Но вот путник заметил насторожившихся студентов, замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Однако, вместо того чтобы обратиться к ним с почтительным приветствием, как приличествует бродячему мастеровому, он принялся рыться в своем оттопыренном кармане. Когда он наконец нашел, что искал, студенты с растущим раздражением заметили, что в зубах у пришельца появилась трубка, к тому же куда как великолепнее Доротеиной, полученной в пярнуской гавани от какого-то голландского шкипера в вознаграждение за услугу, о которой он предпочитает не распространяться. Доротея, известный зубоскал, чувствует себя задетым и уже готов съязвить и поставить пришельца на место, но тут незнакомец одним длинным шагом преодолевает канаву, вторым перемахивает на косогор, и происходит нечто такое, чего Доротея никогда потом не сможет себе простить, даже через много лет, когда он уже займет ответственный пост куратора Благотворительного Экономического Союза Безупречных Вдов Почтенных Граждан Эстляндии. Кивнув собравшимся не то чтобы неуважительно, но и без особой почтительности, пришелец похлопал Доротею по плечу и показал большим пальцем руки на свою трубку. И хотя неухоженные руки и обветренное лицо выдавали его невысокое происхождение, от путешественника веяло такой беспечной самоуверенностью, что растерявшийся Доротея протянул ему тлеющий трут. {99}
   У нас на Севере друзья познаются, когда приходит настоящая беда. Студенты угрожающе столпились вокруг незнакомца, и пока он с явным удовольствием затягивался разгоревшейся трубкой, кто-то язвительно спросил из-за спины Доротеи:
   "Ты, верно, идешь из Риги?"
   "I beg your pardon?" - вежливо улыбнулся пришелец, недоуменно вскидывая брови, как человек, не понимающий, что ему говорят.
   Если бы он даже заревел крокодилом, окружающие не были бы ошеломлены больше.
   - Вы, по-видимому, идете из Риги? - повторил тот же студент по-французски, и теперь его смущал уже не столько незнакомец, сколько собственное скверное произношение и сам вопрос, который он задавал.
   - О нет, - ответил незнакомец, - я иду из Сарагосы. - И, не замечая настороженного молчания, вызванного его словами, возвратил Доротее трут. Премного вам благодарен, - продолжал он любезно. - Вы не могли бы сказать, что за город виднеется впереди?
   - Дерпт, - запинаясь, отвечает Доротея, густо краснея от злости и сознания собственного бессилия.
   - Ах, вот как! Прекрасно. Доброй ночи вам, - проговорил путник и, рассеянно тряхнув рыжей шевелюрой, свернул на тракт.
   - Э-э... послушайте, господин... - крикнул Доротея ему вслед, - черт побери, куда же вы идете?
   Уже стоя на большаке, Рыжий повернулся, вынул изо рта трубку и ответил:
   - На Чукотку.
   И вот уже снова слышится его рубленый шаг, и тоненькая струйка дыма, которая следом за уходящим вьется на гаснущем вечернем небе, приобретает в глазах жрецов Мельпомены очертания ироничного вопросительного знака. Медлившая доселе северная ночь вступает в свои права, заглушая плотным покровом почти все, что скажут угрожающие голоса перед корчмой "Белая лошадь", которую в народе до сих пор зовут трактиром Тамме. Мы же последуем за колеблющимся красноватым огоньком. Владелец трубки и пышной шевелюры, оставив за спиной огороды местных горожан, миновал шлагбаум и вышел из-за темных в этот час пригородных домишек {100} на косогор, откуда столбовая дорога стремительной дугой спускается к каменному городу. И вот уже шаги рыжеголового эхом отдаются на пустынных улицах, скудно освещенных и грязных. Неподалеку от ратуши он сталкивается с бородачом, несущим фонарь и длинный шест, и спрашивает его о ночлеге. Не получив ответа на вопрос, заданный по-английски, а не по-эстонски, он тем не менее идет за стариком и пересекает вслед за ним продолговатую рыночную площадь. На булыжную мостовую падает свет из высоких окон господского дома, часть которых, несмотря на прохладное ночное время, распахнута настежь; оттуда доносится смех, гул голосов и звон посуды. Подняв голову, рыжеголовый заметил в окне мужчину с офицерскими погонами, который, кажется, следил за ним из-за кисейной занавески. Рыжий даже подумал, не дернуть ли за шнурок звонка этого гостеприимного господского дома, но тут старик пинком распахнул дверь, и они оба исчезли за ней.
   Вернувшиеся в залу корчмы "Белая лошадь" студенты решили, что надо заставить иностранца объяснить свое поведение, а если это будет необходимо, потребовать у него сатисфакции, но, несмотря на все старания, ни завтра, ни в последующие дни им не удалось найти его в городе. Если бы они догадались спросить о нем у одной рыночной торговки, то не без удивления услышали бы, что поутру на рынке появился странный барин в коротких штанах, ноги что твои прясла, к тому же ни слова не понимающий по-эстонски; не торгуясь он купил десятифунтовый окорок крестьянского копчения и буханку хлеба и дал за них золотой. Старуха хотела было позвать на помощь, но быстро раздумала. А если бы Доротея не поленился, перейдя реку, направиться в сторону казенной мызы Яама, а оттуда дальше по Нарвской дороге, он увидел бы и самого незнакомца - тот сидел на обочине канавы и, прислонившись спиной к вязу и набив рот мясом, писал, держа дневник на коленях:
   "В Дерпте я провел ночь в сенях у одного фонарщика, - записывал капитан дальнего плавания и путешественник Джон Дунден Кокрен. - Город выстроен, славно и своей чистотой и правильными пропорциями мог бы соперничать с Нанси, к тому же его расположение на берегу Эмайыги, промеж двух озер, посреди живописной и плодородной местности, очень даже доходно" (1820). {101}
   МОРЯК НА СУШЕ
   Большой зал пронизан солнечным светом, проникающим сквозь занавеси. Парни без пиджаков, в рубашках с закатанными рукавами, с ослабленными галстуками карандашом проводят на морских картах тончайшие линии. "Одну минуту,- говорят мне, хотя я еще не успел ни о чем спросить, - шеф сейчас освободится". Майнагашев, единственный из всех в форме капитана дальнего плавания, переходит от стола к столу. На свете нет более действенной пропаганды, чем умно организованная работа. Этот дом уже издали выделялся среди других домов свежей зеленой окраской. В коридоре меня подстерегал самый длинный из когда-либо виданных мною половиков, а дальше поскрипывающий, только что навощенный линолеум.
   - Шеф просит вас, - кивает один из молодых людей в сторону двери, за которой исчез Майнагашев - невысокий, с буйной шевелюрой скрипача и лицом южанина.
   - Таммерик говорил мне о вас, - с решительностью человека, умеющего ценить время, отсекает он сразу все вступления.- Чем могу быть полезен?
   Происходит приятный, быстрый и совершенно бесполезный разговор. Я в ловушке.
   - Над летчиками у меня нет никакой власти. - Видимо, я надеялся на что-то, что противоречит его характеру. Сегодня утром выяснилось, что следующий самолет на восток отправится в лучшем случае через четыре-пять дней.
   - А пока заходите к нам, познакомьтесь с нашей работой, - предлагает Майнагашев. - "Виляны" застрял во льдах, и у вас может создаться несколько романтическое представление о Северном морском пути. Мы боремся с такой романтикой, в этом и состоит наша работа.
   - А ледовая разведка? Ведь она подчиняется вам?
   Он качает головой.
   - Мы арендуем самолет. У него точный дневной маршрут, чаще всего по замкнутому кругу, который начинается и кончается здесь.
   - Вы разрешите мне полетать на нем?
   - Нет, не разрешу, у меня нет на это права. Командир самолета то же самое, что капитан на корабле. Он должен нести ответственность за каждого человека. И несет. {102}
   В его серьезном взгляде я улавливаю отблеск легкой усмешки, которую он тут же прячет под густыми, кустистыми бровями, будто спохватившись, что и так сказал слишком много. Перевожу эту усмешку приблизительно так: мил человек, если ты настоящий путешественник, если ты знаешь людей нашего Севера, сам должен знать, что делать.
   Знаю.
   НЕБЕСНЫЕ НАДЕЖДЫ И ЛОЦМАНЫ
   Раннее утро, тундра, взлетное поле.
   Я уже бывал здесь раньше, на обратном пути из Якутии. В тот раз мы садились в густом тумане, и вокруг было темно, тесно и опасно. Как обманчиво это впечатление! Нет простора более синего, чем тундра на берегу Ледовитого океана ранним утром. Вокруг видавшего виды красного самолета хлопочут техники. Над берегом кружат чайки. Со стороны дремлющего еще поселка приближается маленький автобус, волоча за собой длинный шлейф пыли. И вот тут-то, когда из автобуса высыпают члены экипажа и ледовые разведчики, наступает мой час. Их путь идет мимо того места, где я поджидаю их.
   - Товарищ командир, у меня для вас бумага, - говорю я. Бумага действительно лежит у меня в планшетке.
   Командир останавливается, широко расставив ноги, и, смерив меня взглядом с ног до головы, с железной непоколебимостью хорошо отдохнувшего человека произносит:
   - Никаких бумаг.
   - Я хочу лететь вместе с вами.
   - Об этом не может быть и речи.
   - Но у меня бумага.
   - Для меня бумаги ничего не значат.
   До самолета метров двести. Этот путь я прохожу вместе с ними. Мы шагаем не спеша, как подобает командирам, и побежденным окажется тот, кто первым заговорит о деле.
   Беседуем о разном.
   Когда до самолета остается несколько десятков метров, командир останавливается и с наигранным безразличием говорит:
   - Ну-ка, покажите, что у вас там?
   - Значит, бумага все-таки что-то значит? {103}
   - Что поделаешь, такое сейчас время, - отвечает этот симпатичный человек.
   Взгляд его скользит по документу, потом он рассеянно складывает его.
   - Это очень утомительная поездка. Десять часов болтанки.
   - Куда мы полетим?
   - Ну, вокруг Новой Земли и Оранских островов.
   - А вы возьмете меня с собой, если я сознаюсь, что сам составил этот текст, напечатал его и сам же подписал?
   Это сущая правда. Документ называется "справка", и текст его выглядит примерно так: предъявитель сего товарищ имярек путешествует по такому-то и такому-то маршруту; для успешного его осуществления просим всех причастных к сему помогать ему по мере сил и возможностей. Подписал все это я сам. Кто еще подпишет такую дурацкую бумагу?! Обычно мне как-то неловко бывает объяснять, зачем я разъезжаю по белу свету и что, может быть, когда-нибудь напишу об этом. Проще передать эти функции бумаге. Проще и, увы, убедительнее.
   - Ну как, возьмете теперь меня с собой?
   - Черт побери, вот теперь-то я вас и возьму! - хохочет от души командир.
   - Смирно! - выкрикивает молодой парень в кожанке, как только мы пересекаем ту невидимую черту, за которой мой спутник перестает быть Алексеем Сергеевичем, человеком, ведущим частные разговоры, и становится командиром самолета.
   Впрочем, я не сказал бы, что экипаж "замирает" на месте. Во-первых, для этого все его члены слишком много летали вместе. Во-вторых, командир уже не так молод, чтобы цепляться за устав, и не так стар, чтобы устав мог вытеснить в нем человека. Да и не устав это вовсе - то, что заставляет всех на мгновение застыть неподвижно, правда, в том положении, в котором каждый из них стоял вокруг трапа самолета, с отблеском улыбки, вызванной только что услышанным анекдотом. Конечно, это не устав, а давний обычай помолчать перед дальней дорогой, пришедший на эту кочковатую взлетную полосу в тундре из тех далеких времен, когда каждое путешествие начиналось с первого шага. И теперь мы уже попутчики, связанные одной судьбой и одной целью. {104}
   - Вот, - тычет командир пальцем мне в спину, между лопаток, - прошу любить и жаловать.
   - Привет, - говорит парень в кожаной тужурке, только что скомандовавший всем встать по стойке "смирно".- Меня зовут Юрка, я второй пилот.
   А пожилой мужчина с хмурым лицом, которого у автобуса я чуть было не принял за командира, протягивает мне руку, считая, что мы с ним уже знакомы, так как у нас нашлись общие знакомые. Кто он? Оказывается, Евгений Георгиевич возил в Антарктике Смуула. "Как тесен мир!" - можно было бы воскликнуть, всплеснув руками, и, как всегда, в этой банальной фразе была бы доля правды, точнее - половина правды и половина неправды. Полярный мир тесен потому, что здесь мало людей и видны они издалека. Встретить здесь человека - событие, не то что на улице Виру, на Невском проспекте или на Пятой авеню. Не следует ли из этого, что мир больших городов своей анонимностью, черствым равнодушием и инфляцией человеческих ценностей уже сейчас непосильно велик? И все же в Таллине я еще чувствую себя хозяином и начинаю отчитывать любого, кто идет напрямик через газон, - к ужасу моей бывшей одноклассницы, преподающей общественные науки; она иногда забывает, что лабораторией общества является не учебный класс с его четырьмя покойными стенами и нравственными требованиями, а улица, у которой скоро не будет ни начала, ни конца, только две стены, две бесконечные каменные стены, в тени которых, если мы недоглядим, могут зачахнуть наши цветы и рассыпаться скрижали. Здесь же я дома, повсюду дома, среди своих, и если бы вечером я подал заявление, то утром мог бы приступить к работе вместе с Юркой.
   Внутри самолет разделен на три отсека. В носовом отсеке работают пилоты и штурман, средняя часть оборудована под лабораторию, а отделенная портьерой хвостовая часть служит складом: три бака запасного топлива, длинная труба под потолком, на которой раскачиваются спасательные жилеты, ярко-красные, как сам самолет, и кажущаяся сейчас лишней резиновая лодка. Слово "лаборатория" может вызвать не очень точные ассоциации. Здесь нет ни белой краски, ни пробирок, ни ученого педантизма. Эта часть самолета похожа скорее на кухню холостяка или цыганскую кибитку: все помещение обшито мохнатой черной фланелью, не хватает только фило-{105}логичек, переодетых в костюмы гаремных одалисок. С каждой стороны по три окна величиной с бычий глаз, под ними голубой пластиковый стол на ножках из алюминиевых трубок, такие можно увидеть в любой столовой, в России их почему-то называют рижской мебелью, кроме того, два кресла и табуретки, на которых чего только не делали - и мясо рубили, и рыбу потрошили, - а на стене, отделяющей кабину пилота, - измерительные приборы, некоторые из них так хрупки, что подвешиваются на пружинах. Тут же плита: не эффектное, с многими кнопками, лабораторное сооружение, а простецкая плитка с накаленной докрасна спиралью, которую включают еще до того, как самолет отрывается от земли. Техника живет своей жизнью, люди - своей. На огонь ставят воду в двух чайниках. Над плитой висит сковорода, в углу стоит ведро с водой, и соединенная лошадиная сила моторов вибрирует на ее поверхности расходящейся кругами рябью. Русоволосый парень стаскивает с себя выходные брюки, расправляет их по стрелке на вешалке, подвешивает вешалку между спасательными поясами, натягивает джинсы и подходит к плите. Другой устанавливает между желтыми, сладковато пахнущими бензобаками раскладушку, надевает тренировочный костюм, ложится и натягивает на голову одеяло. Он так спешит, словно боится опоздать куда-то. Вторая смена? Или только что встал из-за праздничного стола? Впрочем, это не мое дело, да к тому же он уже спит. Самолет до самого потолка наполняется ароматом. Ребята заваривают кофе, а на меня и не смотрят. Ну, это уж слишком. Исчезаю в кабине летчиков, хлопаю штурмана по плечу:
   - Что это такое, этот грязный лед?
   - Не знаю, не моя область, - отвечает Евгений Георгиевич, у которого совсем не такое хмурое лицо, как мне показалось раньше, - но у нас есть специалист. - Он откладывает логарифмическую линейку, встает и подводит меня к светловолосому молодому человеку. - Валерий, просвети человека насчет своей гляциологии.
   Кофе великолепен, лучшего мне в этом году в Сибири никто не предлагал.
   - Грязный лед идет из дельты, - объясняет Валерий. - Мелкие протоки промерзают до самого дна, во время ледохода льдины переворачиваются, и донная грязь оказывается наверху.
   Мы скользим над огромным ледовым полем, которое {106} пересекает тропинка, крест-накрест через нее идет дорога. Дорога, которая начинается и кончается в Карском море! Странная судьба для дороги, можно подумать, будто в потоке времени годы поменялись местами. Валерий объясняет, не прерывая работы. Он сидит лицом по направлению движения самолета, окно слева от него. На столе лежат коробка с цветными карандашами, лист бумаги размером с квадратный метр и наручные часы. За минуту самолет проходит четыре километра, и через каждую минуту ледовая карта увеличивается на полосу, длиной в четыре километра, а ширина ее двадцать миль. Валерий говорит, но взгляд его обращен в окно, на ледовое поле, рука движется вместе с самолетом, время от времени почти вслепую и машинально меняя на бумаге условные цвета. Радист протягивает штурману клочок бумаги с курсом и координатами, штурман расхаживает между радаром и нашим столом, здесь у него свои калька и логарифмическая линейка, но Валерий лишь изредка бросает на них взгляд: изменение направления полета самолета он воспринимает каким-то шестым чувством, вместе с самолетом сворачивается и загибается полоса раскрашенного пространства на его карте, которая пестрит уже всеми цветами, кроме одного - открытой воды почти не видно.
   - На какой высоте мы летим?
   - Официально мы обычно работаем на высоте от трехсот до шестисот метров, разрешено снижаться до ста метров, иногда даже до пятидесяти. Чем ниже, тем хуже.
   - Меньше обзор?
   - Да, и это тоже. Ну, и если что случится, ничего уже не поделаешь.
   - Смотрите не напутайте чего-нибудь, - кричит кто-то мне прямо в ухо. Это командир заглядывает через мое плечо в дневник. - Из-за вашего брата не у одного нашего парня талоны полетели к чертовой бабушке. Напишет, что плохая видимость, и самолет летит все время на пятидесяти метрах, а ты расхлебывай...
   Он подмигивает мне, и я все понимаю. Зачеркиваю одну строчку и показываю ему дневник.
   - Вот так-то, - с удовлетворением ухмыляется он. - И все на эстонском языке? Вот эту цифру тоже зачеркните!
   - Алексей Сергеевич, это же не высота полета!
   - А что же? {107}
   - Стаж Валерия. Он десятый год в ледовой разведке.
   - Скажи пожалуйста, как годы бегут, не уследишь! Зайдите к нам, через четверть часа я покажу вам Мыс Желания...
   - Дай-ка и мне взглянуть, - говорит Валерий, когда командир уходит.
   Он скользит взглядом по странице, кивает головой и пододвигает записную книжку обратно ко мне.
   - Моя мать эстонка, - говорит он.
   Звучит это всего лишь как объяснение, сделанное вовсе не для того, чтобы вызвать у меня доверие к себе или навязаться в друзья, и мне становится еще симпатичнее этот уравновешенный парень здесь, над голой ледовой пустыней, объединяющей людей не по национальным признакам, а по каким-то совсем другим, куда более простым и высоким. На земном шаре каждый третьетысячный человек - эстонец. Для меня этого вполне достаточно, чтобы чувствовать себя причастным всему, что здесь происходит, и ответственным за это.
   - Валерий, а страшно бывает?
   - Не то чтобы страшно, но иногда надоедает. Конечно, бывало и страшно. Как-то мы загорелись. Радар был старый, не выдержал напряжения, а тут рядом запасные баки, сам понимаешь, полные бензина.
   В ответ я могу только мрачно кивнуть головой, а техник в это время наклоняет кофейник, и струя кофе с тихим шипением наполняет кружку, заглушая грохот моторов, бензиновый угар и холодное дыхание Ледовитого океана, настороженно затаившегося по ту сторону трехмиллиметровой алюминиевой обшивки - близко и в то же время далеко.
   - Ты был на том, предпоследнем корабле?
   - Вот так штука! Значит, это ты кружил над нами?
   - Странно, правда? - невозмутимо удивляется он.
   Работников метеостанций на недоступных, ощетинившихся скалами островах Валерий узнает по голосам, он сбрасывает им свежие огурцы и газеты, но, окажись он в ленинградском трамвае рядом с кем-нибудь из них, они не узнали бы друг друга. Тот раз нам удалось пробиться сквозь последние пятьдесят, а может быть, всего пятнадцать метров высоты, которые отделяли мой корабль от его самолета, капитанский мостик "Вилян" от голубого рабочего стола Валерия... Даже в условиях относитель-{108}ности пространства, времени и человеческих отношений Севера это редкий случай. В этот миг я необыкновенно ясно, почти физически ощущаю сложное переплетение мира, зависимость нашей судьбы от сотен и тысяч обстоятельств, которые кажутся таинственными и не подвластными человеческой воле, как рокот самолета тогда над затянутым туманом Ледовитым океаном, но если начать распутывать клубок, в конце концов обязательно наткнешься на парня с зеленым или красным карандашом в руках, как раз в эту минуту откидывающего русую прядь со лба. Кроме конкретности, в этом опыте нет абсолютно ничего нового.
   Кабина пилота залита солнцем и синевой. Слева по борту появляется северная оконечность Новой Земли, солидный кусище суши с пологими горными вершинами, коричневыми, как замша. Мыс Желания устремился в мерцающее море наподобие лошадиного копыта, и только при виде темнеющих точек - домиков полярной станции - я начинаю в полной мере понимать мощь здешней природы и величие человека, сумевшего вцепиться в скалистую крутизну и пустить корни посреди белых ледовых полей и синего, как флаг, моря, которое простирается перед нами, такое же пустынное и торжественное, как в далекие времена Баренца. Это он обронил здесь голландское слово Eck Begierde, всего-навсего слово в дрожащей от холода пустоте, которую ветры, тысячелетиями продувавшие ее насквозь, сделали такой гладкой и обтекаемой, что даже слову не за что было бы уцепиться, если бы его не вынашивала крылатая надежда многих поколений. Eck Begierde - Мыс Желания - переводим мы сейчас, пожалуй, правильнее было бы сказать Мыс Грез, Мыс Чаяний: ведь Баренцу мерещились за ним пагоды и жемчуга жарких широт, далекие сказочные страны, где месяц опрокинулся навзничь, а Полярная звезда висит на вершинах пальм. Мы летим дальше на север, даже не покачав крылами в память мужественных первооткрывателей, и меняем курс только тогда, когда горизонт наконец в одном месте разрывается и белый сверкающий парус закутывается в кучевое облако.
   - Зефеи, - произносит штурман за моей спиной, смысл этой дегероизированной аббревиатуры доходит до меня уже после того, как самолет поворачивает на юг и видение исчезает.
   - Это Земля Франца-Иосифа?! {109}
   Штурман кивает головой.
   - Идите в купол, оттуда, может быть, ее еще видно.
   Земли Франца-Иосифа я больше не увидел, зато мир отсюда кажется совсем иным. Один купол у нас в потолке, он служит для измерения высоты звезд и солнца, другой, огромный, как глаз аллигатора, - на левом борту (может быть, лучше сказать, пользуясь морской терминологией, - на бакборте?), позади кресла пилота. Вот в этом-то куполе я и устроился: локоть, плечо и голова за бортом самолета, как будто в открытой спортивной машине; я вижу отсюда вибрирующий конец крыла, тяжелую сигару мотора с неподвижным нимбом пропеллера, руль высоты, похожий на тонкий палец, высунутый из самолета, и сверкающий ряд иллюминаторов - ощущение такое, словно я гляжу откуда-то со стороны на свою собственную жизнь.
   И еще немало других тайн открывается мне из этого купола, на прозрачном днище которого перекатываются забытые кем-то огрызок карандаша и зеленый ластик. На письменном столе я их наверняка не заметил бы, а здесь они простодушно парят над арктическим морем, и под ними сто метров сизой пустоты. Наблюдаю за тем, как из этой пустоты рождается туман. Он поднимается из моря длинными полосами, извиваясь и все же сохраняя строгую параллельность, будто проходит между зубьев гигантской гребенки, похожий на разводы песка в мелкой прибрежной воде. Это и есть разводы, потому что между ними движется ветер, гася сверканье воды. Какой голубой, оптимистичный мир! Небо со всеми своими облаками отражается в море, как будто море сжалось до размеров маленького озера, а небо превратилось в одно-единственное огромное облако. Мы поднимаемся еще выше, и через мгновение внизу распахивается уже совсем в других красках и измерениях трехслойный мир. По темной поверхности моря плывут ледовые острова, похожие на тучи-великаны, в чернеющих разводьях открытой воды отражаются облака, плывущие по небу, перевернутые и застывшие в головокружительной глубине по ту сторону стеклянной поверхности воды, а сами мы летим в третьем слое облаков, и он становится все плотнее и плотнее. Еще раз промелькнуло ледовое поле с голубым озером, похожим на осколок неба, и в следующее мгновение мы застываем на месте, неподвижно повисая в безглазой пустоте, в которой нет ни света, ни красок, ни ощущения {110} скорости и вязнет даже монотонное бодрствование моторов. Наш затянутый черной фланелью свод превратился в казахскую юрту на высокогорном пастбище, полную тихих предвечерних хлопот, - кажется, сейчас розожгут костер и поставят на огонь бешбармак, вот только не слышно фырканья лошадей за войлочной стеной и домбры с длинной шейкой, на ней черноглазый Наубат посылает к звездам свои песни.