Ветер несет человека, как газетный лист, нужно быть осторожным: могут упасть на голову электрические провода и черепицы. Улицы безлюдны, и за деревьями, в окнах с прозрачными занавесками горят огни и смутно видны комфортабельные старозаветные интерьеры. Флаги, развевающиеся на самом верху флагштоков, щелкают, как корабельные паруса. Неоготическая церковь, нечто вроде Парфенона – по-видимому муниципалитет, торговый центр, освещенный и почти пустой «Макдоналдс» и везде – флаги. Полицейская машина – такая же огромная и синяя, как в телесериалах, – медленно движется вдоль тротуара и почти останавливается рядом с, наверное, единственным сумасшедшим, шагающим в этот вечер по городу. «Спокойно, не смотри на них, иди как ни в чем не бывало: каким бы подозрительным не казался, ты не похож на насильника, грабителя или араба. Действуй, как когда за поворотом появлялся джип «серых» и от их фар впереди тебя ложилась тень: пальцы ищут паспорт в кармане, голова вскинута над поднятым воротником полупальто». Красные и голубые лучи освещают асфальт, витрину закрытого оружейного магазина, полицейский вопросительно смотрит из окна. Патрульная машина набирает скорость и поворачивает на перекрестке с мучительно знакомым скрипом колес – кажется, что сейчас зазвучит музыка и в темноте появятся титры фильма. Но в действительности передо мной появляется неоновая вывеска ирландского бара «Бенниганс»: в этих местах это все равно что увидеть свет в окошке в темном сказочном лесу. Стекла на окнах запотели, внутри жаркая, плотная от голосов и дыма атмосфера, длинная стойка из темного дерева, золоченые краны пивных бочонков, музыкальный автомат, играющий на полную громкость песню Ареты Франклин. У посетителей красные, не внушающие доверия лица, деревянный пол забросан окурками и мусором, женщина, возвышающаяся на табурете, держит в руке стакан виски и хохочет, не вынимая изо рта сигарету. Кажется, будто здесь собрались все распутники Среднего Запада – те, кто не запирается дома при наступлении темноты, единственные, не послушавшиеся официальной рекомендации спрятаться в противоядерном убежище. Я облокотился на стойку с таким удовольствием, будто находился на родине, заказал темное пиво с густой теплой пеной, большой гамбургер, возбуждающий и утоляющий аппетит. Потом – внезапная перемена настроения, делающая приятным все вокруг: лица посетителей, голоса. Автоматическая привычка задумываться об их происхождении, спокойная сонливость перед стаканом виски с колотым льдом, старое удовольствие заводить разговор на иностранном языке. У туалетов, рядом с автоматом, продающим сигареты, находится общественный телефон: пиво и виски придают духу позвонить еще раз, для этого даже не нужны монеты – телефоном можно пользоваться, вставив в щель кредитную карточку. Указательный палец нажимает одну за другой квадратные металлические кнопки, и после недолгой тишины раздаются гудки: первый, более длинный, врывающийся через долю секунды в нью-йоркскую квартиру, опять тишина. Возможно, Эллисон услышала звонок из кухни, и он раздастся еще два-три раза, прежде чем она подойдет к телефону. Еще два гудка: быть может, она так крепко спит, что не слышит его, или вышла из лифта и бежит к двери, боясь, что телефон перестанет звонить за секунду до того, как она успеет ответить. Но опять слышится трение пленки автоответчика, и оскорбительно невозмутимый металлический голос перечисляет цифры с такой безукоризненностью, как в первом уроке курса английского языка. Сигнал для начала сообщения и напрасное вслушивание в уже давно знакомую тишину. Полторы минуты тишины прерываются резким сигналом, когда гаснет красная лампочка на автоответчике, и мужской голос так и не записывает на пленке ни единого слова.
 
   Ну и не важно, что ее нет: забыть не так уж сложно, проще простого. Наверное, она так и сделала: два месяца назад провела ночь с незнакомцем в Мадриде, а на следующее утро вернулась в Америку и больше не вспоминала о нем, а если и вспоминает, то с уверенностью, что никогда больше не увидит его и ей не угрожает посредственная встреча, потому что это было какое-то мимолетное чудо, а чудеса не повторяются, возможно даже, что они никогда и не происходят, а только кажутся. Но тогда – для чего записка с номером телефона на ночном столике, последние слова, услышанные им уже сквозь сон: – Не пропадай…
   Для чего этот прощальный жест – пальцы у только что накрашенных губ, в восемь утра, когда в гостиничном номере уже светлело, а они к этому времени даже не смыкали глаз? Возможно, так оно и лучше: ни будущего, ни прошлого, ни предчувствий, ни воспоминаний, а не навязчивые собственные генеалогии, придумываемые любовниками, не взаимное тщеславие от обладания друг другом, не фанатичное отречение от прежних страстей, не стремление очистить память, как будто повергая статуи и сжигая храмы прежнего культа, чтобы, с неистовостью обращенных, служить новой религии. Благодарность – и ничего более, внутренняя независимость, доля здравомыслия, необходимого для понимания, что именно неожиданное отсутствие той женщины делает ее столь желанной, но не до такой степени, чтобы его перестали привлекать другие женщины. Официантка-ирландка, ставящая на стойку стакан с колотым льдом и наливающая в него виски из оловянного стаканчика. Одинокая дама с блестящими глазами, слегка раскачивающаяся на табурете и курящая удлиненный «Уинстон». Незнакомые женщины, которые вызывают желание всего на одно мгновение, а потом вспоминаются в гостиничном номере с жадностью, происходящей, главным образом, от одиночества и алкоголя. Взгляды на улице, при переходе на светофоре, мимолетные встречи с женщинами, ставящими на ковер босую ножку с накрашенными ногтями за витриной обувного магазина. Блондинки в темных очках, проезжающие мимо в такси, сидящие в автобусе, положив ногу на ногу, ждущие кого-нибудь в вестибюле гостиницы, появляющиеся с улыбкой в коридоре Дворца конгрессов в Мадриде, в широком зеленом плаще, с ламинированной карточкой на отвороте, где его всегда внимательный взгляд читает имя – Эллисон. Может быть, она уехала из Нью-Йорка, переехала на другую квартиру: американцы меняют дома и работу с ошеломляющей легкостью.
 
   В час ночи автоответчик повторяет тем же вежливым голосом тот же номер, выученный наизусть, как буквы ее имени – Эллисон, но на этот раз на пленку, наверное, записался за полторы минуты молчания шум ветра с озера Мичиган, его свист в окнах отеля «Хоумстед» и даже голос проповедника, цитирующего по телевизору стихи из Апокалипсиса и обещающего Соединенным Штатам Америки помощь Бога воинств в грядущей войне. Фляга «Гленфидцич» и сигареты на ночном столике, соблазн снова позвонить, чтобы сказать на автоответчик номер телефона в «Хоумстеде» – на всякий случай. Но лучше сначала выключить телевизор, чтобы не видеть этого типа, взывающего к божественному покровительству и размахивающего Библией, как винтовкой во время атаки. Опустить жалюзи, потому что ветер будет неистовствовать всю ночь, выпить снотворное – и в темноту. Завтра точно должен появиться любитель кокаина и Вагнера, и станет известно, где будет проходить симпозиум и как выглядят служащие гостиницы, и может быть, кто-нибудь из жильцов. Возможно даже, что зазвонит телефон и раздастся настоящий, а не записанный на пленку, голос Эллисон. Она попросит прощения и скажет: «Что делаешь? Где ты сейчас? Если еще долго не вернешься в Нью-Йорк, я прилечу в Чикаго, чтобы встретиться с тобой на седьмом этаже этой гостиницы, которая в грозовую ночь над озером Мичиган кажется маяком на краю мира…»
   В эту ветреную ночь отчаяния и бессонницы, ночь, когда, наконец заснув, видишь во сне, что еще не спишь, а смотришь на комнату и выключенный телевизор и прячешь голову под одеялом, чтобы не слышать дрожания стекол и завывания ветра, срывающего с крыш черепицу и валящего фонарные столбы – не только сейчас, но и много лет назад, во времени и городе, которые всплыли во сне и будут забыты, когда прозрачный дневной свет и спокойствие утра вызовут ощущение, что буря, пустая гостиница и бессонница были лишь частью кошмара.
 
*****
 
   Я хочу рассказать тебе, кем был и что делал, но у меня словно стерлась из памяти половина жизни. Меня нет в моих собственных воспоминаниях, будто мне рассказывал их кто-то другой: я ясно вижу места, где был, но не вижу или не узнаю там себя. Я – бесстрастный взгляд камеры, ухо, воспринимающее слова, нервная система, способная распознавать их и мгновенно превращать в слова другого языка, голос, привыкший звучать как эхо чужих голосов. Я – незнакомец, мимо которого ты впервые прошла, не обратив внимания на его лицо. Иностранец, просыпающийся утром от солнца в гостинице «Хоумстед» и несколько минут не понимающий, где находится и что ночная буря не была кошмаром из детства. Он приподнимается, ослепленный светом и раздосадованный, что не удалось полениться и поспать. Он смотрит на телефон и решает, что не будет звонить – ради того, чтобы снова услышать автоответчик. Спускается в вестибюль, где никого не видно, а в зале с фортепьяно находит кофеварку, кувшин теплого молока, пакетики сахара, пластиковые стаканы и ложки, конечно же, сахарин и деликатную упаковку кофе без кофеина. Все это любезно оставлено теми же невидимыми призраками, которые, пока он завтракает, наводят порядок в его комнате: когда через двадцать минут он возвращается, постель уже заправлена, пепельница пуста, а зубная паста и щетка, оставленные им неизвестно где, аккуратно стоят в стеклянном стакане на полочке в ванной.
 
   Если бы я рассказал об этом Феликсу, он бы мне не поверил. Мне нравится мысленно рассказывать ему о событиях параллельно тому, как они развиваются, но, возможно, он совершенно в них не верит и даже не записывает в дневник, который уже много лет тайно ведет в компьютере. Но я и сам не до конца верю себе, хотя все это произошло со мной: стечение случайностей, приведших меня к встрече с тобой, страх, бесплодные страдания, привычка к разочарованию. Я чувствовал себя не на краю гибели, а уже погибшим – причем очень давно, не только тогда, в том абсурдном месте у озера Мичиган, а несколькими месяцами раньше, когда вернулся в Испанию, не думая еще остаться. За поворотом дороги меня ослепили фары грузовика, я нажал на тормоз, но скорость не уменьшилась. Я закрыл глаза, готовый умереть, мои руки в отчаянии автоматически повернули руль, и я больше ничего не видел, кроме темноты. Снова оглядевшись вокруг, я обнаружил, что нахожусь посреди поля на затвердевшей от холода земле: я был жив, а по радио в машине звучала песня Отиса Реддинга, слышанная мной последний раз семнадцать лет назад. Теперь я знаю, кто я, потому что ты смотришь на меня, и называешь по имени, и заставляешь узнавать о себе то, чего я сам не помнил. Но, думая про гостиницу «Хоумстед» или ту сонную ночную поездку в Мадрид, когда я чуть не погиб, не достигнув тридцати пяти лет и не зная о твоем существовании, мне кажется, что я вспоминаю выдуманную жизнь или читаю чужую биографию. Я прихожу в смятение, обнаруживая, что в действительности прошло не так много времени, чуть больше двух месяцев, и достаточно было доли секунды, чтобы все исчезло, и я не рассказывал бы тебе сейчас о Феликсе и о том, как субботним днем в ноябре мне внезапно захотелось его увидеть. Я тогда приехал в Мадрид из Брюсселя и поселился в гостинице «Минданао», размышляя, как переживу две ночи и невыносимое воскресенье до того, как в понедельник утром, ровно в девять, приступлю к своей работе во Дворце конгрессов. Я сел на кровать и некоторое время разглядывал зеленые занавески и смотрел мультфильмы по телевизору – спокойный, по крайней мере более спокойный, чем в последние недели, наслаждаясь бесстрастием, поселяющимся в нас, когда уходит любовь, – как поется в болеро. Я не хотел спать и полагался лишь на силу скуки и снотворного. Однако уже через пять минут мне стало ясно, что, если я останусь в отеле, на меня обрушится здание или по крайней мере потолок комнаты. Я отыскал в записной книжке номер Феликса и, разговаривая с ним, услышал в глубине детские голоса и барочную фугу. Я звоню ему пару раз в год из самых невообразимых мест, но он каждый раз берет трубку так быстро, будто ждал звонка, и всегда говорит со мной одним и тем же голосом. Во время нашего разговора в глубине слышны голоса его детей и музыка, которой Феликс отдавал предпочтение еще со школьных лет в Махине. Я посмотрел на часы и подсчитал, что у меня есть еще время, чтобы приехать в «Чамартин» и сесть на ночной поезд. Я положил смену одежды в довольно нелепый пакет из прачечной гостиницы и на следующий день, в восемь часов, пошатываясь от сонливости и дрожа от холода, бродил наугад по улицам у вокзала Гранады, ища открытое кафе, где можно было бы почитать газеты. С пакетом для грязной одежды в руке, один в едва знакомом мне городе, где в это время на ногах были лишь два-три сумасшедших и несколько нищих – из тех, кто встает так же рано, как и конторские служащие, чтобы занять хорошее место у входа в церковь. Кроме них, на улице болтались несколько типов в спортивных куртках и старуха с накрашенными губами и кривыми каблуками, тащившая огромный, перевязанный веревками чемодан. Я обогнал ее, потому что она шла не быстрее улитки, и хотел было предложить свою помощь, охваченный состраданием и стыдом: несчастная женщина, задыхаясь, тащит одна свой чудовищный чемодан. Однако вовремя передумал и поскорее удалился, боясь, что старуха окликнет меня: «Молодой человек, окажите услугу!» И попросит, чтобы я отнес ей чемодан, и мне придется пройти, подстраиваясь под ее черепаший шаг, через весь город.
   Со мной уже случалось нечто подобное прежде, и Феликс помирает со смеху, когда я ему об этом рассказываю. Он говорит, что я, как магнит, притягиваю симпатии самых эксцентричных сумасшедших и чудаков. Дело в том, что стоит мне потерять бдительность, как я вижу себя на месте любого из них: будто это мне восемьдесят лет и я тащу чемодан по незнакомому городу. Августовским утром я встречаю на улице Мадрида африканца, нагруженного коврами: он не может продать ни одного из них, заходит в бары и покорно принимает жестокие насмешки завсегдатаев. Тогда я становлюсь им, и мое сердце разрывается от горя, или представляю, что сам продаю ковры где-нибудь в Камеруне. Мне хочется угостить африканца кофе и купить у него все ковры, даже подружиться с ним, чтобы он не чувствовал себя таким одиноким и окруженным расистами.
 
   В общем, примерно в таком состоянии духа я шел в то утро по пустому городу, размышляя, как убить время до одиннадцати-двенадцати часов, когда прилично прийти в воскресенье в семейный дом. Я бродил, глядя на витрины, с полной подарков сумкой: космические корабли с мерцающими огнями для детей Феликса, бутылка беспошлинного солодового виски для него самого, флакон духов для Лолы. Я находился в унылом и нервном настроении – потому что приезд в какое-либо место угнетает меня так же, как воодушевляет отъезд – и был придавлен не тяжестью ковров, а бесконечными часами скуки. Время – как костюм, никогда не приходящийся впору: его то слишком мало, и я сбиваюсь с ног, то слишком много, и я не знаю, что с ним делать. Я прочитал бог знает сколько газет, несколько раз позавтракал, видел семьи, направлявшиеся с утра пораньше на мессу, и кабальеро с внушительными животами под спортивными курточками с большими связками чурро. Я, как обычно, спросил себя, что я здесь делаю; этот вопрос постоянно возникает в моей голове, и нервный болтун, сопровождающий меня повсюду, не может дать мне удовлетворительного ответа. Я спрашивал себя об этом настойчивее, чем когда бы то ни было, два месяца спустя во время завтрака в гостинице «Хоумстед», не в силах оторвать глаз от барышни-призрака, игравшей ветреными вечерами «Смерть и девушку». Я задавал себе этот вопрос и на банкете в зале университета, когда, вызволенный наконец объявившимися организаторами симпозиума, стоял, улыбаясь, с бокалом хереса в руке и разговаривал о погоде с профессорами и представителями правительства: нарисованные на их лицах улыбки казались обернутыми в целлофан, как сандвичи с огурцом, и они переходили от одной группы к другой балетными шагами, как на старомодных вечеринках. В конце концов у меня начинает кружиться голова, и я остаюсь один среди болтающих, внимательно глядя на дно своего стакана. Моя тень приближается, чтобы не оставлять меня в одиночестве, и шепотом спрашивает: «Что ты здесь делаешь, что общего у тебя хоть с кем-то из них?»
   Так говорил мне некогда отец, чтобы отвратить от дурных приятелей. Что я делаю в переводческой кабине Европейского парламента, в аэропорту Чикаго или Франкфурта? Зачем брожу, как нищий, ранним утром по Гранаде, пью кофе без желания и курю до тошноты, смотрю на часы, убиваю время и с безупречной воспитанностью слушаю бред таксиста, наверное, тоже не спавшего ночь и злящегося на весь свет? Около двенадцати он подвозит меня к зданию, где живет Феликс, но я пока не решаюсь зайти, как коммивояжер – еще один род людей, вызывающих во мне сострадание и чувство вины. У меня сердце обливается кровью, когда я набираюсь мужества, чтобы не купить у них средство для натирания полов или Энциклопедию семейной медицины. Когда я вышел из лифта, Феликс уже стоял в дверях своей квартиры – с такой же неизменной улыбкой на лице, как его манера говорить и одеваться. Он спел мне приветствие из «Луисы Фернанды». Мы обнялись, но без особо бурного проявления чувств, потому что оба очень застенчивы, и Феликс спросил, почему я так задержался: они с Лолой уже боялись, что я пропустил поезд. Едва очутившись в прихожей его дома, я почувствовал, что по крайней мере в течение нескольких часов не буду совершенно не у дел, хотя меня немного пугали эти столь обжитые и прибранные комнаты, картины на стенах, мебель, шторы, библиотека, заполненная огромными томами, и полки с дисками Феликса. Во всем была какая-то давящая плотность, запах чистоты, аккуратно сложенной в шкафах одежды, легкого освежителя воздуха в ванной. И среди всего этого на диване передо мной сидел Феликс, наливая мне пиво на блестящем стеклянном столике. Мой лучший друг, не меняющийся в моих воспоминаниях последние десять – пятнадцать лет, только чуть потолстевший: с прежней прической, рослый и крепкий, но с некоторой детскостью в лице, в шерстяной кофте, конечно же, связанной его матерью, и тапочках. Он чувствовал себя так же комфортно в своем умеренном благосостоянии, как и тогда, в детстве, когда садился на ступеньку дома на улице Фуэнте-де-лас-Рисас, чтобы перекусить горбушкой хлеба с растительным маслом или землистой плиткой шоколада. «Лола повела детей к своим родителям, – сказал он мне, – чтобы мы могли спокойно пообедать. Ты ведь далек от всего этого, и наверняка дети действуют тебе на нервы».
   Мне показалось, что Феликс говорил это с некоторой отчужденностью или настороженностью. Он поднялся, чтобы поставить диск, снова сел, насвистывая мелодию, и наполнил мой стакан пивом, не глядя мне в глаза.
 
   С угрызениями совести и страхом я подумал, что в последнее время не берег его дружбу и, возможно, мы оба слишком полагались на прочность старых дружеских уз, постепенно ослабляемых расстоянием и беспечностью. Что мы знаем теперь друг о друге, что связывает наши жизни? Феликс преподает лингвистику в университете, читает греческий и латынь, изучает бог знает какие синтаксические коды и загадки для создания компьютерных программ, плюс два его почти страстных увлечения – зашифрованный дневник и композиторы барокко. Он проводит рождественские каникулы и Страстную неделю в Махине и снимает каждое лето домик на побережье. Глядя на Феликса, я вижу, насколько он не похож на меня, и постоянно спрашиваю себя, что у нас общего и почему он мой лучший друг вот уже почти тридцать лет. Несомненно, он тоже задавал себе этот вопрос в то утро, но пиво и музыка постепенно ободряли нас, и мы вспоминали значимые для обоих слова, забавные прозвища, махинские выражения, чепуху, по-прежнему сочиняемую Лоренсито Кесадой для «Сингладуры». Мы искоса поглядывали друг на друга и заливались смехом, потому что нам было достаточно одного-двух жестов или просто интонации, чтобы узнать друг друга. Когда Лола вернулась, у нас уже блестели глаза от смеха и пива: Феликс только что прочитал мне наизусть анонимный сонет, посвященный Карнисерито и совершенно изгладившийся уже из моей памяти. Вся квартира была залита чистым светом воскресного
   утра, казавшимся мне таким же прозрачным, как и звучавшая в комнате музыка – концерты для гобоя Генделя, как объяснил мне Феликс. Эта музыка наполняла его утонченным счастьем и бодростью, а на меня действовала так же, как наш смех и несколько преждевременное пиво. Феликс готовил на кухне аперитив, а Лола смотрела на нас обоих, прислонившись к стене, скрестив руки на груди и держа в пальцах сигарету, и доброжелательно и чуть снисходительно улыбалась.
   – Где ты живешь сейчас, с кем? – спросила она. – Сколько дней пробудешь у нас?
   Когда я ответил, что собираюсь уехать этим же вечером, Феликс покачал головой, глядя на приготовленные им стаканы и блюдца с закуской, и сказал:
   – Мануэль никогда не изменится. Похоже, он приезжает только для того, чтобы как можно скорее уехать.
 
   Я уже не сомневался, что Феликс обижен на меня, но сам он никогда бы мне об этом не сказал. Мы повторяли свои обычные шутки, они говорили мне о детях, о работе, спрашивали о моей. Феликс смотрел на меня, будто не слыша, и, наверное, искал в моих глазах, моем усталом лице и нервных жестах ответ на свой невысказанный вопрос, на который я тоже не смог бы ему ответить. Тогда я внутренне насторожился и взглянул на себя его глазами. С этим я тоже не в состоянии ничего поделать: я могу наблюдать за собой глазами другого человека – даже не того, кто знает меня так, как Феликс, а любого незнакомца – и невольно склоняюсь к мысли, что его приговор будет беспощаден, и признаю его правоту. Внезапно я заметил, как беспокойны мои руки, я не выдерживал взглядов Феликса и Лолы, зажигал новую сигарету, едва затушив предыдущую, и пиво в моем стакане моментально исчезало. Но внимание Феликса не было осуждающим, а лишь упорным и тщательным, как и все его действия – манера резать сыр или обозначать названия пьес и имена музыкантов на записываемых им кассетах. Я вижу, как он что-то делает, и вспоминаю время, когда мы сидели за школьной партой и он писал в своей разлинованной тетради, проводя по губам кончиком языка: абсолютная и спокойная концентрация. Так он и построил свою жизнь – никогда не меняясь, с тех пор как я его знаю, но и не упорствуя в достижении цели со злобной непреклонностью, хотя ее с полным основанием могли привить ему невзгоды детства: парализованный отец, прикованный к кровати, мать, моющая полы и одевающая детей в Обществе социальной помощи. Феликс никогда не говорит об этом, и я ни разу не видел, чтобы он против чего-то восставал – даже в те времена, когда почти все мы играли в бунтарство, однако он и не капитулировал, не сдался. Феликс такой же, каким был и двадцать пять лет назад, и прошлым летом, и Лола, когда я вижу ее рядом с ним, производит на меня то же впечатление безмятежности и постоянства. Они оба будто родились такими и всегда лишь следовали этому инстинкту, защищавшему и улучшавшему их. Они не растратили себя, как ты и я, на годы блужданий и бесплодной любви и, кажется, никогда не знали ни отчаяния, ни разногласия. Они живут вместе, растят детей, ходят на работу и смотрят телевизор, уложив их спать, а потом, наверное, в них просыпается желание, и они предаются любви. Я видел, как они переглядываются, мимолетно касаются друг друга и улыбаются – не с тупым счастьем а-ля Дорис Дэй, как вечные молодожены, выставляющие себя напоказ перед супружескими парами друзей и в конце концов начинающие называть друг друга «мамочка» и «папочка» (меня просто тошнит от этого, честное слово), – а со стыдливостью и опытностью людей, хорошо знающих свое дело и занимающихся им всю жизнь, как мужчина и женщина, привыкшие к узам, доказавшим свою прочность в течение долгого времени. Нас с тобой преследует страх: мы не провели вместе еще и десяти ночей, не обладали ничем, что было бы устойчивым или, несомненно, нашим, и боимся будущего, воспринимая каждый час как подарок судьбы. Но Феликсу с Лолой, я думаю, незнакомо чувство неуверенности, так же как нам – представление о незыблемости. В прошлом году они переехали в эту квартиру, потому что прежняя, с появлением детей, стала слишком тесной: они взяли ипотечный кредит и купили новую мебель в рассрочку, но не чувствуют себя угнетенными или связанными по рукам и ногам. Феликс показывал мне квартиру, пока Лола готовила обед, а я думал о своем доме, о тех квартирах, где я жил, как беглец, в последние десять лет, не имея ничего, кроме магнитолы, нескольких книг, кассет, чемодана, позаимствованного у кого-то для переезда и не возвращенного, и дорожной сумки. Это были неуютные и необжитые, как гостиничные номера, квартиры – без картин на стенах и вставленных в рамку фотографий на сервантах, без таблички с моим именем под глазком двери: целые здания, населенные одинокими людьми, супружескими парами с собакой как максимум. Тонкие перегородки, пропускающие шум, но изолирующие человека, как в тибетском монастыре. Человек умирает от сердечного приступа перед телевизором, и его труп обнаруживают не скорее чем если бы он затерялся в австралийской пустыне.