Ратай сказал, что отомстил. Волхва повесил. А деревню разорил окончательно.
   Но не помогло. Девушка плакала, тонко и горько.
   Кто-то из топтавшихся вокруг воинов — своих или хазар, он не понял, — сказал что-то насмешливое. Не отрывая взгляда от неё, Ратко грубо, по-русски, обругал его. Тот ответил своей руганью. К нему присоединился ещё кто-то, высказавшийся про обиду смертельную. Но между Ратаем и девкою происходило что-то такое важное, что он их не слушал. Тогда они попытались поднять голос, и он на них оглянулся. Что-то было в его взгляде, что они отступились. А потом на него навалились хазары и силой попытались оттащить от девки.
   Ох, как он их бил, как он их бил! Бил так, словно в него вселился Перун!
   А когда он убил всех и оглянулся… её уже не было.
   Но он знал теперь, где её искать. И легко встал с травы, испачканной кровью, бросил секиру и щит, вздохнул глубоко… И побежал. Легко, стремительно, не касаясь земли…
* * *
 
…И пробился Ратко-млад да в гущу врагов,
И почал он там да хоробориться,
Как ударит раз — хазарин лежит,
Как ударит два — так и десяточек.
Но несметна была сила вражеска,
Обломилося копьё харалужное,
Изломалася секира да вострая,
А слетел и шелом с буйной головушки.
И упал Ратко-млад в зелену траву,
В зелену траву да ковылисту,
Разметалися его золоты кудри.
Прямо в сердце язвил его лютый враг,
Лютый враг большой да великанище.
И победу закричали тут хазарове,
Почали хвалу петь великанищу.
А поднялся тут вновь Ратко-хоробор,
Схватил палицу да и во сто пуд,
Как почал крушить лютых ворогов,
Лютых ворогов да хазаровей.
Где ударит раз — хазарин лежит,
Где ударит два — так и десяточек.
Всех врагов убил русин Ратко-млад,
А сам рядом пал да последниим.
Не стерпел уж он лютой раны той,
Лютой раны злой, что на сердце легла…
 
* * *
   Туман по логу стлался густой и низкий. Ноги пониже колена казались отрезанными.
   Не любил Прохор таких примет.
   Над белым этим варевом встревожено пялились вдаль одноногие деревья, словно ждали опасности.
   — Зябко, однако, — под нос пробурчал Семён.
   — Ништо, — отозвался Прохор, перебрасывая ружьё в другую руку. — Солнце выйдет, так ещё жарко станет…
   И усмехнулся про себя, поймав вдруг второй смысл этого слова. Да, как бы в самом деле жарко не оказалось. Намудрили, вишь, генералы. Теперь трюх-трюх занимать позиции…
   А егерям в первую линию.
   Сегодня их отделение взводный разбросал вдоль берега. И угодило так: роте — идти на самое лево, а им с Семёном — на левый фланг роты. И держаться. Пока приказа не будет. А как не будет, то вечером, сказал ротный, можно отходить на Строгань. Кто жив останется.
   — Чево? — спросил вдруг Семён.
   — Да, говорю, привиделось, вишь, офицерам, что хранцы здесь пройдут. Да надо оно было, хранцам-то — они эвон на Соловьёву переправу чешут, силой всей… А она, почитай, верстах в десяти отсюда…
   — А и ладно, — рассудил Семён. — Оно нам-то и лучше. Всё в перепалке не будем. А вечерком вернёмся, у каптенармуса по шкалику получим за службу царскую. Да только вряд оно так получится. Видал, как ротный из штаба прискочил? Небось узнали чего, али приказ какой вышел…
   — Знамо, — помолчав, ответил Прохор. — Только и ротный наш…
   Шаги глухо доносились сквозь туманный постил.
   — Ты это, Прохор, — сказал Семён. — Не очень-то… С ротным. По военному-то времени… сам знашь…
   Ротный, суетливый чернявенький коротышка, за какие-то там барские грехи задержавшийся в нижних офицерских чинах, с самого назначения в их полк отчего-то невзлюбил Прохора. Хотя, казалось бы — унтер. И в полку с самого формирования. Да австрийский поход за плечами. И прусская компания.
   Ништо, думал Прохор, перемелется — мука будет. Пока война, ротный особо не выкобенивается. Война, она всех роднит. Ежели, к примеру, вместе под пули идти, так и на последнего солдатика с надеждой оглянешься. Хошь и недворянского рода солдатик тот будет. Смерть всех равняет, и ядро голову отшибает одинаково — и офицеру, и солдату…
   А после войны кого-нито из них двоих, да не будет: либо ротный на повышение пойдёт за нрав свой собачий, либо убьют кого… Помирать Прохору, однако, не хотелось. И он предпочитал думать о том, что после нынешнего к ним пришлют дельного командира — такого, какой во второй роте…
   Позиция им попалась замечательная: по-над речкой, под ивами в прибрежных кустах. Берег был на взгорочке и очень удобно испластан лощинками да ямами. А речка изгибалась так, что любой враг, разворачиваясь, к ним с Семёном боком провёрнут будет.
   Прохор понимал уже в этих делах. Хаживал к Ольмюцу, был и под Эмсом. Да и доля егерская к тому приучала — правильно позицию выбирать. Кто того не умел — давно уж глазыньки прикрыли, под ковыль легли…
   С Семёном они разошли на двадцать шагов. Ежели что, помочь друг другу можно.
   Расположившись, Прохор прилёг под взгорочек. Прикрыл глаза.
   Тут же, словно ждала за калиткою, перед взором появилась Марья. Заулыбалась, заластилась.
   Прохор представил её без рубахи. Тут же подкатило сладким. Но мыслена баба захихикала стыдливо, и теперь явилась вовсе в сарафане.
   Он ухмыльнулся. Стыдись-стыдись… а то не сама позвала тогда солдата до сеней. А там прильнула вдруг, прошептала: «Люб ты мне…» И повела на подворье барское.
   А подворье — что подворье? Барина нет, снялся куда-то. До Калуги, сказывали, где у него ещё поместье. А тут управляющего оставил, да слуг несколько — за добром надзирать. Да вот, ежели войска какие, на постой их определять, да имущество беречь. Солдаты постойные — кому в радость? А куда денешься? Вот и расположили их по избам крестьянским.
   Поснедали, посидели. Хозяину пуншу налили. Да какого пуншу! — бабьих слёзок! Савельич сам поджигал, да так первую в себя и опрокинул, нимало пламени белого не загасив. А хозяйка в трёхпольной понёве вкруг стола увивалась да отчего-то на Прохора взгляды быстрые бросала. А там и в сени позвала, когда уж и хозяин от чистогона маркитантского языком ворочать худо стал…
   Прохор-то себе цену знал, конечно, — статен. Ещё генерал Дохтуров в пятом годе изволил «молодцом» назвать. Да всё ж дивно — не было ведь ничего сговорено меж ими! Сама повела его!
   И там уж не хихикала стыдливо, а жарко, жадно обвивала его, постанывая каким-то горловым мявом, когда укалывалась голым телом о какой-нибудь крючок на солдатском мундире. И странно, страстно, не по-русски впивалась губами в губы. И отдавалась яро. Будто после долгой разлуки — и в последний раз…
   Ах, как сладко было с нею!
   А потом, уже одеваясь, она сказала: «Мы ещё увидимся…»
* * *
   Выстрелы обрушились внезапно. Вот только что вроде никого и не было на том берегу, ан глядь — уже пылят колонны, а за ними пушки разворачиваются. А Прохор вроде как сомлел? Пропустил подход силы вражеской. Ротный, поди, заметил. А и ничего. Зачем с пуста позицию раскрывать? Вона пушкари ихние как раз сюда направляются, батарею развернуть хотят. Вот тут мы с ними и повоюем!
   Он перевернулся на живот, проверил штуцер. Подсыпал пороху на полку. Приладился к тому, как целить будет. Хорошо бы офицера снять. Ни хрена не разберёшь у этих хранцев, кто из них кто! Все попугаями разна-ряжены, эполеты у половины армии, мундиры в галунах так изукрашены, что и не поймёшь, офицер перед тобой или кто…
   Внезапно раздался близкий, гулкий и сочный звук. Дурак Сенька, рано стрелять начал! Сейчас отправят нам своих фланкёров на свидание.
   Свидимся мы, говорит, ещё. Откуда? Дороги солдатские знаешь, какие? Редко когда два раз в одну деревню заводят…
   Но очень лестно было Прохору думать о том, чтобы исполнилось её предсказание… Оно и так-то дорога солдатская едва ли опять в то же село завела бы. Да можно было хоть весточку послать. А там и сговориться как-нибудь…
   От ведь баба, а! Один денёк-то и побыли вместе, разок всего и полюбились… ну, два. А как присушила! Эх, живу бы остаться. А после войны, Бог даст, чего бы и придумал. Два пальца, например, отстригут хранцы сегодня — вот и не строевой. А два пальца что? — два пальца ерунда. Да ежели ещё и медаль какую… Околоточным можно запросто пристроиться! И к ней, к Марье! Изволь-ка, баба, замуж! За кавалера. И что, что мужняя? Мало ли, что случается. Мужик — он и есть мужик. С солдатом ли ему ровняться?
   А любы они друг другу до кровиночки, уж оно видно.
   Придумаем что-нибудь.
   Прохор вздохнул. Ладно. До того ещё дожить надо. От этих вот отбиться, что на том берегу…
   Точно, надурил Сенька! Вон хранцы в ответ по нему палить начали. А пятеро к берегу перебежками смещаться начали. Теперь не зевать. Сейчас залягут, тут мы их и…
   Ружьишко у Прохора было старое, пристрелянное, он был в нём уверен, как в отце родном. Задержал дыхание, подождал, пока выбранный им француз остановится. И выстрелил.
   Сквозь клубы порохового дыма увидел, как француз подпрыгнул по-заячьи, всплеснув руками, и упал. Тут же залегли и остальные, лихорадочно водя дулами ружей в поисках стрелявшего. Похоже, они не заметили его дыма за кустами. Ненадолго. Но ещё одного он благодаря их промашке на тот свет выцелит… Вон того, что поднимается на колено, выставив вперёд ружьё. В штыковую, что ли собрался, рукосуй? Короткие усы вражеского солдата торчали щёточкой. И они всё вырастали в сознании Прохора, пока он целился, — словно в офицерскую трубу подзорную заглянуть. Эх, такую бы к штуцеру приспособить! Цены бы не было! Это как с трёх шагов стрелять!
   Впрочем, странность с усами не помешала Прохору положить пулю прямо в грудь врагу. Тот, не успев встать, уткнулся в землю.
   Эх, паря. И кто тебя звал к нам…
   Остальные подались назад.
   Теперь надо бы сменить позицию. Уж точно увидели. Навалятся. А Семён как раз замолчал почему-то. Сбегать, посмотреть. Хотя, скорее всего, ясно всё с солдатом. Но, даст Бог, раненый лежит… Тогда можно с ним отойти. Дескать, раненого в тыл. С другой стороны, ненадёжно. Ротный — скотина та ещё. Вполне мог повернуть дело так, что нелюбимый им унтер просто бросил позицию. Был же приказ: раненых в тыл не таскать, разве что у самого заряды кончатся. Тогда заодно. И сразу — обратно.
   А что ротный мог перевернуть всё именно самым злым образом, Прохор не сомневался ни мгновения.
   Впрочем, вопрос решился сам собой. Семён лежал, упав головой прямо в речку, и вода весело уносила рыжую струйку крови. На Прохора глядели только подошвы сапог с налипшими на них комьями земли.
   Он потянулся за Семёновым штуцером. Руки сработали прежде головы и сами начали заряжать его. Теперь у Прохора два ружья. И новая позиция. Ещё повоюем!
   Привалившись к обратному склону пригорка, он тихонько покурил свою носогрейку, разгоняя рукою дым и изобретая различные хитрости, чтобы хранцы его не задели, а он их как раз — наоборот. Но ничего так и не придумывалось. В общем, самое хитрое — разом из обоих ружей пальнуть и снова под защиту ив отползти.
   Так он и сделал. Не одновременно, конечно, собачки дёргал, но два выстрела спроворил с малым промежутком. Одним попал, хотя, похоже, только ранил. Неважно — главное, бусурмане эти теперь подумают, что тут целое отделение залегло.
   Тем временем бой разгорелся по всей линии. Зашагала пехота. Вдалеке выметнулись казаки, но французы довольно удачно пальнули по ним, и те отвернули в сторону. А на том берегу, прямо перед Прохором, уже основательно развернулись артиллеристы. Да много! Шесть пушек и две гаубицы. Рота! Серьёзное дело!
   Им, конечно, не до Прохора, они по тучковским ухарям-братишкам бьют. Ну, сейчас он хранцам обедню попортит…
   Осторожно выглянул — как раз вовремя. Из-за позиций пушкарей вышли человек пять французских пехотинцев с ружьями наизготовку. Явно по его душу. Залягут на том берегу и не дадут головы поднять. С пятью выстрелами против одного можно чувствовать себя уверенно.
   Но он не стрелял. Рано. Французы были слишком далеко, чтобы надёжно в них попасть. А Прохор не имел теперь права промахиваться. Поэтому он, усмехаясь, лишь наблюдал за тем, как враги вдруг рассыпались, присели на колено, бойко крутя головами и поводя стволами своих фузей. Ага, они его потеряли! Ну, пусть подойдут, будет им подарочек…
   Он тихонько скользнул на дно лощины и закусив губу, словно это могло сберечь тишину, хоронясь, едва ли не ползком перебрался на новую позицию. Отсюда враги оказались совсем близко. Шагах в тридцати, как на ладони. Они что-то лопотали, наклонившись, над трупами.
   Прохор задержал дыхание и плавно потянул на себя собачку. Грохот выстрела раздался как обвал, над кустом, что его прятал, поднялся сизый пороховой дым.
   Прохор не стал ждать, чтобы посмотреть на результаты. Он ходко бежал — даром что на четвереньках опять — к своей основной позиции. Здесь сразу схватился за своё родное ружьишко и лишь тогда выглянул, прицеливаясь.
   Французы залегли лицом к его давешнему кусту. Один из них как раз выстрелил, повесив над собой сизое облако.
   Тот же, в кого целил Прохор, лежал на боку, подгребая под себя руками, и громко кричал. Под его грудью расползалось кровавое пятно, которое тут же впитывалось в землю.
   Прохор ругнулся про себя — не попал всё же! Но рассуждать было некогда, если он хотел французов ошеломить — а он этого хотел. И выстрелил в того, кто был поближе. Снова не стал смотреть на то, что получилось, а кинулся влево. Там залёг и начал перезаряжать оба штуцера. Осторожно выглянул. Второе тело в синем мундире не шевелится. Оставшиеся забегали, разворачиваясь в сторону бугра. Где уже никого нет.
   Прохор выстрелил снова, и ещё один солдат противника вскрикнул и упал, зажимая рану на шее. Пожалуй, не жилец. Один из оставшихся в живых что-то выкрикнул и рванулся назад. Прохор пальнул, но на этот раз не попал. Последний француз тоже ходко отбегал к своим пушкам.
   Снова перезарядить. У врагов на батарее суетились. А вы чего хотели, нехристи! На Рассею кто приходит, обратно редко жив выбирается! Сейчас мы офицерика подцепим, и вообще всё хорошо будет!
   Подцепил. Хотя далековато было. Забегали на батарее, как петухи.
   Выцелил ещё одного. Эх, не видит никто! И трофеев не подобрать. Чтобы предъявить ротному. А хоть самому полковому командиру, майору Степанову. Вот бы ещё зарядный ящик у залётных этих подпалить. Может, с этим и на «Егория» хватит. Тогда хрен ротному! — с георгиевским крестом его пальцем тронуть нельзя! И жалованье на треть больше!
   Долго предаваться мечтам ему не дали. На сей раз французы уже не медлили. По нему сосредоточили огонь уже человек двадцать. Не по нему, конечно, — он-то позицию уже сменил. Но при таком плотном огне пули жужжали совсем близко. Совсем нехорошо. Да, с этими, пожалуй, не справиться. Кто-нибудь да подцепит…
   И не сбежишь. Да и не хочется чего-то! Набегались вон аж до Смоленска! Хватит! Этак рукосуи те пол-Расеи захватят, пока мы всё пятиться будем.
   Вдруг в нём поднялось чувство какого-то гордого возбуждения. А-а, подумал, целый взвод на него на одного направили! И двигаются теперь сторожко, вон, останавливаются, ищут. Давайте, идите! Пусть я лягу, но и вас сколько-нито с собою заберу.
   Он чувствовал себя как на деревенском празднике, когда идёшь стенка на стенку и нет желания больше, чем победить парней из соседнего села. Пущай знают хранчики, что не все на русской земле отступают, что и их найдется кому бить. Вона много ваших лежат уже! Я свою жизнь окупил. Да ещё возьму цену с вас, прихвачу кое-кого с собой, чтобы по дороге к Богу скучно не было.
   Жалко только, с Марьей-искусницей увидеться не приведётся более. Зря ты, Маша, пророчила, что встретимся ещё.
   И так ему горько стало, что эти вот цветастые мундиры не просто пришли на его землю, не просто хотят его убить, его — на его земле! А встали они, петухи французские, между ним и Марьею. Заслонили зазнобу его своими пушками. Своими выкриками бусурманскими её шёпот заглушили.
   Так убивай же их скорей! — закричал внутри него будто чужой голос.
   И он стрелял. Менял позицию, отползал, перекатывался, перезаряжал оружие. И убивал. Не всех — не всегда пуля летела, куда он хотел. Но он наносил врагу зримое опустошение. На батарее, что была перед ним, царила уже не суета, а паника. Через реку хранцам было не перебраться, а тех, кто подходил близко к тому берегу, он безжалостно расстреливал. Одно лишь беспокоило его — заряды кончались. А из роты за всё время только один посыльный и приполз — приволок лядунку с порохом да зарядов.
   Но покуда было чем, Прохор стрелял. Жестоко, холодно ухмылялся — и убивал. Даже когда против него развернули отдельно пушку, ослабив тем самым огневую силу батареи, он не переставал скалиться и стрелять. И когда пушка начала бить по нему ядрами, снося кусты и разбивая столетние ивы, он продолжал, сверкая белыми зубами на почерневшем от пороха лице, перебегать с места на место, тщательно выцеливать врага и убивать.
   А потом наступила темнота…
* * *
   Почему-то стало холодно. Стыло. Взвизгнула и сыпанула колючками в лицо метель. Но Прохор не удивился. Почему не удивился? Ведь август с утра был. Но он не удивился и тому, что не удивился. Как и тому, что куда-то идёт.
   Поглубже надвинул кивер на брови. Не шапка меховая. Но и шерстяное сукно лучше, чем ничего. Затянул подбородочный ремень. Ружья не было. Это почему-то тоже было неважно.
   Метель хлестнула снова. И куда он идёт? Зачем? Приказ он выполнил. Какой? Неважно. Солдат идёт. Солдат всегда идёт. «Сту-упай!» Носок держи! Ладно, не вахт-парад. Привал солдату положен. Дневка.
   Прохор сел в сугроб. Сразу стало как будто теплее. И метель осталась словно наверху. Он обхватил себя руками и прилёг на бок. Без него не уйдут. Савельич, ежели что, поднимет. Ох, хаживали тогда с Кутузовым в пятом годе! Подмётки начисто стёсывали…
   Но не Савельич тряс его. Ох же ты! Марья! И была на ней почему-то понёва об одной ерге — как на старухе…
   — Сейчас же вставай! — прямо в ухо кричала ему баба.
   Прохор устало улыбнулся:
   — Ах ты, моя сладкая… Не надо меня будить. Не поднимали ещё офицеры.
   — Я, я тебя поднимаю! — трясла его Марья. — Ты до меня дойти должен! Конец твоему привалу, иди ко мне, я тебя жду! Ты отдохнёшь, а я? Ты должен сам дойти!
   Она ж говорила, что ещё увидимся, вспомнил Прохор. Может, и впрямь встать? Чем тут в сугробе помирать… ух, и сладка же она была!
   Он поднялся на задеревеневшие ноги и пошёл. Но через некоторое время опять без сил лёг в сугроб. И опять увидел Марьино лицо. И опять встал и поплёлся. Он, кажется, знал, куда идти. Да и Марья шептала рядом: «Нам снег пройти. Снег пройти, а там и дома. Пройди, милый, я жду тебя».
   И он прошёл. Зима вдруг кончилась. И за последним порывом метели вдруг та барская усадьба с тем опустелым подворьем, где они миловались тогда. И Прохор знал почему-то, что тут и есть теперь дом его. Что уступил кто-то наверху кавалеру и отставному увечному унтеру, и пришло дозволение жить ему с Марьей…
* * *
   «Русские стрелки рассыпались по садам и в одиночку били в наступающую густую французскую цепь и в прислугу французской артиллерии. Русские не хотели оттуда уходить ни за что, хотя, конечно, знали о неминуемой близкой смерти. В особенности между этими стрелками выделился своей храбростью и стойкостью один русский егерь, поместившийся как раз против нас, на самом берегу, за ивами, и которого мы не могли заставить молчать ни сосредоточенным против него ружейным огнём, ни даже действием одного специально против него назначенного орудия, разбившего все деревья, из-за которых он действовал. Но он всё не унимался и замолчал только к ночи. А когда на другой день по переходе на правый берег мы заглянули из любопытства на эту достопамятную позицию русского стрелка, то в груде искалеченных и расщеплённых деревьев увидали распростертого ниц и убитого ядром нашего противника, унтер-офицера егерского полка, мужественно павшего здесь на своём посту».
* * *
   Дорога от Шахуни почти не запомнилась — так слились степи, серое, моросящее мелким дождём небо, гуд и стук колес.
   Первое время Шурка лишь отсыпался. Вволю, впервые с начала войны, когда и без того строгий быт лётного училища ещё больше посуровел. Спать, сладко и безмятежно, прерываясь лишь на еду и перекур! Спать сколько влезет, зная, что никто не поднимет тебя через короткие четыре часа на пост, не сдёрнет с койки сигналом тревоги, не крикнет: «Подъём!», «Становись!», «На зарядку, форма одежды номер один!»
   И потому за блаженством теперешнего отдыха как-то даже забылись другие радости последних дней.
   Программа обучения подошла, наконец, к долгожданному завершению, и курсантам объявили, что через несколько дней их направят на фронт.
   Во-вторых, выдали новую форму взамен порыжевших от солнца и пота гимнастерок. Она была великолепна — настоящая, лётного состава, как у офицеров. К тому же повезло: удалось получить обмундирование точно по размеру, а вместо слишком большой пилотки он просто стянул другую у старшины за спиной. Форма ладно облегала фигуру, и в ней Шурка казался себе вполне грозным асом. Конечно, картину портили сержантские треугольники, а не лейтенантские кубики в петлицах. Но как раз этот недостаток Шурка и намеревался быстренько исправить в действующей армии.
   Наконец, напоследок был обед — по полной фронтовой норме, как говорили. А после него все получили фотографии. Шурка получил две карточки. Ту, где они сняты все вместе с ребятами, отослал домой. А другую, где он в лётном шлеме и комбинезоне решительно смотрел в небо, и которую считал лучшей, намеревался пока сохранить, подарить первой девчонке, с которой познакомится в Москве.
   И главное: по какой-то причине — возможно, за успехи в лётной подготовке — его с несколькими курсантами командировали в Москву. Где то ли формируется какая-то особая часть, то ли дадут какое-то отдельное назначение. И Шурке уже обещали увольнение на сутки!
   Шурка давно-давно не был дома. Призвали его ещё до войны, в сороковом году, почти сразу после школы. И он оказался единственным из всех пацанов с Толмачёвки и окрестностей, кто попал в лётное училище.
   Теперь уж все, наверное, воюют. Мать писала, что забрали весь двадцать четвёртый год с Толмачёвских переулков, с Пыжевского, Старомонетного, с Полянки и Кадашевки. А Сенька Клецков погиб под Киевом в прошлом году, Оба брата Моховых, старые враги мальчишеских лет из дома девять, пропали без вести в марте. Мать прямо не писала, но явно радовалась, что пока хоть он, Шурка, не на фронте.
   Ну что ж, теперь его черёд. Сердце со сладким страхом сжималось в ожидании новой жизни, боёв, испытаний. И, конечно же, побед над фашистскими асами! Здорово было бы даже заработать какой-нибудь орден, хотя бы медаль! Вот появился бы он в родном переулке после победы! В красивой лётной форме, с орденом, с нашивками за ранения!
   Он не поехал бы домой на трамвае. А так бы и отправился с вокзала пешком по Москве. Прошёл бы по Горького, вышел на Красную площадь и если бы вдруг повезло, увидел, как проезжает в Кремль Сталин. Серёжка же Плотников видел, pacсказывал…
   А потом бы медленно прогулялся по Васильевскому спуску до моста, постоял немного там, посмотрел на Москва-реку и Кремль. И девушки проходящие оглядывались бы на него, желая познакомиться…
   Потом перешёл бы через Канаву и двинулся бы по набережной к Якиманке. Затем налево, в Старомонетный, чтобы увидеть свою школу. Там, конечно, все упали бы: как же, Шурка Цыганов вернулся домой героическим лётчиком, фронтовиком, с орденами на широкой груди, в шикарной лётной форме и с мужественным шрамиком на левой брови!
   Место для шрамика он уже присмотрел…
   А потом… Он медленно пройдёт мимо «Карлуши», где опять будут крутить кино… мимо садика, где бабка Настя всегда кормит голубей… подойдёт к двухэтажному старому дому, остановится на минуту возле тяжёлой двери с прорезью для почты… Медленно вставит ключ в замок — ключ Шурка специально берёг. Поднимется по тёмной лестнице с покатыми ступеньками. Мимо комнаты Ильи-глобусника, мимо тёмного чулана — на второй этаж… Тихо-тихо постучит в дверь с цифрой «1»…
* * *
   — Послушай, зачем ты делаешь вид, что не узнаёшь меня? Это некрасиво… Недостойно тебя.
   Шурка оглянулся в недоумении.
   Вообще говоря, он никакого вида вовсе не делал. Просто шёл к дому, старательно переходя на строевой шаг перед встречными офицерами и отдавая честь: глупо было бы попасть в комендатуру в такой день. Шёл не так, как планировал. Не от Белорусского и не героем, а от близкого Павелецкого и пока ещё только сержантом с предписанием явиться на следующий день по такому-то адресу. И погружённый в предвкушение дома и процесс раннего обнаружения офицеров, он действительно почти не обращал внимания на гражданских.
   От неожиданности Шурка едва не вскинул ладонь к пилотке, но опомнился и лишь недоумённо воззрился на девушку, сказавшую эту фразу. Лицо было знакомым. Но что, откуда?
   Та не стала дожидаться, пока его воспоминания обретут плоть. Отвернулась и торопливо пошла, едва не побежала вперёд, к Климентовскому.