Страница:
– Пошел! – Кази толкнул ямщика в спину, и отдохнувшая тройка с места взяла наметом.
Волкодавы первыми дали знать о прибытии Есенея, и Улпан, наскоро одевшись, вышла встретить его у крыльца. Он грузно слез с седла, бросил повод Кенжетаю.
– Я думал, не доберусь до дома, замерзну где-нибудь в степи, – сказал он. – Но быстроногий конь и жена-красавица придают сил джигиту. Так, кажется, говорится?.. Вот, Акнар, только это и спасло меня от смерти.
– Что за глупости я слышу от тебя? Мог бы мужчина стать Есенеем, если бы не ездил по степи? А еще говорят – не почувствуешь холода, не оценишь и тепла. Идем в дом… – И она повисла у него на левой руке.
В комнате она сняла с него ремень, сняла малахай и полушубок, отдала Дамели.
– Садись, сапоги сниму…
Ичиги были ледяные, ноги слегка подрагивали. И еще при входе в дом, повиснув у него на руке, Улпан почувствовала – рука вздрагивает.
– Сейчас попаришься, и все пройдет, – сказала она. – Дамели-апай, скажи Салбыру, пусть затопит баню.
Табуны Есеней разместил в обширных поймах рек Ишим, Убаган, Тобол, а потом хотел несколько дней поохотиться на волков и на лис.
А вчера…
К вечеру похолодало, и они уже собрались возвращаться, но собаки обнаружили волка. С осени погода стояла переменчивая, и когда выпал снег, поверх снежного покрова образовалась ледяная корка. Все три собаки порезали себе ноги и хромали. Есеней, и с ним Кенжетай и Шондыгул, пустились в погоню. Собаки не поспевали за волком, но конь Есенея по кличке Байшубар, не знающий равных по скорости и бесстрашию, настиг волка, не проскакав и пяти верст. Есеней занес шокпар для удара, а волк неожиданно отпрыгнул к озеру, вбок, Байшубар – за ним, и они снова настигали зверя… Есеней не понял, что произошло… Потом оказалось – он с конем провалился в омут близ озера. Холодная вода пронзила его, он шевельнуться не мог, а чубарый метался из стороны в сторону, ломая лед, но тоже не мог выбраться.
Подоспели Шондыгул и Кенжетай – Есеней по грудь стоял в воде. Они кинулись к нему. «Сперва коня!» – сумел сказать он. Шондыгул ухватил длинный сыромятный шылбыр, идущий от недоуздка, и конь рванулся, ступил на берег, недаром Шондыгула в молодости прозвали туйе-палуан, то есть палуан, который всегда берет на состязаниях первый приз – верблюда. Потом кинули шылбыр Есенею. Один сапог был у него на ноге, а другой торчал в стремени.
Солнце шло на закат. На морозе, вдали от жилья, можно было лишь наскоро сменить Есенею белье и штаны. И, не медля ни минуты, пустились в путь. К ним присоединились другие – те, что не участвовали в охоте. По дороге не было ни аулов, ни хотя бы чабанских стоянок. Только поздно вечером попался шалаш табунщика. Есеней переоделся с ног до головы, они расположились выпить горячего чаю, но снаружи послышался недовольный окрик:
«Е-ей!.. Что за собаки ворвались в шалаш без хозяина?»
Шондыгул поднялся и вышел, что-то сказал, и тут же всадник повернул коня, раздался дробный перебор копыт.
Шондыгул вернулся.
«Чей кос?» – спросил Есеней.
«Кожыка».
«Кожыка?!»
«Его…»
«А кто приезжал, он сам?»
«Нет, какой-то его человек».
«Мы здесь не останемся. Едем, джигиты. В косе Кожыка глоток воды сделать и то грех. Пожуете то, что у вас в хоржунах».
С Есенеем не спорили, хоть ездили с самого утра и нигде не останавливались на привал.
Вот уже много лет не мог он настигнуть Кожыка, который был верным человеком Кенесары, а после его гибели в бою с киргизами поселился в этих краях, на севере. Кожык рыскал по всей степи, и с ним такие же головорезы, как он. Грабил. Средь бела дня угонял лошадей в аулах и присоединял к своим табунам. А когда хозяева, зная, чьих рук это дело, требовали их обратно, Кожык, посмеиваясь, отвечал: «Это – табуны Есенея… Попробуйте забрать, если вы батыры».
Об этом не раз приходилось слышать Есенею. «Есть у меня заклятый враг, – говорил он. – Попадись мне в руки Кожык…» А когда ему донесли, что Кожык останавливался в доме у Иманалы и ночевал там, Есеней прогнал родного брата, – и с тех пор не приближал к себе. «Этот Иманалы, будь он в силах, ни перед чем не остановился бы», – качал головой Есеней, будто о ком-то постороннем шла речь.
После того как он провалился в полынью, Есеней провел в пути ночь, день и еще ночь. Его била дрожь, и, чтобы согреться, он то и дело пускал Байшубара во весь опор, но дрожь не проходила.
Подобно тому, как Есеней привык жить в «русской избе», он привык и к «русской бане». Он даже шутил: «Вот бы – перед совершением каждого намаза, казахи, вместо омовения, ходили бы в баню. От девяноста девяти болезней избавились бы!»
Перед уходом он сказал Улпан:
– Акнар, а ты полежи… Я не вернусь, пока солнце не поднимется высоко. Хочу погреться как следует.
В бане он пробыл почти до обеда. Туда ему носили кумыс и еду. Он надеялся, что, если отойдут застывшие кости, то уймется и дрожь в руках и ногах. Поэтому Шондыгул семь потов с него спустил, исхлестал всего березовым веником. А дрожь не унималась.
Дома он лег и с головой укрылся волчьей шубой.
– Акнар, не буди, пока сам не проснусь. Проснулся он на следующий день, к полудню. Волосы, борода были спутаны, как у неживого. Лицо – словно у восьмидесятилетнего старца, кожа множеством морщинок сползла к подбородку, складками, таким бывает наколенник у поношенных шаровар. Он на двадцать лет постарел. Лицо его и раньше было суровым, но стоило вглядеться, и оно казалось мужественным, решительным – лицом настоящего мужчины. Оно становилось мягким и добрым, когда он смотрел на Улпан.
Она всю ночь просидела у его постели, но он лежал, укрывшись с головой, а сейчас она испугалась – на нее смотрел, жалко улыбаясь, незнакомый старик. Другая заплакала бы. Улпан приветливо сказала:
– Мой тигр, ты спал спокойно… Целые сутки спал, но я не будила тебя, хоть мне скучно было. Ну и устал же ты… Вставай, одевайся, ты весь оброс! Позвать Кенжетая?
– Позови… А сама иди, мне нужно одеться.
Раньше присутствие Улпан его не смущало, «смотри, какого мужа подцепила, – говорил он ей, – голова – казан, в каком можно стригуна сварить. Тело – черное и рябое к тому же, все в белых пятаках. Пальцы – палки…» Но Улпан возражала: «Что ты! Мне на бога обижаться не за что, мой тигр. Бог мне дал мужчину в двойном размере, я другого и не захотела бы, ни за что». Она искренне хвалила его и искренне хвалилась им.
Кенжетай побрил его, подправил усы и бороду, но от этого еще заметнее стали на лице морщины и складки. За чаем Улпан постаралась подбодрить его:
– Смотри-ка, снова парнем стал!
Есеней не сказал ни слова и даже не улыбнулся. Улпан завела другой разговор:
– Мой тигр, ты спал и спал, я даже не могла потребовать с тебя суюнши.[58] Шынар наша – сына родила!
– Е-е, Мусреп еще молод, мальчишка…
– Насколько он моложе тебя, подумаешь! Ты не хочешь отдать суюнши?
– Бери, что понравится, моя Акнар…
– Мне понравится, когда ты поскорее поправишься! Больше ни о чем не прошу. Неужели это трудно – такому мужчине, как ты? Первый раз, что ли, побывал на морозе?
– Я не поеду, а ты передай Шынар – я желаю ее сыну долгих лет жизни и много счастья. И ей – того же самого. А почему Мусрепа нет? Он что, не знает о моем возвращении?
– Вчера вечером он приезжал. Но ты спал.
– Позови его, Акнар. Он со мной не захотел ехать из-за того, что Шынар должна родить. А мне его не хватало! Да, я не спросил – кто это был на тройке, когда мы ночью подъезжали к аулу?
– Молодой человек по имени Кази. Помнишь, в Тобольске он приходил поздороваться с тобой? А сейчас – знал, что тебя нет дома и собирался погостить день-другой.
– А почему он уехал среди ночи? Ты плохо его приняла?
– Не знаю… Особняк для гостей не готов, я поселила его в нашем доме. Позвала гостей. Угостила. Сама с ними сидела. Оказалось, молодому человеку нужен не такой почет.
Есеней не стал допытываться. И Улпан не вдавалась в подробности.
Весть о появлении сына у Шынар размотала клубок раздумий, который давно давил тяжелым комом. Есеней не переставал быть мужчиной, а что говорить про Улпан – в самом расцвете сил… Почему же, почему не слышится в юрте крик новорожденного, каким он всему миру заявляет о своем появлении? Чем прогневили они бога! Есеней горевал – неужели до конца дней его будет преследовать проклятие аксакалов аула Нуралы? А Улпан по весне не могла без слез, которые приходилось скрывать, смотреть, как бегают между юртами жеребята, верблюжата, ягнята с козлятами… Ну и что с того, что Есеней стар, а Улпан молода?
Она всем сердцем радовалась счастью Шынар, безотлучно находилась при ней, вызвала из Стапа женщину, опытную акушерку. Сама перерезала пуповину новорожденному и стала для него киндик-шеше. «Ягненочек мой…» – она раньше, чем Шынар, прижала к себе младенца, завернутого в пеленку. Повернулась к Шынар, которая следила за ней безмерно усталыми, счастливыми, настороженными глазами. «А ты лежи! Родила сибанам сына, и довольно с тебя! Не хвастайся! Не ревнуй ко мне!» – Улпан не сдержалась и горько заплакала.
У Шынар глаза тоже были полны слез. Как она хотела бы сказать: «Что я могу поделать, бедная моя… Я мечтала – чтобы ты, ты родила первой из нас, сына бы родила! Ты же знаешь, – кто искреннее меня желает тебе счастья? Я бы даже Мусрепа не ревновала к тебе! Но не теряй надежду, не теряй, не теряй…» Но им двоим слов не надо было, чтобы понять одна другую. И Шынар перед уходом Улпан сказала ей: «Берегись, баба! Придет твое время, родишь и ты сына, а я тоже вырву его у тебя, прежде тебя накормлю своей грудью!»
Есенею было не легче. За всю свою жизнь, кроме той черной оспы, он ничем не болел. А теперь что с ним? Дрожь не проходила. Во рту собиралась слюна, и пена выступала на губах. Правда, он бывал ранен множество раз, не лечь бы калекой, как Артыкбай… А если и того хуже?.. Что будет с Акнар? И по шариату, будь он неладен, этот шариат, и по степным обычаям, будь они прокляты, эти обычаи, бездетная женщина не считается хозяйкой своего дома. Тем более – бездетная вдова; она достается, если умер старший, то младшему брату, а если младший умер, то его старшему брату. При этих мыслях перед ним возникало лицо Иманалы, и у Есенея дрожь пробегала по всему телу, будто снова он провалился в омут с ледяной водой.
Минувшей ночью, проснувшись, он увидел около себя неподвижную и безмолвную Улпан. Хотел протянуть к ней руку, но рука дрожала, и он не решился. Так и лежал, зажмурив глаза, с мыслями своими – неразрешимыми, беспросветными. А сейчас, за чаем, Улпан старается его подбодрить, казаться веселой. А он чем может подбодрить Улпан?
После чая Есеней попросил:
– Акнар… Скажи, чтобы мне постелили в отдельной комнате. Чтобы никто туда, кроме тебя, не входил. Один Салбыр пусть останется, и на день, и на ночь. Только переодень его, чтобы на человека был похож.
– Есеке, может, доктыра позовем?
– Думаешь, надо? Тогда позови. Но знахарей, разных колдунов ко мне не пускай, близко пусть не подходят!
Ту ночь они провели в разных комнатах.
Кто-то, казалось, безостановочно твердил ему в самое ухо: «Есеней ты уже стар, а Улпан нужен ребенок… Есеней, ты уже стар… а… Есеней, ты…»
В разных комнатах, но думали они об одном. Нет, не только рождение сына у Шынар с Мусрепом вызвало у Улпан навязчивую мысль о ребенке. Что-то ее беспокоило и до этого. Она поначалу не придавала значения – так с ней случается, накануне ее дней… А может быть… Она и хотела поверить, и боялась поверить. Утомленная сомнениями, – будто триста верст не слезала с седла, – Улпан заснула.
И проснулась, почувствовав во рту вкус хлеба – испеченного в горячей золе хлеба, с прилипшими к нему черными угольками, которые хрустели на зубах… Тот самый хлеб, что она ела в самый первый свой приезд к Шынар.
Она вскочила – и как была, в ночной рубашке, босиком, кинулась в комнату к Есенею, Салбыру сказала, чтобы шел домой, и, еле дождавшись, когда он уйдет, погасила лампу, оставленную на ночь: ей нужна была темнота, чтобы сказать то, что она должна была сказать Есенею.
– Встань, Есеней, поднимайся… – Она стояла на коленях перед его постелью, тормошила его, целовала. – Хватит прикидываться! Два дня прикидывался – хватит!
– Что случилось?
– Жерик, Есеней, жерик!
Чему не бывает названия, то и вообще не существует на свете. А раз родилось такое слово – жерик, значит, когда женщина чувствует острую потребность в какой-нибудь особой пище, когда она готова умереть, если эта ее прихоть останется неисполненной, – значит, уже существует, пусть в самом изначальном зачатке, новая жизнь.
– Да, да…
– Повтори еще раз… – Его голос был еле слышен в темноте.
– Проснулась – даже слюнки потекли…
– Моя единственная мечта сбылась! – Теперь его голос, прозвучал громко, уверенно. – Есеней может умирать спокойно.
Он твердой, не дрожащей рукой приподнял Улпан, ее голова легла к нему на грудь.
– Что ты! Что ты!.. Какой же ты Есеней, если не проживешь сто лет!
– Подожди… Скажи, а чего тебе хочется, Акнар? Не верблюжьей колючки пожевать? Не полыни?
– Нет, конечно! Я – не белая верблюдица, я – не черная овца. Я хочу хлеба! Мать Шынар печет его в золе. Помнишь? Я ела у них. И снова буду, буду, буду его есть!
Есеней поднялся. Оделся, не стесняясь присутствием Улпан. И – еще не наступал поздний зимний рассвет – разбудил Кенжетая, послал его к Мусрепу.
– Скажи, чтобы поскорее испекли хлеб в золе… Скажи, Улпан приедет к ним.
Улпан слушала его наставления.
– Скажи, не вздумали бы очищать с хлеба припекшийся уголь, – добавила она от себя. – Пусть добавят соленого масла, как делали в том году. И чтобы горячий был!
Кенжетай отправился выполнять неожиданное поручение. Есеней сказал:
– Если будет дочь, хочу, чтобы была как ты… А если сын, то ладно уж, может и на меня быть похожим.
– Нет, нет! Сын!.. И конечно – как ты, сперва маленький бура, а потом – большой черный бура! Я поеду к Шынар? Ты меня отпускаешь?..
Абылкасым во дворе уже запрягал лошадей.
16
Волкодавы первыми дали знать о прибытии Есенея, и Улпан, наскоро одевшись, вышла встретить его у крыльца. Он грузно слез с седла, бросил повод Кенжетаю.
– Я думал, не доберусь до дома, замерзну где-нибудь в степи, – сказал он. – Но быстроногий конь и жена-красавица придают сил джигиту. Так, кажется, говорится?.. Вот, Акнар, только это и спасло меня от смерти.
– Что за глупости я слышу от тебя? Мог бы мужчина стать Есенеем, если бы не ездил по степи? А еще говорят – не почувствуешь холода, не оценишь и тепла. Идем в дом… – И она повисла у него на левой руке.
В комнате она сняла с него ремень, сняла малахай и полушубок, отдала Дамели.
– Садись, сапоги сниму…
Ичиги были ледяные, ноги слегка подрагивали. И еще при входе в дом, повиснув у него на руке, Улпан почувствовала – рука вздрагивает.
– Сейчас попаришься, и все пройдет, – сказала она. – Дамели-апай, скажи Салбыру, пусть затопит баню.
Табуны Есеней разместил в обширных поймах рек Ишим, Убаган, Тобол, а потом хотел несколько дней поохотиться на волков и на лис.
А вчера…
К вечеру похолодало, и они уже собрались возвращаться, но собаки обнаружили волка. С осени погода стояла переменчивая, и когда выпал снег, поверх снежного покрова образовалась ледяная корка. Все три собаки порезали себе ноги и хромали. Есеней, и с ним Кенжетай и Шондыгул, пустились в погоню. Собаки не поспевали за волком, но конь Есенея по кличке Байшубар, не знающий равных по скорости и бесстрашию, настиг волка, не проскакав и пяти верст. Есеней занес шокпар для удара, а волк неожиданно отпрыгнул к озеру, вбок, Байшубар – за ним, и они снова настигали зверя… Есеней не понял, что произошло… Потом оказалось – он с конем провалился в омут близ озера. Холодная вода пронзила его, он шевельнуться не мог, а чубарый метался из стороны в сторону, ломая лед, но тоже не мог выбраться.
Подоспели Шондыгул и Кенжетай – Есеней по грудь стоял в воде. Они кинулись к нему. «Сперва коня!» – сумел сказать он. Шондыгул ухватил длинный сыромятный шылбыр, идущий от недоуздка, и конь рванулся, ступил на берег, недаром Шондыгула в молодости прозвали туйе-палуан, то есть палуан, который всегда берет на состязаниях первый приз – верблюда. Потом кинули шылбыр Есенею. Один сапог был у него на ноге, а другой торчал в стремени.
Солнце шло на закат. На морозе, вдали от жилья, можно было лишь наскоро сменить Есенею белье и штаны. И, не медля ни минуты, пустились в путь. К ним присоединились другие – те, что не участвовали в охоте. По дороге не было ни аулов, ни хотя бы чабанских стоянок. Только поздно вечером попался шалаш табунщика. Есеней переоделся с ног до головы, они расположились выпить горячего чаю, но снаружи послышался недовольный окрик:
«Е-ей!.. Что за собаки ворвались в шалаш без хозяина?»
Шондыгул поднялся и вышел, что-то сказал, и тут же всадник повернул коня, раздался дробный перебор копыт.
Шондыгул вернулся.
«Чей кос?» – спросил Есеней.
«Кожыка».
«Кожыка?!»
«Его…»
«А кто приезжал, он сам?»
«Нет, какой-то его человек».
«Мы здесь не останемся. Едем, джигиты. В косе Кожыка глоток воды сделать и то грех. Пожуете то, что у вас в хоржунах».
С Есенеем не спорили, хоть ездили с самого утра и нигде не останавливались на привал.
Вот уже много лет не мог он настигнуть Кожыка, который был верным человеком Кенесары, а после его гибели в бою с киргизами поселился в этих краях, на севере. Кожык рыскал по всей степи, и с ним такие же головорезы, как он. Грабил. Средь бела дня угонял лошадей в аулах и присоединял к своим табунам. А когда хозяева, зная, чьих рук это дело, требовали их обратно, Кожык, посмеиваясь, отвечал: «Это – табуны Есенея… Попробуйте забрать, если вы батыры».
Об этом не раз приходилось слышать Есенею. «Есть у меня заклятый враг, – говорил он. – Попадись мне в руки Кожык…» А когда ему донесли, что Кожык останавливался в доме у Иманалы и ночевал там, Есеней прогнал родного брата, – и с тех пор не приближал к себе. «Этот Иманалы, будь он в силах, ни перед чем не остановился бы», – качал головой Есеней, будто о ком-то постороннем шла речь.
После того как он провалился в полынью, Есеней провел в пути ночь, день и еще ночь. Его била дрожь, и, чтобы согреться, он то и дело пускал Байшубара во весь опор, но дрожь не проходила.
Подобно тому, как Есеней привык жить в «русской избе», он привык и к «русской бане». Он даже шутил: «Вот бы – перед совершением каждого намаза, казахи, вместо омовения, ходили бы в баню. От девяноста девяти болезней избавились бы!»
Перед уходом он сказал Улпан:
– Акнар, а ты полежи… Я не вернусь, пока солнце не поднимется высоко. Хочу погреться как следует.
В бане он пробыл почти до обеда. Туда ему носили кумыс и еду. Он надеялся, что, если отойдут застывшие кости, то уймется и дрожь в руках и ногах. Поэтому Шондыгул семь потов с него спустил, исхлестал всего березовым веником. А дрожь не унималась.
Дома он лег и с головой укрылся волчьей шубой.
– Акнар, не буди, пока сам не проснусь. Проснулся он на следующий день, к полудню. Волосы, борода были спутаны, как у неживого. Лицо – словно у восьмидесятилетнего старца, кожа множеством морщинок сползла к подбородку, складками, таким бывает наколенник у поношенных шаровар. Он на двадцать лет постарел. Лицо его и раньше было суровым, но стоило вглядеться, и оно казалось мужественным, решительным – лицом настоящего мужчины. Оно становилось мягким и добрым, когда он смотрел на Улпан.
Она всю ночь просидела у его постели, но он лежал, укрывшись с головой, а сейчас она испугалась – на нее смотрел, жалко улыбаясь, незнакомый старик. Другая заплакала бы. Улпан приветливо сказала:
– Мой тигр, ты спал спокойно… Целые сутки спал, но я не будила тебя, хоть мне скучно было. Ну и устал же ты… Вставай, одевайся, ты весь оброс! Позвать Кенжетая?
– Позови… А сама иди, мне нужно одеться.
Раньше присутствие Улпан его не смущало, «смотри, какого мужа подцепила, – говорил он ей, – голова – казан, в каком можно стригуна сварить. Тело – черное и рябое к тому же, все в белых пятаках. Пальцы – палки…» Но Улпан возражала: «Что ты! Мне на бога обижаться не за что, мой тигр. Бог мне дал мужчину в двойном размере, я другого и не захотела бы, ни за что». Она искренне хвалила его и искренне хвалилась им.
Кенжетай побрил его, подправил усы и бороду, но от этого еще заметнее стали на лице морщины и складки. За чаем Улпан постаралась подбодрить его:
– Смотри-ка, снова парнем стал!
Есеней не сказал ни слова и даже не улыбнулся. Улпан завела другой разговор:
– Мой тигр, ты спал и спал, я даже не могла потребовать с тебя суюнши.[58] Шынар наша – сына родила!
– Е-е, Мусреп еще молод, мальчишка…
– Насколько он моложе тебя, подумаешь! Ты не хочешь отдать суюнши?
– Бери, что понравится, моя Акнар…
– Мне понравится, когда ты поскорее поправишься! Больше ни о чем не прошу. Неужели это трудно – такому мужчине, как ты? Первый раз, что ли, побывал на морозе?
– Я не поеду, а ты передай Шынар – я желаю ее сыну долгих лет жизни и много счастья. И ей – того же самого. А почему Мусрепа нет? Он что, не знает о моем возвращении?
– Вчера вечером он приезжал. Но ты спал.
– Позови его, Акнар. Он со мной не захотел ехать из-за того, что Шынар должна родить. А мне его не хватало! Да, я не спросил – кто это был на тройке, когда мы ночью подъезжали к аулу?
– Молодой человек по имени Кази. Помнишь, в Тобольске он приходил поздороваться с тобой? А сейчас – знал, что тебя нет дома и собирался погостить день-другой.
– А почему он уехал среди ночи? Ты плохо его приняла?
– Не знаю… Особняк для гостей не готов, я поселила его в нашем доме. Позвала гостей. Угостила. Сама с ними сидела. Оказалось, молодому человеку нужен не такой почет.
Есеней не стал допытываться. И Улпан не вдавалась в подробности.
Весть о появлении сына у Шынар размотала клубок раздумий, который давно давил тяжелым комом. Есеней не переставал быть мужчиной, а что говорить про Улпан – в самом расцвете сил… Почему же, почему не слышится в юрте крик новорожденного, каким он всему миру заявляет о своем появлении? Чем прогневили они бога! Есеней горевал – неужели до конца дней его будет преследовать проклятие аксакалов аула Нуралы? А Улпан по весне не могла без слез, которые приходилось скрывать, смотреть, как бегают между юртами жеребята, верблюжата, ягнята с козлятами… Ну и что с того, что Есеней стар, а Улпан молода?
Она всем сердцем радовалась счастью Шынар, безотлучно находилась при ней, вызвала из Стапа женщину, опытную акушерку. Сама перерезала пуповину новорожденному и стала для него киндик-шеше. «Ягненочек мой…» – она раньше, чем Шынар, прижала к себе младенца, завернутого в пеленку. Повернулась к Шынар, которая следила за ней безмерно усталыми, счастливыми, настороженными глазами. «А ты лежи! Родила сибанам сына, и довольно с тебя! Не хвастайся! Не ревнуй ко мне!» – Улпан не сдержалась и горько заплакала.
У Шынар глаза тоже были полны слез. Как она хотела бы сказать: «Что я могу поделать, бедная моя… Я мечтала – чтобы ты, ты родила первой из нас, сына бы родила! Ты же знаешь, – кто искреннее меня желает тебе счастья? Я бы даже Мусрепа не ревновала к тебе! Но не теряй надежду, не теряй, не теряй…» Но им двоим слов не надо было, чтобы понять одна другую. И Шынар перед уходом Улпан сказала ей: «Берегись, баба! Придет твое время, родишь и ты сына, а я тоже вырву его у тебя, прежде тебя накормлю своей грудью!»
Есенею было не легче. За всю свою жизнь, кроме той черной оспы, он ничем не болел. А теперь что с ним? Дрожь не проходила. Во рту собиралась слюна, и пена выступала на губах. Правда, он бывал ранен множество раз, не лечь бы калекой, как Артыкбай… А если и того хуже?.. Что будет с Акнар? И по шариату, будь он неладен, этот шариат, и по степным обычаям, будь они прокляты, эти обычаи, бездетная женщина не считается хозяйкой своего дома. Тем более – бездетная вдова; она достается, если умер старший, то младшему брату, а если младший умер, то его старшему брату. При этих мыслях перед ним возникало лицо Иманалы, и у Есенея дрожь пробегала по всему телу, будто снова он провалился в омут с ледяной водой.
Минувшей ночью, проснувшись, он увидел около себя неподвижную и безмолвную Улпан. Хотел протянуть к ней руку, но рука дрожала, и он не решился. Так и лежал, зажмурив глаза, с мыслями своими – неразрешимыми, беспросветными. А сейчас, за чаем, Улпан старается его подбодрить, казаться веселой. А он чем может подбодрить Улпан?
После чая Есеней попросил:
– Акнар… Скажи, чтобы мне постелили в отдельной комнате. Чтобы никто туда, кроме тебя, не входил. Один Салбыр пусть останется, и на день, и на ночь. Только переодень его, чтобы на человека был похож.
– Есеке, может, доктыра позовем?
– Думаешь, надо? Тогда позови. Но знахарей, разных колдунов ко мне не пускай, близко пусть не подходят!
Ту ночь они провели в разных комнатах.
Кто-то, казалось, безостановочно твердил ему в самое ухо: «Есеней ты уже стар, а Улпан нужен ребенок… Есеней, ты уже стар… а… Есеней, ты…»
В разных комнатах, но думали они об одном. Нет, не только рождение сына у Шынар с Мусрепом вызвало у Улпан навязчивую мысль о ребенке. Что-то ее беспокоило и до этого. Она поначалу не придавала значения – так с ней случается, накануне ее дней… А может быть… Она и хотела поверить, и боялась поверить. Утомленная сомнениями, – будто триста верст не слезала с седла, – Улпан заснула.
И проснулась, почувствовав во рту вкус хлеба – испеченного в горячей золе хлеба, с прилипшими к нему черными угольками, которые хрустели на зубах… Тот самый хлеб, что она ела в самый первый свой приезд к Шынар.
Она вскочила – и как была, в ночной рубашке, босиком, кинулась в комнату к Есенею, Салбыру сказала, чтобы шел домой, и, еле дождавшись, когда он уйдет, погасила лампу, оставленную на ночь: ей нужна была темнота, чтобы сказать то, что она должна была сказать Есенею.
– Встань, Есеней, поднимайся… – Она стояла на коленях перед его постелью, тормошила его, целовала. – Хватит прикидываться! Два дня прикидывался – хватит!
– Что случилось?
– Жерик, Есеней, жерик!
Чему не бывает названия, то и вообще не существует на свете. А раз родилось такое слово – жерик, значит, когда женщина чувствует острую потребность в какой-нибудь особой пище, когда она готова умереть, если эта ее прихоть останется неисполненной, – значит, уже существует, пусть в самом изначальном зачатке, новая жизнь.
– Да, да…
– Повтори еще раз… – Его голос был еле слышен в темноте.
– Проснулась – даже слюнки потекли…
– Моя единственная мечта сбылась! – Теперь его голос, прозвучал громко, уверенно. – Есеней может умирать спокойно.
Он твердой, не дрожащей рукой приподнял Улпан, ее голова легла к нему на грудь.
– Что ты! Что ты!.. Какой же ты Есеней, если не проживешь сто лет!
– Подожди… Скажи, а чего тебе хочется, Акнар? Не верблюжьей колючки пожевать? Не полыни?
– Нет, конечно! Я – не белая верблюдица, я – не черная овца. Я хочу хлеба! Мать Шынар печет его в золе. Помнишь? Я ела у них. И снова буду, буду, буду его есть!
Есеней поднялся. Оделся, не стесняясь присутствием Улпан. И – еще не наступал поздний зимний рассвет – разбудил Кенжетая, послал его к Мусрепу.
– Скажи, чтобы поскорее испекли хлеб в золе… Скажи, Улпан приедет к ним.
Улпан слушала его наставления.
– Скажи, не вздумали бы очищать с хлеба припекшийся уголь, – добавила она от себя. – Пусть добавят соленого масла, как делали в том году. И чтобы горячий был!
Кенжетай отправился выполнять неожиданное поручение. Есеней сказал:
– Если будет дочь, хочу, чтобы была как ты… А если сын, то ладно уж, может и на меня быть похожим.
– Нет, нет! Сын!.. И конечно – как ты, сперва маленький бура, а потом – большой черный бура! Я поеду к Шынар? Ты меня отпускаешь?..
Абылкасым во дворе уже запрягал лошадей.
16
Шынар встретила ее вопросом:
– Приехала?..
– Приехала.
– А-а… Сама поняла, что такое – жерик? Хлеба хочешь, который у нас в золе завалялся? Я говорила – придет твой черед! А ты не верила, слезы лила!
– Я еще больше пролью! Проси у меня, что угодно. Но если не хочешь, чтобы я у тебя в доме умерла, дай скорее хлеба!
Она не пошла в гостевую комнату, осталась в той, где жили хозяева, а теперь в одиночестве лежала Шынар.
Науша принесла хлеба, еще горячего, и Улпан, словно приехала из краев, где голодают, принялась уплетать его, макая в посоленное сливочное масло. Масло подтаивало, и круглый подбородок у нее блестел. Сидя на кошме, боком к постели Шынар, Улпан ела с непривычной для нее жадностью и блаженно урчала, когда на зуб попадались крошки березовых углей, прилипших к хлебной корке. Казалось даже, не хлеб ей нужен, а уголь, соль, которая пропитала масло. Она собирала в ладонь попавшие на дастархан угольные крошки, бросала в рот: «М-м-м-м-м-м…»
– Ты с такой жадностью ешь хлеб… Родишь не одного… – родишь двух сыновей! – засмеялась Шынар.
– Я боялась… Как бы дочка белой верблюдицы, твой подарок, не родила раньше меня! Ей уже три года, начинает, сукина дочь, крутить хвостом. Шынар, а чего тебе хотелось, когда ждала?..
– Да ничего, глупость…
– Нет, скажи!
– Ну, мне хотелось, все время, пожевать волосы с загривка верблюда – буры.
– Теперь понятно, почему у твоего сына такая большая голова! С котел! Оказывается, он в буру пошел. Дай-ка мне твое полотенце. Жарко…
– За тобой висит чистое. Возьми сама.
– Нет, я и рукой не хочу шевельнуть. Кинь…
Шынар еще не вставала – акушерка не разрешила, велела неделю лежать. Голову она перевязала сатиновым желтым платком. Улпан смотрела на нее, и что-то новое замечала в знакомом, в близком лице. Покой… Сознание, что на всей земле нет другой женщины, у которой исполнились бы все мечты, сбылись все надежды. Она еще красивее стала, эта Шынар! Но ничего, недалек тот день, когда ее, Улпан, ждет то же самое.
Малыш спал и самодовольно посапывал во сне, как будто это он сам, по своей воле, настежь распахнул дверь и ворвался в беспокойный мир, который, правда, пока ограничивался мягкой постелью и материнской грудью, налитой молоком. Шынар хвалила сына – что его и будить не надо, грудь он берет и во сне.
– Киндик-шеше у бедняги большая обжора, – добавила она. – Думаю, он пойдет в нее.
А киндик-шеше, доедая печеный хлеб, возмутилась:
– Лежала бы спокойно! Куска хлеба жалко?
– Не жалко, но я боюсь, – в неурожайный год ты быстренько умнешь запас целого аула.
Две девушки – Гаухар и Бикен, те самые, что когда-то так слаженно пели на алты-бакане, жили в доме Мусрепа с того дня, как Шынар родила. Без их помощи не управиться бы с обслуживанием многочисленных гостей, поток которых не иссякал. Вот и сейчас они приготовили чай и зашли позвать Улпан, но в дверях раздался голос Есенея:
– Эта лачуга и есть жилье Мусрепа? Хвастун! Говорил – не у всякого хана есть такой дворец!
– Конечно, нет у хана такого! – откликнулась Улпан. – Иди сюда, к нам, сюда!
Когда она уехала, Есенею показалось, Улпан с собой увезла все их счастье, не оставив ему его доли. Он чувствовал себя хорошо, а Шынар уже три дня как родила, и дольше нельзя тянуть с поздравлениями. Есеней не усидел дома – и вот, склонив высокую голову, вошел в приземистый дом Мусрепа.
Такой дом назывался хоржуном, он и в самом деле был двусторонний. Прихожая, в которой помещалась и кухня, разделяла две противоположные комнаты, и Есеней, войдя, должен был постоять немного, чтобы глаза привыкли к полумраку, единственное окно было затянуто пушистым слоем инея.
– Сюда… – снова позвала Улпан.
Еще больше согнувшись, Есеней миновал узкий проход. Первым делом – поверх одеяла Шынар – он бросил дорогой халат. Выпрямиться он не мог, иначе головой ударился бы о потолок.
– Халат твой, Шынаржан… Ты показала бы мне ребенка. Кажется, Акнар становится скупой? До сих пор не подарила хотя бы клочка тряпки, чтобы исполнить наш обычай?
– Есеней! Я выношу из этого дома золу, таскаю дрова, делаю всю черную работу. А мне до сих пор гроша не заплатили! Твоя любовница валяется в постели, ленится рукой шевельнуть!
С приходом Есенея Шынар хотела поднять голову, сесть, но он не разрешил:
– Лежи, айналайн… Как доктор сказал…
– Вот-вот! – продолжала Улпан. – А за все мои труды меня кое-как кормят. Сами-то в рот такой хлеб не берут!
– Бий-ага… – принялась оправдываться Шынар. – Сама требовала хлеба, запачканного золой. Наелась, и хочет затеять ссору. А ленивая – сама даже за полотенцем руку не протянула.
– Я, я перерезала пуповину ее сыну, и мне за это ничего не подарили!
Есеней возразил:
– А ты же сама рассказывала, какой щедрый человек Мусреп – не жалеет ни скота своего, ни другого добра.
– Он такой, но жена-скупердяйка верховодит в доме.
– Е-гей!.. Я еще одну такую знаю, тоже верховодит. Ей я тоже хочу пожелать удачи. А сам я только рад освободиться от богатства, от щедрости, от скупости. Зря не скажут: хорошая женщина и плохого мужа сделает человеком.
– Опять хвалишь свою Шынар? Она же окончательно испортится, она и так весь дом заполонила своей важностью…
Есеней уселся и наконец-то мог выпрямиться.
– А где сам мырза? – спросил он.
– Вот эта баба, его жена, говорит – уехал в село, сахару купить и чаю. Говорит, давно поехал, скоро будет.
– Что же, ему запасов и на три дня не хватило?
– Может, что и осталось? Чай звали пить – пойдем?
Есеней и Улпан глотка не успели сделать из пиал, которые наполнила Бикен, сидевшая у самовара, а передала Гаухар. В комнату ввалились акыны, певцы, домбристы, приехали поздравить Мусрепа с рождением сына.
– Мусреп!..
– Ассалаумагалейкум, Есеней-ага, – громко сказал он, чтобы и его товарищи обратили внимание на почетного гостя и не слишком бы вольничали.
– Проходите… – Есеней чуть подвинулся, освобождая место. – В доме хана и в доме бедняка – вы всегда желанные гости…
Еще бы… К Мусрепу пришли люди известные, акыны, певцы и жырау – исполнители народных сказаний и дастанов. Был среди них акын Шарке. Был слепой акын Тогжан. Нияз-серэ, акын Сапаргали. И с ними – трое молодых, им еще предстояло создать себе имя. И старые, и молодые – все они поклонялись знаменитейшему из знаменитых, славнейшему из славных Сегиз-серэ. Сородичи ему приписывали «Козы-Корпеш и Баян-Сулу», «Кыз-Жибек», «Ер-Таргын» – вечные дастаны, в которых казахи узнавали себя, свою боль и свою радость, с которыми проходила вся их жизнь, с малых лет и до глубокой старости. Сам ли Сегиз-серэ[59] их сочинил, или дастаны подвергались его обработке при долголетнем исполнении. Но уж никакого сомнения в том, что именно ему принадлежат песни «Каргаш», «Гаухар-тас», «Айкен-ай», из тех песен, которые тоже сопровождают человека на протяжении всех его дней.
Эти песни не забывались, хотя появлялись и новые – песни Биржан-сала, Палуан-Шолака, Ахана-серэ – и их пели по всей степи, от Оренбурга до Омска. И уже нельзя было, как прежде, начинать с двух постоянных строк, которые сами по себе ничего не значили, а были лишь отвлеченным обращением к милой – о, калкам-шрак!.. И только в последующем двустишии возникало то, ради чего песня стала песней. Так теперь уже никто и не сочинял, а начало новому направлению положил Сегиз-серэ из племени кереев.
Есеней охотно поддерживал беседу с акынами, расспрашивал о жизни их аулов, шутил, а потом пригласил – он хотел бы видеть их в своем доме, он устроит той, а когда – Улпан им скажет.
Улпан была рада – Есеней поправился, сам приехал в дом Мусрепа, он весел, оживлен. А теперь и в их доме сядут на почетные места акыны и певцы, которых бог одарил умением – подбирать слова так, чтобы выразить самые сокровенные мысли и чувства, и сопровождать эти слова прекрасными звуками.
Шынар не вставала, а Бикен и Гаухар были молоды, а потому Улпан пришлось принять обязанности хозяйки. Пока мужчины разговаривали, она вернулась к Шынар:
– Послушай, лежебока… Что у тебя там найдется в шошале, надо все заложить в котел.
– Пойди и скажи нашим… Сама за всем проследи. Если ты чем-нибудь не угодишь акынам, если хоть одну насмешку от них услышу, я душу из тебя выну!
– Можно подумать – я хуже тебя знаю, как принять гостей!
В шошале Жаниша жарила в кипящем сале баурсаки, а мать Шынар ручным жерновом молола пшеницу.
– Ойбай, апа… Давай я сяду к жернову, а сама начинай варить. Акыны приехали, певцы…
– Е-е, Акнаржан… Я… Знаешь… Для гостей ничего не пожалеем. И твой агай поехал в село, в лавку, с пустыми руками не вернется ведь…
– Если так, я и себе смелю муки на один хлебец, – нерешительно сказала Улпан и с силой принялась крутить жернов.
Она оставалась в шошале, помогала им, пока не был приготовлен ужин.
После чая в гостевой комнате нестройно зазвучали струны – акыны настраивали домбры.
Шарке-сал сегодня впервые увидел Есенея, какого раньше не знал – куда подевались его строгость, неулыбчивость, равнодушие к песне и домбре?.. Сидит как равный с равными, и арке-сал, что чувствовал, то и спел:
– Ваша женеше жива-здорова, – улыбнулся Есеней. – Сами видели… А сейчас она топит печь, выносит золу из этого дома. – Он нисколько не рассердился, что Шарке, назвав Улпан весной, задел его самого, – и лед в душе у него растаял, булатный меч сумели согнуть красивые и сильные руки Улпан…
Но Шарке-сал еще не кончил:
– Из твоих слов, Шарке-сал, и в самом деле ни одного нельзя взять обратно. Все это – верные слова. Во многих бедствиях сибанов я был виноват. А сейчас у каждого – и жилье есть, и скот, за свой труд они получают плату… Пусть помянут добрым словом Улпан!
Акыны попросили у Есенея разрешения – отлучиться, поздравить Шынар. Они дружили с Мусрепом, бывали в его доме, и его жена не была для них посторонней.
В ее комнате руки слепого Тогжана коснулись струн.
– Приехала?..
– Приехала.
– А-а… Сама поняла, что такое – жерик? Хлеба хочешь, который у нас в золе завалялся? Я говорила – придет твой черед! А ты не верила, слезы лила!
– Я еще больше пролью! Проси у меня, что угодно. Но если не хочешь, чтобы я у тебя в доме умерла, дай скорее хлеба!
Она не пошла в гостевую комнату, осталась в той, где жили хозяева, а теперь в одиночестве лежала Шынар.
Науша принесла хлеба, еще горячего, и Улпан, словно приехала из краев, где голодают, принялась уплетать его, макая в посоленное сливочное масло. Масло подтаивало, и круглый подбородок у нее блестел. Сидя на кошме, боком к постели Шынар, Улпан ела с непривычной для нее жадностью и блаженно урчала, когда на зуб попадались крошки березовых углей, прилипших к хлебной корке. Казалось даже, не хлеб ей нужен, а уголь, соль, которая пропитала масло. Она собирала в ладонь попавшие на дастархан угольные крошки, бросала в рот: «М-м-м-м-м-м…»
– Ты с такой жадностью ешь хлеб… Родишь не одного… – родишь двух сыновей! – засмеялась Шынар.
– Я боялась… Как бы дочка белой верблюдицы, твой подарок, не родила раньше меня! Ей уже три года, начинает, сукина дочь, крутить хвостом. Шынар, а чего тебе хотелось, когда ждала?..
– Да ничего, глупость…
– Нет, скажи!
– Ну, мне хотелось, все время, пожевать волосы с загривка верблюда – буры.
– Теперь понятно, почему у твоего сына такая большая голова! С котел! Оказывается, он в буру пошел. Дай-ка мне твое полотенце. Жарко…
– За тобой висит чистое. Возьми сама.
– Нет, я и рукой не хочу шевельнуть. Кинь…
Шынар еще не вставала – акушерка не разрешила, велела неделю лежать. Голову она перевязала сатиновым желтым платком. Улпан смотрела на нее, и что-то новое замечала в знакомом, в близком лице. Покой… Сознание, что на всей земле нет другой женщины, у которой исполнились бы все мечты, сбылись все надежды. Она еще красивее стала, эта Шынар! Но ничего, недалек тот день, когда ее, Улпан, ждет то же самое.
Малыш спал и самодовольно посапывал во сне, как будто это он сам, по своей воле, настежь распахнул дверь и ворвался в беспокойный мир, который, правда, пока ограничивался мягкой постелью и материнской грудью, налитой молоком. Шынар хвалила сына – что его и будить не надо, грудь он берет и во сне.
– Киндик-шеше у бедняги большая обжора, – добавила она. – Думаю, он пойдет в нее.
А киндик-шеше, доедая печеный хлеб, возмутилась:
– Лежала бы спокойно! Куска хлеба жалко?
– Не жалко, но я боюсь, – в неурожайный год ты быстренько умнешь запас целого аула.
Две девушки – Гаухар и Бикен, те самые, что когда-то так слаженно пели на алты-бакане, жили в доме Мусрепа с того дня, как Шынар родила. Без их помощи не управиться бы с обслуживанием многочисленных гостей, поток которых не иссякал. Вот и сейчас они приготовили чай и зашли позвать Улпан, но в дверях раздался голос Есенея:
– Эта лачуга и есть жилье Мусрепа? Хвастун! Говорил – не у всякого хана есть такой дворец!
– Конечно, нет у хана такого! – откликнулась Улпан. – Иди сюда, к нам, сюда!
Когда она уехала, Есенею показалось, Улпан с собой увезла все их счастье, не оставив ему его доли. Он чувствовал себя хорошо, а Шынар уже три дня как родила, и дольше нельзя тянуть с поздравлениями. Есеней не усидел дома – и вот, склонив высокую голову, вошел в приземистый дом Мусрепа.
Такой дом назывался хоржуном, он и в самом деле был двусторонний. Прихожая, в которой помещалась и кухня, разделяла две противоположные комнаты, и Есеней, войдя, должен был постоять немного, чтобы глаза привыкли к полумраку, единственное окно было затянуто пушистым слоем инея.
– Сюда… – снова позвала Улпан.
Еще больше согнувшись, Есеней миновал узкий проход. Первым делом – поверх одеяла Шынар – он бросил дорогой халат. Выпрямиться он не мог, иначе головой ударился бы о потолок.
– Халат твой, Шынаржан… Ты показала бы мне ребенка. Кажется, Акнар становится скупой? До сих пор не подарила хотя бы клочка тряпки, чтобы исполнить наш обычай?
– Есеней! Я выношу из этого дома золу, таскаю дрова, делаю всю черную работу. А мне до сих пор гроша не заплатили! Твоя любовница валяется в постели, ленится рукой шевельнуть!
С приходом Есенея Шынар хотела поднять голову, сесть, но он не разрешил:
– Лежи, айналайн… Как доктор сказал…
– Вот-вот! – продолжала Улпан. – А за все мои труды меня кое-как кормят. Сами-то в рот такой хлеб не берут!
– Бий-ага… – принялась оправдываться Шынар. – Сама требовала хлеба, запачканного золой. Наелась, и хочет затеять ссору. А ленивая – сама даже за полотенцем руку не протянула.
– Я, я перерезала пуповину ее сыну, и мне за это ничего не подарили!
Есеней возразил:
– А ты же сама рассказывала, какой щедрый человек Мусреп – не жалеет ни скота своего, ни другого добра.
– Он такой, но жена-скупердяйка верховодит в доме.
– Е-гей!.. Я еще одну такую знаю, тоже верховодит. Ей я тоже хочу пожелать удачи. А сам я только рад освободиться от богатства, от щедрости, от скупости. Зря не скажут: хорошая женщина и плохого мужа сделает человеком.
– Опять хвалишь свою Шынар? Она же окончательно испортится, она и так весь дом заполонила своей важностью…
Есеней уселся и наконец-то мог выпрямиться.
– А где сам мырза? – спросил он.
– Вот эта баба, его жена, говорит – уехал в село, сахару купить и чаю. Говорит, давно поехал, скоро будет.
– Что же, ему запасов и на три дня не хватило?
– Может, что и осталось? Чай звали пить – пойдем?
Есеней и Улпан глотка не успели сделать из пиал, которые наполнила Бикен, сидевшая у самовара, а передала Гаухар. В комнату ввалились акыны, певцы, домбристы, приехали поздравить Мусрепа с рождением сына.
– Мусреп!..
А молодой акын по имени Мустафа, заметив Бикен и Гаухар, запел, приветствуя их:
Нам сказали вчера, и вот мы здесь,
вознести хвалу и воздать тебе честь.
Десять дней и ночей будет длиться той!
Твою радость мы разделим с тобой!
Мустафа явно собирался втянуть девушек в словесное состязание и стал бы настаивать, видя, что они не откликаются. Но человек постарше обратился к Есенею:
– Есть две девушки у сибанов,
Их зовут Гаухар, Бикен…
Если рядом они, соловья не надо!
Своей песней джигитов берут они в плен.
Будет длиться той десять дней и ночей,
Не умолкнет песен звонкий ручей…
– Ассалаумагалейкум, Есеней-ага, – громко сказал он, чтобы и его товарищи обратили внимание на почетного гостя и не слишком бы вольничали.
– Проходите… – Есеней чуть подвинулся, освобождая место. – В доме хана и в доме бедняка – вы всегда желанные гости…
Еще бы… К Мусрепу пришли люди известные, акыны, певцы и жырау – исполнители народных сказаний и дастанов. Был среди них акын Шарке. Был слепой акын Тогжан. Нияз-серэ, акын Сапаргали. И с ними – трое молодых, им еще предстояло создать себе имя. И старые, и молодые – все они поклонялись знаменитейшему из знаменитых, славнейшему из славных Сегиз-серэ. Сородичи ему приписывали «Козы-Корпеш и Баян-Сулу», «Кыз-Жибек», «Ер-Таргын» – вечные дастаны, в которых казахи узнавали себя, свою боль и свою радость, с которыми проходила вся их жизнь, с малых лет и до глубокой старости. Сам ли Сегиз-серэ[59] их сочинил, или дастаны подвергались его обработке при долголетнем исполнении. Но уж никакого сомнения в том, что именно ему принадлежат песни «Каргаш», «Гаухар-тас», «Айкен-ай», из тех песен, которые тоже сопровождают человека на протяжении всех его дней.
Эти песни не забывались, хотя появлялись и новые – песни Биржан-сала, Палуан-Шолака, Ахана-серэ – и их пели по всей степи, от Оренбурга до Омска. И уже нельзя было, как прежде, начинать с двух постоянных строк, которые сами по себе ничего не значили, а были лишь отвлеченным обращением к милой – о, калкам-шрак!.. И только в последующем двустишии возникало то, ради чего песня стала песней. Так теперь уже никто и не сочинял, а начало новому направлению положил Сегиз-серэ из племени кереев.
Есеней охотно поддерживал беседу с акынами, расспрашивал о жизни их аулов, шутил, а потом пригласил – он хотел бы видеть их в своем доме, он устроит той, а когда – Улпан им скажет.
Улпан была рада – Есеней поправился, сам приехал в дом Мусрепа, он весел, оживлен. А теперь и в их доме сядут на почетные места акыны и певцы, которых бог одарил умением – подбирать слова так, чтобы выразить самые сокровенные мысли и чувства, и сопровождать эти слова прекрасными звуками.
Шынар не вставала, а Бикен и Гаухар были молоды, а потому Улпан пришлось принять обязанности хозяйки. Пока мужчины разговаривали, она вернулась к Шынар:
– Послушай, лежебока… Что у тебя там найдется в шошале, надо все заложить в котел.
– Пойди и скажи нашим… Сама за всем проследи. Если ты чем-нибудь не угодишь акынам, если хоть одну насмешку от них услышу, я душу из тебя выну!
– Можно подумать – я хуже тебя знаю, как принять гостей!
В шошале Жаниша жарила в кипящем сале баурсаки, а мать Шынар ручным жерновом молола пшеницу.
– Ойбай, апа… Давай я сяду к жернову, а сама начинай варить. Акыны приехали, певцы…
– Е-е, Акнаржан… Я… Знаешь… Для гостей ничего не пожалеем. И твой агай поехал в село, в лавку, с пустыми руками не вернется ведь…
– Если так, я и себе смелю муки на один хлебец, – нерешительно сказала Улпан и с силой принялась крутить жернов.
Она оставалась в шошале, помогала им, пока не был приготовлен ужин.
После чая в гостевой комнате нестройно зазвучали струны – акыны настраивали домбры.
Шарке-сал сегодня впервые увидел Есенея, какого раньше не знал – куда подевались его строгость, неулыбчивость, равнодушие к песне и домбре?.. Сидит как равный с равными, и арке-сал, что чувствовал, то и спел:
Надо было отвечать:
– Акын тебе привет передает
привет акына – его щедрый дар!
О, Есеней!.. Весна растопит лед,
а имя у весны – Акнар…
Она согнуть сумела меч булатный,
согнуть – не поломав…
Шарке сказал и слова не возьмет обратно!
– Ваша женеше жива-здорова, – улыбнулся Есеней. – Сами видели… А сейчас она топит печь, выносит золу из этого дома. – Он нисколько не рассердился, что Шарке, назвав Улпан весной, задел его самого, – и лед в душе у него растаял, булатный меч сумели согнуть красивые и сильные руки Улпан…
Но Шарке-сал еще не кончил:
И снова заговорил Есеней:
– Кто не слыхал о нашей женеше?..
О красоте ее, о ласковой душе?
То сам аллах – не поздно и не рано —
Послал ее на счастье всем сибанам.
– Из твоих слов, Шарке-сал, и в самом деле ни одного нельзя взять обратно. Все это – верные слова. Во многих бедствиях сибанов я был виноват. А сейчас у каждого – и жилье есть, и скот, за свой труд они получают плату… Пусть помянут добрым словом Улпан!
Акыны попросили у Есенея разрешения – отлучиться, поздравить Шынар. Они дружили с Мусрепом, бывали в его доме, и его жена не была для них посторонней.
В ее комнате руки слепого Тогжана коснулись струн.