– Извините, господин Моисеев, я все помню, – говорит приятным мягким голосом этот грамотный дипломат. – Но мы получили инструкцию из Сеула информировать Центр каждые пятнадцать минут о поступлении ответа и соответственно интересоваться у вас. Вы не обижайтесь, я так и буду делать.
   И действительно он звонил каждые 15 минут, вопрошая: «Нет?» – и получая столь же краткий ответ: «Нет!» – пока не дождался требуемого результата.
   Если корейцу, будь он с Севера или Юга, что-то надо, когда он получил задание от начальства, то вряд ли что-то его остановит.
   И вот в такое перенасыщенное событиями и работой время, в августе 1994 года, в Москву на работу в посольство в должности советника приехал Чо Сон У. Именно в этом качестве он был зарегистрирован в Департаменте государственного протокола МИДа. О том, что он одновременно был официально представлен и ФСБ в качестве сотрудника московского аппарата АПНБ, я узнал уже только в «Лефортово» из газет
    [20]. Оттуда же я узнал и о том, что в январе 1993 года между нашими странами было подписано соглашение о сотрудничестве спецслужб [21]. Кстати, и в ФСБ узнали о его служебной принадлежности только тогда, когда Чо был там представлен. Чекистам не нужно было «разоблачать» шпиона, действовавшего, как написано в приговоре, «под прикрытием официального представителя посольства Республики Кореи в г. Москве». Он сам открыл им все свои карты, которые они скрыли от МИДа. По данным «журналиста», ссылающегося на «сведения хорошо информированного южнокорейского источника», по возвращении на родину после первой командировки в Москву «Чо Сон У получил предложение АПНБ стать кадровым сотрудником разведки и уже в этом качестве повторно вернулся в Россию» [22].
 
   Чо долго не давал о себе знать. Где-то в начале октября он все же позвонил мне на работу, и мы смогли встретиться уже после моего возвращения из Пхеньяна, куда я летал в командировку в качестве сопровождающего А. Н. Панова, спецпосланника президента России. В посольстве, по его словам, Чо Сон У занимался политическими вопросами, главным образом ситуацией на Корейском полуострове через призму развития обстановки в северной его части, т. е. вопросами, на которые так или иначе замыкается вся южнокорейская дипломатия.
   Тот факт, что Чо после внешнеторговых проблем стал заниматься политическими, ни удивления, ни вопросов у меня не вызвал. Я тоже два с половиной года в начале 80-х работал в Торгпредстве начальником экономического отдела, а затем, даже не уезжая из Пхеньяна, перешел на работу в посольство.
   Квартиру он снял на Фрунзенской набережной. В Москву приехал без жены, продолжавшей свою преподавательскую деятельность, но с дочерью Ын Бель, у которой было также христианское имя Анна. Ее он сразу же устроил на учебу в Центральную музыкальную школу при Московской консерватории по классу виолончели. Стремление дать дочери музыкальное образование именно в Москве в значительной степени стимулировало его вторичный приезд в Россию. Жена должна была подъехать позже, а пока в уходе за ребенком ему помогала свояченица – та, с которой я познакомился в Сеуле. Ни она, ни дочь русского языка, разумеется, не знали, не были они знакомы и с окружающей их обстановкой. Им нужно было помочь адаптироваться, в первую очередь обучить их азам русского.
   Поговорив с женой о приезде Чо и нашей встрече, мы пришли к пониманию, что она, будучи филологом по образованию и имея опыт преподавания русского языка корейцам в Пхеньяне, могла бы выступить в качестве учителя и для Ын Бель и ее тетки. Чо эта идея понравилась (предложений на этот счет было достаточно, но все они его не удовлетворяли), и моя жена стала дважды в неделю давать уроки русского языка, проводить экскурсии для кореянок, знакомя их с городом. Так продолжалось примерно полгода.
   Мы с Чо Сон У встречались довольно часто, но не чаще, чем с другими южнокорейцами. Порой в наших контактах были перерывы на месяц, а то и на несколько – то я был занят, то он, то у меня отпуск или командировка, то у него. Характер этих контактов мало чем отличался от отношений с другими южнокорейскими дипломатами, в силу длительности нашего знакомства разве что большей непринужденностью и близостью.
   Я, естественно, никак наши встречи не фиксировал и не считал их, но, как оказалось, учет их велся в ФСБ, правда, каким-то странным с точки зрения арифметики образом. Так, на одной странице обвинительного заключения утверждается, что с начала 1994 по 3 июля 1998 года, т. е. за четыре с половиной года, у меня было 80 встреч с Чо Сон У, а на другой странице называется то же число, но период времени уже иной – январь 1994 – сентябрь 1996 года, то есть два года и восемь месяцев. Чтобы внести полную путаницу, приводится еще одно число: 41 встреча за период с января 1996 по май 1998 года. При этом, напомню, Чо приехал в Москву только в середине августа 1994 года, а первый раз мы с ним увиделись в начале октября. Как я мог с ним встречаться, когда он был в Сеуле, а я в Москве, т. е. с марта по август 1994 года?! Однако мои апелляции к здравому смыслу остались втуне. Вот, например, что ответила мне судья Н. С. Кузнецова на этот вопрос:
   – Это вы должны нам рассказать, как вы это делали.
   И в приговоре написала, что я с ним встречался, да не просто так, а еще и передавал документы и информацию.
   Следствие не снизошло до того, чтобы обосновать и объяснить свои расчеты относительно частоты, времени и характера наших встреч при том, что наружное наблюдение, в соответствии с официальными документами, было установлено лишь в январе 1996 года. И, как подчеркивалось, это наблюдение было «плотным и круглосуточным». Суд же, как выяснилось, такие мелочи не интересовали. Я неоднократно слышал в ответ на свои недоуменные вопросы, что у суда нет оснований не доверять следствию.
   Так вот, согласно данным наружного наблюдения, встретившись с Чо в январе 1996 года, в следующий раз мы увиделись в марте и до середины сентября не встречались – летом у всех отпускной период. И следствие в обвинительном заключении, и суд в приговоре сами приводят эти данные. Но одновременно эти же документы парадоксальным образом содержат утверждения, что «в ходе встреч с Чо Сон У» я каждый месяц с января по август 1996 года предавал ему сведения и документы. Верхом же абсурда выглядит утверждение, что передача некоторых документов и информации состоялась в конце мая. Именно в те дни я сопровождал председателя Госдумы Г. Н. Селезнева в его визите в КНДР и Монголию и находился в Пхеньяне. Что такое алиби, подтвержденное самой же ФСБ, коли есть твердая установка осудить и гарантирована полная безнаказанность?
   Недолго, видимо, думала судья Кузнецова, прежде чем «опровергнуть» алиби совершеннейшей абракадаброй. Она написала в приговоре, что суд исходит из того, что я «по своему служебному положению о конкретных документах и сведениях был осведомлен как до, так и после их составления, а потому считает, что Моисеев В. И. имел реальную возможность передать информацию и при условии нахождения его в краткосрочной заграничной командировке». И подобная чушь, которая, похоже, и называется «социалистическим правосознанием» судьи, произносится от имени Российской Федерации!
   Мне вспоминается разговор с одним из сокамерников в «Лефортово» уже после приговора, когда я ему рассказал об отношении суда к моему алиби.
   – Что ты хочешь? – сказал он, выслушав мои сетования. – Во время одного из эпизодов, вменяемых мне, я был в Харькове. Адвокат представил справку из харьковского учреждения, где я находился в командировке. Судья прочитала ее и так прокомментировала: «А что вы мне даете эту справку? Вы представьте такую, чтобы в ней было написано, что вас не было в Москве».
   Мой сокамерник был осужден и по этому эпизоду, поскольку требуемую судом справку он, разумеется, представить не смог.
   Итак, мы встречались с Чо Сон У и в присутствии жен и детей, когда его жена приехала и стала жить в Москве, и в каких-то компаниях, которые он частенько собирал у себя дома, и на концертах его дочери, которые она периодически давала, и, конечно, вдвоем.
   Энергичный и напористый, как и все корейцы готовый работать и днем и ночью, как правило, инициатором наших встреч был он. Помимо того, что поток предложений на этот счет с его стороны делал просто бессмысленным проявление собственной инициативы, существовала, как я уже говорил, еще одна веская причина для сдержанности. Пригласить его пообедать куда-нибудь я был не в состоянии. В целом это обычная дипломатическая практика: деньги на представительские расходы даются дипломату, когда он, собственно, и является таковым – за рубежом. Во всех странах разные правила, но у южнокорейского посольства на счет представительских все в полном порядке, об этом было известно всем в МИДе от атташе до замминистра.
   Обычно Чо, позвонив, приглашал куда-нибудь на ланч. Это было удобно с точки зрения времени и для него, и для меня и полностью укладывалось в общепринятую дипломатическую практику. Он с водителем останавливался напротив здания МИДа с внешней стороны Садового кольца, я садился в машину, и мы ехали обедать. Возвращался на работу я также на машине Чо – он подвозил меня прямо к подъезду. Такую схему поездки на ланч использовали и другие наши сотрудники, так как служебной машиной можно было пользоваться только по вызову, а это весьма неудобно, поскольку трудно предугадать заранее, когда начнется и закончится мероприятие. К тому же обеденное время – это «час пик» для мидовского гаража, любой старший дипломат два-три раза в неделю минимум обедает в городе со своими иностранными партнерами и вполне может оказаться, что машины в нужное время просто нет.
   Ланч длился обычно часа полтора-два, поэтому о своей отлучке и о приблизительном времени возвращения я всегда ставил в известность или замдиректора департамента, когда был начальником отдела, или директора департамента, когда сам стал его заместителем. Если никого из них не оказывалось на месте, поскольку они тоже работали не только в офисе, то предупреждал кого-то из сотрудников департамента. Время на подобные мероприятия никто не ограничивал, и каждый исходил в таких случаях из потребностей встречи и наличия у него другой работы, тем более что рабочий день у сотрудников МИДа не ограничен, и вечерние и даже ночные бдения, работа в субботу и воскресенье для них вполне обычное явление.
   Чо Сон У, разумеется, вполне представлял мой материальный уровень и прекрасно знал дипломатические обычаи, однако все время пользоваться его гостеприимством мне было по-человечески неловко. И я стал время от время приглашать его к себе домой, где можно было и перекусить, и поговорить. Таким образом отвечать на приглашения было мне под силу, хотя это и не очень нравилось моей жене, так как приносило лишние хлопоты. Неудобно было и то, что встречи проходили в вечернее время. С другой стороны, домашняя обстановка создает совсем другую атмосферу между людьми, придавая ей как бы неформальный характер. Это и есть известные сейчас и широко практикуемые даже на высшем уровне так называемые встречи без галстуков.
   По тем же причинам в гостях у меня с супругами, а иногда и с детьми, перебывали практически все мои корейские коллеги, с которыми я имел отношения – и Ви Сон Лак, и сменивший его на посту начальника политического отдела посольства РК Ли Бен Хва, и куратор отдела советник Ким Иль Су, и советник посольства КНДР Юн Мен Дин.
   Не обходилось и без джентльменских забав. Помню, однажды в начале 90-х мы с советником по экономическим вопросам Тхэ Сок Воном (сейчас он посол РК в Казахстане) заехали ко мне домой выпить «на посошок» около трех часов ночи после хорошо проведенного вечера в московских заведениях. Реакция моей жены на такой визит, неожиданная, кстати, для корейцев в силу национальных традиций, была соответствующей, а дочка, которой пришлось исполнять роль хозяйки глубокой ночью, на следующий день клевала носом.
   В свою очередь и моя семья также бывала в гостях у этих корейцев. Не исключаю, что, может быть, некоторые из них, как и Чо Сон У, были сотрудниками спецслужб, но такова работа дипломата любой страны. Если бояться общения с представителями таких служб, то в первую очередь нельзя заходить в консульский отдел любого посольства, как это и запрещалось советским гражданам в нашем недалеком прошлом.
   В случае же с Чо Сон У все наши встречи, о которых знали и мои коллеги по работе, и мои родственники, и многочисленные соседи, и даже российские водители южнокорейского посольства, «чистота» которых традиционно, как известно, не вызывает сомнений, были названы следствием и судом «конспиративными», попросту говоря, тайными. Надо, наверное, быть последним идиотом, чтобы проводить конспиративные встречи у себя дома при стоящей у подъезда машине с дипломатическим номером и шофером. Более того, сотрудники ФСБ, зная о наших отношениях, сами инициировали мои встречи с Чо для прояснения интересующих их вопросов. В частности, такая просьба была высказана в беседе со мной, которую «свидетель М.» втайне от меня записал на магнитофон у меня же в кабинете и которая приобщена к делу.
   Характерно, что поначалу этот сотрудник ФСБ всячески отрицал, что обращался ко мне с такой просьбой, но после того, как мои адвокаты освежили его память цитатами из сделанной им же записи, вынужден был согласиться.
   – Да, я просил Валентина Ивановича встретиться с Чо Сон У, – заявил он, – но не ставил задачи.
   Суду такого «объяснения» оказалось вполне достаточно, чтобы признать мои встречи с Чо Сон У конспиративными. На деле же все это было не что иное, как банальная провокация: попросить побеседовать, пустить следом «наружку» и зафиксировать встречу, истолковав ее затем в нужном для себя ключе. Прав был Натан Щаранский, когда в своей книге предупреждал, что чем дальше вы от спецслужб, тем меньше у вас будет неприятностей.
   Следствие договорилось даже до того, что, мол, для встреч с Чо Сон У рестораны выбирались на Ленинском проспекте и около Новодевичьего монастыря в связи с их якобы близостью к месту работы и необходимостью-де «уложиться при проведении встреч в обеденный перерыв». «Упустив из виду», что если бы стояла такая задача, то уж ближе, чем на Старом и Новом Арбате, к зданию МИДа ресторанов не найти. Кроме того, следствие не потрудилось или не захотело узнать, что ланч с иностранцами в рабочее время – это будничное явление в работе сотрудника МИДа. Неоднократные выступления в суде моих бывших коллег с разъяснениями на этот счет оказались для суда неубедительными.
   Что же касается определения наших встреч с Чо Сон У как конспиративных, то как тут не вспомнить то ли быль, то ли байку, что в совсем недалекие времена по сходной статье человеку вменялось, что он «антисоветски улыбался во время Октябрьской демонстрации». Ведь действительно ходил на демонстрацию, действительно улыбался, а уж как определить эту улыбку, органы знают лучше и никогда не ошибаются.
   Со временем наши отношения с Чо Сон У приобретали все более непринужденный характер. Мы говорили на разные темы, порой просто трепались, отдыхая за бокалом виски или пива. Что касается профессиональных разговоров, то это были текущие вопросы о ситуации на Корейском полуострове, в КНДР, российско-северокорейских отношений. За исключением российско-южнокорейских отношений и их проблем, что Чо Сон У абсолютно не интересовало, это были те же самые вопросы, что обсуждались мною и с другими южнокорейскими дипломатами и учеными, представителями других стран. В ходе бесед интерес представляли не факты, которые были известны всем и порой южнокорейцам даже больше, чем нам, поскольку у них по этой тематике работают десятки тысяч людей, а в России – едва ли сотня, но их анализ, прогнозирование на их основе.
   Поначалу я, как и мои коллеги, не понимал, почему дипломаты южнокорейского посольства каждый на своем уровне проявляют интерес к одной и той же теме. Например, состоялись российско-северокорейские межмидовские политические консультации. С просьбой информировать о них, причем всегда срочно, ибо у корейцев, как правило, все проблемы срочные, посол идет к заместителю министра, советник-посланник – к директору департамента, советник – к заместителю директора департамента, начальник политического отдела посольства – к начальнику корейского отдела и т. д. Мы, естественно, после встреч обменивались мнениями и недоумевали. Впоследствии же выяснилось, что это система индивидуального информирования Центра, когда каждый дипломат, а не посольство в целом, дает свой анализ такого-то события или сообщает ставший именно ему известным факт. По итогам года информация каждого получает оценку за качественные и количественные показатели, выявляются лучшие, которые награждаются премиями и получают «плюс» в послужной список. Отсюда – всегдашняя срочность и настырность.
   Для меня такие беседы на одну и ту же тему с разными собеседниками были хотя и утомительны, но полезны тем, что я мог выслушивать различные точки зрения и, соответственно, по-разному аргументировать свое мнение, постоянно подпитываться пищей для размышлений. Полезны они были и для практических шагов.
   Так, например, именно от Чо я узнал в связи с назначением нового посла КНДР в Россию в 1998 году, что его верительные грамоты могут быть подписаны покойным президентом Ким Ир Сеном. Мы подготовились к такой ситуации. И действительно, когда копии верительных грамот вручались послом заместителю министра иностранных дел Григорию Борисовичу Карасину, на них стояла подпись почившего четыре года назад Ким Ир Сена. Наша готовность к этому позволила тактично выправить эту, мягко говоря, не совсем обычную и деликатную ситуацию, связанную с «великим вождем корейского народа». Оригинал верительных грамот, врученных нашему президенту, уже не имел этой подписи.
   Профессиональный интерес к моим беседам с Чо Сон У имели и сотрудники ФСБ. Еще в 1996 году они записали, или, точнее, пытались записать, на пленку две из них, но фонографическая экспертиза не подтвердила, что записанные голоса принадлежат мне и Чо. То ли пленки перепутали, то ли объекты прослушивания, ведь запись велась в ресторане и погружение чекистов в роль посетителей могло оказаться слишком глубоким. Но в любом случае, разговоры не содержали ничего предосудительного, могущего послужить основанием для каких-либо претензий ко мне, разве что смех, стук вилок и тарелок в рабочее время. Не было даже звона бокалов, так как я днем, да еще в рабочее время, никогда не пил и не пью.
   Больше нас не записывали. Надо полагать, осуществлявшие проверку пришли к выводу, что в этом нет необходимости, и утечку информации, если она была, надо искать в другом месте.
   Но все же в начале лета 1997 года якобы кто-то подслушал наш разговор, а потом пересказал его. Именно в таком виде – без подписи подслушивающего изложение на бумаге – он представлен в деле. Однако составлявшие эту бумажку, видимо, в раже оправдать затраченные усилия и проеденные в ресторане средства, представили беседу так, что просто невозможно поверить, что ее участник является специалистом по проблемам российско-корейских отношений, если, конечно, он не дезинформатор. Так, например, там сказано, что я якобы информировал Чо Сон У о «конфиденциальной» встрече министра иностранных дел Е. М. Примакова с находившимся в Москве заместителем министра иностранных дел КНДР Ли Ин Гю. В действительности же это было официальное мероприятие в присутствии многочисленных сопровождающих, о котором весьма подробно рассказал на пресс-брифинге представитель МИДа. Но в любом случае даже в этой «записи» не нашлось ничего секретного, что мне можно было бы вменить в качестве вины.
   Не нашлось ничего секретного и в наших с Чо телефонных разговорах, которые стали прослушиваться с осени 1996 года. Как и по ресторанным беседам, ничего по их содержанию мне не инкриминировали. Вместе с тем, отсутствие частых продолжительных телефонных бесед было интерпретировано как конспирация, а в целом мои телефонные разговоры с Чо Сон У были названы «поддержанием постоянной шпионской связи с АПНБ на территории Российской Федерации».
   Напомню признанный самой же ФСБ факт, что о принадлежности Чо Сон У к АПНБ я узнал лишь в 1997 году от сотрудника ФСБ «свидетеля М.». Как же я мог поддерживать «шпионскую связь» с АПНБ через Чо Сон У и тем более умышленно передавать информацию и документы «в ходе встреч с Чо Сон У» до того, как меня заботливо не предупредили чекисты, что Чо Сон У – представитель этого агентства?
   Несмотря на многочисленные ходатайства в суде с моей стороны и со стороны защиты запросить в ФСБ магнитофонные записи всех моих телефонных разговоров с Чо Сон У для проведения фонографической экспертизы голосов и распечатки бесед, этого сделано не было. Свои суждения суд базировал на сводных справках из ФСБ о том, что в такие-то дни состоялись беседы В. И. Моисеева с Чо Сон У такого-то содержания, даже без указания телефонных номеров. Была там, в частности, и запись о том, что после характерного соединения Чо поинтересовался у меня, не установил ли я какую-нибудь аппаратуру на телефон, а я ответил отрицательно.
   О каких-то странностях в соединении с моим номером постоянно говорил мне и Геннадий Казаченко, мой однокашник по Дипломатической академии, с которым мы постоянно поддерживали связь по кадровым вопросам. Но я не обращал на это внимания, поскольку допускал возможность периодических проверочных мероприятий со стороны ФСБ и не видел в этом для себя какой-либо опасности.
   Равным образом были отклонены всеми судами многочисленные ходатайства представить судебные санкции на прослушивание телефонных разговоров. А, учитывая, что прослушивание велось два года, что у меня менялись номера телефонов на работе и что существует еще и домашний телефон, их должно быть немало. Ведь по закону санкция на прослушивание дается на полгода и на конкретный номер телефона.
   Есть все основания считать, что упорное нежелание приобщить к делу магнитофонные записи разговоров и представить судебные санкции на прослушивание связано с тем, что таких санкций просто нет и прослушивание было незаконным. В этом убеждает и ответ на мой запрос заместителя руководителя Департамента контрразведки ФСБ от 7 июня 2003 года, утверждавшего, что сведения, прослушивался ли мой телефон, кто и когда это санкционировал, составляют государственную тайну. Иными словами, он даже в общей форме не рискнул сказать, что санкции были получены.
   Между тем Мосгорсуд, в котором рассматривалось дело, в ответ на мой запрос, видимо, по чьему-то недогляду, ответил 28 апреля 2003 года, что у него «сведения о проведении оперативно-розыскных мероприятий – прослушивании телефонных разговоров в отношении Вас отсутствуют». Абсурд: сведений о прослушке нет, но ссылка на них в приговоре как на доказательство моей виновности есть. При этом нужно иметь в виду, что московские районные суды секретные дела не рассматривают, а, следовательно, районный суд не мог дать санкцию на прослушивание телефонов.
   Если к вышесказанному о содержании записанных ресторанных бесед и телефонных разговоров между мной и Чо Сон У добавить, что, как установлено в суде, за все время «плотного и круглосуточного» наружного наблюдения с января 1996 года не было зафиксировано ни единого случая передачи мною Чо Сон У каких-либо бумаг, пакетов или свертков или получения их от него, то признание меня судом шпионом можно рассматривать как пощечину профессионализму сотрудников Управления контрразведывательных операций ФСБ. Логичным было бы предположить, что в целях защиты мундира они будут всячески отстаивать мою невиновность. Иначе получается уж очень не складно: более двух лет следили за шпионом и не зафиксировали ни единой передачи хоть какого-нибудь документа или получения хоть одного рубля. Более двух лет прослушивали телефоны и не услышали никакой изобличающей информации. Пытались записать разговоры, но мало того, что они оказались обычным ресторанным трепом, так экспертиза еще и не признала голоса на этих записях как принадлежащие мне и Чо Сон У. Сами же просили меня встретиться с Чо, а встречи оказались конспиративными.
   Чем же тогда занимались сотрудники? Как же они слушали, записывали, наблюдали? Каков же уровень их квалификации, если не обнаружено ничего, кроме самих встреч, которых я ни от кого не скрывал и никогда не отрицал?
   Но логика оказалась иной. Чо Сон У был немедленно объявлен «персоной нон грата», и ему было предложено покинуть Россию в течение 72 часов как задержанному с поличным при действиях, несовместимых с его дипломатическим статусом, что он и сделал, вылетев через пару дней в Лондон.
   Знал ли я о том, что за мной ведется наблюдение? Чувствовал ли какой-то повышенный интерес к себе? Однозначно могу ответить: нет. Хотя сейчас на некоторые события вокруг себя смотрю иначе. Например, окна кабинетов, занимаемых сотрудниками корейского отдела в «гастромиде» (так называли между собой в МИДе служебное здание, на первом этаже которого расположен Смоленский гастроном), выходили на Арбат, на торец основного здания. И вот однажды весной 1998 года Сергей Семенов, первый секретарь отдела, показал мне неприметные светлые «Жигули-пятерку» с людьми внутри, которая стояла на углу Арбата и Садового кольца возле высотки. По его словам, из машины периодически кто-то выходил и, пройдясь, снова садился. Когда одна машина уезжала, на ее место сразу вставала другая такая же, и все продолжалось: кто-то выходил, потом снова садился. Эти машины стояли весь день в течение нескольких месяцев при том, что посторонние машины на мидовскую стоянку не допускались.