Страница:
Первые шесть листов, как выяснилось, были смонтированы на ксероксе из более обширного документа под заголовком «Проект служебного приказа на 1997 год», а последующие листы вообще никакого заголовка не имеют. Ни один из этих листков не содержит указания на то, что эти документы подготовлены в АПНБ и вообще в Южной Корее или южнокорейцами. В переводе, как уже говорилось, были значительные пропуски, искажения и добавления.
После того как я сам перевел весь корейский текст на русский язык и ознакомил с переводом адвоката Ю. П. Гервиса, он с некоторым недоверием отнесся к моей работе – настолько переводы были разными. Но, получив мои заверения и наведя справки о моих знаниях корейского языка, приободрился, увидев возможность опровергнуть столь шатко обоснованное обвинение. Одно из его первых ходатайств в судебном процессе под председательством судьи Кузнецовой было о затребовании полных текстов корейских документов, их повторном переводе, вызове в суд переводчика УКРО, первоначально работавшего с корейским текстом, и признании фальсифицированным процессуального перевода.
«Свидетель П.» признал, что он под руководством «свидетеля М.» делал не перевод, а служебную аннотацию, и что он сам придумал заголовки к документам, поскольку начальство требует, чтобы все документы имели название. Мой вопрос, почему именно такие, а не другие, заставил его долго мяться и свести ответ к тому, что ему с его трехлетним опытом работы показалось так правильным.
Он согласился со мной, что слово, переведенное им как «резидентура», можно и нужно перевести как «филиал», «отделение», как это и переводят все без исключения словари, оговорившись, что если оно не относится к документу, касающемуся разведки. Но через пять минут, ничуть не заботясь о логике, сделал вывод, что переведенный им документ относится к разведке, поскольку содержит термин «резидентура». Круг принадлежности «Проекта приказа…» к разведслужбе таким образом замкнулся, но вот на вопрос, почему именно к АПНБ, а не к какой-либо другой, я получил ответ в виде пожимания плечами и невнятного бормотания, что ему так показалось.
– Еще не успел заматереть, – подвел итог в разговоре со мной Юрий Петрович, выслушав это и другие его выступления в суде. – В нем еще сохранились остатки совести.
«Свидетель М.» признал, что это он смонтировал на ксероксе «выписку из Проекта приказа…», поскольку остальное, на его взгляд, к делу не относится. Так что из СВР в УКРО ФСБ поступил полный документ, а уж там решили, что относится к делу, а что нет, сделав «выписку».
С его помощью было решено опровергнуть мои утверждения об искаженном переводе документов. На очередное заседание суда он явился с двумя большими сумками книг и, когда занял место за свидетельской стойкой, Кузнецова попросила его предъявить суду диплом об окончании вуза. Он тут же достал его из бокового кармана пиджака и показал.
– Референт-переводчик корейского и английского языков, – громко зачитала судья.
После этого мне было предложено изложить все то, с чем я не согласен в переводе, а «cвидетель М.» стал доставать из сумок книги. Это оказались корейско-русские, русско-корейские и толковые словари, общие и тематические в двух экземплярах: для него и для меня. Их, как и диплом, он «случайно» захватил, направляясь в суд в качестве свидетеля. Сколько я потом на следующем процессе под улыбки судьи Т. К. Губановой, понимавшей, чем вызван мой вопрос, ни спрашивал у свидетелей, захватили ли они с собой дипломы о высшем образовании, встречал только недоуменный взгляд и, разумеется, отрицательный ответ. Думаю, многие относили вопрос на счет моего длительного пребывания в тюрьме.
Понятно, что по большей части «свидетель М.» опровергал меня, доказывая, что перевод сделан правильно. Причем, каждое свое выступление он, как правило, предварял словами: «Я как профессиональный переводчик считаю…» Вершиной его аргументации можно, наверное, считать утверждение, что перевод «купил оружие» вместо «продал оружие» – это не искажение, поскольку речь идет в обоих случаях об оружии. Так, некоторые не имеющие значения лексические нюансы.
По его мнению, «в корейском языке есть особенности, которые являются причиной разного перевода одного и того же текста разными переводчиками». Если это и мнение профессионала, то уж совсем не филолога. Профессиональному переводчику такое заявить вряд ли даже придет в голову.
Арбитром в нашей полемике выступала судья с неизменным аргументом:
– У вас же не написано в дипломе, что вы переводчик. Как же вы можете оспаривать мнение профессионала.
В дипломе МГИМО этого действительно не написано, но учеба в этом институте и 30-летняя практика дают желающим хорошее знание иностранных языков.
Опроверг он и перевод словосочетания «соним чхамса» как «старший советник». По его мнению, оно неправильно было переведено даже в аннотации, сделанной при его участии и под его руководством. Правильным переводом будет «предыдущий советник». Потрясая толковым словарем, он доказывал, что корейское слово «соним» состоит из двух иероглифов, первый из которых означает «ранее», «предыдущий», а второй – «назначать». Посему, мол, и слово нужно понимать как «ранее назначенный», «предыдущий». Бесспорно, что это корейское слово состоит из тех двух иероглифов, о которых говорил «свидетель М.». Но вот понимать его так буквально не только невозможно, но и просто нелепо. Об этом знает любой, только начинающий изучать иероглифику, уж не говоря о «профессионалах».
Чтобы было более понятно неспециалистам, о чем я говорю, приведу пример. Многим в России, особенно занимающимся восточными единоборствами, известно японское слово «сэнсей» – «учитель», «наставник». Оно тоже состоит из двух иероглифов: «ранее», «предыдущий» и «родиться». Первый иероглиф и в корейском слове, и в японском один и тот же. И корейцы, и японцы используют одни и те же китайские иероглифы, которые в этих трех языках лишь читаются по-разному, но пишутся и понимаются с небольшими нюансами одинаково. Иными словами, буквальный перевод слова «сэнсей» – это «ранее родившийся». Но ведь никому же в голову не придет переводить его так!
Точно так же и корейское слово однозначно переводится как «старший». Об этом свидетельствуют даже не самые толстые словари. Все это, конечно, не могло не быть известно «свидетелю М.», хотя и назвать его «профессиональным переводчиком» у меня язык не повернется. На одном из приемов в посольстве КНДР я слышал, как он пытается лепетать по-корейски и выдавливать из себя английские слова. Запись в дипломе еще далеко не гарантия соответствующих знаний. Ему просто нужно было заставить суд поверить в свою версию или, вернее, по предварительной договоренности дать возможность суду ссылаться на утверждаемое им как «профессионалом».
Для того чтобы еще больше убедить и суд, и «свидетеля М.», в МИДе был запрошен список мидовских должностей на корейском языке, т. е. то, как сами корейцы называют эти должности, в котором совершенно четко указывается, что мой перевод корейского словосочетания единственно верный. Один его экземпляр был приобщен к делу, а другой Гервис вручил лично «свидетелю М.» на память. Но он упорно продолжал стоять на своем, и для суда эта справка, как показала практика, оказалась не убедительной.
В ряде случаев, когда уж никак нельзя было найти никаких отговорок для оправдания сделанного перевода, «свидетель М.» со мной соглашался. Но не думаю, что именно это повлияло на решение суда удовлетворить ходатайство о новом переводе. Просто был найден военный переводчик, знакомый «свидетеля М.», который, исправив очевидные несуразицы и переведя текст полностью, оставил все, что нужно суду и внес «свой вклад» в обвинение.
Этот «независимый» специалист откомментировал те положения корейского текста, перевод которых я оспаривал, что в его полномочия не входило. Он также «исправил» в аннотации «старший советник» на «ранее советник» и степень секретности с первой на вторую, хотя в оригинале совершенно четко на каждом листе стоит цифра «1», не допускающая двоякого толкования, и понимание которой не требует знания корейского языка и даже диплома о высшем образовании.
Зачем были сделаны комментарии – понятно. А зачем были сделаны исправления, станет понятным из рассмотрения содержания «Проекта приказа…», построенного по классической форме: отчет за прошедший год и план на будущий. Это стало ясно, когда в конечном итоге уже другая судья – Г. Н. Коваль – запросила в ФСБ его полный текст в оригинале. Хотя полученный текст тоже содержал укрытые места, но он уже был примерно на 30 страницах и давал гораздо более полное представление о документе. В аннотации, сделанной в УКРО, упоминания об этих двух разделах опущены.
В разделе, посвященном отчету о работе в 1996 году, речь идет о человеке без указания имени и фамилии, который на момент составления проекта приказа занимал должность начальника отдела Кореи в МИД России. Приказ готовился после 4 ноября 1996 года, что стало ясно тоже только позже из его более полного текста, В аннотации эта дата была специально опущена, а «свидетель М.» в суде, подгоняя свои показания под нужную ему версию и ссылаясь на «существующую у нас практику», утверждал, что приказ был написан в начале октября.
Все дело в том, что с 25 октября я уже не занимал эту должность, поскольку был назначен заместителем директора департамента. Фактически я выполнял обязанности заместителя директора еще раньше, после того как мой предшественник на этом посту Валерий Денисов получил от Пхеньяна агреман и верительные грамоты от президента. Южнокорейцам же стало известным о предстоящих служебных перемещениях в департаменте еще в апреле того же года, о чем свидетельствует запись в списке полученных сведений. Кроме того, будь этим человеком я, составители приказа не могли бы не отметить хотя бы предполагаемое служебное повышение характеризуемого ими вновь привлеченного в отчетный период сотрудника. Этого же в документе нет. И, наоборот, в другом разделе, рассматривая перспективу сотрудничества с ним в планируемый период, они опять же называют его «начальником отдела».
Человек, о котором идет речь в «Проекте приказа…» в тот же отчетный период на начальном этапе привлечения к сотрудничеству, как говорится в документе, был старшим советником отдела Кореи МИД России и назначен в том же году начальником отдела. Должность же старшего советника ни в 1996 году, ни ранее я никогда не занимал. И если безосновательные рассуждения «свидетеля М.» о подготовке «Проекта приказа…» в октябре вполне удовлетворяли судью Кузнецову и других судей, то мой послужной список лежал в деле, и опровергнуть его было невозможно.
Хотя, в любом случае, речь в документе идет о 1996 года, о работе в Москве, а меня обвинили в том, что я был завербован в 1992-1994 годах в Сеуле. Мог ли я в таком случае быть человеком, который имелся в виду в этом документе? Да и за задание, «полученное при вербовке», выдали цитату из отчета за 1996 год. Вместе с тем, никаких сведений о том, что кто-либо, в том числе и я, «включен в действующий агентурный аппарат АПНБ», как это утверждается в отношении меня в приговоре, «Проект приказа…» не содержит.
Исправление степени секретности понадобилось потому, что, выступая на одном из первых заседаний суда и желая, видимо, продемонстрировать свою осведомленность, «свидетель М.» рассказал о степенях секретности, существующих в Южной Корее. По его словам, гриф «секретно первой степени» присваивается только тем документам, которые готовит президент Республики Кореи или которые готовятся с его участием. Не берусь утверждать, так это или иначе, поскольку никогда этим не интересовался, но при рассмотрении в дальнейшем в суде аннотации «Проекта приказа…» получилось, что документ не мог быть подготовлен в Южной Корее вообще и в АПНБ в частности. Трудно доказать, что южнокорейский президент прибыл инкогнито в Москву, чтобы поучаствовать в подготовке «Проекта приказа…». Легче сменить степень секретности. Что и сделали.
И я, и мои адвокаты, естественно, протестовали против такой подмены. Цифра «1» была очевидна и повторена на каждой странице. Но и здесь был найден нетривиальный выход. На одном из заседаний судья предложила «свидетелю М.» взглянуть на эту цифру. Как прежде диплом и словари, «случайно» у него в кармане оказалась лупа, которую он достал и, посмотрев через нее на документ, без тени сомнения сказал:
– Римская два.
– А фонарика у вас нет? – не удержался от ехидного вопроса Гервис.
Шутка шуткой, но документ так и остался для суда «секретным второй степени», хотя корейцы практически никогда не используют римские цифры. И, разумеется, «профессиональный переводчик» не мог не знать этого. Чтобы это мог узнать и суд, ему была представлена свидетельствующая об этом справка кафедры японского и корейского языков МГИМО. Кстати, «свидетель П.» все же увидел на документе единицу. Прав Юрий Петрович – не заматерел еще.
В сверхъестественных способностях «свидетеля М.» видеть то, что не видят другие, можно было убедиться и в дальнейшем. Уже в ходе другого процесса, взглянув на протокол «отбирания объяснений» у Чо Сон У, он увидел там несколько бледных линий, сделанных шариковой ручкой от полей до края листа, и тут же заявил, что это подпись Чо Со У, поскольку он ее «хорошо знает». Судья улыбнулась, но не стала спрашивать о причинах его столь странной осведомленности.
Что касается не имеющих заголовка 11 листов на корейском языке, названных отдельным документом, то они состояли из бланка анкеты, в которую были внесены некоторые искаженные данные обо мне, и списка сведений, полученных какой-то корейской организацией с января 1994 года до начала сентября 1996 года, с указанием конкретных дат их поступления. Все эти листы не имели не только сквозной, но и вообще какой-либо нумерации, а также других признаков, позволявших считать их единым документом, подготовленным в Южной Корее, в АПНБ, а уж тем более самим Чо Сон У. Идея, как я понимаю, заключалась в том, что, соединив анкету и список сведений в один документ и дав ему название «Выписка из личного агентурного дела Моисеева В. И.», обвинить меня в передаче этих сведений Чо Сон У.
Между тем «свидетель П.» заявил, что счел эти листы единым документом только потому, что они были даны ему на перевод одновременно, а «свидетель М.» был вынужден признать, что ни в анкете, ни в списке сведений нет «признаков принадлежности к спецслужбам», что «возможно использование анкеты в других ведомствах Южной Кореи» помимо спецслужб.
Подобные анкеты действительно ведутся во всех южнокорейских учреждениях, которые имеют отношения с иностранцами. Учитывая объем моих связей с корейцами и в Сеуле, и в Москве, такие анкеты существовали в десятках учреждениях Южной Кореи. Объективки на собеседников составляются и в российских учреждениях.
Назвав анкету выпиской из моего личного дела, ни следствие, ни суд не удивились, почему же в ней отсутствует якобы присвоенный мне в АПНБ номер? Где-где, а уж в личном деле он должен быть отражен. Почему в этом «личном деле» искажены фамилия моей жены, мой послужной список, контактные телефоны и другие сведения? Выходит, что, дав согласие на сотрудничество с АПНБ и выдавая государственные секреты, я хранил в тайне данные о себе, а профессионалы не удосужились выяснить установочные данные на своего агента?
Эти вопросы я пытался задавать на суде, но не получил ответов. Нашелся, однако, прокурор. По его просвещенному мнению, о том, что анкета составлена разведслужбой и именно АПНБ свидетельствует тот факт, что в ней указан мой сын от первого брака, из чего следует, что я женат дважды. Такие конфиденциальные и компрометирующие человека сведения, заявил он, просто так иностранцам известны быть не могут. Канцлер ФРГ Герхард Шредер или его заместитель, министр иностранных дел Йошка Фишер с их многочисленными браками не оправдались бы перед Главной военной прокуратурой, попади в ее руки.
Совершенно очевидно, что анкета и список сведений подготовлены в различное время с разрывом не менее полугода. В анкете говорится о моем предстоящем 50-летии, то есть запись сделана до 10 марта 1996 года, в то время как перечисление сведений в списке заканчивается сентябрем. Будь это единым документом, то и о пятидесятилетии говорилось бы тогда, как о свершившемся факте, или наоборот, перечисление сведений закончилось бы до 10 марта.
В списке сведений содержится информация, не имеющая никакого отношения к министерству иностранных дел, например о закупках каких-то отдельных товаров в России, коммерческих фирмах и даже о получении доклада японского посольства в Москве об изучении экономического потенциала Сибири. В нем нет указаний на единый источник информации, но в то же время содержится не менее 13 прямых ссылок на мои слова, причем в первый раз мое имя употребляется с указанием должности. В этом бы, очевидно, не было бы необходимости, если считать, что источником всех сведений является лицо, анкета которого приложена к списку автором, его составлявшем.
Примечательно при этом, что все ссылки на меня приходятся на трехмесячный период, когда я, согласно сводке наружного наблюдения, не имел контактов с Чо Сон У, что вообще ставит под сомнение происхождение и источники этого списка сведений. Нет ни единого случая совпадения даты моей встречи с Чо Сон У с датой поступления информации и что ни одно из 13 сведений, имеющих ссылку на меня, не признано секретным (например, о содержании состоявшегося в МИДе брифинга). А что касается доклада японского посольства в Москве, то получается, что я его каким-то образом получил у японцев или выкрал, чтобы затем передать корейцам. Полный бред. Эксперты не нашли его в архивах МИДа. Никто не потрудился узнать, существовал ли такой доклад вообще?
На то, что источником сведений не являюсь я, указывает и признание экспертизой недостоверными около 30% единиц информации, содержащейся в списке, так как никто никогда не ставил под сомнение мою компетентность, что исключает возможность оперирования мною недостоверными сведениями в беседах на профессиональные темы, в том числе и с Чо Сон У. Тем более нелепо предполагать намеренную, как утверждается, передачу недостоверных сведений. Если следовать обвинению, выходит, что, передавая недостоверные сведения, я целенаправленно и умышленно дезинформировалюжнокорейцев. На кого же я работал и почему получал деньги только от южнокорейцев? Ни следствие, ни суд даже и не пытались разрешить этот парадокс.
Не пытались ответить и на вопрос, как в документе, подготовленном московской резидентурой АПНБ, могли быть зафиксированы сведения, переданные якобы мною в то время, когда я еще работал в Сеуле, то есть в январе-феврале 1994 года? Допустим, что они были переданы, но тогда при чем здесь московская резидентура? Или как могли быть переданы сведения в период с марта по август 1994 года, когда я работал в Москве, а Чо Сон У – в Сеуле?
Согласно данным наружного наблюдения, в период с января по середину сентября 1996 года я всего лишь дважды встречался с Чо Сон У – в январе и апреле. Но к тому периоду в списке относятся около 50 случаев поступления информации, причем и в феврале, и в марте, и в мае, и в летние месяцы. Но если не было встреч, то не могло быть и передачи сведений, так как, в соответствии с обвинением, я их передавал только во время встреч с Чо Сон У. Из 33 месяцев поступления информации, зафиксированной в списке, как минимум в течение 16-ти я объективно не мог встречаться и не встречался с Чо Сон У и, следовательно, не мог ему ничего передавать. Как можно было признать переданным мною все, что зафиксировано в списке?
Приписывая мне передачу сведений, ФСБ не могла не понимать, что, если и была утечка информации, то через кого-то другого. Но вопреки очевидному продолжала настаивать на том, что это сделал я, не озаботившись поиском подлинного источника. Почему? То ли там понимали, что весь этот список – липа, просто не хотели утруждать себя? Ведь по отчетности-то все равно все вышло гладко.
Все без исключения сведения, перечисленные в списке, были известны широкому кругу лиц, разной степени компетентности, которые имели постоянные контакты со многими корейцами, в том числе и с Чо Сон У. Часть сведений не имела отношения к МИДу. Практически все они в той или иной степени обсуждались в СМИ или в специальной литературе.
Таким образом, не вызывает сомнения безосновательность утверждений о том, что текст на корейском языке – это выписки из двух документов, что эти документы подготовлены в АПНБ, что они относятся ко мне, что именно я передал сведения, содержащиеся в списке и что получателем этих сведений был Чо Сон У.
Свидетельством того, что ассоциация этих документов со мной надумана, является их оценка самой ФСБ. Они были получены от СВР в феврале 1997 года, но тогда, как заявил «свидетель М.», на Лубянке не сочли их относящимися ко мне, и я продолжал спокойно работать, ежедневно имея доступ к секретной информации и проводя беседы и консультации с иностранными коллегами в Москве и за рубежом. После февраля 1997 года не было сделано ни одной аудиозаписи моих бесед с Чо Сон У, ни одной видеозаписи наших встреч. И тем не менее в середине 1998 года эти документы легли в основу обвинения.
Что же произошло? Какие, когда и кем были получены данные, перевернувшие оценку документов? Из представленных ФСБ материалов это абсолютно неясно. Наоборот, здравый смысл подсказывает, что в результате длительного наружного наблюдения и прослушивания телефонных разговоров можно было лишь утвердиться во мнении, что ничего противоправного с моей стороны не совершается. Но здесь руководствовались не здравым смыслом, а личными и ведомственными интересами.
Очевидно, что идея увязать эти документы со мной, с АПНБ и Чо Сон У появилась за неимением ничего другого, когда нужно было оправдать наделавшие много шума и провалившиеся заявления о задержании меня и Чо Сон У с поличным и высылку корейца из Москвы. Документы тут же превратились в улики после соответствующих манипуляциях с аннотацией, компоновкой страниц и нужном толковании.
Трудно сказать, на каком уровне это было сделано, но, судя по всему, это дело рук исполнителей, которым нужно было выслужиться, показать свою работу руководству и одновременно выпутаться из ситуации с громким задержанием «шпионов», в которой в противном случае они неминуемо оказались бы крайними. Расчет был, видимо, на то, что никто другой корейский текст читать не будет.
Несмотря на то, что в ходе двух судебных переводов, сделанных отнюдь не нейтральными и независимыми переводчиками, было однозначно выяснено, что документы не являются выписками и либо не имеют названий, либо называются иначе, судьи в приговорах упорно оперировали теми названиями, которые дало следствие, и переводом, сделанном на стадии следствия. Причем не просто оперировали, а ссылались на них так, как если бы там прямо упоминалась моя фамилия: «В Проекте приказа по организации работы АПНБ в Москве на 1997 год отражено, что южнокорейской разведкой через Моисеева своевременно добыты документы и материалы…» и т. д.
Допустим, вопреки очевидному, что документы, о которых идет речь, действительно подготовлены в АПНБ. Тогда возникает вопрос, требующий ответа, но обойденный молчанием: как они попали в руки российских спецслужб? То ли это их умелая работа в сочетании с халатностью и небрежностью корейцев, то ли это умелая работа корейцев, специально допустивших утечку?
Примечательно, что после утечки документов, задержания и высылки из России изменений в худшую сторону в карьере Чо Сон У не произошло. Уже в 2000 году он возглавлял отдел России одного из управлений Национальной разведывательной службы
[33].
Защита шла по всем направлениям предъявленного мне обвинения. И поэтому, несмотря на отсутствие каких-либо доказательств передачи мною документов и сведений, в суде оспаривалась и их секретность.
После того, как в ходе судебных заседаний были сделаны новые переводы корейских документов, защита и я многократно ходатайствовали о проведении новой экспертизы степени секретности. Мы исходили не только из того, что новые переводы при всей их предвзятости выявили серьезные искажения в списке сведений, полученных какой-то корейской организацией, но и из того, что сама экспертиза, проведенная на предварительном следствии, была порочна.
Следствие запросило и получило из МИДа официальный перечень секретных и совершенно секретных документов, к которым я имел доступ с марта 1994 года по июль 1998 года, т. е. за весь период моей работы в центральном аппарате после возвращения из Сеула. В нем содержалось 132 секретных и 27 совершенно секретных документа. Ни один из них следствие не смогло инкриминировать мне как переданный Чо Сон У. В то же время документы, якобы переданные мною южнокорейской разведке и которые были признаны экспертизой секретными, в официальном перечне МИДа не содержались.
После того как я сам перевел весь корейский текст на русский язык и ознакомил с переводом адвоката Ю. П. Гервиса, он с некоторым недоверием отнесся к моей работе – настолько переводы были разными. Но, получив мои заверения и наведя справки о моих знаниях корейского языка, приободрился, увидев возможность опровергнуть столь шатко обоснованное обвинение. Одно из его первых ходатайств в судебном процессе под председательством судьи Кузнецовой было о затребовании полных текстов корейских документов, их повторном переводе, вызове в суд переводчика УКРО, первоначально работавшего с корейским текстом, и признании фальсифицированным процессуального перевода.
«Свидетель П.» признал, что он под руководством «свидетеля М.» делал не перевод, а служебную аннотацию, и что он сам придумал заголовки к документам, поскольку начальство требует, чтобы все документы имели название. Мой вопрос, почему именно такие, а не другие, заставил его долго мяться и свести ответ к тому, что ему с его трехлетним опытом работы показалось так правильным.
Он согласился со мной, что слово, переведенное им как «резидентура», можно и нужно перевести как «филиал», «отделение», как это и переводят все без исключения словари, оговорившись, что если оно не относится к документу, касающемуся разведки. Но через пять минут, ничуть не заботясь о логике, сделал вывод, что переведенный им документ относится к разведке, поскольку содержит термин «резидентура». Круг принадлежности «Проекта приказа…» к разведслужбе таким образом замкнулся, но вот на вопрос, почему именно к АПНБ, а не к какой-либо другой, я получил ответ в виде пожимания плечами и невнятного бормотания, что ему так показалось.
– Еще не успел заматереть, – подвел итог в разговоре со мной Юрий Петрович, выслушав это и другие его выступления в суде. – В нем еще сохранились остатки совести.
«Свидетель М.» признал, что это он смонтировал на ксероксе «выписку из Проекта приказа…», поскольку остальное, на его взгляд, к делу не относится. Так что из СВР в УКРО ФСБ поступил полный документ, а уж там решили, что относится к делу, а что нет, сделав «выписку».
С его помощью было решено опровергнуть мои утверждения об искаженном переводе документов. На очередное заседание суда он явился с двумя большими сумками книг и, когда занял место за свидетельской стойкой, Кузнецова попросила его предъявить суду диплом об окончании вуза. Он тут же достал его из бокового кармана пиджака и показал.
– Референт-переводчик корейского и английского языков, – громко зачитала судья.
После этого мне было предложено изложить все то, с чем я не согласен в переводе, а «cвидетель М.» стал доставать из сумок книги. Это оказались корейско-русские, русско-корейские и толковые словари, общие и тематические в двух экземплярах: для него и для меня. Их, как и диплом, он «случайно» захватил, направляясь в суд в качестве свидетеля. Сколько я потом на следующем процессе под улыбки судьи Т. К. Губановой, понимавшей, чем вызван мой вопрос, ни спрашивал у свидетелей, захватили ли они с собой дипломы о высшем образовании, встречал только недоуменный взгляд и, разумеется, отрицательный ответ. Думаю, многие относили вопрос на счет моего длительного пребывания в тюрьме.
Понятно, что по большей части «свидетель М.» опровергал меня, доказывая, что перевод сделан правильно. Причем, каждое свое выступление он, как правило, предварял словами: «Я как профессиональный переводчик считаю…» Вершиной его аргументации можно, наверное, считать утверждение, что перевод «купил оружие» вместо «продал оружие» – это не искажение, поскольку речь идет в обоих случаях об оружии. Так, некоторые не имеющие значения лексические нюансы.
По его мнению, «в корейском языке есть особенности, которые являются причиной разного перевода одного и того же текста разными переводчиками». Если это и мнение профессионала, то уж совсем не филолога. Профессиональному переводчику такое заявить вряд ли даже придет в голову.
Арбитром в нашей полемике выступала судья с неизменным аргументом:
– У вас же не написано в дипломе, что вы переводчик. Как же вы можете оспаривать мнение профессионала.
В дипломе МГИМО этого действительно не написано, но учеба в этом институте и 30-летняя практика дают желающим хорошее знание иностранных языков.
Опроверг он и перевод словосочетания «соним чхамса» как «старший советник». По его мнению, оно неправильно было переведено даже в аннотации, сделанной при его участии и под его руководством. Правильным переводом будет «предыдущий советник». Потрясая толковым словарем, он доказывал, что корейское слово «соним» состоит из двух иероглифов, первый из которых означает «ранее», «предыдущий», а второй – «назначать». Посему, мол, и слово нужно понимать как «ранее назначенный», «предыдущий». Бесспорно, что это корейское слово состоит из тех двух иероглифов, о которых говорил «свидетель М.». Но вот понимать его так буквально не только невозможно, но и просто нелепо. Об этом знает любой, только начинающий изучать иероглифику, уж не говоря о «профессионалах».
Чтобы было более понятно неспециалистам, о чем я говорю, приведу пример. Многим в России, особенно занимающимся восточными единоборствами, известно японское слово «сэнсей» – «учитель», «наставник». Оно тоже состоит из двух иероглифов: «ранее», «предыдущий» и «родиться». Первый иероглиф и в корейском слове, и в японском один и тот же. И корейцы, и японцы используют одни и те же китайские иероглифы, которые в этих трех языках лишь читаются по-разному, но пишутся и понимаются с небольшими нюансами одинаково. Иными словами, буквальный перевод слова «сэнсей» – это «ранее родившийся». Но ведь никому же в голову не придет переводить его так!
Точно так же и корейское слово однозначно переводится как «старший». Об этом свидетельствуют даже не самые толстые словари. Все это, конечно, не могло не быть известно «свидетелю М.», хотя и назвать его «профессиональным переводчиком» у меня язык не повернется. На одном из приемов в посольстве КНДР я слышал, как он пытается лепетать по-корейски и выдавливать из себя английские слова. Запись в дипломе еще далеко не гарантия соответствующих знаний. Ему просто нужно было заставить суд поверить в свою версию или, вернее, по предварительной договоренности дать возможность суду ссылаться на утверждаемое им как «профессионалом».
Для того чтобы еще больше убедить и суд, и «свидетеля М.», в МИДе был запрошен список мидовских должностей на корейском языке, т. е. то, как сами корейцы называют эти должности, в котором совершенно четко указывается, что мой перевод корейского словосочетания единственно верный. Один его экземпляр был приобщен к делу, а другой Гервис вручил лично «свидетелю М.» на память. Но он упорно продолжал стоять на своем, и для суда эта справка, как показала практика, оказалась не убедительной.
В ряде случаев, когда уж никак нельзя было найти никаких отговорок для оправдания сделанного перевода, «свидетель М.» со мной соглашался. Но не думаю, что именно это повлияло на решение суда удовлетворить ходатайство о новом переводе. Просто был найден военный переводчик, знакомый «свидетеля М.», который, исправив очевидные несуразицы и переведя текст полностью, оставил все, что нужно суду и внес «свой вклад» в обвинение.
Этот «независимый» специалист откомментировал те положения корейского текста, перевод которых я оспаривал, что в его полномочия не входило. Он также «исправил» в аннотации «старший советник» на «ранее советник» и степень секретности с первой на вторую, хотя в оригинале совершенно четко на каждом листе стоит цифра «1», не допускающая двоякого толкования, и понимание которой не требует знания корейского языка и даже диплома о высшем образовании.
Зачем были сделаны комментарии – понятно. А зачем были сделаны исправления, станет понятным из рассмотрения содержания «Проекта приказа…», построенного по классической форме: отчет за прошедший год и план на будущий. Это стало ясно, когда в конечном итоге уже другая судья – Г. Н. Коваль – запросила в ФСБ его полный текст в оригинале. Хотя полученный текст тоже содержал укрытые места, но он уже был примерно на 30 страницах и давал гораздо более полное представление о документе. В аннотации, сделанной в УКРО, упоминания об этих двух разделах опущены.
В разделе, посвященном отчету о работе в 1996 году, речь идет о человеке без указания имени и фамилии, который на момент составления проекта приказа занимал должность начальника отдела Кореи в МИД России. Приказ готовился после 4 ноября 1996 года, что стало ясно тоже только позже из его более полного текста, В аннотации эта дата была специально опущена, а «свидетель М.» в суде, подгоняя свои показания под нужную ему версию и ссылаясь на «существующую у нас практику», утверждал, что приказ был написан в начале октября.
Все дело в том, что с 25 октября я уже не занимал эту должность, поскольку был назначен заместителем директора департамента. Фактически я выполнял обязанности заместителя директора еще раньше, после того как мой предшественник на этом посту Валерий Денисов получил от Пхеньяна агреман и верительные грамоты от президента. Южнокорейцам же стало известным о предстоящих служебных перемещениях в департаменте еще в апреле того же года, о чем свидетельствует запись в списке полученных сведений. Кроме того, будь этим человеком я, составители приказа не могли бы не отметить хотя бы предполагаемое служебное повышение характеризуемого ими вновь привлеченного в отчетный период сотрудника. Этого же в документе нет. И, наоборот, в другом разделе, рассматривая перспективу сотрудничества с ним в планируемый период, они опять же называют его «начальником отдела».
Человек, о котором идет речь в «Проекте приказа…» в тот же отчетный период на начальном этапе привлечения к сотрудничеству, как говорится в документе, был старшим советником отдела Кореи МИД России и назначен в том же году начальником отдела. Должность же старшего советника ни в 1996 году, ни ранее я никогда не занимал. И если безосновательные рассуждения «свидетеля М.» о подготовке «Проекта приказа…» в октябре вполне удовлетворяли судью Кузнецову и других судей, то мой послужной список лежал в деле, и опровергнуть его было невозможно.
Хотя, в любом случае, речь в документе идет о 1996 года, о работе в Москве, а меня обвинили в том, что я был завербован в 1992-1994 годах в Сеуле. Мог ли я в таком случае быть человеком, который имелся в виду в этом документе? Да и за задание, «полученное при вербовке», выдали цитату из отчета за 1996 год. Вместе с тем, никаких сведений о том, что кто-либо, в том числе и я, «включен в действующий агентурный аппарат АПНБ», как это утверждается в отношении меня в приговоре, «Проект приказа…» не содержит.
Исправление степени секретности понадобилось потому, что, выступая на одном из первых заседаний суда и желая, видимо, продемонстрировать свою осведомленность, «свидетель М.» рассказал о степенях секретности, существующих в Южной Корее. По его словам, гриф «секретно первой степени» присваивается только тем документам, которые готовит президент Республики Кореи или которые готовятся с его участием. Не берусь утверждать, так это или иначе, поскольку никогда этим не интересовался, но при рассмотрении в дальнейшем в суде аннотации «Проекта приказа…» получилось, что документ не мог быть подготовлен в Южной Корее вообще и в АПНБ в частности. Трудно доказать, что южнокорейский президент прибыл инкогнито в Москву, чтобы поучаствовать в подготовке «Проекта приказа…». Легче сменить степень секретности. Что и сделали.
И я, и мои адвокаты, естественно, протестовали против такой подмены. Цифра «1» была очевидна и повторена на каждой странице. Но и здесь был найден нетривиальный выход. На одном из заседаний судья предложила «свидетелю М.» взглянуть на эту цифру. Как прежде диплом и словари, «случайно» у него в кармане оказалась лупа, которую он достал и, посмотрев через нее на документ, без тени сомнения сказал:
– Римская два.
– А фонарика у вас нет? – не удержался от ехидного вопроса Гервис.
Шутка шуткой, но документ так и остался для суда «секретным второй степени», хотя корейцы практически никогда не используют римские цифры. И, разумеется, «профессиональный переводчик» не мог не знать этого. Чтобы это мог узнать и суд, ему была представлена свидетельствующая об этом справка кафедры японского и корейского языков МГИМО. Кстати, «свидетель П.» все же увидел на документе единицу. Прав Юрий Петрович – не заматерел еще.
В сверхъестественных способностях «свидетеля М.» видеть то, что не видят другие, можно было убедиться и в дальнейшем. Уже в ходе другого процесса, взглянув на протокол «отбирания объяснений» у Чо Сон У, он увидел там несколько бледных линий, сделанных шариковой ручкой от полей до края листа, и тут же заявил, что это подпись Чо Со У, поскольку он ее «хорошо знает». Судья улыбнулась, но не стала спрашивать о причинах его столь странной осведомленности.
Что касается не имеющих заголовка 11 листов на корейском языке, названных отдельным документом, то они состояли из бланка анкеты, в которую были внесены некоторые искаженные данные обо мне, и списка сведений, полученных какой-то корейской организацией с января 1994 года до начала сентября 1996 года, с указанием конкретных дат их поступления. Все эти листы не имели не только сквозной, но и вообще какой-либо нумерации, а также других признаков, позволявших считать их единым документом, подготовленным в Южной Корее, в АПНБ, а уж тем более самим Чо Сон У. Идея, как я понимаю, заключалась в том, что, соединив анкету и список сведений в один документ и дав ему название «Выписка из личного агентурного дела Моисеева В. И.», обвинить меня в передаче этих сведений Чо Сон У.
Между тем «свидетель П.» заявил, что счел эти листы единым документом только потому, что они были даны ему на перевод одновременно, а «свидетель М.» был вынужден признать, что ни в анкете, ни в списке сведений нет «признаков принадлежности к спецслужбам», что «возможно использование анкеты в других ведомствах Южной Кореи» помимо спецслужб.
Подобные анкеты действительно ведутся во всех южнокорейских учреждениях, которые имеют отношения с иностранцами. Учитывая объем моих связей с корейцами и в Сеуле, и в Москве, такие анкеты существовали в десятках учреждениях Южной Кореи. Объективки на собеседников составляются и в российских учреждениях.
Назвав анкету выпиской из моего личного дела, ни следствие, ни суд не удивились, почему же в ней отсутствует якобы присвоенный мне в АПНБ номер? Где-где, а уж в личном деле он должен быть отражен. Почему в этом «личном деле» искажены фамилия моей жены, мой послужной список, контактные телефоны и другие сведения? Выходит, что, дав согласие на сотрудничество с АПНБ и выдавая государственные секреты, я хранил в тайне данные о себе, а профессионалы не удосужились выяснить установочные данные на своего агента?
Эти вопросы я пытался задавать на суде, но не получил ответов. Нашелся, однако, прокурор. По его просвещенному мнению, о том, что анкета составлена разведслужбой и именно АПНБ свидетельствует тот факт, что в ней указан мой сын от первого брака, из чего следует, что я женат дважды. Такие конфиденциальные и компрометирующие человека сведения, заявил он, просто так иностранцам известны быть не могут. Канцлер ФРГ Герхард Шредер или его заместитель, министр иностранных дел Йошка Фишер с их многочисленными браками не оправдались бы перед Главной военной прокуратурой, попади в ее руки.
Совершенно очевидно, что анкета и список сведений подготовлены в различное время с разрывом не менее полугода. В анкете говорится о моем предстоящем 50-летии, то есть запись сделана до 10 марта 1996 года, в то время как перечисление сведений в списке заканчивается сентябрем. Будь это единым документом, то и о пятидесятилетии говорилось бы тогда, как о свершившемся факте, или наоборот, перечисление сведений закончилось бы до 10 марта.
В списке сведений содержится информация, не имеющая никакого отношения к министерству иностранных дел, например о закупках каких-то отдельных товаров в России, коммерческих фирмах и даже о получении доклада японского посольства в Москве об изучении экономического потенциала Сибири. В нем нет указаний на единый источник информации, но в то же время содержится не менее 13 прямых ссылок на мои слова, причем в первый раз мое имя употребляется с указанием должности. В этом бы, очевидно, не было бы необходимости, если считать, что источником всех сведений является лицо, анкета которого приложена к списку автором, его составлявшем.
Примечательно при этом, что все ссылки на меня приходятся на трехмесячный период, когда я, согласно сводке наружного наблюдения, не имел контактов с Чо Сон У, что вообще ставит под сомнение происхождение и источники этого списка сведений. Нет ни единого случая совпадения даты моей встречи с Чо Сон У с датой поступления информации и что ни одно из 13 сведений, имеющих ссылку на меня, не признано секретным (например, о содержании состоявшегося в МИДе брифинга). А что касается доклада японского посольства в Москве, то получается, что я его каким-то образом получил у японцев или выкрал, чтобы затем передать корейцам. Полный бред. Эксперты не нашли его в архивах МИДа. Никто не потрудился узнать, существовал ли такой доклад вообще?
На то, что источником сведений не являюсь я, указывает и признание экспертизой недостоверными около 30% единиц информации, содержащейся в списке, так как никто никогда не ставил под сомнение мою компетентность, что исключает возможность оперирования мною недостоверными сведениями в беседах на профессиональные темы, в том числе и с Чо Сон У. Тем более нелепо предполагать намеренную, как утверждается, передачу недостоверных сведений. Если следовать обвинению, выходит, что, передавая недостоверные сведения, я целенаправленно и умышленно дезинформировалюжнокорейцев. На кого же я работал и почему получал деньги только от южнокорейцев? Ни следствие, ни суд даже и не пытались разрешить этот парадокс.
Не пытались ответить и на вопрос, как в документе, подготовленном московской резидентурой АПНБ, могли быть зафиксированы сведения, переданные якобы мною в то время, когда я еще работал в Сеуле, то есть в январе-феврале 1994 года? Допустим, что они были переданы, но тогда при чем здесь московская резидентура? Или как могли быть переданы сведения в период с марта по август 1994 года, когда я работал в Москве, а Чо Сон У – в Сеуле?
Согласно данным наружного наблюдения, в период с января по середину сентября 1996 года я всего лишь дважды встречался с Чо Сон У – в январе и апреле. Но к тому периоду в списке относятся около 50 случаев поступления информации, причем и в феврале, и в марте, и в мае, и в летние месяцы. Но если не было встреч, то не могло быть и передачи сведений, так как, в соответствии с обвинением, я их передавал только во время встреч с Чо Сон У. Из 33 месяцев поступления информации, зафиксированной в списке, как минимум в течение 16-ти я объективно не мог встречаться и не встречался с Чо Сон У и, следовательно, не мог ему ничего передавать. Как можно было признать переданным мною все, что зафиксировано в списке?
Приписывая мне передачу сведений, ФСБ не могла не понимать, что, если и была утечка информации, то через кого-то другого. Но вопреки очевидному продолжала настаивать на том, что это сделал я, не озаботившись поиском подлинного источника. Почему? То ли там понимали, что весь этот список – липа, просто не хотели утруждать себя? Ведь по отчетности-то все равно все вышло гладко.
Все без исключения сведения, перечисленные в списке, были известны широкому кругу лиц, разной степени компетентности, которые имели постоянные контакты со многими корейцами, в том числе и с Чо Сон У. Часть сведений не имела отношения к МИДу. Практически все они в той или иной степени обсуждались в СМИ или в специальной литературе.
Таким образом, не вызывает сомнения безосновательность утверждений о том, что текст на корейском языке – это выписки из двух документов, что эти документы подготовлены в АПНБ, что они относятся ко мне, что именно я передал сведения, содержащиеся в списке и что получателем этих сведений был Чо Сон У.
Свидетельством того, что ассоциация этих документов со мной надумана, является их оценка самой ФСБ. Они были получены от СВР в феврале 1997 года, но тогда, как заявил «свидетель М.», на Лубянке не сочли их относящимися ко мне, и я продолжал спокойно работать, ежедневно имея доступ к секретной информации и проводя беседы и консультации с иностранными коллегами в Москве и за рубежом. После февраля 1997 года не было сделано ни одной аудиозаписи моих бесед с Чо Сон У, ни одной видеозаписи наших встреч. И тем не менее в середине 1998 года эти документы легли в основу обвинения.
Что же произошло? Какие, когда и кем были получены данные, перевернувшие оценку документов? Из представленных ФСБ материалов это абсолютно неясно. Наоборот, здравый смысл подсказывает, что в результате длительного наружного наблюдения и прослушивания телефонных разговоров можно было лишь утвердиться во мнении, что ничего противоправного с моей стороны не совершается. Но здесь руководствовались не здравым смыслом, а личными и ведомственными интересами.
Очевидно, что идея увязать эти документы со мной, с АПНБ и Чо Сон У появилась за неимением ничего другого, когда нужно было оправдать наделавшие много шума и провалившиеся заявления о задержании меня и Чо Сон У с поличным и высылку корейца из Москвы. Документы тут же превратились в улики после соответствующих манипуляциях с аннотацией, компоновкой страниц и нужном толковании.
Трудно сказать, на каком уровне это было сделано, но, судя по всему, это дело рук исполнителей, которым нужно было выслужиться, показать свою работу руководству и одновременно выпутаться из ситуации с громким задержанием «шпионов», в которой в противном случае они неминуемо оказались бы крайними. Расчет был, видимо, на то, что никто другой корейский текст читать не будет.
Несмотря на то, что в ходе двух судебных переводов, сделанных отнюдь не нейтральными и независимыми переводчиками, было однозначно выяснено, что документы не являются выписками и либо не имеют названий, либо называются иначе, судьи в приговорах упорно оперировали теми названиями, которые дало следствие, и переводом, сделанном на стадии следствия. Причем не просто оперировали, а ссылались на них так, как если бы там прямо упоминалась моя фамилия: «В Проекте приказа по организации работы АПНБ в Москве на 1997 год отражено, что южнокорейской разведкой через Моисеева своевременно добыты документы и материалы…» и т. д.
Допустим, вопреки очевидному, что документы, о которых идет речь, действительно подготовлены в АПНБ. Тогда возникает вопрос, требующий ответа, но обойденный молчанием: как они попали в руки российских спецслужб? То ли это их умелая работа в сочетании с халатностью и небрежностью корейцев, то ли это умелая работа корейцев, специально допустивших утечку?
Примечательно, что после утечки документов, задержания и высылки из России изменений в худшую сторону в карьере Чо Сон У не произошло. Уже в 2000 году он возглавлял отдел России одного из управлений Национальной разведывательной службы
[33].
Экспертиза секретности документов
и сведений
Защита шла по всем направлениям предъявленного мне обвинения. И поэтому, несмотря на отсутствие каких-либо доказательств передачи мною документов и сведений, в суде оспаривалась и их секретность.
После того, как в ходе судебных заседаний были сделаны новые переводы корейских документов, защита и я многократно ходатайствовали о проведении новой экспертизы степени секретности. Мы исходили не только из того, что новые переводы при всей их предвзятости выявили серьезные искажения в списке сведений, полученных какой-то корейской организацией, но и из того, что сама экспертиза, проведенная на предварительном следствии, была порочна.
Следствие запросило и получило из МИДа официальный перечень секретных и совершенно секретных документов, к которым я имел доступ с марта 1994 года по июль 1998 года, т. е. за весь период моей работы в центральном аппарате после возвращения из Сеула. В нем содержалось 132 секретных и 27 совершенно секретных документа. Ни один из них следствие не смогло инкриминировать мне как переданный Чо Сон У. В то же время документы, якобы переданные мною южнокорейской разведке и которые были признаны экспертизой секретными, в официальном перечне МИДа не содержались.