Страница:
Отказаться - от чего?
От Северо-Восточного прохода!
Еще ни одно европейское судно не достигало Оби, в верхнем течении так тесно переплетающейся с древними караванными путями...
КНИГА
Чем дольше длится путешествие и чем дальше уходим мы в море, тем сильнее становится власть книги. В каюте Фарида, тесно прижавшись друг к Другу, сидели Камо, матрос Маклаков, молодой боцман, собиравшийся вскоре жениться, сам Фарид и я. Темноволосая женщина, судовой врач, читала вслух Салтыкова-Щедрина. Когда она переворачивала страницы, нас обдувал ласковый литературный ветер, шумели березы, мир казался хрупким и прекрасным. Почему именно Салтыков-Щедрин? Не знаю. Они начали читать его еще в Африке. Это была не игра в литературу, а возрождение литературы.
- Разве вы не обсуждаете прочитанного? - с удивлением спросил я, когда все разошлись.
- Так сразу? - удивился в свою очередь Фарид. - Нет, мы обмениваемся мнениями, когда собираемся снова. Чтобы было время подумать.
Я постараюсь сохранить в памяти этот вечер и этот ответ. Позднее мне случалось говорить о книгах с разными людьми. Меня заинтересовало отношение моряка к книге. На Амуре как-то раз я попал на канонерку пограничников. Жилые отсеки здесь очень тесные, из одного в другой можно попасть только через круглый люк, расположенный на высоте пояса. Я отвинтил крышку одного из таких люков и очутился лицом к лицу с тремя матросами. Один сидел на койке босиком - погода стояла {63} душная и влажная, - но, увидев меня, стал поспешно натягивать ботинки, рядом с ним лежал сборник стихов Солоухина. У другого матроса был в руках роман Лациса "Сын рыбака". Кто-то из них читал вслух - я не разобрал, кто именно, только, отвинчивая люк, слышал сквозь железную переборку чье-то бормотанье, а сами они постеснялись признаться. Это был миг литературного откровения, который нельзя, да и невозможно продлить. Амур - почти море. Я думаю, что моряк, как и любой другой читатель, ищет в книге самого себя, но в силу исключительных обстоятельств, диктуемых профессией - морской плен, распорядок дня, повторяющийся изо дня в день с точностью до минуты, необходимость всегда быть в состоянии готовности, общение с женой через дежурного радиста, моряку труднее, чем обыкновенному читателю, отождествлять себя с героем книги. В целом он любит литературу больше, чем обычный образованный человек (на флоте почти все матросы имеют среднее образование, офицеры - высшее), но мечтает о книге про море и моряков больше, чем, например, летчик о книге про летчиков или учитель о книге про школьную жизнь. Это может показаться преувеличением, но это так. Моряк может не знать эстонской литературы, но он знает главу о Большом Сером Юхана Смуула и с нетерпением ждет следующей главы. А за ее отсутствием читает Конрада и Гончарова, не воспринимая их как писателей прошлого, ибо психологическая ситуация в море куда консервативнее, чем на земле. Стоит мне у себя в каюте взглянуть на пишущую машинку, и сразу становится не по себе. Следует отдать должное моим спутникам - никто ни разу не спросил: "Пишете ли вы что-нибудь?"
ЗАМOК СЛОМАН
Устье Оби оказалось судоходным. Всю зиму X. Даль, сидя в учительской Гайнажской школы мореплавания, вел переписку с портовыми городами. Судно, подходящее как по конструкции, так и по цене, было найдено весной 1877 года в Любеке. Команда была составлена из жителей Хейнасте и поморов Пярнуского залива. Норденшельд готовился к большому прыжку из Атлантики в Тихий океан, и все, что происходило на Севере, находило отражение в его записной книжке: "Пароход "Луиза", 170 тонн, 60 лошадиных сил, капитан X. Даль, вышел 23 июня {64} 1877 года 1 из Любека и, после стоянок в Лондоне и в Гуле, 28 июля прибыл в Тромсё, а 2 августа на южную оконечность Новой Земли. Затем он проплыл по Оби и ее рукаву Иртышу более 1000 миль вверх по течению и достиг..."
Это произошло на рассвете. Зеркальная гладь реки еще дышала прохладной ночной свежестью, сгустившиеся в зарослях ольшаника клочья тумана таяли при первом прикосновении дня, когда северо-западный ветер, "этот подлинный пассат Тобольской области", коснулся дремлющей шеренги флагов, и их веселый плеск явился сигналом для капельмейстера. Он поднял дирижерскую палочку. Оркестр заиграл, и взгляды всех присутствующих обратились к подкатившей коляске, откуда легко выпрыгнул молодой улыбающийся губернатор. Поэтому-то никто и не заметил, как из-за речной излучины появился небольшой пароход с длинной стройной трубой.
Не могу не поблагодарить директора Тобольского государственного историко-архитектурного музея-заповедника В. Трофимову, которая в газете "Тобольские губернские ведомости", номер 38 за 1877 год, отыскала следующее сообщение:
"Тобольск, 8 сентября. Наконец, после многолетних усилий и попыток к открытию кратчайшего водного пути из Европы в Сибирь, путь этот ныне найден и проложен. Честь и слава такого благодетельного по последствиям своим для всей Сибири открытия всецело принадлежит профессору Гайнажской школы мореплавания в Лифляндской губернии г. Далю.
Подробности этого дела заимствуем из путевого журнала самого г. Даля, с любезною обязательностью поспешившего удовлетворить наше любопытство.
Прибывший в Тобольск винтовой пароход "Луиза" принадлежит председателю Общества для содействия мореходству, иркутскому Первой гильдии купцу Трапезникову. Г. Даль с 12-ю человеками прислуги..."
Описав уже известный нам маршрут, газета продолжает:
"По случаю мелководья в р. Иртыш пароход "Луиза" остается зимовать в Тобольске под надзором помощника господина Даля; сам же он, обещая прибыть к нам будущим летом уже не с пустыми руками, возвращается {65} ныне на родину.... Дай Бог, чтобы успех г. Даля дал добрый толчок нашей застоявшейся промышленности и оживил бы сколько-нибудь упадающую торговлю".
Сам Даль с горечью писал: "Мне очень жаль, что во время прохода по Обской губе я нигде не смел останавливаться для определения местности, имея застрахованный груз". Погоня судовладельцев за прибылью в ущерб безопасности мореплавателей не могла пройти безнаказанно: несколько позднее Карское море отняло жизнь и у двух эстонских моряков. Но, несмотря ни на что, путь был открыт, и год спустя Даль выполнил данное газете обещание: прибыв третий раз в Тюмень, он отправил оттуда парусник, построенный корабельным мастером Кальком, команда которого была составлена из учеников мореходного училища Хейнасте. В центре Сибири подняло якорь судно, взявшее курс через Северо-Восточный проход на Лондон. Случилось это 11 августа 1878 года. А за четыре дня до того на другой реке встал на якорь другой корабль: остановилась в устье Енисея, под защитой острова Диксон, "Вега" Норденшельда. Курс, проложенный Далем, пересекался с курсом Норденшельда только на бумаге, в море их разделяло не столько пространство, сколько время. На первый взгляд этих двух мореплавателей скорее можно не сравнить, а противопоставить друг другу. Один - житель Таллина, четырнадцати лет ушедший в море зарабатывать себе на хлеб; другой - финский аристократ, ученик Рунеберга, из-за пения "Марсельезы" и подстрекательство против существующего строя вынужденный бежать из Хельсинки в Швецию. Безвестный учитель сельской школы, взявший на борт "Луизы" свою жену, имени которой мы даже не знаем, - и естествоиспытатель, осененный славой пяти полярных экспедиций на Шпицберген, женатый на Анне Маннергейм. Три раза Даль вместе с Раудсепом и Курсейном, в тряском тарантасе, с хронометрами будущего корабля на весу в руках, пересекал Урал, эта трогательная картина неотвязно стоит у меня перед глазами. Генерал-губернатор Западной Сибири промчался мимо них в рессорной коляске. "С быстротой стрелы", - шепчет Даль почти благоговейно. Они же сидят в нагруженном тарантасе прямо, будто аршин проглотили, и хронометры не лежат у них на коленях, нет, они всю дорогу держат их на руках на уровне груди, "руки онемели... мы буквально были облиты потом, даже по сторонам нельзя было смотреть, {66} так как хронометры поглощали все внимание", - пишет немногословный Даль, не подозревая, что его путь ведет в будущее, а путь губернатора - в прошлое. Даже в самые трудные минуты его не покидало свойственное крестьянину чувство долга. В Обской губе Даль использует каждую свободную минуту, чтобы выяснить общность словарного состава хантыйского и эстонского языков. После поворотных лингвистических экспедиций Кастрена* его работа уже не имела особой научной ценности, но разве мог он не делать этого?! "Некоторые из этих гортанных звуков так же трудно произнести не упражнявшемуся, как, например, число 88 по-голландски", - отмечает Даль, и дальше: "С финским и эстонским остяцкий язык имеет весьма много сходства". Сто два хантыйских и эстонских слова сравнивает Даль, и почти четверть из них - вполне обоснованно. Это ли не хороший результат?! Вспомним, что ханты вместе с венграми и манси образуют угорскую языковую группу, они дали название Югорскому Шару и под именем иирков упоминаются в "Истории" Геродота. Но как бы ни различались Даль и Норденшельд по своим масштабам, в них есть и нечто общее - удивительная подлинность, вызывающая доверие с первого же взгляда, преданность северным морским путям. Если бы они встретились, это наверняка доставило бы им обоим радость. Но встретиться им не пришлось. Даль, как обычно, спешил вернуться к началу учебного года в Хейнасте, Норденшельд торопился вперед, к Берингову проливу. Весь мир вздохнул с облегчением, когда телеграфная станция Иркутска с шестинедельным опозданием сообщила, что "Вега" благополучно миновала дельту реки Лены. Затем след "Веги" исчез, и в обоих концах Северо-Восточного прохода стали готовиться к спасательным экспедициям. Из Америки на яхте "Жаннетта" отправился в путь Джордж Вашингтон Де-Лонг, и с его именем связаны самые трагические страницы освоения Севера, но в то же время и рождение новой, чрезвычайно плодотворной идеи: не бороться со льдами, а передвигаться вместе с ними, подобно дрейфующей станции! В Европе работами по спасению "Веги" руководил неутомимый Сибиряков. По его заказу в Мальмё было построено спасательное судно "Норденшельд" водоизмещением двести тонн. Все было готово к грандиозной спасательной экспедиции, когда - шел уже май 1879 года - у почтовой конторы в Анадыре остановилась оленья упряж-{67}ка и чукчи передали письмо Норденшельда. Датированное 26 ноября 1878 года, оно пробыло в пути более полугода: "Вега" зимовала в заливе Колюч, вблизи Берингова пролива. "Норденшельд" купил Пеэтер Пёйтель, и это судно стало первым пароходом эстонских островитян, еще долго бороздившим Балтийское море после смерти Норденшельда (1901) и Даля (1904).
ТЫСЯЧА СОЛНЦ
Что-то обожгло руку.
Солнце светит прямо в кровать.
О борт судна непрерывно грохочет лед.
Не побрившись даже, бегу на мостик.
Я стою на крыле мостика в одной рубашке и, хотя на мне солнечные очки, щурю глаза. И это называется семьдесят четвертой параллелью! Никогда в жизни не видел я столько света; или лучше сказать: никогда не чувствовал столько света? Я вытягиваю ладонь и удивляюсь тому, что не ощущаю его тяжести. Солнце щедро посылает на землю свои лучи, а кристаллы льда тысячекратно приумножают их. Ледовое поле расстилается во все стороны до самого горизонта, и кажется, что это уже не море, а степь ранней весной, покрытая полными светло-зеленой воды озерами, перерезанная журчащими ручьями и спокойными реками. Ледяные торосы похожи на первобытных животных, пришедших на водопой, которых внезапное появление техники двадцатого века заставило неподвижно застыть. Посреди ледового поля должен бы пролегать канал с темнеющей водой. Но его нет. Лед почти бесшумно смыкается за кормой "Гульбене", льдины, с силой раздвинутые на мгновение, с шорохом возвращаются на прежнее место, и весь караван стоит, похожий на редкие избы черемисов у зимнего почтового тракта екатерининских времен. И все же мы движемся, только самым малым ходом, почти незаметно. Вода у борта бездонно черная, кажется, что это не вода, а сама черная бесконечность, разверзшаяся на миг под тяжестью корабля, она немедленно поглотила бы нас, если бы не могучие кромки ледового материка. Корабль, как тюлень, лезет на льдину, нос его медленно поднимается, потом наступает уравновешивающая ничья, кажется, будто "Виляны" остановился на гребне льдины, чтобы перевести дыхание перед тем, как с тихим вздохом провалиться сквозь нее {68} и опять с усталым упорством начать карабкаться на следующую льдину. Корабль не плывет, он шагает. Краска с бортов ободрана длинными полосами. Сейчас можно было бы сойти с корабля и, не замочив ног, отправиться пешком на полюс. Горизонт на севере дымится. Это не вьюга, это лед, отбрасывающий молочно-белое излучение в небо. Здесь все отражается в воздухе. Небо впереди темно-синее, почти фиолетовое. Что это? Свечение воды? Или тумана над тем же льдом?
- Свистите полонез Огинского! - кричит Фарид, появившись на крыле капитанского мостика.
- Если-палки, зачем? В такую погоду!
- Тюлени обожают этот полонез!
Мы свистим с ним вместе, для музыкальных животных это оказывается слишком сильным испытанием. К тому же сегодня свою любимую мелодию они слушают в восьмой раз. Наверно, полонез им насвистывали уже с "Мелехова". Так или иначе, но они утомленно уползают подальше от нас и втискивают свои жирные туши в узкие ледяные трещины - в трещины времени? - в другой мир, темный, пространственный, богатый рыбами, где господствуют неведомые нам законы и скорости, где животные становятся невидимыми для нас и видимыми для самих себя. И все же - жизнь покорила и эту ледяную пустыню: вдоль каравана летит птица, и тень ее скользит по мостику.
- Лед десять баллов, - слышу я за спиной голос Халдора.
Он в тапочках и в спортивном костюме: наверно, пытался урывками подремать в штурманской рубке, на рундуке, вскакивая при каждом толчке. Десять баллов - это максимум, это значит - чистой воды нет вообще, кругом один только лед. Он мог бы признаться себе, что устал и встревожен. Откуда-то он притаскивает плетеное кресло, ставит его на солнце, расстегивает ворот рубашки, кладет ноги на поручни, закрывает глаза, и вместо черной тревоги на его лице появляется радостное изумление.
...Радостное изумление все еще отражалось на лице начальника экспедиции, когда вечером он раскрыл дневник и занес в него вот эти строки:
"29.7(11.8). Безоблачное небо, теплое солнце, будто {69} мы плывем вдоль финского побережья... В такую погоду наше плавание кажется увеселительной поездкой. Таковой она и является на деле, если сравнить наше путешествие с первой русской экспедицией, с Великой экспедицией. Не говоря уже о преимуществах, которые нам дает использование силы пара, без этого и мы застряли бы во льдах Карского моря, напомню хотя бы о том, что после вкусного обеда, когда стол убран, Матисен играет нам, как и сейчас, что-нибудь Шопена, Мендельсона или Чайковского на этом красивом пианино, которым мы обязаны великому князю Константину.
Жаль, что Вальтер не решается больше играть; лишь в Тромсё он уступил нашим просьбам. Его игра на рояле мне особенно понравилась, у него спокойное, сильное, гармоничное туше, полностью соответствующее его характеру.
Зеберг был несколько дней занят шитьем двух футляров для штативов теодолитов. Он очень трудолюбивый и обязательный человек, которого просто невозможно не любить.
Так... теперь мои мысли могут снова обратиться к юго-западу, в город Тарту, в то время как "Заря" в своем обычном ритме полным ходом движется на восток. Спокойной ночи, мои дорогие домочадцы..." (1900).
Мы встретимся с автором этих строк на более высоких градусах широты, не далее как на 122 странице.
СЕРДЦЕ
Наша белая, обтекаемой формы труба, хотя она не картонная, а железная, кажется сентиментальной декорацией, трогательной данью традиции - тонкой и длинной трубе "Луизы". Это не совсем так. Современная труба - это кожух, куда выводятся трубы главного двигателя, всех вспомогательных механизмов и вентиляции. Здесь же в строгой изоляции хранится кислота для аккумуляторов.
Я живу на корабле как на шестом этаже семиэтажного дома. Дверь в машинное отделение открывается с пятого этажа. Перекрытия нет, двигатели помещаются глубоко внизу, так что кажется, будто с церковных хоров смотришь вниз, в грохочущий ад. Если вы захотите высказать чиф-инженеру свое почтение, смешанное с удивлением перед зияющей пустотой, которую корабль несет {70} в своем чреве, или сказать что-либо еще более умное, делайте это сразу, тут же, на трапе из металлических перекладин, - внизу он ничего не услышит из-за оглушительного грохота. Чиф-инженер - старший механик судна, тот самый невысокий деликатный человек, с которым Халдор познакомил меня на перроне германского вокзала. Машинный зал с главным двигателем и сорока пятью выкрашенными в белый или светло-зеленый цвет электромоторами - его держава; дамы могли бы прийти сюда в белых бальных платьях. Когда на пути нам попалось масляное пятно величиной не больше спичечного коробка, он поднял брови, и вахтенный с тряпкой в руках набросился на это пятно, как на дракона. Рядом с маринистскими штампами здесь много новшеств. Где бы ни был корабль, в тропиках или в Арктике, зимой и летом, температура воздуха в жилых помещениях поддерживается одинаковой - плюс двадцать два градуса. Как ни странно, воздух идет отсюда - очищенный от пыли, избыточной сырости и излишней сухости, от возможной радиоактивности и конечно же от синей морской соли. Воду, которую мы пьем, пропускают через серебряные пластинки, чтобы обогатить ее ионами. Может быть, поэтому все мы пышем здоровьем, а врач имеет досуг выпускать стенгазету? Здесь же вырабатываются около двух тысяч киловатт, которые, поступая в радар, становятся там глазами корабля, на радиостанции - его ушами, на кухне - звенящими березовыми поленьями, а в прачечной до известной степени заменяют женщин: стирают, выжимают, крахмалят, сушат и гладят белье. Длина главного распределительного щита, полностью автоматизированного, снабженного пятьюстами выключателями, составляет двенадцать метров. Я успел заметить, что на щите нет ни одного узла, которого не коснулась бы лаконичная фантазия дизайнера. Техника может выглядеть угнетающе бездушной. Здесь она прекрасна. И, наконец, перед самым двигателем, в эпицентре адского грохота, - пост управления. Мощный воздушный занавес отделяет его от всего остального пространства, волосы развеваются на стерилизованном, лишенном поэзии морском ветру, который при других обстоятельствах никогда не проник бы сюда, ниже ватерлинии; во время плавания в тропиках температура здесь поднимается до сорока градусов. Пост управления - это узкий и высокий пюпитр, какими пользовались еще в конторах времен Ганзы, миниатюрная {71} школьная доска, на которой вместо биржевых данных мелом нацарапаны показания двигателя, еще один циферблат и шкала машинного телеграфа - железный кулак, сжимающий вожжи тысяч лошадиных сил. Цифр не по моде мало: иначе это был бы уже не пост управления, а трибуна для митинга. И неожиданно - телефонная будка. Знакомая до смешного, стандартная телефонная будка, какую можно видеть на улицах любого города, вызывающе неуместная в этой сверкающей, безмолвной машинной державе.
- Для чего она здесь? - удивляюсь я.
- Что? Что? - переспрашивает главный механик.
- Для чего она? - показываю на телефонную будку.
- Не слышу! - кричит он мне прямо в ухо. - Пойдем в будку!
Будка оказывается звуконепроницаемой.
- Что вы хотели спросить?
- Спасибо! Теперь все понятно!
Мастерская, оборудованная тремя универсальными станками, может потягаться с маленьким заводом, утверждает чиф-инженер. Но я пропускаю его объяснения мимо ушей, внимание привлекают предметы, более доступные моему пониманию: на стене в ряд расположены штук двадцать молотков разной величины, начиная с молотка-великана и кончая крошечным молоточком, каким пользуются золотых дел мастера, а в самом конце ряда еще медные и оловянные молотки.
- Машина любит, чтобы с ней обращались деликатно.
Я видел это деликатное обращение. Мы шли вдоль главного двигателя. Я забыл сказать, что он возвышается на несколько этажей и по размерам ненамного меньше дома в Нымме, где я живу. Внезапно старший механик стал прислушиваться. Со стороны это казалось смешным. С таким же успехом во время пушечного выстрела наводчик мог бы приложить палец к губам, призывая к тишине. Потом он взобрался на фундамент машины, оттуда еще выше, на следующий ярус, и, прижавшись ухом к покрытому светло-зеленым лаком металлу, замер в этой позе. Когда, покачивая головой, он спустился вниз, на лице его застыло выражение меланхолии.
- Какой-то странный шумок появился, - кричит он мне в ухо.
Я хочу видеть гребной вал. В низком туннеле гребного {72} вала темно, сыро и тесно. Вал толщиной с меня и длиной в двадцать метров делает сто двадцать пять оборотов в минуту. Прижимаю ладонь к его прохладной отполированной поверхности и внезапно начинаю понимать, что это такое четыре тысячи лошадиных сил.
- Четыре тысячи - это в идеальном случае, - сетует погрустневший чиф. - Если вычесть потери, останется всего три тысячи двести пятьдесят.
- Ну и что? - утешаю я его. - В литературе потери бывают куда больше.
Вынимаю носовой платок, чтобы вытереть ладонь, жестоко обижая этим старшего механика. Сам он здесь, среди механизмов, чувствует себя как дома, то и дело похлопывает по корпусу то один, то другой, как коня по шее. Теперь он становится еще молчаливее. Где-то высоко над головой стальной нос корабля с хрустом прокладывает путь через льды.
ЗОЛОТИСТОЕ ОБЛАКО
Халдор дал мне свой электрический кипятильник, и теперь я завариваю кофе в каюте. Иногда хочется, чтобы кто-нибудь составил мне компанию, и я приоткрываю дверь каюты. Золотистое облачко кофейного аромата плывет по коридору, просачивается через дверную щель в чью-нибудь каюту, и скоро раздается стук в дверь: "Разрешите?" Условия этой игры не изложены ни в каких правилах. Человек - существо социальное, но чем сложнее его работа, тем важнее для него минуты одиночества, ухода в себя, возможность спокойно подумать и, таким образом, снова стать самим собой. У нас на корабле никто не запирает дверей. Но никто и не заходит без приглашения. Если хочешь пообщаться с людьми где-нибудь кроме вахты - пожалуйста, в салоне всегда найдется третий шахматист, поджидающий партнера. Там можно подключиться к какому-нибудь спору, вечером посмотреть фильм, а в радиорубке спортивные новости обсуждаются раньше, чем о них становится известно на улицах Таллина. Шесть или девять квадратных метров-каюты - это твоя крепость, запертая без замка, кроме тех минут, когда из-за приоткрытой двери струится запах кофе.
От Северо-Восточного прохода!
Еще ни одно европейское судно не достигало Оби, в верхнем течении так тесно переплетающейся с древними караванными путями...
КНИГА
Чем дольше длится путешествие и чем дальше уходим мы в море, тем сильнее становится власть книги. В каюте Фарида, тесно прижавшись друг к Другу, сидели Камо, матрос Маклаков, молодой боцман, собиравшийся вскоре жениться, сам Фарид и я. Темноволосая женщина, судовой врач, читала вслух Салтыкова-Щедрина. Когда она переворачивала страницы, нас обдувал ласковый литературный ветер, шумели березы, мир казался хрупким и прекрасным. Почему именно Салтыков-Щедрин? Не знаю. Они начали читать его еще в Африке. Это была не игра в литературу, а возрождение литературы.
- Разве вы не обсуждаете прочитанного? - с удивлением спросил я, когда все разошлись.
- Так сразу? - удивился в свою очередь Фарид. - Нет, мы обмениваемся мнениями, когда собираемся снова. Чтобы было время подумать.
Я постараюсь сохранить в памяти этот вечер и этот ответ. Позднее мне случалось говорить о книгах с разными людьми. Меня заинтересовало отношение моряка к книге. На Амуре как-то раз я попал на канонерку пограничников. Жилые отсеки здесь очень тесные, из одного в другой можно попасть только через круглый люк, расположенный на высоте пояса. Я отвинтил крышку одного из таких люков и очутился лицом к лицу с тремя матросами. Один сидел на койке босиком - погода стояла {63} душная и влажная, - но, увидев меня, стал поспешно натягивать ботинки, рядом с ним лежал сборник стихов Солоухина. У другого матроса был в руках роман Лациса "Сын рыбака". Кто-то из них читал вслух - я не разобрал, кто именно, только, отвинчивая люк, слышал сквозь железную переборку чье-то бормотанье, а сами они постеснялись признаться. Это был миг литературного откровения, который нельзя, да и невозможно продлить. Амур - почти море. Я думаю, что моряк, как и любой другой читатель, ищет в книге самого себя, но в силу исключительных обстоятельств, диктуемых профессией - морской плен, распорядок дня, повторяющийся изо дня в день с точностью до минуты, необходимость всегда быть в состоянии готовности, общение с женой через дежурного радиста, моряку труднее, чем обыкновенному читателю, отождествлять себя с героем книги. В целом он любит литературу больше, чем обычный образованный человек (на флоте почти все матросы имеют среднее образование, офицеры - высшее), но мечтает о книге про море и моряков больше, чем, например, летчик о книге про летчиков или учитель о книге про школьную жизнь. Это может показаться преувеличением, но это так. Моряк может не знать эстонской литературы, но он знает главу о Большом Сером Юхана Смуула и с нетерпением ждет следующей главы. А за ее отсутствием читает Конрада и Гончарова, не воспринимая их как писателей прошлого, ибо психологическая ситуация в море куда консервативнее, чем на земле. Стоит мне у себя в каюте взглянуть на пишущую машинку, и сразу становится не по себе. Следует отдать должное моим спутникам - никто ни разу не спросил: "Пишете ли вы что-нибудь?"
ЗАМOК СЛОМАН
Устье Оби оказалось судоходным. Всю зиму X. Даль, сидя в учительской Гайнажской школы мореплавания, вел переписку с портовыми городами. Судно, подходящее как по конструкции, так и по цене, было найдено весной 1877 года в Любеке. Команда была составлена из жителей Хейнасте и поморов Пярнуского залива. Норденшельд готовился к большому прыжку из Атлантики в Тихий океан, и все, что происходило на Севере, находило отражение в его записной книжке: "Пароход "Луиза", 170 тонн, 60 лошадиных сил, капитан X. Даль, вышел 23 июня {64} 1877 года 1 из Любека и, после стоянок в Лондоне и в Гуле, 28 июля прибыл в Тромсё, а 2 августа на южную оконечность Новой Земли. Затем он проплыл по Оби и ее рукаву Иртышу более 1000 миль вверх по течению и достиг..."
Это произошло на рассвете. Зеркальная гладь реки еще дышала прохладной ночной свежестью, сгустившиеся в зарослях ольшаника клочья тумана таяли при первом прикосновении дня, когда северо-западный ветер, "этот подлинный пассат Тобольской области", коснулся дремлющей шеренги флагов, и их веселый плеск явился сигналом для капельмейстера. Он поднял дирижерскую палочку. Оркестр заиграл, и взгляды всех присутствующих обратились к подкатившей коляске, откуда легко выпрыгнул молодой улыбающийся губернатор. Поэтому-то никто и не заметил, как из-за речной излучины появился небольшой пароход с длинной стройной трубой.
Не могу не поблагодарить директора Тобольского государственного историко-архитектурного музея-заповедника В. Трофимову, которая в газете "Тобольские губернские ведомости", номер 38 за 1877 год, отыскала следующее сообщение:
"Тобольск, 8 сентября. Наконец, после многолетних усилий и попыток к открытию кратчайшего водного пути из Европы в Сибирь, путь этот ныне найден и проложен. Честь и слава такого благодетельного по последствиям своим для всей Сибири открытия всецело принадлежит профессору Гайнажской школы мореплавания в Лифляндской губернии г. Далю.
Подробности этого дела заимствуем из путевого журнала самого г. Даля, с любезною обязательностью поспешившего удовлетворить наше любопытство.
Прибывший в Тобольск винтовой пароход "Луиза" принадлежит председателю Общества для содействия мореходству, иркутскому Первой гильдии купцу Трапезникову. Г. Даль с 12-ю человеками прислуги..."
Описав уже известный нам маршрут, газета продолжает:
"По случаю мелководья в р. Иртыш пароход "Луиза" остается зимовать в Тобольске под надзором помощника господина Даля; сам же он, обещая прибыть к нам будущим летом уже не с пустыми руками, возвращается {65} ныне на родину.... Дай Бог, чтобы успех г. Даля дал добрый толчок нашей застоявшейся промышленности и оживил бы сколько-нибудь упадающую торговлю".
Сам Даль с горечью писал: "Мне очень жаль, что во время прохода по Обской губе я нигде не смел останавливаться для определения местности, имея застрахованный груз". Погоня судовладельцев за прибылью в ущерб безопасности мореплавателей не могла пройти безнаказанно: несколько позднее Карское море отняло жизнь и у двух эстонских моряков. Но, несмотря ни на что, путь был открыт, и год спустя Даль выполнил данное газете обещание: прибыв третий раз в Тюмень, он отправил оттуда парусник, построенный корабельным мастером Кальком, команда которого была составлена из учеников мореходного училища Хейнасте. В центре Сибири подняло якорь судно, взявшее курс через Северо-Восточный проход на Лондон. Случилось это 11 августа 1878 года. А за четыре дня до того на другой реке встал на якорь другой корабль: остановилась в устье Енисея, под защитой острова Диксон, "Вега" Норденшельда. Курс, проложенный Далем, пересекался с курсом Норденшельда только на бумаге, в море их разделяло не столько пространство, сколько время. На первый взгляд этих двух мореплавателей скорее можно не сравнить, а противопоставить друг другу. Один - житель Таллина, четырнадцати лет ушедший в море зарабатывать себе на хлеб; другой - финский аристократ, ученик Рунеберга, из-за пения "Марсельезы" и подстрекательство против существующего строя вынужденный бежать из Хельсинки в Швецию. Безвестный учитель сельской школы, взявший на борт "Луизы" свою жену, имени которой мы даже не знаем, - и естествоиспытатель, осененный славой пяти полярных экспедиций на Шпицберген, женатый на Анне Маннергейм. Три раза Даль вместе с Раудсепом и Курсейном, в тряском тарантасе, с хронометрами будущего корабля на весу в руках, пересекал Урал, эта трогательная картина неотвязно стоит у меня перед глазами. Генерал-губернатор Западной Сибири промчался мимо них в рессорной коляске. "С быстротой стрелы", - шепчет Даль почти благоговейно. Они же сидят в нагруженном тарантасе прямо, будто аршин проглотили, и хронометры не лежат у них на коленях, нет, они всю дорогу держат их на руках на уровне груди, "руки онемели... мы буквально были облиты потом, даже по сторонам нельзя было смотреть, {66} так как хронометры поглощали все внимание", - пишет немногословный Даль, не подозревая, что его путь ведет в будущее, а путь губернатора - в прошлое. Даже в самые трудные минуты его не покидало свойственное крестьянину чувство долга. В Обской губе Даль использует каждую свободную минуту, чтобы выяснить общность словарного состава хантыйского и эстонского языков. После поворотных лингвистических экспедиций Кастрена* его работа уже не имела особой научной ценности, но разве мог он не делать этого?! "Некоторые из этих гортанных звуков так же трудно произнести не упражнявшемуся, как, например, число 88 по-голландски", - отмечает Даль, и дальше: "С финским и эстонским остяцкий язык имеет весьма много сходства". Сто два хантыйских и эстонских слова сравнивает Даль, и почти четверть из них - вполне обоснованно. Это ли не хороший результат?! Вспомним, что ханты вместе с венграми и манси образуют угорскую языковую группу, они дали название Югорскому Шару и под именем иирков упоминаются в "Истории" Геродота. Но как бы ни различались Даль и Норденшельд по своим масштабам, в них есть и нечто общее - удивительная подлинность, вызывающая доверие с первого же взгляда, преданность северным морским путям. Если бы они встретились, это наверняка доставило бы им обоим радость. Но встретиться им не пришлось. Даль, как обычно, спешил вернуться к началу учебного года в Хейнасте, Норденшельд торопился вперед, к Берингову проливу. Весь мир вздохнул с облегчением, когда телеграфная станция Иркутска с шестинедельным опозданием сообщила, что "Вега" благополучно миновала дельту реки Лены. Затем след "Веги" исчез, и в обоих концах Северо-Восточного прохода стали готовиться к спасательным экспедициям. Из Америки на яхте "Жаннетта" отправился в путь Джордж Вашингтон Де-Лонг, и с его именем связаны самые трагические страницы освоения Севера, но в то же время и рождение новой, чрезвычайно плодотворной идеи: не бороться со льдами, а передвигаться вместе с ними, подобно дрейфующей станции! В Европе работами по спасению "Веги" руководил неутомимый Сибиряков. По его заказу в Мальмё было построено спасательное судно "Норденшельд" водоизмещением двести тонн. Все было готово к грандиозной спасательной экспедиции, когда - шел уже май 1879 года - у почтовой конторы в Анадыре остановилась оленья упряж-{67}ка и чукчи передали письмо Норденшельда. Датированное 26 ноября 1878 года, оно пробыло в пути более полугода: "Вега" зимовала в заливе Колюч, вблизи Берингова пролива. "Норденшельд" купил Пеэтер Пёйтель, и это судно стало первым пароходом эстонских островитян, еще долго бороздившим Балтийское море после смерти Норденшельда (1901) и Даля (1904).
ТЫСЯЧА СОЛНЦ
Что-то обожгло руку.
Солнце светит прямо в кровать.
О борт судна непрерывно грохочет лед.
Не побрившись даже, бегу на мостик.
Я стою на крыле мостика в одной рубашке и, хотя на мне солнечные очки, щурю глаза. И это называется семьдесят четвертой параллелью! Никогда в жизни не видел я столько света; или лучше сказать: никогда не чувствовал столько света? Я вытягиваю ладонь и удивляюсь тому, что не ощущаю его тяжести. Солнце щедро посылает на землю свои лучи, а кристаллы льда тысячекратно приумножают их. Ледовое поле расстилается во все стороны до самого горизонта, и кажется, что это уже не море, а степь ранней весной, покрытая полными светло-зеленой воды озерами, перерезанная журчащими ручьями и спокойными реками. Ледяные торосы похожи на первобытных животных, пришедших на водопой, которых внезапное появление техники двадцатого века заставило неподвижно застыть. Посреди ледового поля должен бы пролегать канал с темнеющей водой. Но его нет. Лед почти бесшумно смыкается за кормой "Гульбене", льдины, с силой раздвинутые на мгновение, с шорохом возвращаются на прежнее место, и весь караван стоит, похожий на редкие избы черемисов у зимнего почтового тракта екатерининских времен. И все же мы движемся, только самым малым ходом, почти незаметно. Вода у борта бездонно черная, кажется, что это не вода, а сама черная бесконечность, разверзшаяся на миг под тяжестью корабля, она немедленно поглотила бы нас, если бы не могучие кромки ледового материка. Корабль, как тюлень, лезет на льдину, нос его медленно поднимается, потом наступает уравновешивающая ничья, кажется, будто "Виляны" остановился на гребне льдины, чтобы перевести дыхание перед тем, как с тихим вздохом провалиться сквозь нее {68} и опять с усталым упорством начать карабкаться на следующую льдину. Корабль не плывет, он шагает. Краска с бортов ободрана длинными полосами. Сейчас можно было бы сойти с корабля и, не замочив ног, отправиться пешком на полюс. Горизонт на севере дымится. Это не вьюга, это лед, отбрасывающий молочно-белое излучение в небо. Здесь все отражается в воздухе. Небо впереди темно-синее, почти фиолетовое. Что это? Свечение воды? Или тумана над тем же льдом?
- Свистите полонез Огинского! - кричит Фарид, появившись на крыле капитанского мостика.
- Если-палки, зачем? В такую погоду!
- Тюлени обожают этот полонез!
Мы свистим с ним вместе, для музыкальных животных это оказывается слишком сильным испытанием. К тому же сегодня свою любимую мелодию они слушают в восьмой раз. Наверно, полонез им насвистывали уже с "Мелехова". Так или иначе, но они утомленно уползают подальше от нас и втискивают свои жирные туши в узкие ледяные трещины - в трещины времени? - в другой мир, темный, пространственный, богатый рыбами, где господствуют неведомые нам законы и скорости, где животные становятся невидимыми для нас и видимыми для самих себя. И все же - жизнь покорила и эту ледяную пустыню: вдоль каравана летит птица, и тень ее скользит по мостику.
- Лед десять баллов, - слышу я за спиной голос Халдора.
Он в тапочках и в спортивном костюме: наверно, пытался урывками подремать в штурманской рубке, на рундуке, вскакивая при каждом толчке. Десять баллов - это максимум, это значит - чистой воды нет вообще, кругом один только лед. Он мог бы признаться себе, что устал и встревожен. Откуда-то он притаскивает плетеное кресло, ставит его на солнце, расстегивает ворот рубашки, кладет ноги на поручни, закрывает глаза, и вместо черной тревоги на его лице появляется радостное изумление.
...Радостное изумление все еще отражалось на лице начальника экспедиции, когда вечером он раскрыл дневник и занес в него вот эти строки:
"29.7(11.8). Безоблачное небо, теплое солнце, будто {69} мы плывем вдоль финского побережья... В такую погоду наше плавание кажется увеселительной поездкой. Таковой она и является на деле, если сравнить наше путешествие с первой русской экспедицией, с Великой экспедицией. Не говоря уже о преимуществах, которые нам дает использование силы пара, без этого и мы застряли бы во льдах Карского моря, напомню хотя бы о том, что после вкусного обеда, когда стол убран, Матисен играет нам, как и сейчас, что-нибудь Шопена, Мендельсона или Чайковского на этом красивом пианино, которым мы обязаны великому князю Константину.
Жаль, что Вальтер не решается больше играть; лишь в Тромсё он уступил нашим просьбам. Его игра на рояле мне особенно понравилась, у него спокойное, сильное, гармоничное туше, полностью соответствующее его характеру.
Зеберг был несколько дней занят шитьем двух футляров для штативов теодолитов. Он очень трудолюбивый и обязательный человек, которого просто невозможно не любить.
Так... теперь мои мысли могут снова обратиться к юго-западу, в город Тарту, в то время как "Заря" в своем обычном ритме полным ходом движется на восток. Спокойной ночи, мои дорогие домочадцы..." (1900).
Мы встретимся с автором этих строк на более высоких градусах широты, не далее как на 122 странице.
СЕРДЦЕ
Наша белая, обтекаемой формы труба, хотя она не картонная, а железная, кажется сентиментальной декорацией, трогательной данью традиции - тонкой и длинной трубе "Луизы". Это не совсем так. Современная труба - это кожух, куда выводятся трубы главного двигателя, всех вспомогательных механизмов и вентиляции. Здесь же в строгой изоляции хранится кислота для аккумуляторов.
Я живу на корабле как на шестом этаже семиэтажного дома. Дверь в машинное отделение открывается с пятого этажа. Перекрытия нет, двигатели помещаются глубоко внизу, так что кажется, будто с церковных хоров смотришь вниз, в грохочущий ад. Если вы захотите высказать чиф-инженеру свое почтение, смешанное с удивлением перед зияющей пустотой, которую корабль несет {70} в своем чреве, или сказать что-либо еще более умное, делайте это сразу, тут же, на трапе из металлических перекладин, - внизу он ничего не услышит из-за оглушительного грохота. Чиф-инженер - старший механик судна, тот самый невысокий деликатный человек, с которым Халдор познакомил меня на перроне германского вокзала. Машинный зал с главным двигателем и сорока пятью выкрашенными в белый или светло-зеленый цвет электромоторами - его держава; дамы могли бы прийти сюда в белых бальных платьях. Когда на пути нам попалось масляное пятно величиной не больше спичечного коробка, он поднял брови, и вахтенный с тряпкой в руках набросился на это пятно, как на дракона. Рядом с маринистскими штампами здесь много новшеств. Где бы ни был корабль, в тропиках или в Арктике, зимой и летом, температура воздуха в жилых помещениях поддерживается одинаковой - плюс двадцать два градуса. Как ни странно, воздух идет отсюда - очищенный от пыли, избыточной сырости и излишней сухости, от возможной радиоактивности и конечно же от синей морской соли. Воду, которую мы пьем, пропускают через серебряные пластинки, чтобы обогатить ее ионами. Может быть, поэтому все мы пышем здоровьем, а врач имеет досуг выпускать стенгазету? Здесь же вырабатываются около двух тысяч киловатт, которые, поступая в радар, становятся там глазами корабля, на радиостанции - его ушами, на кухне - звенящими березовыми поленьями, а в прачечной до известной степени заменяют женщин: стирают, выжимают, крахмалят, сушат и гладят белье. Длина главного распределительного щита, полностью автоматизированного, снабженного пятьюстами выключателями, составляет двенадцать метров. Я успел заметить, что на щите нет ни одного узла, которого не коснулась бы лаконичная фантазия дизайнера. Техника может выглядеть угнетающе бездушной. Здесь она прекрасна. И, наконец, перед самым двигателем, в эпицентре адского грохота, - пост управления. Мощный воздушный занавес отделяет его от всего остального пространства, волосы развеваются на стерилизованном, лишенном поэзии морском ветру, который при других обстоятельствах никогда не проник бы сюда, ниже ватерлинии; во время плавания в тропиках температура здесь поднимается до сорока градусов. Пост управления - это узкий и высокий пюпитр, какими пользовались еще в конторах времен Ганзы, миниатюрная {71} школьная доска, на которой вместо биржевых данных мелом нацарапаны показания двигателя, еще один циферблат и шкала машинного телеграфа - железный кулак, сжимающий вожжи тысяч лошадиных сил. Цифр не по моде мало: иначе это был бы уже не пост управления, а трибуна для митинга. И неожиданно - телефонная будка. Знакомая до смешного, стандартная телефонная будка, какую можно видеть на улицах любого города, вызывающе неуместная в этой сверкающей, безмолвной машинной державе.
- Для чего она здесь? - удивляюсь я.
- Что? Что? - переспрашивает главный механик.
- Для чего она? - показываю на телефонную будку.
- Не слышу! - кричит он мне прямо в ухо. - Пойдем в будку!
Будка оказывается звуконепроницаемой.
- Что вы хотели спросить?
- Спасибо! Теперь все понятно!
Мастерская, оборудованная тремя универсальными станками, может потягаться с маленьким заводом, утверждает чиф-инженер. Но я пропускаю его объяснения мимо ушей, внимание привлекают предметы, более доступные моему пониманию: на стене в ряд расположены штук двадцать молотков разной величины, начиная с молотка-великана и кончая крошечным молоточком, каким пользуются золотых дел мастера, а в самом конце ряда еще медные и оловянные молотки.
- Машина любит, чтобы с ней обращались деликатно.
Я видел это деликатное обращение. Мы шли вдоль главного двигателя. Я забыл сказать, что он возвышается на несколько этажей и по размерам ненамного меньше дома в Нымме, где я живу. Внезапно старший механик стал прислушиваться. Со стороны это казалось смешным. С таким же успехом во время пушечного выстрела наводчик мог бы приложить палец к губам, призывая к тишине. Потом он взобрался на фундамент машины, оттуда еще выше, на следующий ярус, и, прижавшись ухом к покрытому светло-зеленым лаком металлу, замер в этой позе. Когда, покачивая головой, он спустился вниз, на лице его застыло выражение меланхолии.
- Какой-то странный шумок появился, - кричит он мне в ухо.
Я хочу видеть гребной вал. В низком туннеле гребного {72} вала темно, сыро и тесно. Вал толщиной с меня и длиной в двадцать метров делает сто двадцать пять оборотов в минуту. Прижимаю ладонь к его прохладной отполированной поверхности и внезапно начинаю понимать, что это такое четыре тысячи лошадиных сил.
- Четыре тысячи - это в идеальном случае, - сетует погрустневший чиф. - Если вычесть потери, останется всего три тысячи двести пятьдесят.
- Ну и что? - утешаю я его. - В литературе потери бывают куда больше.
Вынимаю носовой платок, чтобы вытереть ладонь, жестоко обижая этим старшего механика. Сам он здесь, среди механизмов, чувствует себя как дома, то и дело похлопывает по корпусу то один, то другой, как коня по шее. Теперь он становится еще молчаливее. Где-то высоко над головой стальной нос корабля с хрустом прокладывает путь через льды.
ЗОЛОТИСТОЕ ОБЛАКО
Халдор дал мне свой электрический кипятильник, и теперь я завариваю кофе в каюте. Иногда хочется, чтобы кто-нибудь составил мне компанию, и я приоткрываю дверь каюты. Золотистое облачко кофейного аромата плывет по коридору, просачивается через дверную щель в чью-нибудь каюту, и скоро раздается стук в дверь: "Разрешите?" Условия этой игры не изложены ни в каких правилах. Человек - существо социальное, но чем сложнее его работа, тем важнее для него минуты одиночества, ухода в себя, возможность спокойно подумать и, таким образом, снова стать самим собой. У нас на корабле никто не запирает дверей. Но никто и не заходит без приглашения. Если хочешь пообщаться с людьми где-нибудь кроме вахты - пожалуйста, в салоне всегда найдется третий шахматист, поджидающий партнера. Там можно подключиться к какому-нибудь спору, вечером посмотреть фильм, а в радиорубке спортивные новости обсуждаются раньше, чем о них становится известно на улицах Таллина. Шесть или девять квадратных метров-каюты - это твоя крепость, запертая без замка, кроме тех минут, когда из-за приоткрытой двери струится запах кофе.