Для Пушкина все сложилось иначе. За карточным столом у Василия Семеновича Огон-Догановского поэт проигрывает, уже после официальной помолвки с Н. Н. Гончаровой, огромную для него сумму в 25 тысяч рублей. Иначе и не могло быть. Хозяин дома был профессиональным игроком, и хотя никто никогда не обвинял его впрямую в мошенничестве, зеленый стол составлял основной и неисчерпаемый источник его дохода. Василий Семенович никогда не бывал в проигрыше, тем более что располагал целым штатом подручных. Расплатиться Пушкин был, само собой разумеется, не в состоянии. На часть долга ему пришлось подписать кабальный вексель:
   «Тысяча восемьсот тридцатого года июля в 3-й день я, нижеподписавшийся 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин, занял у полковника Луки Ильина сына Жемчужникова денег государственными ассигнациями двенадцать тысяч пятьсот рублей за указанные проценты сроком впредь на два года: будущего тысяча восемьсот тридцать второго года июня по вышеписанное число, на которое должен всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен будет он, господин Жемчужников, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному письму 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил. № 1196-й. 1830 года Июля третьего дня сие заемное письмо к определению в Москве публичному Нотариусу явлено и в книгу под номером тысячу сто девяносто шестым записано – Нотариус Ратьков».
   Отставной полковник Жемчужников был компаньоном «почтенного Чекалинского». Дальше Пушкину оставалось ехать к отцу для выяснения своего и без того нелегкого материального положения.
   Респектабельный хозяин дома – и не менее респектабельный его компаньон, снимавший дом в Серебряном переулке на Арбате. Л. И. Жемчужников как нельзя лучше вписался в московский высший свет. Гвардейский полковник, помещик Боровского и Медынского уездов, член Петербургского Английского собрания, женатый на красавице неаполитанке графине Морелли, титул и происхождение которой, впрочем, вызывали у современников серьезные сомнения. Играл Жемчужников ежедневно и из игры черпал средства для жизни и обогащения. Поэт же был за зеленым сукном всего лишь любителем – азартным и неумелым.
   Так или иначе, дом существовал и доставлял немало неприятностей. Уже после свадьбы Пушкин вынужден приехать специально для его урегулирования в Москву. С мая 1831 года он жил с женой в Петербурге, надеясь на благополучную оплату долга при посредстве московских друзей. 7 октября А. С. Пушкин напишет П. В. Нащокину: «Прошу тебя в последний раз войти с ними в сношение и предложить им твои готовые 15 т(ысяч), а остальные 5 я заплачу в течение 3 месяцев». Через три недели возможность личного объяснения с кредиторами появится у самого поэта: «Видел я Жемчужникова. Они согласились взять с меня 5000 векселем, а 15 000 получить тотчас. Как же мы сие сделаем? Не приехать ли мне самому в Москву?» В результате 6-22 декабря 1831 года Пушкин проводит в Москве.
   И все равно расплатиться в оговоренный срок Пушкин не смог. Росла семья, росли расходы. К старым долгам неумолимо прибавлялись все новые и новые. Жемчужниковский вексель продолжал тяготеть над Пушкиным до последнего дня его жизни. Вексель погасила только опека 11 мая 1837 года, когда сумма векселя с указанными процентами достигла 6389 рублей. В. С. Догановского не стало ровно через год – в мае 1838-го.
   Л. И. Жемчужников пережил своего компаньона почти на двадцать лет. Любопытно, что оказалось возможным установить, куда пошли проигранные А. С. Пушкиным деньги. Отставной полковник стал на них совладельцем нынешнего микрорайона – сельца Ховрино. Другая часть Ховрина принадлежала Столыпиным, семейству двоюродной бабки М. Ю. Лермонтова – Натальи Алексеевны, вышедшей замуж за своего дальнего родственника и однофамильца, Пензенского губернского предводителя дворянства. Между совладельцами делились 22 ховринских двора, в которых проживало 82 мужика и 71 баба. Л. И. Жемчужников оказался рачительным хозяином. Он подновил старый, еще боярский дом с флигелями, отремонтировал церковь, почистил раскинутый на холмах сад с мостиками и гротами.
   Но долго пользоваться Ховрином Жемчужниковым не пришлось. В 1854 году умер единственный сын, двадцатичетырехлетний поручик. Годом позже не стало жены игрока, а в 1856-м к их могилам на Смоленском кладбище Петербурга присоединилось погребение и самого пушкинского кредитора – последняя точка в истории рокового долга.

Подаренное письмо

   Известие было не из приятных. Письмо, которое счастливый жених написал родителям, оказалось подаренным Надеждой Осиповной ее приятельнице княгине Александре Ивановне Васильчиковой-Архаровой. 3 мая 1830 года.
   В эти же дни поэт доверяется В. Ф. Вяземской: «Первая любовь всегда есть дело чувства. Вторая – дело сладострастия, – видите ли! Моя женитьба на Натали (которая, в скобках, моя сто тринадцатая любовь) решена. Отец мне дает двести душ, которые я закладываю в ломбарде». Накануне Петру Андреевичу Вяземскому были адресованы строки: «Сказывал ты Катерине Андреевне [Карамзиной] о моей помолвке? Я уверен в ее участии – но передай мне ее слова – они нужны моему сердцу, и теперь не совсем щастливому».
    Дом Васильчиковых. Б. Никитская, 46
 
   Такими откровениями с родителями поэт делиться бы не стал. И все же он готов отдать несколько своих автографов за злополучное письмо. Готов, но получает решительный отказ. Письмо остается у Александры Ивановны, с которой он связан добрыми отношениями долгие годы.
   Собственно, дело не в княгине Васильчиковой, а в семействе Архаровых, из которого она родом. И разве не доказательство дружеской близости – присылка именно княгине 4 ноября 1836 года одного из анонимных пасквилей, адресованных поэту. Есть и другое обстоятельство, связывавшее Васильчиковых с А. С. Пушкиным – жизнь Н. В. Гоголя в их доме. На этой почве завязываются добрые отношения поэта и молодого писателя.
   Пушкин впервые узнает о Гоголе из письма П. А. Плетнева в конце февраля 1831 года, но за недосугом едва ли не до конца апреля не берется за чтение его сочинений. Личное знакомство в мае у того же Плетнева оказывается мимолетным. Зато с июня Пушкин с молодой женой устраивается в Царском Селе, Гоголь в Павловске – у Васильчиковых. «Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе, – пишет Николай Васильевич А. С. Данилевскому. – Почти каждый вечер собирались мы – Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера этих мужей». Гоголь не упоминает только о своем положении в доме, которое если несколько и скрашивалось, то лишь благодаря тактичности жившей с дочерью «старой Архаровой» и самой княгини.
   «У тетки Васильчиковой было пятеро детей, – вспоминал впоследствии В. А. Соллогуб. – Один из сыновей родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. К этому-то сыну, в виде не то наставника, не то дядьки, и был приглашен Гоголь для того, чтобы по мере возможности стараться хоть немного развить это бедное существо... На балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую, развернутую на столе книгу; Гоголь указывал своим длинным, худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следующее: – „Вот это, Васенька, барашек – бе...е...е, а вот это корова – му...у...му...у, а вот это собачка – гау...ау...ау ау...“ При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие».
   И это на следующий день после того, как «старая Архарова» отправила внука слушать чтение Гоголя. Сами хозяйки интереса к литературе не проявляли. У стола с тремя вяжущими на спицах старухами Соллогуб впервые услышал гоголевские строки: «Знаете ли вы украинскую ночь?...»
   Несмотря на, казалось бы, тяжелые воспоминания, Н. В. Гоголь постоянный гость Васильчиковых. Продолжает посещать княгиню и Пушкин. Это о ее доме на Большой Никитской улице (№ 46) сказано у А. Ф. Писемского: «...У Васильчиковых по средам большие вечера». Здесь появляются М. С. Щепкин, Ф. И. Тютчев, Т. Н. Грановский, С. М. Соловьев, И. К. Айвазовский, не говоря о родном племяннике хозяйки – В. А. Соллогубе.
   Но для Пушкинианы не менее важны многочисленные родственники и свойственники Архаровых. Мать Владимира Александровича Соллогуба, Софья Ивановна, с мужем, которого Пушкин упоминает в первом варианте 1-й главы «Евгения Онегина», их второй сын – Лев, связанный с окружением барона Геккерна, и племянница Софьи Ивановны по мужу – Надежда Львовна Соллогуб, горькое и, по всей вероятности, встреченное взаимностью увлечение поэта:
 
Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться;
Спокойствие мое я строго берегу
И сердцу не даю пылать и забываться...
 
   Когда попытки противостоять пылкому влечению поэта оказались тщетными, родственники девушки прибегли к крайнему решению. В июле 1836 года Софья Ивановна увезла племянницу за границу, откуда Надежда Львовна вернулась только после гибели А. С. Пушкина, и притом женой декабриста А. Н. Свистунова.
   Дому на Большой Никитской, в преддверии Арбата, оставалось хранить еще одну страницу жизни поэта.

Два портрета

   Дом был самый обыкновенный. Грузноватый, мрачный, с однообразными рядами глубоко запавших окон. Обычный доходный дом конца XIX века. Молодые липки протянувшегося посередине улицы бульвара казались рядом с ним какими-то очень неуверенными и робкими, весенняя зелень травы не такой яркой.
   День подходил к концу, спешить было некуда, и в медлительно разливающихся сумерках петербургской ночи взгляд бездумно следил за загоравшимися огнями: одно окно, другое, два сразу, и вдруг...
   Под самый потолок, без единого просвета, стена в картинах, больших и маленьких, в рамах и без рам. Живопись в квартирах можно встретить разную, но это были портреты, и даже с расстояния второго этажа не возникало сомнения – русские, XVIII – самого начала XIX века. Где там бороться с искушением!
   Подъезд, широкая лестница, и только когда за тяжелой исцарапанной дверью, разукрашенной бесчисленными фамилиями, раздались торопливые шаги, в голове судорожно мелькнула мысль: с чего начать? Но дверь, натужно охая, уже приоткрылась. Впереди чернел бесконечный коридор, сундуки, допотопные баулы, чемоданы, посеревшие от времени портьеры, телефон на стене – и звучный голос: «Вы к кому?» Этого-то как раз я и не знала, но первая попытка объясниться оказалась удачной – передо мной стоял хозяин комнаты с картинами.
   Непривычным здесь было все. После душного коридора предвоенной коммунальной квартиры комната с потолком в кессонах густо почерневшего дуба, огромные растворы окон и картины – на всех стенах, от потолка до нагроможденной почти без проходов мебели: диваны, столики, креслица, ширмы, даже раствор камина, куда пыталась скрыться пара длинноногих застенчивых котов.
   «Ах, вы историк искусства? Очень приятно. Я сам актер, так что в некотором роде коллеги. Простите, а вы представляете себе, где находитесь?» Кроме подсмотренного окна, я ничего не знала. «В доме и кабинете Вейнера, того самого, из „Старых годов“.
   Вейнер? Для искусствоведа всякие пояснения излишни. «Старые годы» – это, пожалуй, лучший из издававшихся в России непосредственно перед революцией журналов по искусству. Неполных десять лет, в течение которых он выходил, составили своеобразный этап в развитии нашего искусствознания. Искусство самых разнообразных эпох и профилей: русское, древнерусское, западное, восточное, живопись, скульптура, фарфор, миниатюры, ковры, фрески – и при этом великолепные иллюстрации и обязательная архивная основа. «Старые годы» давно стали той энциклопедией, без которой не обойтись ни одному историку искусства. И значит, здесь, в этом бывшем кабинете, он делался! Конечно, интересно. Но профессиональные, не лишенные налета сентиментальности эмоции не могли противостоять впечатлению от картин. Сколько же их здесь было!
   «Должен вам сказать, интересуют меня исключительно портреты. Главное, чтобы знать с кого. Художник – это, конечно, очень хорошо, но вот имя изображенного и вовсе, знаете ли, увлекательно». В ход пошли папки с вырезками из газет, старинных журналов, гравюры, открытки – иконография людей разных и всяких. Но глаза не могли оторваться от стен.
   Среди полотен, различных по художественным достоинствам, эпохам, мастерству – от старых и новых копий, почти лубков до настоящей, как говорят профессионалы, классной живописи, – два сразу приковывали к себе взгляд. На обоих – молодые мужчины в небольших, густо пудренных париках, бархатных камзолах, пестрых атласных жилетах с кружевными жабо и черными бантами галстуков по моде 60-х годов XVIII столетия. Изображения близкие друг другу и – совершенно разные.
   Мой хозяин был в полном восторге. Эти два? Да это целая история, да еще какая увлекательная!
   Любитель летних путешествий по самым тихим уголкам среднерусской полосы, оказался он как-то неподалеку от Великих Лук и в одном доме увидел эти два холста. Может, сама живопись и не слишком привлекла бы его, но вот надписи на картинах и рассказ старушек владелиц лишили человека сна. Портреты не продавались – старушки были потомками одного из изображенных на них лиц, и только после очень долгих и сложных дипломатических переговоров ленинградский актер стал обладателем полотен. И теперь его переполняла гордость за правильно сделанный выбор: мой интерес служил лишним и неоспоримым тому доказательством.
   Юноша, почти подросток, в неожиданно порывистом повороте худощавой фигурки, с пристальным и чуть недоуменным взглядом черных глаз под высоким разлетом бровей. «Креницын Савва Иванович, похороненный в селе Мишино Московской губернии», – гласила надпись на обороте холста.
   И другой портрет – плотная, коренастая фигура, уверенная посадка головы, лицо очень бледное, вытянутое, с крупными грубоватыми чертами, открытый, доброжелательный взгляд. Возраст, даже, скорее, характер, был совсем иным. Но вот на обороте именно этого холста стояло: «Портрет друга моего Андрея Ивановича Васильева писал живописец Мина Колокольников сей знак памяти сохраняет у себя Савва Креницын 1760 году».
   Мина Колокольников – в это просто не хватало смелости поверить. Рядом с ним романтическая дружба Саввы Креницына и Андрея Васильева, необычная история их портретов, все подробности, которыми торопился поделиться хозяин, – все отходило на задний план.
   Каждому, кто хоть немного интересовался русским искусством, знакомо имя Алексея Петровича Антропова. Крупные румяные лица, похожие на вишни живые глаза, яркое сочетание цветов в точно и «вкусно» написанном платье, характеры прямые, открытые, веселые, часто задорные – таким изображается на антроповских портретах человек середины XVIII века. Был Антропов учеником Андрея Матвеева, служил живописцем в Канцелярии от строений, расписывал по ее заказу Андреевский собор в Киеве, а позже перешел главным художником в Синод. Трудно сказать, что в большей степени повлияло на решение живописца уйти из Канцелярии. Может, долгие нелады с начальством, может, материальная необеспеченность, может, желание большей независимости. Как бы там ни было, в полной мере надежды Антропова не оправдались. На его пути постоянно оказывался все тот же соперник – Мина Колокольников.
   Уже одного этого достаточно, чтобы обратить внимание на художника. Ржевский крестьянин, он был учеником самого Ивана Никитина. Мина Колокольников был вообще достаточно популярным мастером. Приехав из Москвы, он числился в Петербурге «вольным живописцем», и, значит, хватало ему заказов, чтобы не связывать себя с определенным учреждением. Тем не менее его постоянно вызывали на различные живописные работы во дворцах. Руководил он выполнением плафонов в Большом Царскосельском дворце, сотнями писал образа для всех придворных церквей, имел учеников, собственных и специально присылавшихся из Канцелярии от строений, брал заказы на портреты. Обо всем этом давно рассказали архивные документы. Вот только не была еще известна историкам ни одна работа Колокольникова. Ни одна – передо мной была первая!
   И, глядя на портрет «друга моего Андрея Ивановича Васильева», сберегавшийся черноглазым Саввой Креницыным, становилось понятным, как нелегко давалось Антропову соперничество с «вольным» петербургским живописцем. Был Колокольников художником мастеровитым, добросовестным, способным и на точное определение характера своей модели, и на звучное цветовое решение, разве что, может быть, менее темпераментным, более сдержанным.
   Теперь предстояла работа, долгая, кропотливая, чтобы подготовить портрет к научной публикации, и как же могли здесь пригодиться хотя бы самые краткие, самые скупые сведения об изображенном лице! Но в многолетних столкновениях с разнообразнейшими материалами по русскому XVIII веку имена Андрея Васильева и Саввы Креницына мне определенно не встречались. Зато все более настойчивой становилась другого рода ассоциация.
   Портрет Саввы Креницына казался странно знакомым – живостью позы, почти детским выражением лица, напряженного и чуть недоуменного, цветовыми сочетаниями, мягкостью скользящих, ласковых мазков. На память невольно приходили портреты, и прежде всего детские портреты, не столько забытого, сколько всегда пропускаемого историками художника Кирилы Ивановича Головачевского. А ведь это целая история, местами очень обыкновенная, местами трагическая.
   Мальчик, привезенный с Украины в столицу, чтобы петь в придворном хоре, – в XVIII веке, и особенно при Елизавете Петровне, юных певцов вообще разыскивали только в тех краях. Без семьи и родных, все детство как в казарме. Кирила пел, пока юношей «не спал с голосу». Теперь надо было самому заботиться о своей дальнейшей судьбе, хотя придворное ведомство и не отказывало в содействии бывшим певчим. Вместе с Антоном Лосенко он выразил желание учиться живописи и был направлен к пользовавшемуся большой известностью Ивану Аргунову – специальных художественных училищ в России еще не существовало.
   Несколькими годами позже торжественно открывается Академия трех знатнейших художеств в Петербурге. Головачевский становится ее учеником и почти сразу преподавателем. Бывший певчий оказывается не только мастеровитым художником, способным учить молодежь, но и культурнейшим человеком. В его руках постепенно сосредоточивается руководство огромными художественными собраниями Академии, ее библиотекой, казной. Он назначается инспектором – наблюдает за воспитанием будущих художников и одновременно ведет один из наиболее ответственных специальных классов живописи – портретный.
   Удар оказался тем более тяжелым, что его никак нельзя было ожидать. После десяти лет безукоризненной службы К. И. Головачевский лишается одновременно всех своих должностей и увольняется из Академии. Единственный повод, выдвинутый администрацией, – незнание художником иностранных языков. «Одним словом, человек, не имевши начальных оснований для воспитания юношества и не пользующийся чтением иностранных книг, до того касающихся, не может быть способен к столь трудной и весьма нужнейшей для Академии должности». На месте Головачевского оказался заезжий француз – и без определенной специальности, и без знания на этот раз русского языка.
   Но случилось невероятное. Входившие в совет Академии художеств художники не согласились с мнением администрации. Они отстояли Головачевского именно как воспитателя – умного, доброго, отзывчивого, одним из первых среди русских педагогов задумывавшегося над теорией воспитания молодежи.
   Конечно, К. И. Головачевский остался и художником, не отказывался от отдельных заказов, только откуда было брать на них время? И когда в 1823 году его не стало, правление Академии, отмечая шестидесятипятилетнюю службу художника, вынуждено было признать, что он «оставил после себя не более 15 рублей наличных денег, так что нечем было даже его похоронить». Признательность Академии выразилась просто – выдана была «на приличное его званию погребение тысяча рублей».
   Такова канва его жизни, а работы... Их мало, очень мало. Два чудесных портрета детей Матюшкиных в Третьяковской галерее – шестилетний малыш в мундирчике и девочка постарше, наряженная во «взрослое» модное платье тех лет. Оба чуть застывшие от непривычности позы, одежды и вместе с тем такие непосредственные в своей детскости – редкий для портретиста дар. Были они написаны в Москве в 1763 году и несут обстоятельнейшую подпись художника. Кстати, и это тоже существенно, размер их точно совпадает с размером портрета Креницына. Обычно каждый художник придерживался своего излюбленного размера, особенно в определенный период творчества. А здесь разница во времени составляет от силы два-три года.
   То, что портрет Креницына не имел авторской подписи, само по себе не могло поставить под сомнение авторство Головачевского. Среди сохранившихся работ художника есть и подписные и неподписные – в XVIII веке этому вообще не придавалось большого значения. Портреты такого прославленного мастера, как Рокотов, почти все лишены подписи автора. Значит, работать предстояло над обоими портретами.
   Не зная даже приблизительно, где жили оба друга, какого рода деятельностью могли заниматься, с какими людьми общались, с достаточной уверенностью можно было определить одно – их принадлежность к дворянству. Тем более что и нынешний владелец портретов вспоминал об имении Саввы Креницына, где тот якобы и похоронен.
   Конечно, существовали общие списки дворянства, но как искать по ним безо всяких дополнительных указаний и уточнений Андрея Ивановича Васильева – имя, такое распространенное, собственно, «никакое». Лучше обстояло дело с Саввой Креницыным – сочетание имени и фамилии было достаточно редким, если не единственным в своем роде. Но опять-таки списки дворянства не имели вида некой энциклопедии. Существовали родословные книги, охватывавшие наиболее родовитые семьи, – к ним Креницын не принадлежал, существовали списки по губерниям. Указание на губернию было просто необходимо.
   Мой новый знакомый не только со слов бывших владелиц портрета утверждал, что Савва Креницын похоронен в селе Мишине Московской губернии. Он сам побывал в этом селе и даже видел надгробную плиту. Правда, Великие Луки ни по какому территориальному признаку и делению никогда не относились к Московской губернии. В XVIII веке их включили в Псковское наместничество, вскоре превратившееся в губернию. И хотя ни на одной из карт Псковщины, которые удалось просмотреть за те отдаленные годы, села Мишина не значилось, начинать, по-видимому, следовало с псковского дворянства.
   «Список дворянству Псковского наместничества... в декабре месяце 1777 год», «Дела Псковской провинциальной канцелярии», «Псковский некрополь», многие другие местные издания – да, Креницыны здесь были. Богатые помещики, одни из самых богатых, владельцы нескольких имений. Из них особенно славилось богатством и удобствами Цевлово, расположенное в живописных окрестностях озера Дубец. Хозяином его и был Савва Иванович Креницын. Отличался он восторженным романтическим характером, много читал, свидетельством чему стала собранная им великолепная по тем временам библиотека, увлекался музыкой и не только имел собственный оркестр из крепостных музыкантов – среди богатых помещиков это редкостью не было, – но даже специально посылал крепостного капельмейстера обучаться за границу.
   Слишком независимый в суждениях, непокладистый в отношении начальства, Креницын избегал Петербурга, предпочитая ему деревню и в крайнем случае Москву. Здесь среди его добрых знакомых был Дмитрий Матюшкин, чьих детей в 1763 году писал Головачевский. Друзья легко могли порекомендовать друг другу понравившегося художника. Но для биографии Головачевского было важно то, что живописец уже в эти ранние годы пользовался популярностью и, будучи по службе связан с Петербургом, приезжал работать в Москву. По-видимому, именно в Москве и написан портрет Саввы Креницына.
   Но по мере того как медленно собирались эти скупые сведения, разбросанные во времени, из разных источников, в различной связи, внимание невольно начинало фиксироваться на том не слишком обычном обстоятельстве, что все это происходило в непосредственной близости от Михайловского и Тригорского, иначе – пушкинских мест. Да и среди имен местного дворянства в конце XVIII века все чаще мелькает имя Ганнибалов, а за рубежом нового столетия – и Пушкиных. Тоже псковские помещики, тоже владельцы местных имений, больших или меньших, богатых или разоренных. Но в таком случае на помощь могло прийти пушкиноведение. Известно, что эта обширная и всесторонне разработанная часть литературоведения интересовалась всеми, кто так или иначе, раньше или позже сталкивался или попросту оказывался рядом с великим поэтом. Путь окольный, но казавшийся многообещающим.