В качестве ответной меры корейские власти предложили покинуть в 72 часа Республику Корею советнику российского посольства в Сеуле Олегу Абрамкину, уличенному в деятельности, не совместимой с дипломатическим статусом. По сведениям газеты «Известия», «он являлся официальным представителем российских спецслужб и отвечал за их контакты с коллегами из Южной Кореи»
    [83]. Сам Олег, правда, перед вылетом из Сеула заявил, что он не занимался разведывательной деятельностью и что любит корейский народ.
 
   26-28 июля 1998 года Е. М. Примаков и министр иностранных дел РК Пак Чон Су в столице Филиппин Маниле, куда они прибыли для участия в очередной сессии Азиатского регионального форума, предприняли попытку урегулировать возникшие между обеими странами трения. В результате серии встреч, что само по себе редкость для бесед министров в третьих странах, Пак согласился отменить решение о высылке из страны российского дипломата в обмен, видимо, на какие-то встречные шаги российской стороны или обещание их предпринять, что более вероятно, зная нашу необязательность в этом плане. В частности, по словам заместителя министра иностранных дел РК Сон Чон Ена, «в ответ русские согласились благожелательно рассмотреть вопрос об увеличении числа сотрудников южнокорейской разведки в России»
    [84].
 
   Эта договоренность была представлена Примаковым на пресс-конференции как «закрытие вопроса» с высылкой нашего дипломата, который будет работать в посольстве до тех пор, «пока в плановом порядке его не заменят другим сотрудником МИДа», и «извинение» южнокорейцев за разоблаченную деятельность Чо Сон У. Соответственно, Россия была «права», выдворив его из страны. В Сеуле такая договоренность была справедливо воспринята как низкопоклонство и национальное унижение, и Пак Чон Су был незамедлительно снят с поста министра иностранных дел. В дальнейшем он извинился перед нацией за свои действия.
   Новый министр иностранных дел Хон Сон Ен, хорошо знакомый с российскими делами и с российским политическим менталитетом со времени его пребывания на посту посла РК в Москве в начале 90-х годов, в одном из первых своих выступлений заявил, что отменяет все ранее достигнутые договоренности с Москвой по поводу шпионского конфликта. Дело, по его словам, нуждалось в тщательном изучении, после чего будут сделаны выводы. К этому времени в результате переговоров спецслужб, по требованию российской стороны, Южная Корея сократила свой официальный разведывательный персонал в посольстве в Москве и в генеральном консульстве во Владивостоке на пять человек. Примаков подготовил письмо в адрес Хон Сон Ена, вручить которое поручил российскому послу Евгению Афанасьеву, для чего тот прервал свой отпуск и отправился в Сеул. На встрече с послом при передаче письма южнокорейский министр сказал, что «потребуется время, чтобы разрешить возникший конфликт… Нужно остудить отношения между государствами перед тем, как предпринимать попытки их улучшить»
    [85].
 
   Посол Южной Кореи в Москве д-р Ли Ин Хо в программе Леонида Млечина «Особая папка» 12 сентября 1998 года подчеркнула, что корейская сторона ставит «шпионский скандал» в один ряд с другими неурегулированными, по ее мнению, раздражителями в российско-южнокорейских отношениях: ролью СССР в Корейской войне 1950-1953 годов и перехватом южнокорейского пассажирского самолета над Сахалином в 1983 году. К ее словам можно добавить, что если два первых раздражителя находятся на совести нашего коммунистического прошлого и в них, с моей точки зрения, много спорного, то последний – бесспорен и целиком «достижение» нашего демократического настоящего.
   На Востоке долго помнят обиды, и потому политические последствия того или иного события трудно определить и предвидеть, как невозможно их и каким-либо образом измерить. Но ясно, что никогда уже не будет былого доверия, доброжелательности и расположенности, которые корейцы всегда охотно демонстрировали в отношении России, опираясь на глубокие исторические корни нашего добрососедства. То, что наша страна практически отстранена от решения проблемы урегулирования в Корее, а южнокорейские инвестиции в нашу экономику так и остались на зачаточном уровне, уже свидетельствует о многом.
   17 сентября 1998 года состоялась встреча министра иностранных дел РК Хон Сон Ена с российским послом Афанасьевым, на которой, как сообщалось, «обсуждались вопросы активизации двусторонних отношений и ликвидации натянутости, возникшей в результате июльского инцидента с высылкой дипломатов»
    [86]. После этой встречи министр заявил, что «обе стороны договорились прекратить дискуссии по поводу взаимной высылки дипломатов из своих стран» [87].
 
   К сожалению, мне не известно, что конкретно произошло в наших отношениях за период между первой встречей нашего посла с южнокорейским министром в начале августа и последующей 17 сентября, как были «остужены» наши отношения, но произошло то, что и должно было произойти на государственном уровне. Двусторонние отношения не могут все время строиться с оглядкой на прошлое, на воспоминаниях о негативе, они должны развиваться, наполняться новым содержанием – это нормально и естественно, хотя прошлое всегда и будет подспудно присутствовать, тем более на Востоке.
   Поэтому, уверен, команда «закрыть вопрос», который может раздражать двусторонние отношения, прозвучала для южнокорейцев не только на государственном уровне, но и для страны в целом. Насколько мне известно, в прессе РК после этого не появилось ни одного комментария о российско-корейском «шпионском инциденте», он был забыт начисто. На лентах информагентств лишь появлялись бесстрастные сообщения о событиях, происходящих со мной в Москве.
   За все пять лет ни один южнокорейский корреспондент в Москве не приблизился к залу судебного заседания, где проходил мой процесс. Ни один из них не взял интервью ни у моих адвокатов, ни у моих родственников, ни у меня. Хотя, казалось бы, южнокорейских журналистов это должно было интересовать в гораздо большей степени, чем американских, французских, канадских. Ведь в конечном итоге от исхода процесса, от его объективной оценки зависит и то, какая сторона права в «шпионском скандале». Трудно себе представить, что это их не интересовало и чисто по-журналистски: вопрос непосредственно касался Южной Кореи и наших двусторонних отношений. Просто уровень демократии в Южной Корее таков, что команда «сверху» там не обсуждается и не нарушается. Фальшивыми выглядят на этом фоне публичные обвинения Сеула в адрес Пхеньяна по поводу отсутствия свободы прессы и демократии на Севере Кореи.
   «Дисциплинированными» оказались и южнокорейские правозащитники. Ни одна правозащитная организация, ни один ее деятель не нашел, что сказать по моему случаю, хотя и в России, и за рубежом таких заявлений было более чем достаточно. Когда в феврале 2001 года американская правозащитная организация Digital Freedom Network вместе с российскими организациями развернули в Интернете кампанию под названием «Fairness for Moiseyev» («Справедливость для Моисеева»), в адрес российского руководства поступили сотни писем из разных стран от незнакомых мне людей, но ни одного письма из Южной Кореи, где предполагалось, что у меня много друзей. Даже в «Лефортово» я получал письма поддержки, в том числе из далекой Новой Зеландии и Шотландии, где я никогда не был.
   В связи с присуждением Нобелевской премии Мира президенту Республики Кореи Ким Дэ Чжуну к нему на личный Интернет-сайт 25 декабря 2000 года обратился с письмом главный редактор журнала «Индекс/Досье на цензуру» Наум Ним, в котором просил «выразить свою обеспокоенность делом Моисеева». «Может быть, – писал он, – Ваш авторитет и влияние в международных делах помогут устранить как неправовое давление спецслужб на судей дипломата, так и все более явное давление спецслужб на внешнюю политику нашей страны». Ни ответа, ни реакции от Ким Дэ Чжуна, которого самого трижды арестовывали по ложным обвинениям, который провел в заключении более десяти лет и был приговорен даже к смертной казни, на письмо не последовало. А ведь его политика «солнечного тепла» по отношению к Северной Кореи, как мне официально с выражением благодарности говорили корейцы, во многом навеяна в том числе и моими изысканиями по проблеме корейского урегулирования.
   Моя дочь Надя также обращалась к президенту Южной Кореи по электронной почте, и с тем же результатом.
   Президент Ким Дэ Чжун, разумеется, не может помнить каждого советника посольства, с которым он встречался, но я запомнил, как сидел с ним рядом за столом на приеме в Сеуле по случаю вручения ему диплома доктора политических наук Дипломатической академии МИД России. Он красиво говорил о демократии и правах человека.
   Заверения в дружбе, которые я много раз слышал и в Сеуле, и в Москве от южнокорейских чиновников, ученых, бизнесменов, обернулись пустым звуком.
   Приятным исключением из общего равнодушия корейцев оказалась бывшая в 1998 году послом РК в Москве д-р Ли Ин Хо, которая не только с теплотой откликнулась на мое электронное обращение к ней после моего освобождения, но и обещала поделиться своими личными воспоминаниями о «шпионском скандале» между нашими странами и последующими за этим событиями. Я рассчитывал, что они помогут мне лучше разобраться в событиях пятилетней давности и в написании этих записок. Но не знал, что она занимала весьма важный в сеульской иерархии пост президента Korea Foundation – организации, занимающейся «народной дипломатией». Ее полуторастраничные воспоминания мало что добавили к уже известному и описанному в прессе.
 

Зарубежная поддержка

 
   Я уже упоминал о неподдельном интересе к происходящему вокруг меня со стороны американских журналистов и правозащитных организаций, прессы Франции и других стран, о многочисленных письмах из-за рубежа в мою поддержку. Выразить мне сочувствие счел возможным патриарх мирового востоковедения и кореистики американец Роберт Скалапино, с которым я несколько раз тесно сотрудничал на научных мероприятиях (как выяснилось, они записывались скрытой камерой), другие американские ученые, в том числе профессор Монтрейского института международных исследований Клей Молтс.
   Международная Хельсинкская федерация по правам человека в феврале 2002 года развернула кампанию «В защиту жертв „шпионских“ процессов в России», поскольку, по мнению ее исполнительного директора Аарона Роудса, «судебные процессы над Григорием Пасько, Валентином Моисеевым, Игорем Сутягиным и другими обвиняемыми ФСБ в государственной измене нарушают международные пакты и соглашения в области прав человека». Дальнейшее распространение шпиономании, считает он, способно опять превратить Россию в закрытую страну
    [88]. Под эгидой Федерации информация об этих нарушениях распространяется во всех странах-участницах ОБСЕ.
 
   В октябре того же года Нью-Йоркское отделение Фонда гражданских свобод, основанного Б. А. Березовским, организовало поездку моей дочери Надежды, жены Григория Пасько Галины Морозовой и отца Игоря Сутягина Вячеслава вместе с Каринной Акоповной Москаленко в Соединенные Штаты и Великобританию, поскольку, по словам его директора Юлии Дульцыной, «дела Пасько, Моисеева и Сутягина давно отслеживаются властями и общественными организациями США и Великобритании»
    [89]. Это не было туристической прогулкой: ежедневно состоялось по несколько встреч и бесед с правозащитниками, журналистами, официальными лицами. Во время встреч с представителями Госдепартамента США, американского Конгресса, в палате лордов и британском Форин Офисе они рассказывали о «делах» своих близких, делая акцент на нарастающей шпиономании в России. И каждый раз высокопоставленные чиновники обеих стран задавали один и тот же вопрос: «Что мы можем для вас сделать? На каком уровне следует поднимать вопрос?»
 
   Помощник государственного секретаря США по вопросам демократии и прав человека Лорн Крэнер, принимавший группу в Вашингтоне, заявил, что приоритеты борьбы с терроризмом не отодвинули на задний план тему нарушения прав и свобод в России. Все три случая будут включены в ежегодный отчет Госдепартамента о нарушениях прав человека в мире. Группа членов английского парламента намеревалась поднять вопрос об этих делах в Совете Европы.
   Каринне Акоповне чаще других задавали вопросы, касающиеся российского права и судопроизводства. Собеседникам было не понять, как можно осудить человека, не имея доказательств его вины, почему суды длятся годами и почему люди могут годами сидеть в изоляторе, по существу в той же тюрьме, вообще без суда. Визитерам из России часто задавали вопрос: «Ну, когда же ваши суды станут справедливыми, а процессы состязательными?»
   Ответа на этот вопрос пока нет.
   Не остался Фонд равнодушным к моей судьбе и в дальнейшем, за что его руководителям большое спасибо.
 

 
Отбывание наказания
 

 
Москва – Тверь – Москва
 
   Наслушавшись «доброхотов» из числа сокамерников об ужасах этапирования, пересыльных тюрем и лагерей, я с тревогой ждал будущего после вступления в законную силу приговора. Вместе с тем понимал неизбежность предстоящего и старался настроить себя в том духе, что, если другие могут выдержать, то смогу и я. Три с половиной года в «Лефортово», полагал я, дали мне закалку и умение общаться с непривычным окружением, приучили довольствоваться в быту самым необходимым. С точки зрения потребностей, терпимости, выдержки я стал другим человеком. Помнил я и слова Щаранского, что после замкнутого пространства тюремной камеры лагерь воспринимается как мини-свобода.
   25 января 2002 года меня перевели в пересыльный изолятор на Пресне. От ФСБ я перешел во власть Главного управления исполнения наказаний Минюста, ГУИНа. Просмотрев мои документы и поговорив со мной, дежурный офицер сборного отделения тюрьмы сказал, что поскольку сегодня пятница и руководство уже разошлось по домам, он меня оставляет до понедельника в своем отделении.
   Узкая, как коридор, камера, куда меня поместили одного, имела четыре двухэтажные шконки, расположенные вдоль стен, и находилась в полуподвале: из маленького окна были видны лишь ноги ходящих по тюремному двору людей. Пол скользкий от влаги, под потолком еле светила, мигая, лампочка дневного света. Кругом грязь, холодно. Никаких постельных принадлежностей. Спать пришлось на голых досках, надев на себя все имеющиеся теплые вещи и свитера, не снимая зимней обуви. О времени суток узнавал только по появлению трижды в день баландеров. Чтобы вскипятить воду, приходилось залезать на верхнюю шконку и подключать кипятильник к проводкам, кем-то уже выведенным от лампы – электрической розетки не было.
   Впечатление было поистине ужасное, о чем я и написал жене. Казалось, все, что мне говорили, сбывается и так будет все время. В этих условиях я провел три дня.
   В понедельник, однако, после разговора со старшим офицером за мной пришли и отвели в тюремную больницу, где поместили во вполне приличную по тамошним меркам теплую двухместную камеру с англоговорящим негром, выдали все постельные принадлежности.
   Гуиновцы оказались гуманнее и милосерднее, чем эфэсбэшники, они понимали, что после трех с половиной лет в «Лефортово» с моими заболеваниями мне нужна медицинская помощь. Конечно, она была условной и сводилась к неограниченной выдаче просроченных лекарств и к ежедневной выдаче молока, но меня приятно удивил сам подход администрации изолятора, стремление в меру своих возможностей помочь человеку, кем бы он ни был. Кроме того, больничка в любой тюрьме – это лучшая часть из имеющихся в ней камер, пользующаяся «гревом» (продовольственной и другой помощью) даже со стороны обитателей других камер.
   С сокамерником – почти двухметровым широкоплечим гигантом, страдающим гипертонией – мы быстро нашли общий язык. Выяснилось даже, что мы почти однофамильцы: я – Моисеев, он – Мозес. В России Стивен жил давно, здесь окончил институт и аспирантуру по экономике, и по настоянию своей российской жены принял гражданство, отказавшись от подданства Великобритании. Занимался бизнесом, а в тюрьму попал усилиями охранников фирмы, при помощи которых его обвинили в краже старого дивана из квартиры, снимаемой им за три тысячи долларов в месяц и оплаченной за полгода вперед. Охранники хотели получить долю в его бизнесе по торговле электроникой и бытовой техникой, а он противился.
   Стивен очень переживал и никак не мог смириться, что суд признал его виновным в том, чего он не совершал и по всей логике не мог совершить. Суммы его доходов, оплаты жилья и инкриминированной ему кражи – несопоставимы.
   – Валентайн Иванович, – как-то спросил он меня, обращаясь, как обычно, наполовину по-русски, наполовину по-английски, – Вы когда-нибудь плакали в тюрьме?
   – Нет.
   – А я сегодня все утро, пока вы спали, плакал от обиды. И это не в первый раз.
   Его состояние можно было понять: объятия его новой родины оказались удушающими.
   Атмосфера Пресненского изолятора резко отличалась от лефортовской: никакого подъема, отбоя, смотри телевизор хоть всю ночь, делай что угодно, все твои вещи при тебе. Кормушка в двери всегда открыта из-за сломанного замка, мимо постоянно ходят и заглядывают в нее зэки из отряда хозяйственного обслуживания, выпрашивая сигареты или еду у Стивена, предлагая в обмен заточки, сделанные из разовой зажигалки со впаянным в нее куском металла. Кормушку приходилось самим закрывать, устраивая отвес из бутылки воды, чтобы оградить себя от надоедающих и днем и ночью визитеров.
   Контролер в коридоре, разумеется, находился, и даже иногда покрикивал, но его роль была как-то мало заметна. Однажды, придя со Стивеном с прогулки, мы минут десять его искали по другим коридорам, чтобы он открыл камеру. После «Лефортово», где шага невозможно ступить без выводного конвоира, это было весьма необычно.
   Когда меня на Пресне навестила Каринна Акоповна Москаленко, ее первым полувопросом, полуутверждением было:
   – Ну что, будем писать жалобу на условия содержания?
   Жена, естественно, поделилась с ней описанием условий первых дней пребывания в изоляторе, которое я сделал в письме, и Каринна Акоповна думала, что так все и продолжается. Я рассказал ей, как обстоят дела сейчас, отметив, что чувствую себя и морально, и физически гораздо лучше, чем в «Лефортово». Здесь как-то проще, человечнее, чувствуется жизнь. Нет ковровых дорожек, грязно, не всегда контролеры трезвы, и они, как правило, изъясняются матом, но здесь нет той гнетущей атмосферы, которая подавляет в «Лефортово».
   На пересылке я пробыл чуть более двух недель. 13 февраля опять команда: «На выход с вещами!» – и на этап.
   После многочасового ожидания в сборном отделении, где все гадали, куда отправят, и отсыпались после переполненных камер, ближе к ночи нас погрузили в автозаки и повезли на вокзал. Предварительно нам выдали сухой паек на дорогу: буханку хлеба, щепотку чая, грамм двадцать сахара и треть банки килек в томатном соусе, завернутых в бумагу, от которых почти все отказались, так как они просто текли.
   Путешествие до Твери, куда направлялся этап, было недолгим – около двух часов на поезде. Но и этого времени оказалось достаточно, чтобы прочувствовать все прелести этапирования. Купе арестантского или, как его называют, столыпинского вагона, отличается от обычного прежде всего тем, что верхняя полка здесь занимает все пространство купе и таким образом делит его на два яруса. Забираются на нее через небольшой люк. Коридор от купе отделен решеткой. Нас набили по двадцать с лишним человек в купе. Причем все – с двумя, а то и тремя баулами. Люди сидели друг на друге, умудряясь на коленях держать еще и вещи.
   Отдельные купе были выделены для шмона, на который нас вызывали по одному. В темноте и хаосе битком набитого купе нужно было найти свои вещи и бегом тащить их для досмотра, смысл которого мне сначала был непонятен: ведь нас шмонали на Пресне перед выездом. Понял потом, когда многого в своем небогатом скарбе не досчитался – от чая и мыла до туалетной бумаги.
   Конвой, впрочем, был «с понятием» – брал не все, а лишь то, что считал лишним. «Надо делиться», – коротко бросил один из досматривавших меня, увидев в моих вещах 30 пачек сигарет и несколько плиток шоколада. Но это было лишь «официальное изъятие», другое пропало в полумраке купе без комментариев.
   После шмона и окончательного расселения, офицер, прохаживаясь по коридору вагона с самодовольной улыбкой и помахивая дубинкой, громко объявлял:
   – У кого есть претензии к петербургскому конвою, делайте заявления. Будем разговаривать и разбираться по одному.
   Претензий, разумеется, ни у кого не было. Какой может быть разговор, всем было понятно. Да и измотанным ожиданием, погрузкой под истошный лай собак и беготней по вагону с тяжелыми баулами людям было не до своих вещей. Все были рады короткому отдыху под стук колес и потихоньку дремали.
   Во мне этот стук будил грустные воспоминания. Несчетное количество раз я ехал по этому пути из Москвы в Питер и обратно. В разном качестве: и только что поступившим в институт и переполненным радостью студентом МГИМО, и во время студенческих каникул, и позже, сотрудником МИДа для встречи с родственниками и друзьями, просто навестить родной город. Родился и вырос я в Ленинграде, там же окончил школу, а потом поступил в институт в Москве, жил в студенческом общежитии и позже, женившись, осел в столице окончательно. Осел в столице – условно, поскольку около 15 лет проработал за рубежом в длительных командировках: 12 лет в Пхеньяне, два года в Сеуле и год в Вене.
   Со временем связи с Петербургом ослабли, но любовь к городу осталась. Русские все же очень сентиментальные люди. Видимо, поэтому и существует наша страна, иначе бы все уже давно разбежались.
   Мог ли я когда-нибудь думать, что поеду по этому пути в качестве зэка по этапу? Для этого ли я переехал из Питера в Москву, чтобы потом приблизиться к нему в арестантском вагоне? Такое не могло присниться даже в кошмарном сне. Но так было. И это было реальностью.
   В ночной Твери нас встретил местный конвой. Под крики: «Бегом!» – и тот же устрашающий лай натасканных собак всех усадили на корточки в снежную жижу возле платформы. Вокруг ходили конвойные и для острастки всех без разбору охаживали резиновыми дубинками. Досталось и мне. Но хуже всех пришлось одному парнишке, который при команде: «Всем взять ближайшего соседа под руку!» – от растерянности и в темноте взял под руку конвойного. Его били несколько человек с остервенением, как личного врага.
   Так под руку друг с другом, с вещами на шее и в согнутых руках на перевес, нас погнали метров двести бегом через железнодорожные пути к двум автозакам. В него я еле взобрался: ноги и руки дрожали после бега, сердце бешено билось, во рту пересохло. Увидев в переполненной машине идущую по кругу бутылку с водой, я жадно сделал несколько глотков, забыв о всякой брезгливости и осторожности.
   В Тверском изоляторе, известном жуткими условиями и перенаселенностью, после длительных согласований и бесед меня поместили в двухместную камеру. «В общей пересыльной ты не выдержишь», – коротко сказал оперативник.
   Не знаю, к счастью, что представляет собой пересыльная камера. Мой сокамерник, которого привели в камеру после меня, лишь сказал, что на 30 шконках там 120 человек, но камера, куда поместили меня, была сродни той, в которой я был на сборке на Пресне. Здесь она считалась одной из лучших. Без окон, узкая, как пенал, с покрытыми плесенью от сырости высокими стенами и двумя деревянными топчанами вдоль одной из них. Никаких постельных принадлежностей, лишь на одном из топчанов валялся бесформенный и лоснящийся черным от грязи тюфяк. Но самое главное, в ней отсутствовала раковина. Водопроводный кран был только над дыркой в полу, выполнявшей роль унитаза, так что чистить зубы нужно было уперевшись лицом в нее. Говорили, что прежде эта камера использовалась для приговоренных к смертной казни, а еще раньше все это древнее здание было конюшней при постоялом дворе.
   Похоже, что, поместив меня в двухместную камеру, оперативная часть исходила не только из человеколюбия, хотя и на том ей спасибо. Сосед откуда-то знал, что в «Лефортово» я сидел около пары месяцев с бывшим начальником УБОП по Тверской области Евгением Ройтманом, и его очень интересовало все, с ним связанное, вплоть до того, какие, в каком объеме и от кого он получал посылки. Эфэсбэшники, надо полагать, не делились информацией со своими коллегами из МВД, и они пытались получить ее своими силами.
   Привезли меня в Тверь в четверг, а в субботу рано утром вызвали из камеры с вещами. «На зону», – подумал я, собираясь. Но ошибся. Один из сотрудников изолятора, проникшийся какой-то симпатией ко мне, шепнул, что меня везут спецэтапом на автозаке обратно в Москву.