Страница:
«Остается королева Гортензия» – и вот для нее-то союзные правительства не могут найти соответствующей меры не столько наказания – пресечения. Изолировать, лишить связей прежде всего с Францией, с солдатами Первой империи, но и со всеми теми, кому близки идеи изгнанника с острова Святой Елены, а таких немало, и найти их ничего не стоит в любой из европейских стран.
Власти отдельных стран не жалеют усилий, чтобы не брать на себя обязанностей надзора за весьма беспокойной политической ссыльной, тем более что внешне место ее заточения ни в чем не должно напоминать тюрьмы – без высоких стен, стражников и решеток. К тому же Гортензия и не скрывает своих позиций. Обязана ли она подписывать петицию семьи Бонапартов о смягчении условий заключения Наполеона на острове Святой Елены? Конечно нет. Как и Евгений Богарне, единственный, кстати сказать, из наполеоновского окружения, продолжающий сохранять хорошие отношения со всемогущим Александром I. Но брат и сестра без малейших колебаний ставят свои подписи, впервые после падения империи объединившись, пусть символически, с бонапартовским кланом.
Да и что подписи, когда Евгений Богарне находит предлог для личной встречи с русским императором, направляющимся на конгресс в Верону. Пять часов в придорожной корчме длится их разговор, правда, так и не принесший облегчения Наполеону. Александр неумолим, да и вряд ли может поступить иначе: Франция кипит недовольством, а бонапартистские идеи коснулись всей Европы.
Гортензия одинаково нежеланная гостья и в Италии, куда стремится попасть и где имя Наполеона обретает смысл понятия «свобода», и в Вене, где австрийский император и не думает вспоминать о той поддержке, в которой Гортензия, одна из всей бонапартовской семьи, не отказала свергнутой с императорского трона его дочери Марии Луизе. У союзных правительств остается единственная возможность – прямого приказа, а для этого удобней всего Швейцария, слишком незначительная в европейском розыгрыше сил, чтобы не подчиниться каждому их требованию, чтобы сопротивляться. В этом, «швейцарском», варианте Гортензии даже разрешено высказывать – само собой разумеется, в строго установленных пределах – личные пожелания. Пусть былая королева испытает иллюзию свободы и потеряет свою настороженность.
Местечко Констанца? Пусть будет Констанца. Гортензия думает о близости к брату – Евгений Богарне женат на дочери баварского короля – и к своей двоюродной сестре Стефании, удочеренной некогда Наполеоном и ставшей по мужу герцогиней Баденской. Гортензия рассчитывает на известную снисходительность баденского правительства и скрытую благожелательность баварского короля – значение самого Евгения слишком ничтожно. Зато союзные правительства рассчитывают на свою тайную полицию. Ни Баденское герцогство, ни Бавария практически ничем не могут им грозить.
Итак, Швейцария, кантон Тургау – как окончательное решение судьбы бывшей королевы. Здесь предстоит ей провести свои последние двадцать лет. Снеговые вершины гор. Медлительный разлив рек. Виноградники. Очень старые замки на берегах Боденского озера. Бюргерское довольство виноделов, сыроваров, ремесленников, торговцев. Жизнь – будто остановившаяся в своем течении много веков назад, когда строились, оборонялись, кипели жизнью сегодня наполовину разрушенные, опустевшие замки.
Гортензия обращает внимание на один из них – на самом берегу озера, которое иначе, по старой традиции, называют Констанцским, вдалеке от больших селений, среди буйно разросшегося, запущенного парка. Он так близок от Констанцы и так, кажется, далек от бесконечных наблюдающих, недоверяющих или просто любопытствующих глаз. Париж предупреждает сомнения кантона: желанию Гортензии не надо препятствовать. Одиночество, скрытость от посторонних – только фикция перед лицом возможностей тайного политического сыска. В действительности все здесь обернется против бывшей королевы. «Это должен быть второй остров Святой Елены», – объясняет растерявшимся швейцарским властям Париж. Никаких незамеченных посетителей, никаких неучтенных встреч, никаких непересказанных разговоров – на то и существует тщательно подобранная прислуга, – никаких доставленных или пересланных обычной почтой писем. В корреспонденции парижское правительство и вовсе не решается положиться на усилия местного сыска. Все письма должны пересылаться прямо в Париж и просматриваться в самом Париже. Если Гортензия в конце концов и догадается о сомкнувшемся вокруг нее кольце, это тоже не нарушит планов людей, определивших ее пребывание в замке Арененберг.
«Ее разбитое сердце...»
Слова альбома
Власти отдельных стран не жалеют усилий, чтобы не брать на себя обязанностей надзора за весьма беспокойной политической ссыльной, тем более что внешне место ее заточения ни в чем не должно напоминать тюрьмы – без высоких стен, стражников и решеток. К тому же Гортензия и не скрывает своих позиций. Обязана ли она подписывать петицию семьи Бонапартов о смягчении условий заключения Наполеона на острове Святой Елены? Конечно нет. Как и Евгений Богарне, единственный, кстати сказать, из наполеоновского окружения, продолжающий сохранять хорошие отношения со всемогущим Александром I. Но брат и сестра без малейших колебаний ставят свои подписи, впервые после падения империи объединившись, пусть символически, с бонапартовским кланом.
Да и что подписи, когда Евгений Богарне находит предлог для личной встречи с русским императором, направляющимся на конгресс в Верону. Пять часов в придорожной корчме длится их разговор, правда, так и не принесший облегчения Наполеону. Александр неумолим, да и вряд ли может поступить иначе: Франция кипит недовольством, а бонапартистские идеи коснулись всей Европы.
Гортензия одинаково нежеланная гостья и в Италии, куда стремится попасть и где имя Наполеона обретает смысл понятия «свобода», и в Вене, где австрийский император и не думает вспоминать о той поддержке, в которой Гортензия, одна из всей бонапартовской семьи, не отказала свергнутой с императорского трона его дочери Марии Луизе. У союзных правительств остается единственная возможность – прямого приказа, а для этого удобней всего Швейцария, слишком незначительная в европейском розыгрыше сил, чтобы не подчиниться каждому их требованию, чтобы сопротивляться. В этом, «швейцарском», варианте Гортензии даже разрешено высказывать – само собой разумеется, в строго установленных пределах – личные пожелания. Пусть былая королева испытает иллюзию свободы и потеряет свою настороженность.
Местечко Констанца? Пусть будет Констанца. Гортензия думает о близости к брату – Евгений Богарне женат на дочери баварского короля – и к своей двоюродной сестре Стефании, удочеренной некогда Наполеоном и ставшей по мужу герцогиней Баденской. Гортензия рассчитывает на известную снисходительность баденского правительства и скрытую благожелательность баварского короля – значение самого Евгения слишком ничтожно. Зато союзные правительства рассчитывают на свою тайную полицию. Ни Баденское герцогство, ни Бавария практически ничем не могут им грозить.
Итак, Швейцария, кантон Тургау – как окончательное решение судьбы бывшей королевы. Здесь предстоит ей провести свои последние двадцать лет. Снеговые вершины гор. Медлительный разлив рек. Виноградники. Очень старые замки на берегах Боденского озера. Бюргерское довольство виноделов, сыроваров, ремесленников, торговцев. Жизнь – будто остановившаяся в своем течении много веков назад, когда строились, оборонялись, кипели жизнью сегодня наполовину разрушенные, опустевшие замки.
Гортензия обращает внимание на один из них – на самом берегу озера, которое иначе, по старой традиции, называют Констанцским, вдалеке от больших селений, среди буйно разросшегося, запущенного парка. Он так близок от Констанцы и так, кажется, далек от бесконечных наблюдающих, недоверяющих или просто любопытствующих глаз. Париж предупреждает сомнения кантона: желанию Гортензии не надо препятствовать. Одиночество, скрытость от посторонних – только фикция перед лицом возможностей тайного политического сыска. В действительности все здесь обернется против бывшей королевы. «Это должен быть второй остров Святой Елены», – объясняет растерявшимся швейцарским властям Париж. Никаких незамеченных посетителей, никаких неучтенных встреч, никаких непересказанных разговоров – на то и существует тщательно подобранная прислуга, – никаких доставленных или пересланных обычной почтой писем. В корреспонденции парижское правительство и вовсе не решается положиться на усилия местного сыска. Все письма должны пересылаться прямо в Париж и просматриваться в самом Париже. Если Гортензия в конце концов и догадается о сомкнувшемся вокруг нее кольце, это тоже не нарушит планов людей, определивших ее пребывание в замке Арененберг.
«Ее разбитое сердце...»
Официальные историки готовы бесконечно оправдывать одинокую королеву, сочувствовать ее незадачливой женской судьбе. Какая ей разница, где жить. «Она поглощена только своими несчастьями и разбитым сердцем», – напишет наш современник, историк Анри Бордо, так и назвавший свое исследование – «Сердце королевы Гортензии». Брак с нелюбимым и взбалмошным Луи в то время, когда она еще не любила, – подобное подозрение в отношении родственников пуритански настроенного императора само по себе недопустимо! – но готова была полюбить героя наполеоновских битв маршала Дюрока. Разрыв с действительно любимым (как-никак отец последнего и тщательно скрываемого сына Гортензии!) графом Флаго, который предпочел связи с опальной сторонницей теперь уже окончательно сломленного императора женитьбу на деньгах. Нет, Гортензии действительно было что оплакивать в тиши Арененберга.
Уединение – единственная и какая же горькая отрада разбитого сердца. И разве не скажет сама Гортензия приехавшему навестить ее в изгнании блестящему парижскому адвокату и литератору Жан-Жаку Кульману: «Как хорошо себя чувствовать одинокой. Это причиняет боль, но это возвышает. И это всегда доступно». И, пораженный гармоническим сочетанием стынущих под ноябрьским небом вод озера, облитого медью осеннего парка, и всего облика начинающей стареть женщины, Кульман старательно запишет в дорожном дневнике необычные и романтические слова.
Все так. Но, «случайно» опрокинув багаж едущей в Париж по личным делам чтицы Гортензии – Элизы Кошлен, давно подозреваемой в бурной и скрытой деятельности, полиция находит в нем двадцать семь писем бывшей королевы. Такая удача не повторится. Обитатели Арененберга учтут и возможные несчастья с каретами, и неуемное любопытство политического сыска. И хотя обыск вещей каждого, кто выезжает из дома Гортензии, станет правилом, уловы полиции сойдут на нет. Зато рядом с Арененбергом появится другое, как определят его агенты, «гнездо бонапартизма» – замок Вольфберг. Кто мог запретить обзавестись собственным домом вышедшей замуж и к тому же оставившей службу у королевы Элизе Кошлен?
Мадам Элиза Кошлен-Паркен – ни в чем не замешанная, добропорядочная обывательница, и не ее вина, что стесненные материальные обстоятельства вынуждают господина Паркена, бывшего капитана наполеоновской армии, курсировать по своим коммерческим делам между Констанцей и Парижем. Нельзя счесть преступлением и безмерное гостеприимство Паркенов, превративших свой дом в настоящую гостиницу для приезжающих в Арененберг. В конце концов и оно может быть истолковано как дополнительный источник доходов былого ветерана и его предприимчивой жены. Другое дело – сколько хлопот это прибавляет сбивающейся с ног местной полиции!
Чего стоит одно лето 1829 года с его угрозой настоящего заговора «литераторов», расположившихся именно в Вольфберге. Участников заговора удается установить. Но разве не подозрительно уже одно то, что сами они не хотят себя называть, выходят из дому только в сумерках, а целыми днями пишут и разговаривают при тщательно опущенных шторах? Здесь и известный поэт-романтик Казимир Делавинь, чьи стихи войдут в хрестоматии по литературе всех французских школ, и его брат драматург Жермен, и историк Вутье – о нем полицейские агенты успеют добавить, что «он пишет работу о греках», – драматурги Мелесвиль и прославившийся своими комедиями Скриб. Попытка заговора для полиции очевидна, да к тому же достоверно и то, что его участники пишут историю Наполеона.
Положение узницы (или – официально – хозяйки) Арененберга не секрет для Франции и для всей Европы. Всякие контакты с ней ставят под сомнение политическую и гражданскую благонадежность человека в представлении властей. Но что это может изменить? Арененберг становится местом паломничества, и число паломников год от года растет. Меланхолическая грусть бывшей королевы и покинутой любимыми женщины – неужели она одна способна привести сюда скептического и беспощадного в своих суждениях Жана Бушона, историка античности и средних веков? Но как раз Бушон, с трудом добившись встречи с Гортензией, оставит самый восторженный отзыв о встречах с ней, ее суждениях, мыслях. А ведь он спокойно и равнодушно отстраняет от себя все романтические очарования Арененберга: «Я не поэт, не художник, не минералог; единственная вещь, которая открывает передо мной бесконечные горизонты, – это познание человека. Я хочу его видеть со всех точек зрения, во всех ситуациях, на всех ступенях цивилизации. Всегда можно открыть что-то новое в этом мире интеллекта...» Гортензия, по признанию Бушона, одна из интереснейших таких страниц.
Сколько в это время Александру Дюма – восемнадцать? Но спустя одиннадцать лет вчерашний мальчишка, успевший ослепить Париж блестящим каскадом своих романтических драм, – как много значили для восхищенных современников «Генрих III и его двор», «Кристина», «Антоний», «Карл VII среди своих вассалов», «Ричард Дарлингтон», успешно соперничавшие с «Эрнани» В. Гюго! – осуществит заветную мечту и выйдет из коляски у ворот Арененберга. Он готов броситься на колени перед вышедшей навстречу Гортензией, и только неловкость от присутствия посторонних удержит этот первый порыв.
Конечно, писателю-романтику к лицу восторженная приподнятость чувств, иначе как написать посвященные былой королеве строки: «Ты не ошибся, молодой человек, это голос твоего детства, изящный и добрый; поэт, это звучание голоса, это взгляд, которые ты видел во сне у дочери Жозефины; дай же свободно биться твоему сердцу: один раз реальность оказалась на высоте мечты. Смотри, слушай, будь счастлив».
Но ведь и романтическая восторженность должна иметь свою почву. Наполеона нет в живых больше десяти лет, да и Дюма никогда не был склонен верить каким-то особым отношениям с ним Гортензии. К тому же самой Гортензии далеко за сорок. Она заметно постарела и стоит на пороге болезни, которая сведет ее в могилу. Дюма подмечает и рассеянную усталость взгляда – идет 1832 год, – и ослабевший надтреснутый голос, которым она поет по его усиленной просьбе свои известные романсы: «Вы идете за своей славой... но не забывайте меня».
Нет, дело не в легенде непреходящей молодости и красоты – ее, подобно многим своим современникам, Дюма подарит подруге Гортензии, прославленной мадам Рекамье («она была вне возраста, воплощенная грация»). «Голос твоей юности» – это голос связанных с молодым Наполеоном и продолжающих жить во Франции республиканских мечтаний. Какая здесь существовала связь, но только сразу после визита в Арененберг Дюма-отец начинает писать вместо пьес увековечившие его исторические романы: вечера в Арененберге не прошли бесследно. Воспоминания о Гортензии воплотятся, кажется, во всех его героинях – переменчивых и верных, прекрасных и не знающих разрушительной силы лет, влюбленных и всегда причастных к политическим делам. Пожалуй, только один эпизод будет непосредственно напоминать о тайнах замка на берегу Боденского озера – Атос, представляющий герцогине де Шеврез юного виконта де Бражелона.
Лишь раз, единственный раз Гортензии довелось увидеть своего последнего, рожденного под покровом глубокой тайны сына. В 1829 году проездом к целебным водам королеве нанесет визит граф Флаго в сопровождении 18-летнего юноши с пышным и никогда не принадлежавшим ему по рождению титулом герцога де Морни. Официальный визит, ничего не значащий разговор и поспешный отъезд равнодушных посетителей – Флаго не собирается давать поводов для неудовольствия своей высокочтимой супруге, а Шарль де Морни еще не знает, кто для него герцогиня Сен Лё.
Черты Гортензии угадываются и в приведенном здесь же портрете герцогини де Шеврез: «На вид ей можно было дать не больше тридцати восьми – тридцати девяти лет, тогда как на самом деле ей минуло сорок пять. У нее были все те же чудесные белокурые волосы, живые умные глаза, которые так часто широко раскрывались, когда герцогиня вела какую-нибудь интригу, и которые так часто смыкала любовь, и талия, тонкая, как у нимфы, так что герцогиню, если не видеть ее лица, можно было принять за молоденькую девушку».
Историк, поглощенный в конце концов мыслями о прошлом, писатель-романтик, в поисках вдохновений готовый принять желаемое за действительное, – в объективности их мнений можно усомниться. Но рядом отзыв другого человека, недоброжелательного к Гортензии, опасливого в отношении всех ее действий, тем более настороженного ко всему, что касается наследования прав Наполеона, – дойдет ли когда-нибудь до этого дело или нет. Жером Бонапарт признается: «Салон Гортензии, в который очень стремились попасть в Риме, превратился в центр бонапартизма не только того, который плакал кровавыми слезами над несчастьями общего порядка и мечтал о мести, но бонапартизма, более обращенного в будущее, омраченное сожалениями о прошлом».
Слова свидетелей, очевидцев, но теперь рядом с ними оказывался и найденный в Москве альбом. Что мог он сказать и мог ли среди множества разночтений образа, действий и смысла поступков ставшей почти легендарной королевы?
Уединение – единственная и какая же горькая отрада разбитого сердца. И разве не скажет сама Гортензия приехавшему навестить ее в изгнании блестящему парижскому адвокату и литератору Жан-Жаку Кульману: «Как хорошо себя чувствовать одинокой. Это причиняет боль, но это возвышает. И это всегда доступно». И, пораженный гармоническим сочетанием стынущих под ноябрьским небом вод озера, облитого медью осеннего парка, и всего облика начинающей стареть женщины, Кульман старательно запишет в дорожном дневнике необычные и романтические слова.
Все так. Но, «случайно» опрокинув багаж едущей в Париж по личным делам чтицы Гортензии – Элизы Кошлен, давно подозреваемой в бурной и скрытой деятельности, полиция находит в нем двадцать семь писем бывшей королевы. Такая удача не повторится. Обитатели Арененберга учтут и возможные несчастья с каретами, и неуемное любопытство политического сыска. И хотя обыск вещей каждого, кто выезжает из дома Гортензии, станет правилом, уловы полиции сойдут на нет. Зато рядом с Арененбергом появится другое, как определят его агенты, «гнездо бонапартизма» – замок Вольфберг. Кто мог запретить обзавестись собственным домом вышедшей замуж и к тому же оставившей службу у королевы Элизе Кошлен?
Мадам Элиза Кошлен-Паркен – ни в чем не замешанная, добропорядочная обывательница, и не ее вина, что стесненные материальные обстоятельства вынуждают господина Паркена, бывшего капитана наполеоновской армии, курсировать по своим коммерческим делам между Констанцей и Парижем. Нельзя счесть преступлением и безмерное гостеприимство Паркенов, превративших свой дом в настоящую гостиницу для приезжающих в Арененберг. В конце концов и оно может быть истолковано как дополнительный источник доходов былого ветерана и его предприимчивой жены. Другое дело – сколько хлопот это прибавляет сбивающейся с ног местной полиции!
Чего стоит одно лето 1829 года с его угрозой настоящего заговора «литераторов», расположившихся именно в Вольфберге. Участников заговора удается установить. Но разве не подозрительно уже одно то, что сами они не хотят себя называть, выходят из дому только в сумерках, а целыми днями пишут и разговаривают при тщательно опущенных шторах? Здесь и известный поэт-романтик Казимир Делавинь, чьи стихи войдут в хрестоматии по литературе всех французских школ, и его брат драматург Жермен, и историк Вутье – о нем полицейские агенты успеют добавить, что «он пишет работу о греках», – драматурги Мелесвиль и прославившийся своими комедиями Скриб. Попытка заговора для полиции очевидна, да к тому же достоверно и то, что его участники пишут историю Наполеона.
Положение узницы (или – официально – хозяйки) Арененберга не секрет для Франции и для всей Европы. Всякие контакты с ней ставят под сомнение политическую и гражданскую благонадежность человека в представлении властей. Но что это может изменить? Арененберг становится местом паломничества, и число паломников год от года растет. Меланхолическая грусть бывшей королевы и покинутой любимыми женщины – неужели она одна способна привести сюда скептического и беспощадного в своих суждениях Жана Бушона, историка античности и средних веков? Но как раз Бушон, с трудом добившись встречи с Гортензией, оставит самый восторженный отзыв о встречах с ней, ее суждениях, мыслях. А ведь он спокойно и равнодушно отстраняет от себя все романтические очарования Арененберга: «Я не поэт, не художник, не минералог; единственная вещь, которая открывает передо мной бесконечные горизонты, – это познание человека. Я хочу его видеть со всех точек зрения, во всех ситуациях, на всех ступенях цивилизации. Всегда можно открыть что-то новое в этом мире интеллекта...» Гортензия, по признанию Бушона, одна из интереснейших таких страниц.
Сколько в это время Александру Дюма – восемнадцать? Но спустя одиннадцать лет вчерашний мальчишка, успевший ослепить Париж блестящим каскадом своих романтических драм, – как много значили для восхищенных современников «Генрих III и его двор», «Кристина», «Антоний», «Карл VII среди своих вассалов», «Ричард Дарлингтон», успешно соперничавшие с «Эрнани» В. Гюго! – осуществит заветную мечту и выйдет из коляски у ворот Арененберга. Он готов броситься на колени перед вышедшей навстречу Гортензией, и только неловкость от присутствия посторонних удержит этот первый порыв.
Конечно, писателю-романтику к лицу восторженная приподнятость чувств, иначе как написать посвященные былой королеве строки: «Ты не ошибся, молодой человек, это голос твоего детства, изящный и добрый; поэт, это звучание голоса, это взгляд, которые ты видел во сне у дочери Жозефины; дай же свободно биться твоему сердцу: один раз реальность оказалась на высоте мечты. Смотри, слушай, будь счастлив».
Но ведь и романтическая восторженность должна иметь свою почву. Наполеона нет в живых больше десяти лет, да и Дюма никогда не был склонен верить каким-то особым отношениям с ним Гортензии. К тому же самой Гортензии далеко за сорок. Она заметно постарела и стоит на пороге болезни, которая сведет ее в могилу. Дюма подмечает и рассеянную усталость взгляда – идет 1832 год, – и ослабевший надтреснутый голос, которым она поет по его усиленной просьбе свои известные романсы: «Вы идете за своей славой... но не забывайте меня».
Нет, дело не в легенде непреходящей молодости и красоты – ее, подобно многим своим современникам, Дюма подарит подруге Гортензии, прославленной мадам Рекамье («она была вне возраста, воплощенная грация»). «Голос твоей юности» – это голос связанных с молодым Наполеоном и продолжающих жить во Франции республиканских мечтаний. Какая здесь существовала связь, но только сразу после визита в Арененберг Дюма-отец начинает писать вместо пьес увековечившие его исторические романы: вечера в Арененберге не прошли бесследно. Воспоминания о Гортензии воплотятся, кажется, во всех его героинях – переменчивых и верных, прекрасных и не знающих разрушительной силы лет, влюбленных и всегда причастных к политическим делам. Пожалуй, только один эпизод будет непосредственно напоминать о тайнах замка на берегу Боденского озера – Атос, представляющий герцогине де Шеврез юного виконта де Бражелона.
Лишь раз, единственный раз Гортензии довелось увидеть своего последнего, рожденного под покровом глубокой тайны сына. В 1829 году проездом к целебным водам королеве нанесет визит граф Флаго в сопровождении 18-летнего юноши с пышным и никогда не принадлежавшим ему по рождению титулом герцога де Морни. Официальный визит, ничего не значащий разговор и поспешный отъезд равнодушных посетителей – Флаго не собирается давать поводов для неудовольствия своей высокочтимой супруге, а Шарль де Морни еще не знает, кто для него герцогиня Сен Лё.
Черты Гортензии угадываются и в приведенном здесь же портрете герцогини де Шеврез: «На вид ей можно было дать не больше тридцати восьми – тридцати девяти лет, тогда как на самом деле ей минуло сорок пять. У нее были все те же чудесные белокурые волосы, живые умные глаза, которые так часто широко раскрывались, когда герцогиня вела какую-нибудь интригу, и которые так часто смыкала любовь, и талия, тонкая, как у нимфы, так что герцогиню, если не видеть ее лица, можно было принять за молоденькую девушку».
Историк, поглощенный в конце концов мыслями о прошлом, писатель-романтик, в поисках вдохновений готовый принять желаемое за действительное, – в объективности их мнений можно усомниться. Но рядом отзыв другого человека, недоброжелательного к Гортензии, опасливого в отношении всех ее действий, тем более настороженного ко всему, что касается наследования прав Наполеона, – дойдет ли когда-нибудь до этого дело или нет. Жером Бонапарт признается: «Салон Гортензии, в который очень стремились попасть в Риме, превратился в центр бонапартизма не только того, который плакал кровавыми слезами над несчастьями общего порядка и мечтал о мести, но бонапартизма, более обращенного в будущее, омраченное сожалениями о прошлом».
Слова свидетелей, очевидцев, но теперь рядом с ними оказывался и найденный в Москве альбом. Что мог он сказать и мог ли среди множества разночтений образа, действий и смысла поступков ставшей почти легендарной королевы?
Слова альбома
Золотая паутина тисненого узора. Перетершаяся на углах вишневая кожа. Пожелтевший муар подкладки. Стопка листов – синеватых, белых, зеленых, так и оставшихся не заполненными до конца... В нем есть особенность, которая останавливает внимание, может быть, не сразу, и все же не позволяет о себе забыть.
Альбомы начала прошлого века – смесь удавшихся и неудавшихся рифм, экспромтов, набросков, чаще живых, реже талантливых, совсем редко по-настоящему умелых. Мимолетные впечатления, случайные и давние знакомства – «заметки сердца», но всегда с оглядкой на гостиную, где им приходилось быть, на зрителей и посторонних. В московском альбоме нет стихов, нет и рисунков «для себя». Почти каждый лист неповторим в своей профессиональной завершенности. Самой Гортензии, ее двоюродной сестры Стефании Богарне нет в словарях художников, но их пейзажи не уступают работам мастеров – превосходная выучка учениц И. Изабе. У Гортензии хватило умения передать ее и своим сыновьям: Наполеон Шарль и Луи Наполеон оставили в альбоме не менее интересные наброски. Еще одно открытие – племянница маршала Нея, сумевшая и вовсе ввести в заблуждение историков искусства.
Карандашный портрет одного из парижских собраний с четкой подписью «Гамо» заставил включить это имя во все сводные справочники европейского искусства: мастерство рисовальщика говорило само за себя. Просто Гамо, без имени и даже инициалов, без каких-либо сведений о жизни, – конечно, этого мало даже для самой скупой энциклопедической справки. Тем большим становился соблазн домысла. Само собой разумеется, мужчина. Предположительно, член семьи художников, носящих эту фамилию и весь XVIII век проработавших в Лилле, хотя никаких сведений о том, чтобы кто-нибудь из них покинул родной город и оказался в окружении Наполеона, не существовало. А вот московский альбом содержит в себе разгадку, и какую!
Великолепный акварельный портрет сына Наполеона от второго брака, десятилетнего Орленка, несет на себе ту же подпись, что и парижский карандашный портрет – «Гамо», но на этот раз с именем. Клеманс Гамо – женщина! Мало того. На одном из ее рисунков в альбоме – замок, где жил Ней, – есть надпись, которая поясняет, что художница была племянницей самого маршала.
Конечно, здесь можно разглядеть и хронику жизни Гортензии, биографическую канву за десять лет, хотя и не совсем обычную в своем предельном лаконизме. Вид Арененберга, подписанный Шарлоттой Бонапарт. Дочь старшего брата Наполеона вернулась из Северо-Американских штатов в Европу, чтобы стать женой одного из своих двоюродных братьев. По завещанию былого императора его племянники должны заключать браки между собой, и семья с неожиданным рвением начинает выполнять каждое из пожеланий Наполеона. Почем знать, может быть, именно в них Бонапартам стал видеться путь к исчезнувшему престолу. Поэтому Шарлотта выходит замуж за среднего сына Гортензии.
Замки на берегах Боденского – Констанцского – озера, и среди них тот, в котором был заключен в ожидании казни Ян Гус, – его Гортензия все годы видела из окон Арененберга. Улочки Рима – сюда бывшей королеве разрешалось время от времени приезжать для свиданий со средним сыном: по условиям развода он рос у отца. Луи Бонапарт куда как неохотно подчинялся необходимости этих встреч, особенно тщательно следя, чтобы ненароком не столкнуться с Гортензией.
Впрочем, нежелание видеться с женой никак не распространялось на отношение к младшему, воспитывавшемуся у нее сыну. Будущий Наполеон III постоянно переписывается с отцом. И если в какие-то минуты Луи отрекался от своего отцовства, то скорее всего это были минуты истерических припадков. По мере того как припадки учащались, некогда неотразимый Луи все упорней старался замкнуться в четырех стенах, прекратить всякие связи с внешним миром. Его единственное желание – быть как можно скорее и навсегда забытым. Луи вынужден нарушить свое одиночество, чтобы навестить дряхлеющую «госпожу-мать». Во дворце Летиции Бонапарт царит угрюмая пустота, но Луи не выдерживает и тех немногих дней, которые предполагал у нее провести. В свое оправдание он напишет, что должен «дать отдых голове и рассудку от голосов женщин и восторгов детей».
Листы альбома подтверждают – римские поездки Гортензии не отличались регулярностью. Гортензия никогда не могла заранее рассчитывать на приезд в Рим. В ноябре 1825 года, после многомесячного ожидания разрешения на поездку, которое отдельно подтверждало каждое из союзных правительств, Луи Наполеон напишет в письме отцу: «Скоро понадобится созывать конгресс, чтобы мы могли переехать с места на место!» Но ведь дело происходит накануне событий на Сенатской площади Петербурга, накануне выступления наших декабристов в общей волне нараставших во всей Европе революционных настроений. Тем упорнее старается Гортензия вырваться из Швейцарии, тем дольше пытается задержаться в Риме. Мир открывался для нее в Риме гораздо ярче и шире – достаточно обратиться к тому же альбому.
Дедрё, тот самый Дедрё, который построит вскоре в Париже так называемый Замок у моста, многочисленные виллы, концертный зал Тетбу, начинал свой путь как рисовальщик. Он путешествует по Италии, оказывается в Истрии, бродит по Греции, добирается до берегов Малой Азии. Края, где зарождается ветер свободы и где он живет в памятниках прошлого, – смысл путевых зарисовок Дедрё, которые приносят своим изданием европейскую известность начинающему архитектору. Так смотрится в московском альбоме и его пейзаж – буря у берегов Греции. Бушующие волны, полные ветром паруса борющихся со стихией баркасов, и на вершине утеса, в сиянии прорвавшихся сквозь грозовые тучи солнечных лучей, колоннада храма – символ золотого века Перикла.
Дедрё совсем по-особенному видит и Рим – образ не расцвета, а упадка былого могущества. Часть погруженной в тень стены Колизея. Пустынный перекресток словно торопящихся уйти в сторону улиц. Глухие стены отвернувшихся домов. Ростки зелени на развалинах забытого храма...
Казалось бы, ничего не говорит о былом величии империи заброшенная гробница, с которой предание связало имя Нерона. Но и в этом затерявшемся у обочины пропыленной дороги обелиске больше внутренней значительности, чем у расположившегося рядом монастыря, – пейзаж, выполненный другим архитектором.
Или римская площадь Монте Кавалло, заставляющая вспомнить о многих страницах истории, соединенных здесь безразличной рукой забывчивых потомков. Обелиск из мавзолея императора Августа, гранитная чаша фонтана, перенесенная с Форума, скульптурные группы Диоскуров – Кастора и Поллукса, сдерживающих могучих коней, – новая жизнь давно ушла отсюда и растворилась в предзакатной дымке лежащего глубоко под Квиринальским холмом Вечного города.
Есть и другой Рим, который видят оставляющие в альбоме свои рисунки архитекторы. Франсуа Биллей, племянник прославленного зодчего наполеоновской империи Шарля Персье, одного из создателей так называемого стиля ампир, посвящает свои римские пейзажи Анжелике. Этого имени не носил никто из окружения Гортензии, но это имя одной из героинь «Неистового Роланда» Ариосто. Анжелика, подруга всеми забытого в несчастье и воскрешенного ее любовью Медора, – образ, ставший нарицательным в противоречивом сочетании нежности и мужества, слабости и стойкости. И вот мир Анжелики – Гортензии – улица у церкви Тринита дей Монти. Венчающая одну из красивейших площадей Рима – площадь Испании, Тринита дей Монти рисуется обычно в перспективе фонтанов и окруживших ее лестниц. Биллей отдает предпочтение боковой улочке. Здесь рядом место встреч итальянских карбонариев и французских бонапартистов. Антуан Гарно, будущий строитель театра в Лионе и гробницы Луи Бонапарта в Сен Лё, рисует такое же место сборов на Аверо ди Джионо и у храма Сивиллы, где в апреле 1826 года под предлогом совместной работы с натуры и занятий музыкой несколько дней собирались многочисленные единомышленники Гортензии.
Топография, условно говоря, бонапартизма в Риме, а рядом – упрямая символика его надежд. О чем могут говорить рисунки будущих статуй и барельефов – все из мифологии, все такие далекие в своем непогрешимом совершенстве от простого намека на обычную жизнь? Смерть Гиацинта, Сократ и Алкивиад, Аристей, которого утешает его мать, Меркурий и Аргус. Но для человека тех лет мифологический образ не имел однозначного прочтения. Смерть любимца Аполлона, Гиацинта, обернулась рождением новых, щедро усыпавших землю цветов – символ возрождения через гибель. И разве не об этом думают те, кто приезжает к Гортензии? Автор композиции Жюль Рамей, создавший впоследствии скульптурное убранство двора Лувра и представленный во дворце своими работами, продолжает семейную традицию. Он ученик своего отца, скульптора Первой империи Клода Рамея, создавшего мраморные статуи Наполеона и Евгения Богарне.
«Сократ и Алкивиад» постоянного участника парижских салонов Поля Лемуана – это противопоставление до конца верного своим идеям философа его ученику, который способен на любое предательство ради жизненных удовольствий. «Мать, утешающая Аристея» – легенда о погибших и чудесно возродившихся в бесчисленном множестве пчелах. Или композиция того же автора, скульптора Бернара Сёрра, «Меркурий и Аргус» – прямой намек на заключение и будущее освобождение Гортензии. Работы Б. Сёрра – сегодня неотъемлемая часть Парижа: статуя Мольера на улице Ришелье, барельефы Триумфальной арки на площади Карусель, фигура Лафонтена в Институте Франции.
Наконец, о ком, как не о Гортензии, говорят и такие заимствованные из истории Франции сюжеты, вроде «Бланки Кастильской, молящейся со своими детьми» драматурга и живописца Пьера Ревуаля. Бланка Кастильская, сумевшая восстановить могущество французского государства, и ее два прославившихся участием в Крестовых походах сына – Людовик IX и Карл Анжуйский. А Доменик Энгр оставляет в альбоме карандашный набросок своей картины «Дон Педро присягает в верности юному Генриху IV». Для Гортензии до конца было важно не выдвижение собственных сыновей, но их непременное участие в связанном с Бонапартом движении. Символом этого движения оставался до своей смерти Орленок.
Альбом можно перелистывать, рассматривать по отдельным рисункам, его можно и разгадывать. И одна из самых интересных разгадок – подбор представленных в нем имен.
И если чреват был немалыми неприятностями приезд в Арененберг для известного драматурга Дюма-отца или не менее известного поэта и к тому же высокопоставленного чиновника времен Реставрации Шатобриана, то каким же риском для будущей карьеры, заказов, положения в художественной жизни Франции становилось для молодых художников постоянное участие в кружке Гортензии. Большинство авторов рисунков московского альбома со временем приобретут достаточно громкие имена, но в 1820-х годах почти все они выученики Парижской школы искусств, получившие так называемую Римскую премию и вместе с ней право на многолетнее пребывание в Италии за счет государства. Государства, возникшего на обломках наполеоновской империи! И оказывается, тяга к олицетворявшимся Наполеоном республиканским идеалам неизмеримо сильнее простой обывательской предусмотрительности и житейского расчета.
К французам присоединяются художники из большинства европейских стран. Здесь и голландец Абрахам Теерлинк, ставший популярным руководителем многолюдной художественной школы, которая привлекала преимущественно англичан и испанцев. Здесь шведский исторический живописец Яльмар Мёрнер, бывший офицер шведской армии. Здесь большая группа итальянских мастеров – провозвестников итальянского импрессионизма. Трудно сказать, что имело для них большее значение – занятия искусством или участие в освободительном движении. Во всяком случае, талантливый жанровый рисовальщик и пейзажист Антонио Порцелли по-настоящему обращается к живописи только после смерти Гортензии, а Ж. Колло, оставивший в альбоме серию интересных пейзажей, не менее известен как поставщик оружия в Италии сначала наполеоновской армии, позднее – гарибальдийцам.
Альбомы начала прошлого века – смесь удавшихся и неудавшихся рифм, экспромтов, набросков, чаще живых, реже талантливых, совсем редко по-настоящему умелых. Мимолетные впечатления, случайные и давние знакомства – «заметки сердца», но всегда с оглядкой на гостиную, где им приходилось быть, на зрителей и посторонних. В московском альбоме нет стихов, нет и рисунков «для себя». Почти каждый лист неповторим в своей профессиональной завершенности. Самой Гортензии, ее двоюродной сестры Стефании Богарне нет в словарях художников, но их пейзажи не уступают работам мастеров – превосходная выучка учениц И. Изабе. У Гортензии хватило умения передать ее и своим сыновьям: Наполеон Шарль и Луи Наполеон оставили в альбоме не менее интересные наброски. Еще одно открытие – племянница маршала Нея, сумевшая и вовсе ввести в заблуждение историков искусства.
Карандашный портрет одного из парижских собраний с четкой подписью «Гамо» заставил включить это имя во все сводные справочники европейского искусства: мастерство рисовальщика говорило само за себя. Просто Гамо, без имени и даже инициалов, без каких-либо сведений о жизни, – конечно, этого мало даже для самой скупой энциклопедической справки. Тем большим становился соблазн домысла. Само собой разумеется, мужчина. Предположительно, член семьи художников, носящих эту фамилию и весь XVIII век проработавших в Лилле, хотя никаких сведений о том, чтобы кто-нибудь из них покинул родной город и оказался в окружении Наполеона, не существовало. А вот московский альбом содержит в себе разгадку, и какую!
Великолепный акварельный портрет сына Наполеона от второго брака, десятилетнего Орленка, несет на себе ту же подпись, что и парижский карандашный портрет – «Гамо», но на этот раз с именем. Клеманс Гамо – женщина! Мало того. На одном из ее рисунков в альбоме – замок, где жил Ней, – есть надпись, которая поясняет, что художница была племянницей самого маршала.
Конечно, здесь можно разглядеть и хронику жизни Гортензии, биографическую канву за десять лет, хотя и не совсем обычную в своем предельном лаконизме. Вид Арененберга, подписанный Шарлоттой Бонапарт. Дочь старшего брата Наполеона вернулась из Северо-Американских штатов в Европу, чтобы стать женой одного из своих двоюродных братьев. По завещанию былого императора его племянники должны заключать браки между собой, и семья с неожиданным рвением начинает выполнять каждое из пожеланий Наполеона. Почем знать, может быть, именно в них Бонапартам стал видеться путь к исчезнувшему престолу. Поэтому Шарлотта выходит замуж за среднего сына Гортензии.
Замки на берегах Боденского – Констанцского – озера, и среди них тот, в котором был заключен в ожидании казни Ян Гус, – его Гортензия все годы видела из окон Арененберга. Улочки Рима – сюда бывшей королеве разрешалось время от времени приезжать для свиданий со средним сыном: по условиям развода он рос у отца. Луи Бонапарт куда как неохотно подчинялся необходимости этих встреч, особенно тщательно следя, чтобы ненароком не столкнуться с Гортензией.
Впрочем, нежелание видеться с женой никак не распространялось на отношение к младшему, воспитывавшемуся у нее сыну. Будущий Наполеон III постоянно переписывается с отцом. И если в какие-то минуты Луи отрекался от своего отцовства, то скорее всего это были минуты истерических припадков. По мере того как припадки учащались, некогда неотразимый Луи все упорней старался замкнуться в четырех стенах, прекратить всякие связи с внешним миром. Его единственное желание – быть как можно скорее и навсегда забытым. Луи вынужден нарушить свое одиночество, чтобы навестить дряхлеющую «госпожу-мать». Во дворце Летиции Бонапарт царит угрюмая пустота, но Луи не выдерживает и тех немногих дней, которые предполагал у нее провести. В свое оправдание он напишет, что должен «дать отдых голове и рассудку от голосов женщин и восторгов детей».
Листы альбома подтверждают – римские поездки Гортензии не отличались регулярностью. Гортензия никогда не могла заранее рассчитывать на приезд в Рим. В ноябре 1825 года, после многомесячного ожидания разрешения на поездку, которое отдельно подтверждало каждое из союзных правительств, Луи Наполеон напишет в письме отцу: «Скоро понадобится созывать конгресс, чтобы мы могли переехать с места на место!» Но ведь дело происходит накануне событий на Сенатской площади Петербурга, накануне выступления наших декабристов в общей волне нараставших во всей Европе революционных настроений. Тем упорнее старается Гортензия вырваться из Швейцарии, тем дольше пытается задержаться в Риме. Мир открывался для нее в Риме гораздо ярче и шире – достаточно обратиться к тому же альбому.
Дедрё, тот самый Дедрё, который построит вскоре в Париже так называемый Замок у моста, многочисленные виллы, концертный зал Тетбу, начинал свой путь как рисовальщик. Он путешествует по Италии, оказывается в Истрии, бродит по Греции, добирается до берегов Малой Азии. Края, где зарождается ветер свободы и где он живет в памятниках прошлого, – смысл путевых зарисовок Дедрё, которые приносят своим изданием европейскую известность начинающему архитектору. Так смотрится в московском альбоме и его пейзаж – буря у берегов Греции. Бушующие волны, полные ветром паруса борющихся со стихией баркасов, и на вершине утеса, в сиянии прорвавшихся сквозь грозовые тучи солнечных лучей, колоннада храма – символ золотого века Перикла.
Дедрё совсем по-особенному видит и Рим – образ не расцвета, а упадка былого могущества. Часть погруженной в тень стены Колизея. Пустынный перекресток словно торопящихся уйти в сторону улиц. Глухие стены отвернувшихся домов. Ростки зелени на развалинах забытого храма...
Казалось бы, ничего не говорит о былом величии империи заброшенная гробница, с которой предание связало имя Нерона. Но и в этом затерявшемся у обочины пропыленной дороги обелиске больше внутренней значительности, чем у расположившегося рядом монастыря, – пейзаж, выполненный другим архитектором.
Или римская площадь Монте Кавалло, заставляющая вспомнить о многих страницах истории, соединенных здесь безразличной рукой забывчивых потомков. Обелиск из мавзолея императора Августа, гранитная чаша фонтана, перенесенная с Форума, скульптурные группы Диоскуров – Кастора и Поллукса, сдерживающих могучих коней, – новая жизнь давно ушла отсюда и растворилась в предзакатной дымке лежащего глубоко под Квиринальским холмом Вечного города.
Есть и другой Рим, который видят оставляющие в альбоме свои рисунки архитекторы. Франсуа Биллей, племянник прославленного зодчего наполеоновской империи Шарля Персье, одного из создателей так называемого стиля ампир, посвящает свои римские пейзажи Анжелике. Этого имени не носил никто из окружения Гортензии, но это имя одной из героинь «Неистового Роланда» Ариосто. Анжелика, подруга всеми забытого в несчастье и воскрешенного ее любовью Медора, – образ, ставший нарицательным в противоречивом сочетании нежности и мужества, слабости и стойкости. И вот мир Анжелики – Гортензии – улица у церкви Тринита дей Монти. Венчающая одну из красивейших площадей Рима – площадь Испании, Тринита дей Монти рисуется обычно в перспективе фонтанов и окруживших ее лестниц. Биллей отдает предпочтение боковой улочке. Здесь рядом место встреч итальянских карбонариев и французских бонапартистов. Антуан Гарно, будущий строитель театра в Лионе и гробницы Луи Бонапарта в Сен Лё, рисует такое же место сборов на Аверо ди Джионо и у храма Сивиллы, где в апреле 1826 года под предлогом совместной работы с натуры и занятий музыкой несколько дней собирались многочисленные единомышленники Гортензии.
Топография, условно говоря, бонапартизма в Риме, а рядом – упрямая символика его надежд. О чем могут говорить рисунки будущих статуй и барельефов – все из мифологии, все такие далекие в своем непогрешимом совершенстве от простого намека на обычную жизнь? Смерть Гиацинта, Сократ и Алкивиад, Аристей, которого утешает его мать, Меркурий и Аргус. Но для человека тех лет мифологический образ не имел однозначного прочтения. Смерть любимца Аполлона, Гиацинта, обернулась рождением новых, щедро усыпавших землю цветов – символ возрождения через гибель. И разве не об этом думают те, кто приезжает к Гортензии? Автор композиции Жюль Рамей, создавший впоследствии скульптурное убранство двора Лувра и представленный во дворце своими работами, продолжает семейную традицию. Он ученик своего отца, скульптора Первой империи Клода Рамея, создавшего мраморные статуи Наполеона и Евгения Богарне.
«Сократ и Алкивиад» постоянного участника парижских салонов Поля Лемуана – это противопоставление до конца верного своим идеям философа его ученику, который способен на любое предательство ради жизненных удовольствий. «Мать, утешающая Аристея» – легенда о погибших и чудесно возродившихся в бесчисленном множестве пчелах. Или композиция того же автора, скульптора Бернара Сёрра, «Меркурий и Аргус» – прямой намек на заключение и будущее освобождение Гортензии. Работы Б. Сёрра – сегодня неотъемлемая часть Парижа: статуя Мольера на улице Ришелье, барельефы Триумфальной арки на площади Карусель, фигура Лафонтена в Институте Франции.
Наконец, о ком, как не о Гортензии, говорят и такие заимствованные из истории Франции сюжеты, вроде «Бланки Кастильской, молящейся со своими детьми» драматурга и живописца Пьера Ревуаля. Бланка Кастильская, сумевшая восстановить могущество французского государства, и ее два прославившихся участием в Крестовых походах сына – Людовик IX и Карл Анжуйский. А Доменик Энгр оставляет в альбоме карандашный набросок своей картины «Дон Педро присягает в верности юному Генриху IV». Для Гортензии до конца было важно не выдвижение собственных сыновей, но их непременное участие в связанном с Бонапартом движении. Символом этого движения оставался до своей смерти Орленок.
Альбом можно перелистывать, рассматривать по отдельным рисункам, его можно и разгадывать. И одна из самых интересных разгадок – подбор представленных в нем имен.
И если чреват был немалыми неприятностями приезд в Арененберг для известного драматурга Дюма-отца или не менее известного поэта и к тому же высокопоставленного чиновника времен Реставрации Шатобриана, то каким же риском для будущей карьеры, заказов, положения в художественной жизни Франции становилось для молодых художников постоянное участие в кружке Гортензии. Большинство авторов рисунков московского альбома со временем приобретут достаточно громкие имена, но в 1820-х годах почти все они выученики Парижской школы искусств, получившие так называемую Римскую премию и вместе с ней право на многолетнее пребывание в Италии за счет государства. Государства, возникшего на обломках наполеоновской империи! И оказывается, тяга к олицетворявшимся Наполеоном республиканским идеалам неизмеримо сильнее простой обывательской предусмотрительности и житейского расчета.
К французам присоединяются художники из большинства европейских стран. Здесь и голландец Абрахам Теерлинк, ставший популярным руководителем многолюдной художественной школы, которая привлекала преимущественно англичан и испанцев. Здесь шведский исторический живописец Яльмар Мёрнер, бывший офицер шведской армии. Здесь большая группа итальянских мастеров – провозвестников итальянского импрессионизма. Трудно сказать, что имело для них большее значение – занятия искусством или участие в освободительном движении. Во всяком случае, талантливый жанровый рисовальщик и пейзажист Антонио Порцелли по-настоящему обращается к живописи только после смерти Гортензии, а Ж. Колло, оставивший в альбоме серию интересных пейзажей, не менее известен как поставщик оружия в Италии сначала наполеоновской армии, позднее – гарибальдийцам.