение дел, понять душевное состояние Отера*, отправившегося в 875 году в свой знаменитый поход на Север. Чтобы ощутить ту зияющую смертоносную пустоту, которую чувствовал он по обе стороны корабля, надо, наверно, взобраться на древнюю стену монастыря Пирита в Таллине, завязать себе глаза и осторожно идти вперед, ощупывая пальцами ног пространство перед собой. Действительность всегда сложнее любого эксперимента, они настолько несравнимы, что опыт порой превращается в отрицание действительности, если не в ее противоположность. Отер не мог знать, что этот головокружительно узкий мост не рухнет под его ногами или позади него и что на другом конце мореплавателя ждет не пустота, а берег, где тоже говорят на языке саами или финском. Неизвестность - бесконечна, знание - окончательно, недвусмысленно и просто. Незнающему легче прикинуться знающим, чем знающему притвориться, что он ничего не знает. Мы не {17} умеем сознательно отключать отдельные участки нашего мозга, как лампы в слишком ярко освещенной комнате. Часть сведений мы получаем уже в детстве, и они так же неотделимы от нас, как опыт земного притяжения. Мать наказывает пятилетнему Кристьяну: "Играй возле дома, не уходи далеко, скоро Март вернется из школы!" Кристьян доверительно соседской тете: "Как же я могу уйти далеко, если Земля круглая?" Но он может и не верить в это. Тогда результатом будет фраза: "Я не верю, что Земля круглая". Никогда он не скажет: "Мир таков, каким он мне в данную минуту кажется". Впрочем, это последнее предложение тоже неточно, ибо его уже коснулось представление о мире, отличном от видимого. Я знаю, что архипелаг Северной Земли, который от северной оконечности Азии отделен знаменитым проливом Вилькицкого, был открыт 21 августа 1913 года, но когда я сегодня читаю, как Нансен или Толль плыли через этот узкий, полный опасностей пролив, который они считали открытым морем, я чувствую, как на спине у меня невольно напрягаются мускулы. Все это наводит на скептические размышления. Сможем ли мы вообще когда-нибудь вжиться в процесс открытия? И восстановить прошлое хоть чуточку реалистичнее, чем воображаем себе будущее?
   К тому же процесс познания двусторонний, а источники односторонни. Мы всегда лишь открывали других. Роль открываемого непопулярна. Следы эскимосов на скандинавском побережье кажутся досадным несоблюдением хорошего тона. Англичане утверждают, что в 1553 году они открыли Россию. А когда была открыта Англия? Книги о путешествиях во времена великих открытий были монополией дюжины европейских портовых городов. Чаша весов истории неизменно опускалась тем ниже, чем больше в нее сыпалось золота и драгоценной пушнины, и сэр Фрэнсис Дрейк* остается по сей день самым знаменитым мореплавателем Англии. Бенджамин Франклин* собрал и систематизировал сведения о Гольфстриме, для Запада это было куда важнее перца или корицы, но эту реку жизни нельзя было застолбить и объявить частной собственностью, и потому мы не находим имени Франклина в ряду Колумбов. Оценка открытия всегда зависела от клочка земли, которую путешественник приволакивал к трону своего властелина, и если капитан был хоть мало-мальски обтесан, то, сообщая о своем открытии, он крутил в руках пергаментный свиток с нижайшей прось-{18}бой "дикарей" принять их под покровительство короны. Властелин степенно кивал головой, властелин давал милостивое повеление, барочное повеление просветительского века, мясницкая стратегия которого отдает скорее воском для натирки паркета, нежели человеческой кровью: пушки приводить в действие лишь в "исключительных случаях", а вообще-то "попотчевать их немного водкою и сахаром или табаком, что они большею частию любят". "Таким образом, приохотив их ездить к вам, положите уже напредки твердое основание собиранию ясака с оных... и тем к славе ея Величества и собственной своей чести исполните уже один из важнейших предметов посылки вашей на оные острова и берега. Се главнейшая цель человеколюбивейших намерений ея Императорского величества"1. Пожалуй, нет такого свинства, о котором нельзя было бы говорить корректно, как принято в свете. Великое очистительное пламя деколонизации вместе с орденами и аксельбантами превращает в пепел немало прекраснодушных легенд.
   Эпоха открытий? Когда же их не было? Возьмите в руки карту дорог Европы: добрая половина их проложена еще в каменном веке. По правде говоря, их стоило бы охранять, как мы охраняем древние городища или предметы народного искусства. У этих старинных дорог к тому же огромное преимущество перед современными: они так же естественны, как реки и ручьи, они не кромсают живое тело земли на куски, подобно прямым, как штык, военным дорогам персов, которые греки считали вершиной варварства и которые не спасли персов от поражения, нанесенного им греческими эстетами. Древние дороги определялись характером пейзажа и дополняли его, они окрашивают народные предания и историю, ибо вились когда-то от чудодейственного источника к священной роще, огибали озеро, на месте которого давно колосятся хлеба, а на Разбойничьей горке у Выруского шоссе вечерами все еще слышится лязг мечей и жалобные крики купцов. {19}
   Мой нынешний путь тоже был проложен в доисторические времена. Отсюда, с берегов Онежского озера, олонецкий зеленый аспид путешествовал в Эстонию, даже на остров Сааремаа.
   Так не будем же всегда и всюду искать первооткрывателя, олицетворяющего узколобый евроцентризм. Это напоминает наивное библейское толкование о единоначалии всего сущего - с прародителя Адама, с начальной мысли, с начального семени, с исходного толчка. Во все времена все народы открывали свой общий мир, иные, увы, так энергично, что ООН по сей день накладывает пластыри на раны.
   ВИНА
   Железнодорожные ветки, фабрики, заводы, шеренги самосвалов за шлагбаумами, всегда закрытыми, когда смотришь из окна вагона, отчаянное бренчанье сигнальных звонков, скалистая стена, до которой, кажется, можно дотянуться рукой, первые улицы Мурманска, как всегда повернувшиеся спиной к железнодорожным путям, перестук десятков колес на стыках. Я никогда не видел рулетки, тем более не играл в нее, но я могу точно описать, какие бури иссушают душу искателя счастья. Мы опаздываем на восемь часов. Неужели никак нельзя повлиять на вращение колес! Чтобы отвлечься, я еще раз подтягиваю ремни рюкзака, поправляю планшетку, а подняв глаза, встречаюсь взглядом с Халдором. Он стоит на перроне рядом с невысоким морским офицером и, пока поезд, отмеряя последние сантиметры пути, замирает на месте, не видя меня, смотрит в пыльное окно нашего купе. Взгляд его перескакивает на несколько градусов, к следующему окну, не поворачивая головы, он говорит что-то своему спутнику. Тот усмехается.
   - Вот так история, - повторяю я в который раз, все еще тряся его руку. - А я уж не надеялся тебя увидеть. - И это сущая правда.
   - Мы еще топлива не получили.
   - Такси? - спрашивает главный механик.
   - Зачем!
   - Нам надо в управление порта.
   - А где "Виляны"?
   - На рейде. {20}
   - Халдор Вальтерович, может, проводим товарища до рейдового катера?
   - Я сам найду.
   Над замызганной палубой рейдового катера светит холодное солнце, рейд, окруженный необыкновенно высокими сопками, кажется узким. Неподалеку от нас стоит большой рудовоз "Айрон Эйдж", уродливый и приземистый, его загружают прямо с причала, с тихим жужжаньем работают подъемные краны, над водой четко разносятся чьи-то негромкие слова: "Вира, говорят тебе, вира!" - и полный ковш руды опрокидывается в трюм корабля. Рейд беспорядочно утыкан кораблями, несколько буксиров тяжело плывут к устью фьорда, а закончивший погрузку "Хута Фабиан" вздернул на мачту знак скорого отплытия - "Синий Петер".
   На открытом рейде поднимается ветер и гонит последних пассажиров с палубы в полупустой салон. Плывем час, плывем другой, сон смыкает глаза, как в трамвае рано утром, да этот катер, по существу, и есть трамвай, развозящий людей на работу; время от времени кто-то встает и выходит, по железной палубе грохочут шаги, коротко взвывает сирена, свет в салоне внезапно сереет или зеленеет из-за корабля, скользящего мимо иллюминаторов, показывающего потеки от сбросовой воды, и катер, почти не останавливаясь, продолжает свой путь. Как обычно, после напряжения наступает депрессия, просачиваясь в кости и в душу, простое начинает казаться сложным. С завистью отмечаю, что бывалый моряк стоит на носу катера, расставив ноги, небрежно держа в руках портфель или чемоданчик, и если трап корабля слишком высоко, он становится на кнехт и одним прыжком перемахивает на траповую площадку размером не больше квадратного метра, висящую прямо над водой. Чем больше я об этом думаю, тем невозможнее кажется мне такой прыжок с рюкзаком за плечами, а если позволить себе подобные сомнения, то лучше всего сразу вернуться домой. Беру заплечный мешок, выхожу на палубу и остаюсь там. Ветер приятно надувает парусом брезентовую штормовку. "Виляны" еще не загружен и потому кажется необычайно высоким и красивым. Самоуверенно следит он за робко приближающимся к нему катером. Его туго натянутые ванты свистят на ветру, тросы приветственно отбивают торопливую дробь по белым мачтам. Обтекаемая палубная надстройка сверкает, поручни отполирова-{21}ны до блеска, стрельчатые борта выкрашены в зеленый цвет, и "Виляны" с очаровательной самонадеянностью обнажает интимную полосу грязного живота, который при загрузке уходит в воду до ватерлинии. Тявкает сирена, и катер мчится дальше, оставив меня на площадке трапа. Могу дать совет: в простых ситуациях лучше доверять мускулам, чем голове. Взбираюсь наверх. Вахтенный матрос с красной повязкой на рукаве преграждает мне путь. Его синие глаза ощупывают мой рюкзак и полушубок с чужого плеча, весь покрытый заплатами, но кому какое дело до этого! Вижу, что он в нерешительности, - наверно, упрекает себя за то, что недостаточно энергично защищал корабль от вторжения мешочника. Неужели Халдор забыл предупредить о моем прибытии? Хватаю его за руку и начинаю ее сердечно трясти. Человек чувствует себя безоружным, если схватить его правую руку и быстро трясти ее вверх-вниз; возможно, обычай рукопожатия и ведет отсюда свое начало. Спрашиваю, как дела. В ответ он ухмыляется, нажимает на красную кнопку, вытаскивает откуда-то микрофон и, не в силах отвести глаз от моего полушубка, бодро кричит:
   - Эй, вы там! Принимайте гостя!
   Перешагиваем через высокий комингс и попадаем в теплое нутро корабля. Знакомый запах "Вилян" обволакивает меня, наконец-то я дома. У большинства кораблей свой собственный запах, и только очень хорошие суда пахнут одинаково - не грузом, который возят, а чистотой, рожденной сильной, волевой рукой. В трюмах таких кораблей после селедочного фрахта или аммиачной селитры жгут кофейные зерна. Мы идем по устланному ковром коридору, освещенному мягким светом, поднимаемся по двустороннему трапу на вторую палубу, открываем дверь в каюту, расположенную точно на центральной оси корабля; занавески на квадратном окне, меньше всего напоминающем меланхолический иллюминатор, радостно взмывают вверх, под окном на письменном столе, рядом с пачкой писчей бумаги, опять же точно на центральной оси судна, стоит новенькая, с иголочки пишущая машинка с латинским шрифтом, и это сразу заставляет меня умолкнуть. Я понял намек. Догадываюсь, что, когда позднее буду вспоминать это судно, я, наверно, никогда не смогу освободиться от чувства вины и неоплаченного долга, но, признаюсь, особенной грусти при этой мысли не испытываю. {22}
   ГОЛОД
   Три голубых дня наполнены криком чаек, плеском волн, благими намерениями и пустыми резервуарами для горючего. Вечером к борту нашего судна подошел "Отепя", на следующий вечер - "Вормси", суда соединили протянутыми вдоль и поперек швартовыми, шлангами и словами команды; прожектора, освещающие корабли, превратили светлую ночь в непроницаемый купол, мы живем под ним, как в обособленном от всего мира городе, где возможно все: неожиданные встречи, сюрпризы, визиты, где есть даже свой клуб. Палубы кораблей расположены на разных уровнях, поэтому кажется, будто наш город стоит на холмах, как Сан-Франциско. Капитан "Отепя" Женя Попов допытывался у меня, почему художники никак не займутся Эстонским морским пароходством. Судостроительные заводы потрудились на славу, но художественное оформление интерьера кораблей им, конечно, не под силу. Что я мог ответить? По заказу Попова стенку его тесного салона украсили темно-синим силуэтом Таллина с сигаретной коробки. Все-таки лучше, чем голая стена, в мурманском фьорде это выглядело даже очень здорово, но лучше, если бы оформлением корабля на заводе ведали художники. Попов угостил нас горячей копенгагенской сельдью, она еще не успела остыть. Его молчаливый главный механик состоит в каком-то родстве с нашим Беллинсгаузеном, и, не спеша попивая "Мирабель де Лорэн", мы беседуем с ним об истории. Я не записываю его имени, полагая, что мы или встретимся с ним, или не встретимся никогда. И вот через год главный механик пойдет на своем корабле по большой реке далеко в тундру, поставит корабль у лесопилки на якорь, как нянька ставит перед магазином детскую коляску, зайдет в сельскую столовую пообедать, и там-то мы и окажемся с ним за одним столом. Мне вообще везет на встречи. В его ванной комнате я смою с себя грязь тундры и волдыри от комариных укусов, и в мягком свете настольной лампы мы продолжим наш сегодняшний разговор о Беллинсгаузене. В своих странствиях я часто сталкиваюсь с гостеприимством, этим нежнейшим цветком человеческой культуры, судьба, климат и эстонский характер не очень-то благоприятствовали его взращиванию у нас. Мы можем депоэтизировать понятие гостеприимства, определив его как жажду обще-{23}ния, но что это объясняет? Ровным счетом ничего.
   Жажда общения - одна из пружин культуры, но дело не только в этом. Как редкостное сокровище храню я воспоминание об одном старике. В сумерки в пустыне удивительная видимость. Я заметил его дом издалека и понял, что до совхозного центра - так теперь в Каракумах называют оазисы - недалеко. Это был светлый глинобитный домик с плоской крышей, похожий на большой спичечный коробок, и, подойдя поближе, я увидел, что перед темнеющим проемом двери расстелен красный ковер, на котором сидит и пьет чай старик в черном ватном халате и в серой чалме. Красный луч солнца, пересекая пустыню, заканчивал свой путь на его лице и на стене дома, все остальное тонуло в синеве. Я решил дождаться своих спутников и свернул с дороги к дому. Старик, не поворачивая головы и не глядя на меня, наклонился в сторону двери и что-то сказал. Оттуда высунулась рука и протянула старику пиалу. Когда я приблизился к нему шагов на десять, он впервые взглянул на меня, кивнул головой и указал на ковер. Я сбросил рюкзак, стянул с ног кеды и сел рядом с ним. Он налил в пиалу зеленого чая, пододвинул ее к моим ногам, отломил половину хлеба, похожего на большой блин, положил его рядом с пиалой и сказал что-то, что могло быть приветствием, молитвой или пожеланием приятного аппетита. Он не говорил по-русски и понимал, что я не знаю узбекского. Мы молча ели и пили, пока пунктирная линия моих спутников не приблизилась к нам. Я поднялся с ковра, старик тоже встал. Я поднес правую руку к сердцу и склонился в поклоне перед ним, старик сделал то же самое. Потом он вытянул вперед обе руки, я пожал его правую руку, положил левую на тыльную сторону его правой ладони, и он на мгновение коснулся левой рукой моей левой руки. Его длинные пальцы были холодны, сухи, странно шелкоковисты, рука вся изрезана темными морщинами, пыль пустыни за многие десятилетия вытатуировала на ней густую и тонкую сеть, такая же сетка покрывала его лицо, на котором оставались живыми одни только глаза. Я забросил рюкзак за плечи, а старик опять сел на ковер, приняв ту же самую позу, в которой я застал его, и обратил лицо к быстро холодеющему диску солнца, часть которого уже скрылась за горизонтом. Уходя, я ни разу не оглянулся на него, чтобы унести эту картину домой такой, как она запечатлелась в моих глазах. Есть {24} вещи, о которых мы редко думаем. Если бы узбекский ученый Бируни (1030) оглянулся назад, он увидел бы за собой такую же длинную историю, какую мы, эстонцы, числим сейчас за своей спиной. А ведь вся наша история, записанная в книгах, родилась уже после него! Значит, за спиной этого старика, сидящего в пустыне на пороге своего жилища, уместились две наши истории. Может быть, он был неграмотным, но иные наши грамотеи куда безграмотнее его. Эти рассуждения уводят нас в сторону от темы, но мне хочется сказать еще несколько слов об истории. Задумывались ли вы над тем, что эстонцы живут на своей земле уже три тысячи лет, если не больше? Мы ощущаем свою родину иначе, чем англичане или венгры. Нет, наверное, на земном шаре такого уголка земли, где каждый родник и каждый поворот проселочной дороги, каждый валун и каждое дерево были бы описаны с такой заботой и старанием, так воспеты на все лады и стали бы всенародной собственностью не только в конституционном, но и в поэтическом смысле этого слова. Это тоже история, не записанная и все же зримая. Но когда дело касается гостеприимства, у нас появляется комплекс черепахи. Нельзя же, в самом деле, объявлять недостатки добродетелями и верить юмористам, утверждающим, что жизнь эстонского крестьянина в прошлом была труднее, нежели жизнь узбека, армянина, русского или хотя бы немецкого крепостного! Жажда общения - святое дело.
   ВОСКРЕСЕНЬЕ
   Когда в воскресенье мы с Халдором отправляемся наконец в город, никакого определенного плана у нас нет. Может быть, он имел в виду небольшой праздничный обед в каком-нибудь мурманском ресторане, о рыбных блюдах которого похвально отзывался вчера вечером. На всякий случай я опустошаю хлебницу, стоящую в салоне на столе, и укладываю куски хлеба в свою планшетку. Катер мчится к порту, сопки отступают, между их гранитных плеч показываются широкие, прямые улицы, гладкие стены пятиэтажных домов детища одного времени и одного архитектора. В 1915 году на узкой прибрежной полосе родился порт Мурманск, который я уже никогда не забуду, а спустя год возник город, запоминающийся прежде всего обрамляющими его сопками, поросшими низкорослыми перелесками, иссеченными ветрами и снежными ураганами. {25}
   В небе беззаботно светит солнце, ни один из нас не хочет навязывать другому свою волю, игнорируя таксистов, мы шагаем по одной из тех широких и чистых улиц, которые поднимаются от залива в гору, проходим мимо пятиэтажных желтых домов, мимо двухэтажных, тоже желтых, минуем конечную остановку автобуса и бензоколонку и наконец видим первую корову, и все это напоминает сказку о старике и старухе, которые упрямо не желали открывать рта. Мы говорим обо всем, кроме цели нашего похода, пока не протопали километров двадцать, а заодно и новые лаковые ботинки Халдора. Расстояние в горах, как известно, обманчиво. Когда мы наконец сворачиваем с шоссе, на пути к нашей таинственной цели встают все новые и новые сопки. В сосновой роще мы доверяемся тропинкам; то разбегаясь, то снова сходясь, они ведут нас все выше и выше, пока вдруг не оказывается, что дальше нам идти некуда. Горная гряда круто обрывается в пропасть, на дне которой виднеется озерцо. Солнце освещает противоположный берег, красноватую гранитную стену с темно-зелеными сосновыми кущами, озеро дремлет в сиреневых сумерках, таинственное и недосягаемое, даже в полдень солнечный свет вряд ли доходит туда. Если когда-нибудь я чувствовал головокружение, то именно здесь, на грани пропасти и бескрайней дали. За соседней грядой чудится новое озеро и новая пропасть, еще более синяя, чем первая, и этот безмолвный скалистый пейзаж тянется до размытого далью горизонта. За ним - пустота. Если бы я даже не знал географической карты, я все равно почувствовал бы, что там море. Близость моря всегда чувствуется, эстонцу едва ли надо это доказывать. Вот там они и есть - Баренцево море, Северный полюс, море Бофорта, все точно на одной линии, и страна чукчей становится на три тысячи километров ближе, чем если добираться к ней кружным путем, по берегу!