Не скрывая своей гордости, Мэри Элизабет однажды вечером изложила ему свои подсчеты доходности сахарных плантаций. С блестящими глазами она разложила перед ним бумаги.
   — В этом году, моя любовь, мы получили приличный доход, почти пять тысяч фунтов, и если не случится нашествия крыс, урагана или растения не заболеют, то на следующий год эта сумма удвоится.
   — Я ужасно горжусь тобой, Лиззи, — от всего сердца произнес он. — Я бы хотел больше времени проводить в поместье, с тобой, но чертов флот и вечно пьяные капитаны требуют от меня столько внимания.
   Она вспыхнула от его похвалы и сообщила ему еще об одном поместье в округе Кларендон, где земля годилась для выращивания индейского маиса, пшеницы, риса и некоторых зерновых, которые пока что ввозились из Англии.
   Гарри Морган внимательно выслушивал все, что говорила жена, время от времени он возражал ей или вставлял дельное предложение.
   Один или в сопровождении Мэри Элизабет, адмирал с удовольствием объезжал свои тростниковые плантации, особенно рано утром, когда большие стаи диких голубей выпархивали из-под ног и во все стороны разбегались стада диких свиней.
   Все утверждали, что адмирал и его жена очень счастливы и ладят друг с другом. Это было правдой, хотя о детях они больше не заговаривали. Если Мэри Элизабет и удивлялась, почему Гарри проводит вечера в Порт-Ройяле чаще, чем в Данке, то она никому не говорила об этом.
   Однажды утром, когда они завтракали папайей, кокосовыми орехами, холодным пирогом, апельсинами и котлетами из телятины, Морган сообщил ей:
   — Я решил купить небольшой домик в порту. — И добавил, почти ничего не скрывая: — У меня все больше забот в гавани, поэтому мне нужно место, где бы я мог заниматься делами.
   Мэри Элизабет покраснела, проглотила комок в горле и опустила глаза.
   — Да, Гарри, конечно.
   В таком маленьком поселке, как Испанский город, который к тому же так близко был расположен к шумному Порт-Ройялу, трудно было укрыться от всеобщего пристального внимания. Спустя сорок восемь часов после визита Моргана к прекрасной иностранке Мэри Элизабет уже знала об этом. Теперь она могла описать цвет ковров и стиль мебели в маленьком уютном домике в самом конце Глочестер-стрит.
   «Без всякого сомнения, Гарри любит меня, — успокаивала себя Мэри Элизабет. — Разве он не демонстрирует свою привязанность ко мне сотнями разных способов?» В этом она была права, но она не догадывалась, что ее чопорное воспитание и присущая ей суровость не доставляли ему того удовольствия, которого требовала его натура.
   — Гарри, меня очень беспокоит одна вещь, — заметила она, выжимая лимонный сок на большую золотистую папайю. — Два дня спустя после твоего возвращения из Порто-Бельо этот странный мистер Бекфорд отплыл в Англию. Он ненавидит тебя и завидует тебе и твоему успеху. Это опасный враг.
   — Этот напыщенный дурак опасен? Ба! Пока Том Модифорд мой друг, я спокоен.
   Мэри Элизабет взглянула на своего мужа поверх тарелок с завтраком.
   — Том может оказаться для Бекфорда слишком мелкой пташкой. Помни, что, даже когда тебя приветствовали торговцы и толпы горожан на берегу, многие плантаторы высказывались против тебя, потому что ты увозишь в свои экспедиции слишком много работоспособных мужчин. Они утверждают, что пираты наносят серьезный вред колонии. Например, я выяснила, что многие из них тайно писали сердитые жалобы мистеру Беннету, секретарю лордов Торговой палаты. О Гарри, будь осторожен! Я молюсь, чтобы твой новый поход оказался удачным, иначе твои враги поднимут голову.
   — Если мне суждено сделать тебя «леди Морган», — он попытался рассеять ее страхи, — то я сделаю это за счет донов.
   Уже после полудня, когда солнце начало склоняться к горизонту и ветер с моря стал шевелить листву на деревьях, Морган вскочил в седло серого коня, которого подарил ему Бледри Морган, переставший наконец презрительно поглядывать на своего двоюродного братца и начавший относиться к нему почти что с благоговением. Однажды вечером на ужине он поднял тост за будущее адмирала и так напился, что свалился с лестницы.
   Почти семнадцать миль надо было проехать, прежде чем становились заметными огни Порт-Ройяла. В бухте Морган садился в гичку, которая всегда стояла наготове, и переплывал ее, направляясь в сторону мыса.
   Чем дальше отъезжал Морган от поместья Данке, тем сильнее менялось его поведение. Например, он начинал громче разговаривать, ругался чаще и живописнее, и, когда он добирался до мыса, одежда его была в совершенном беспорядке. Потом возвращался и отправлялся в таверну.
   Джекмен знал Моргана лучше любого другого жителя Вест-Индии, и его это страшно удивляло. Особенно потому, что такая странность стала особенно заметно проявляться последние две недели. В Порт-Ройяле Морган громко приветствовал первого встречного корсара и вел его и всю компанию в близлежащую таверну, там напивался, играл и иногда пел. Нередко он уходил из одной таверны, только чтобы заявиться в следующую с новой веселой компанией.
   Как правило, после первого же делового визита он ехал прямо к красивому кирпичному домику, который стоял немного в стороне от остальных в конце Глочестер-стрит.
   Дом, который он подарил Карлотте, отличался от других тем, что архитектор отказался от английского стандарта, который так плохо подходил к местному климату, и возвел более прохладный и более удобный одноэтажный дом типа тех, которые строили на Барбадосе. Стены патио и забора, окружавшего маленький сад, были старательно возведены из серого кирпича.
   Во всех слоях Порт-Ройяла расползались слухи о мадемуазель д'Амбуаз. Карлотте нравилось называться девичьим, французским именем.
   Жителям города редко удавалось видеть рыжеволосую тигрицу адмирала, потому что чаще всего она дышала свежим воздухом на борту шлюпки, которая прохладным вечером несла ее и Моргана, а иногда еще и нескольких друзей к какому-нибудь пустынному уголку в великолепной бухте. Когда она хотела что-нибудь купить, Зулейма, ее наперсница, молодая рабыня, наполовину арабка, наполовину негритянка, сообщала об этом купцам, которые были только рады сами прийти в этот, похожий на барбадосский, дом.
   Если Карлотте по какой-либо причине было необходимо самой выйти в город, то она до самых глаз закутывалась в вуаль. Ее изящная маленькая фигурка грациозного скользила в сопровождении двух неуклюжих телохранителей, которых приставил к ней адмирал.
   Первое, что бросалось в глаза гостю в барбадосском доме, была любовь Карлотты к перчаткам. Она не снимала их даже за ужином. Иногда ее перчатки представляли собой маленькое произведение искусства, потому что оказывались вышиты золотом и украшены причудливыми узорами из жемчуга. У любовницы адмирала было также много полуперчаток, которые оставляли пальцы открытыми, но закрывали ладонь и запястье. Но все-таки такое пристрастие казалось странным, потому что все до самого последнего пьяницы хотя бы один раз слышали рассказ о грозовом вечере в Кайоне.
   Однажды вечером в конце ноября, когда дожди почти прекратились и ярко сияли звезды, Карлотта и ее покровитель закончили ужинать в патио так поздно, что все многочисленные птицы в клетках — она их обожала — уже затихли и заснули.
   Как уже вошло у него в привычку, Морган развалился в гамаке. Его голова резко выделялась на фоне желтой подушки, рубашка расстегнута, босая нога чуть покачивается.
   Рядом с ним примостилась Карлотта на огромной круглой подушке. Все линии ее фигуры были видны под почти прозрачной рубашкой из черного шелка, вышитого маленькими пятиконечными серебряными звездочками. В ее пылающих волосах сверкали бриллианты; и они же свисали с мочек ее ушей.
   — Ты счастлив, Гарри?
   — Очень, — ответил он и печально взглянул на нее. — Но есть кое-что, чего мне недостает, чтобы почувствовать себя равным любому королю на свете.
   Ее зеленоватые и слегка блестящие глаза проследили за тем, как он резко повернулся. Если бы свет был немного ярче, то Морган заметил бы, что на губах Карлотты появилась тонкая, загадочная улыбка.
   — Ты должен сказать мне, Гарри, или я и сама догадаюсь. Ты удивляешься, почему я не смогла подарить тебе дитя как залог нашей любви?
   Морган кивнул и довольно грубо заметил:
   — Ни ты, ни какая-либо другая женщина.
   — А ты не был ранен? Да что я спрашиваю, я и сама знаю, что нет. Может, ты болен?
   — Нет. Конечно, я болел в детстве — корью, потом еще в юности у меня был гнойник на спине. Но все это ерунда.
   Длинные ресницы Карлотты задрожали, а ее рука, лежавшая на подушке, вздрогнула, когда пальцы другой руки прошлись по шраму.
   — Гарри, — прошептала она, — ты знаешь Зулейму?
   — Ты говоришь про эту ведьму-магометанку, которую я купил для тебя у Дабронса на аукционе?
   Ее голос зазвучал тихо и нежно:
   — Я была очень добра к ней, и поэтому она рассказала мне, что на ее родине отец Зулеймы был хакимом, знатоком чародейства и медицины.
   — Ну и что? — улыбнулся он.
   Отец Зулеймы был известным врачом в городе под названием Каир. Арабам известны многие тайны фармацевтики и хирургии, которые еще и не снились западным врачам.
   Он откинулся на подушки и с любопытством слушал ее.
   — Вчера речь зашла о бесплодии, — продолжала Карлотта, опустив глаза, — И Зулейма говорила о каком-то составе, который может вернуть способность к отцовству любому, кроме евнуха.
   Гамак скрипнул, когда Морган неожиданно выпрямился:
   — Ты не шутишь?
   — Нет, любовь моя.
   — Тогда добудь его для меня! Немедленно. Клянусь Богом, если только мне удастся зачать ребенка, я… я освобожу Зулейму и награжу ее по-царски.
   Прозрачная ткань зашуршала, когда Карлотта поднялась и отступила немного назад.
   — У Зулеймы его очень немного, и две ночи назад ты выпил это снадобье в бокале с малагой.
   В свете звезд Морган казался выше ростом. Он уставился прямо ей в глаза.
   — Как ты посмела так поступить, не спросив моего согласия?
   — Потому что я люблю тебя, Гарри, — выдохнула она. — Я схожу с ума от желания повторить твой образ в ребенке и любить вас обоих.
   — Это правда? — Он неожиданно схватил ее за плечи и приподнял.
   Ей понадобилось все присутствие духа, чтобы спокойно встретить его свирепый взгляд.
   — Я надеюсь и буду молиться всем святым, Гарри, чтоб отец Зулеймы был хорошим врачом.

Глава 20
ДОНИСЕЛЛА МЕРСЕДЕС

   Сладкозвучные колокола на колокольне Эль-Конвенто-де-ла-Мерседес громко оповестили всех о начале вечерни. Чистые, ясные звуки эхом отдались во влажном, неподвижном воздухе города и замерли в холмах за пределами Панамы. К хору на колокольне Эль-Конвенто присоединились высокие и менее мелодичные колокола монастыря Санто-Доминго. В их звоне было что-то заносчивое, как и во всем ордене доминиканцев.
   В общую мелодию ворвался частый перезвон колоколов в монастыре Сан-Франциско и обители Ла-Компанья, они торопились, словно солдаты, опаздывающие на поверку. На этот звук отовсюду появлялись почти все жители Панамы, чье население составляло около тысячи белых, три с половиной тысячи свободных негров и еще несколько тысяч рабов — негров и индейцев.
   Все лица обратились к массивной высокой башне, которая возвышалась над огромным кафедральным собором города. Это здание, построенное всего в нескольких ярдах от берега, было обращено к бескрайним просторам Южного моря [58]. Раздалось постукивание четок, когда масса черных и коричневых тел упала на колени прямо на улицах и склонила головы, вознося вечернюю молитву самому католическому Богу, который защищал благочестивых жителей Испании, Италии и Португалии.
   Поскольку горький опыт убедил его, что лучше не выделяться из толпы, раб по имени Дэвид Армитедж тоже преклонил колена и шепотом повторил английскую епископскую молитву, которая была удивительно похожа на испанские.
   — Всемогущий Отец, я благодарю тебя, — с искренним чувством шептал он, — за твою бесконечную милость, что даже в руках моих врагов ты уберег меня.
   У него действительно были причины для благодарности. Ему часто вспоминалась судьба его товарищей по плену; один погиб в пламени жестокого аутодафе [59]; другому поставили на лбу клеймо «Л» — «лютеранин», а потом сослали рабом на золотые рудники в Верагуа.
   — Научи меня мудрости, о небесный Отец, — продолжал Армитедж, — позволь мне научиться искусству врачевания у моих врагов.
   В главном доме, за кухонным садом, глубокий голос дона Андреаса де Мартинеса де Амилеты, судьи здешней провинции, смешивался с высокими голосами доньи Елены и ее дочерей, читавших молитвы.
   — Благослови, о, Господи, — от всей души попросил виргинец, — моего хозяина дона Андреаса, его добрую жену, их сына Фелипе и, больше всего, дониселлу Мерседес.
   Он исключил из своей молитвы дона Эрнандо, старшего сына и капитана отряда городской артиллерии, который постоянно твердил отцу, что опасно, если не греховно, держать в доме собаку лютеранина, даже такого замечательного врача, как этот раб по имени Давидо. Также Армитедж не чувствовал ни малейшего желания призывать благословение на голову старшей дочери дона Андреаса, дониселлы Инессы. Ограниченная, самодовольная ханжа и фанатичка, Инесса считала своим долгом отдать этого англичанина в руки трибунала святой инквизиции.
   Закончив свою молитву, Дэвид не сразу поднялся с колен, а еще какое-то время прислушивался к нежному голосу дониселлы Мерседес, тихой и веселой шестнадцатилетней девочки.
   Однажды она возникла перед ним, любопытная и быстрая, словно белочка, и спросила его, откуда он родом. Она с изумлением узнала, что он, Давидо, самый настоящий англичанин, но никогда в жизни не бывал в Англии, а родился в месте под названием Виргиния.
   — Конечно, — застенчиво сказала она,, — твоя родина не может быть плохой, потому что ее назвали в честь Святой Девственницы [60].
   И Дэвиду совершенно не хотелось разубеждать ее и объяснять, что его страна названа по имени великой королевы, а «девственность» сохранилась только в ее имени,
   — Я еще приду завтра, — пообещала она, разглаживая пышную желтую юбку, — а ты расскажешь мне об этой Виргинии. Adios. — И девочка выскочила из дверей лачуги, которую он использовал как аптеку и как место для ночлега.
   Армитедж продолжил размалывать корни мечоакана. С их помощью он надеялся ослабить приступы головокружения, которые уже год мучили добрую донью Елену. Он знал, что его благосостояние целиком зависело от состояния здоровья доньи Елены. Своеобразный парадокс заключался в том, что если его лекарство окажется удачным и донья Елена выздоровеет, то это может послужить сигналом к его аресту и передаче религиозным властям, которые горели желанием устроить над ним судилище.
   Пачкая свободные черные штаны из хлопка, Дэвид оперся о низкую глиняную стену и выглянул на улицу Санто-Доминго. Все было как всегда: негры-погонщики гнали скот с городских пастбищ; рабы из дома дона Андреаса несли ведра, чтобы наполнить их водой из водовозной бочки, потому что вода в городских колодцах Панамы была грязной, ржавой и совершенно непригодной для питья.
   Конечно, сестры обители Ла-Мерседес поставили цистерну, которая в дождливый сезон всегда бывала полна, но она снабжала водой только саму обитель и несколько близлежащих домов наиболее благочестивых жителей. Дэвид не мог понять, почему какой-нибудь губернатор уже давно не приказал соорудить цистерну, которая могла бы обеспечить водой весь город.
   Повернувшись, пленный врач снова оглядел длинный, низкий дом судьи де Мартинеса де Амилеты, покрытый пыльной крышей из красной черепицы. Поскольку донья Елена была родом из очень богатой семьи Пересов, то ее дом оказался разукрашен больше всех других домов в губернаторстве Панамы.
   Низкие арки, которые опирались на каменные колонны, создавали прохладную, затененную террасу, как спереди, так и сзади дома, построенного в форме буквы «Г», который был расположен на северном углу Плаца Майор и улицы Санто-Доминго.
   Дэвид с удивлением обнаружил, что в городе больше свободных негров, чем рабов. С еще большим удивлением он узнал, что по сравнению с Гранадой здесь почти не держали рабов-индейцев.
   Когда на дорожку перед его хижиной упала тень, он улыбнулся и слегка поклонился.
   — Добрый вечер, брат Пабло.
   — Да будет мир с тобой, сын мой.
   Пропыленный и запыхавшийся от жары, в грубых сандалиях и промокшей от пота коричневой рясе, брат Пабло подошел ближе. У него были мягкие седые волосы и такая же борода. Как обычно, в руках у францисканца оказался пучок какой-то травы.
   — У меня для тебя хорошие новости, сын мой, — сказал он. — Один мой индейский друг на сегодняшней охоте нашел вот эту великолепную разновидность рода карокас. Если помнишь, я говорил, что карокас — превосходное слабительное?
   — Еще раз благодарю вас, брат Пабло, и ваших друзей-индейцев. Я слышал, что местные аборигены считают вас святым.
   — Меня, святым? — Брат Пабло изумленно покачал изящной головой, — Я знаю, что ты не имел в виду ничего нечестивого, но мои грехи так велики и многочисленны, что я сомневаюсь, что мне когда-нибудь удастся выбраться из чистилища. Разве ты не знаешь, что правила нашего ордена предписывают оказывать несчастным индейцам не только религиозную, но и физическую помощь?
   Дэвид быстро понял, что это действительно так. За исключением фанатиков иезуитов и доминиканцев, практически все религиозные ордены в губернаторстве перешли от политики жестоких гонений к политике терпимости и благосклонности.
   — А эта трава для чего? — спросил Дэвид, когда они вошли в его хижину.
   — Это стручки обыкновенной цетерары. Приготовленная из них кашица помогает изгнать всех глистов из кишечника.
   — Пожалуйста, позволь мне зарисовать ее.
   За последний год неутомимая тяга виргинца к познаниям привела его к нескольким удивительным открытиям, которые он старательно записал на тех листках бумаги, что тайно ему принесла дониселла Мерседес и ее ученый брат, дон Фелипе, который через несколько месяцев должен был стать францисканским монахом.
   Дэвид быстро вытащил портфель, который составлял гордость всей его жизни. В нем хранились бумаги, где были описаны и зарисованы в цвете разнообразные лекарственные растения. Например, бесуго помогал при отравлении, особенно при укусе змеи; аниме, ароматическая смола, превосходно действовала при легочном крупе, а трава щитовидника помогала при любых кишечных отравлениях.
   Старый монах счастливо вздохнул, уселся и принялся наблюдать, как проворные пальцы Дэвида рисуют растение.
   — Я удивлен и восхищен, сын мой, — заметил брат Пабло, — при виде быстроты и мастерства, с которыми ты выучил наш испанский язык. Ты действительно очень умен, поэтому я каждый вечер молюсь, чтобы тебе было позволено и дальше продолжать служить на благо человечества.
   Дэвид вопросительно приподнял бровь.
   — Брат Хуан опять затевает неприятности?
   — Увы. Сегодня утром он бранил тебя в архиепископском духовном трибунале: Хорошо, что ты нашел поддержку в лице судьи де Амилеты и его преосвященства архиепископа, которому очень понравился состав, с помощью которого ты вылечил его от дизентерии. Он велел мне передать тебе вот это. — Брат Пабло быстро огляделся по сторонам и вытащил из рукава большую серебряную монету. — Более того, сегодня вечером, после наступления темноты, дон Андреас хочет, чтобы ты посмотрел жену дона Хуана Хименеса, старшего сержанта, командующего внутренними вооруженными силами города. Когда потребуется, он может стать мощным союзником.
   — Ведь это вы, — улыбнулся Армитедж, все еще занятый рисованием, — предложили, чтобы я осмотрел эту даму?
   Брат Пабло в замешательстве поковырял пальцем засохшее пятно от яичницы на своей коричневой рясе.
   — Я верю, что следует любой ценой пытаться облегчить человеческие страдания, даже руками неверных мавров. Это просто преступление, что после захвата Гранады король Фердинанд приказал обезглавить всех ученых хакимов, словно обыкновенных преступников.
   Когда во дворе дона Андреаса прозвонил колокол, возвещавший время ужина, брат Пабло тихо поднялся со стула.
   — Будь готов к девяти, и я зайду за тобой. Да, и не забудь как следует закутаться.
   Старшие слуги и лучшие из рабов уже давно забыли свою первоначальную враждебность к этому высокому рыжеволосому молодому человеку и дружелюбно приветствовали его, когда он появился с выдолбленной из тыквы тарелкой в руках и тыквенным ковшиком за своей вечерней порцией сушеной рыбы и жаренных в оливковом масле бобов.
   Вернувшись в хижину и устроившись за грубым столом, который он соорудил из ненужных дощечек, Дэвид задумался о том, удастся ли ему когда-нибудь передать своим землякам накопленные знания. Ему нужно устроить где-то тайник, потому что рабам не дозволялось иметь при себе бумагу.
   Если ему когда-нибудь удастся добраться до Старой или Новой Англии, то его имя станет известным всем.
   Хотя его желудок уже стонал от бесконечной жирной пищи, он вылизал все до последней крошки, а потом уставился на игру ящериц на засохшем дереве напротив Плаца Майор.
   В тысячный раз он стал придумывать план побега. Он был уверен только в одном: успешной должна оказаться первая же попытка, потому что второй уже не представится. Слишком живо вставали в его памяти воспоминания об одном португальском боцмане, который рискнул сбежать, но его поймали на острове Табога. Алькальд эрмандады [61] приказал надрезать ему сухожилие на ноге и ослепить на правый глаз. Бедняга каждый день просил милостыню на ступенях кафедрального собора.
   Бесшумно вошел один из свободных негров, и Дэвид вздрогнул от неожиданности.
   — Донья Елена снова упала в обморок, — сказал он. — Идем скорее.
   Дэвида Армитеджа, хотя он и был закоренелым еретиком и одним из ненавистных англичан, очень высоко ценили в доме де Амилеты. Наверное, причиной тому стали не только его мастерство хирурга и врача, но и присущие ему внутреннее достоинство и вежливость. Поэтому Дэвиду, единственному из рабов, было разрешено носить обувь, что страшно раздражало капитана дона Эрнандо, старшего сына судьи.
   Улыбчивая темнокожая служанка открыла затейливо обитую железом дверь и впустила врача, такого чистенького в своей белой рубашке и черных свободных штанах. Рядом с ней стоял один из грейхаундов дона Андреаса с большими печальными глазами; он вначале зевнул, а потом гавкнул в знак приветствия, когда Дэвид прошел мимо него с корзинкой с травами и чемоданчиком с инструментами для пускания крови.
   Дэвид никогда не переставал восхищаться красотой этого огромного благоухающего дома; пол в некоторых комнатах был выложен паркетом из красного и черного дерева; в других же — из кедра, и от половиц до сих пор исходил тончайший запах. Для улучшения вентиляции в стены между многочисленными комнатами на первом этаже были вделаны железные решетки с богатым, причудливым узором.
   Сквозь открытую дверь он заметил младших членов семьи, собравшихся за ужином, состоящим из огромной золотистой подрумяненной индейки. Птица лежала на блюде среди риса с шафраном. К столу также были поданы баклажаны, маис и запеченные бананы. Все блюда подавались на серебряных тарелках, которые подносили мулаты в белых и голубых ливреях.
   К счастью, дон Эрнандо, высокий и прямой, в красивом черном мундире с красной отделкой, сидел спиной к двери. Дон Фелипе, студент, сидел напротив дониселлы Инессы. Ее нежный профиль четко просматривался в свете горящих свечей.
   «Вот девушка, которая всегда добьется своего, — подумал Дэвид, — Но того дурака, с которым она обручена, остается только пожалеть». Инесса была красива холодной, величественной красотой, напоминающей фрески на стенах в кафедральном соборе Панамы. Но даже самый ничтожный дровосек в Панаме знал, что дониселла выйдет замуж только за дона Карлоса де Монтемайора ради титула, который он рано или поздно унаследует.
   В противоположность ей дониселла Мерседес, которой пошел шестнадцатый год, была так же естественна и жива, как золотистая птичка колибри, порхающая вокруг распустившегося цветка граната. Она единственная среди детей дона Андреаса унаследовала от матери золотистые волосы — воспоминание о германских вандалах, которые на какое-то время обосновались в Северной Испании во время миграции через Иберийский полуостров в Северную Африку.