Страница:
Чингис не зря опасался – у Есенея действительно есть такой человек, для которого уши губернатора всегда открыты. Не посторонний человек – тот самый нагаши,[19] брат, Турлыбек Кошен-улы, видный чиновник, советник губернатора по делам всех шести казахских округов.
Есеней, чтобы не терять времени, послал за Турлыбеком, и тот приехал в Стап. Рана у Есенея не заживала, гноилась, и, мучимый болью, он встретил родственника раздраженно:
– Для чего, спрашивается, ты околачиваешься там, у себя в Омске? Сколько можно терпеть, чтобы ублюдки-торе сидели на нашей шее? Неужели у вас до сих пор не поняли, кто такой – Чингис? Что он оказал большую помощь Кенесары – тем, что отказался помочь мне, не выступил против него.
Турлыбек почтительно ответил:
– Есеке… Такое мнение все больше укрепляется в канцелярии губернатора… Однако…
– Однако не осмеливаются его тронуть, это ты хочешь сказать? – перебил он. – Без тебя знаю! Тогда хоть мне развяжите руки. За пять суток я доставлю его к вам в Омск, связанным, он и рукой пошевелить не сможет!
Выпускник Омской семинарии, человек городской уже не только по одежде – черная тройка, жестко накрахмаленный стоячий воротничок, – Турлыбек, в отличие от степного упрямца и гордеца Есенея, был вертким, как хороший пристяжной конь… Он и сам знал, чего стоит Чингис, он хотел помочь двоюродному брату, которому был многим обязан, но кое-что и для него оказывалось непосильным.
В омской обстановке он разбирался до тонкостей. Он знал: с тех пор, как перестало существовать ханство и были созданы округа, возглавляемые ага-султанами, первым серьезным испытанием для губернатора был мятеж Кенесары. Турлыбек не скрывал отрицательного отношения к Кенесары, настаивал – было время – на решительных действиях, но поддержки не встретил. Некоторые высшие чиновники искренне считали простых казахов коварными дикарями, на которых надеяться нельзя, и потому не решались раз и навсегда покончить с привилегиями ханского рода, лишить его всяких надежд на возврат прошлого.
Турлыбек понимал и другое: Кенесары хотел воспользоваться недовольством простых казахов, заставить их провозгласить себя ханом. А Есеней, беспомощно лежа сейчас на животе и отчитывая его, надеется использовать отказ Чингиса выступить против Кенесары, чтобы самому достичь титула ага-султана.
Он знал больше. Чтобы обезопасить себя от соперника, Чингис на предстоящих выборах намерен Есенея сместить, избрать другого бия, более покладистого и уживчивого. Другого, несмотря на победу Есенея над Кенесары. Несмотря на то, что доводы о двуличности и коварстве самого Чингиса бесспорно справедливы… К сожалению, помешать будет трудно. Чингис у губернатора пользуется неизменным уважением. Тот, посмеиваясь, приводит цитату из Шекспира, прямо про Чингиса сказано – ночи проводит в попойках, а потом весь день отлеживается в постели… Пожалуй, другого ага-султана ему и не надо!
И помощник Чингиса майор Бергсен жаловался на него, присылал донесения, что в ставку к ага-султану наведываются посланцы Кенесары, с наступлением темноты они подолгу беседуют далеко за аулом, обмениваются ценными подарками, доказывающими взаимное уважение, понимание. Но сомнения, недовольство, прямые даже улики – все рассеивается в прах, разбивается о твердую скалу. И поколебать ее, не говоря о том, чтобы разрушить, Турлыбеку не под силу. В конечном счете, надо полагать, верх одержит Чингис. А Есеней будет повергнут, должности бия он лишится. Не говоря уже о том, что не быть ему ага-султаном, – человек степной, неискушенный, человек другого круга…
Но с Есенеем Турлыбек всем этим не делился – считал, ни к чему. А тот, по-прежнему ничком, опираясь подбородком о мощную руку, продолжал густым властным басом свое:
– Для чего же я учил тебя?.. Мог бы найти другого сироту и его послать в Омск! Покажи, что не зря! Чингис на краю пропасти, его надо немного подтолкнуть. Я знаю, знаю, как это сделать, но вот – вынужден валяться тут и даже головы не могу поднять! А то бы – от одного моего удара рухнул шанрак[20] Чингиса!
Есеней в запале мог решиться и на это. В конце концов и казаки из Стапа помогли бы… Для них все считается – «ордой»! «Бари бир», – говорят они. Что Кенесары, что Чингис… И это хорошо понимал Турлыбек. Он решил – постараться утихомирить страсти, сохранить и Есенея, и Чингиса. Ведь если они рассорятся в открытую, покоя в округе не будет, хоть Кенесары, кажется, и не намерен возвращаться.
Турлыбек рассудительно сказал:
– Есеке, время сейчас и в самом деле благоприятное. В Омске высоко ценят вас. Они считают, что вы – вы, а не Чингис, удержали Аманкарагайский округ, не дали примкнуть к мятежу. Я на днях был у генерал-губернатора, получал разрешение на поевдку к вам. Он просил передать большой привет Есенею Естемесову… Еще сказал, не забудет ваших заслуг и раздумывает, какие почести воздать бию Есенею…
При этом известии Есеней заметно повеселел и заговорил спокойнее:
– В Пограничной комиссия оставь рапорт от моего имени. Подробно, не скупясь на слова, опиши мои трехлетние схватки с Кенесары. Подчеркни – я создал ему безвыходное положение, и он вынужден был уйти. Я изгнал его. Зимовать ему придется в Бетпак-Дале, он больше не соберется с силами, чтобы вернуться сюда! Он – как его отец… Касьш был наемным холопом у хана Хивы и десять лет воевал с русскими. Этот идет по дороге отца и дальше будет идти… – Есеней помолчал и, уверенный, что Турлыбек многим ему обязан и постарается в точности исполнить его волю, продолжал: – Больше ничего не буду… Ты сам знаешь, что надо, что лучше сказать губернатору. Для меня будет достаточно – самая лучшая для меня почесть, если ты на этот раз свалишь Чингиса!
Турлыбек попрощался и хотел уже ехать, но тут к Есенею вошел жузбашы – казачий сотник Коцух, и с ним – Тлемис, парень жил в Стапе и при случае исполнял обязанности толмача.
– Аман, Есеней-бей Естемесович… – по-казахски произнес приветствие Коцух, называя, однако, Есенея по отчеству, прибавляя к его имени – «бей», что у турок, как он слыхал, звучит очень почетно.
– Аман, Ефим-торе Котсук, аман… – отозвался Есеней. То ли и в самом деле не мог произнести букву «ц» в фамилии сотника, то ли делал это нарочно, но тот, возможно, не догадывался о значении слова, смертельно оскорбляющего его мужское достоинство, возможно, делал вид, что не догадывается.
– Ну, Есеней-бей, дело с проклятым Кенесары можно считать законченным?
– Думаешь, не вернется?
– Нет! Куда ему! Как он может вернуться, если сам Есеней начал, а Коцух – прикончил!
Чем-то они были похожи – удалью, может быть, и потому нравились друг другу, делились своими тайнами и намерениями, а когда одному не хватало русских слов, а другому – казахских, им на помощь приходил Тлемис.
– Значит, не придет больше? – Есенею хотелось еще и еще поговорить о разгроме Кенесары. Он пока не успел насладиться победой. – Жаль, меня ранило… Я бы его самого приволок к тебе на аркане!
Сотник, кивая, выслушал Тлемиса и наклонился к Есенею:
– Попробует сунуться – так оно и будет… Только не захочется ему, попробовал наших казачьих шашек! Жаль, припоздали мы… Мои казачки и сенокос забросили, шашки наголо – и пошли… И пошли! Вот Тлемис с ними потом обшарил всю округу – четыре дня ездили и вернулись прошлой ночью. На этом берегу Ишима ни живой души не осталось, все разбежались. А позавчера мои переправились на тот берег, верст сорок отмахали. Ни души. Старики-калеки, старухи ихние одно твердят, что Кенесары ушел на юг…
– Ты же сперва сказал – ни души нет…
– Я имел в виду – никого, кто мог бы взять оружие, Есеней-бей…
Разговор продолжался, но Есеней отвечал односложно, он думал не о сотнике – о Тлемисе.
Когда-то, когда Тлемису было всего десять лет, Есеней приказал выпороть его отца – тот свиней подрядился пасти в станице. Мальчик стоял как вкопанный, а когда его мать, рыдая, кинулась к ногам Есенея, умолить его, сын силой заставил ее встать и увел в дом. А Есеней прельстился тем, что красивая женщина упала к его ногам, стойкость и выдержка мальчика тоже произвели на него впечатление – он простил пять ударов… Хозяин этого дома был вовсе невзрачный, а жена – притягивала взгляды мужчин. «Е-е, – подумал Есеней. – Отец мальчишки не этот тупоголовый. Отец – горбоносый черкес-ювелир, тот часто ездит к ним и аул… Видно, не устояла она, соблазнилась блеском брошек и перезвоном сережек…»
Много лет прошло, и Тлемис – совсем взрослый джигит – действительно похож на кавказца, не скроешь. Живет в Стапе и по-русски, кажется, говорит не хуже, чем по-казахски. По лицу его Есеней видел – Тлемис не забыл о порке, которой он подверг его отца.
– Родители живы-здоровы? – дружелюбно спросил Есеней.
– Отец умер, а мать жива, – бесстрастно ответил Тлемис. Есеней предложил:
– Скоро в Ирбите ярмарка… А я, сам видишь, лежу, встать не могу. Может, погостишь у меня в ауле и съездишь на эту ярмарку? Мне-то послать некого… – вздохнул он.
– Пусть будет так, Есеке, – согласился Тлемис, не проявляя, впрочем, особого восторга и не выказывая благодарности. – Когда прикажете?
– Хорошо, чтоб не позже, чем через два дня, ты уже был бы у нас. Сам проследишь, какой отбирать скот на продажу.
– Хорошо, Есеке…
– Перед отъездом повидайся со мной. Тлемис кивнул.
Но сотник еще не закончил своего разговора:
– Есеней-бей Естемесович… Завтра я поеду в ставку ага-султана. Надо вернуть казаков, которые у него там в охране. От кого его теперь охранять? А бабы-казачки покоя мне не дают, совсем озверели бабы без своих… А все-таки губернатор у нас – странный человек! С одним султаном велит воевать, а другого – охранять. Вы понимаете что-нибудь? Ведь оба они… Постоянно шлют друг другу гонцов, обмениваются любезностями… Вот уж я в эту поездку всуну кое-куда ага-султану хороший стручок красного перца!
Есеней затрясся от смеха, одновременно охая от боли. Дрожала его черная голова, величиной с добрый казан, разлетался пух из подушки.
– А второй стручок – всунь ему за меня, – попросил он.
Месяц спустя Чингис уехал из ставки, поселился в своем ауле. Его мало беспокоило, что на это время округ остался без управления. А люди в округе мало беспокоились об ага-султане, хоть бы он и вовсе не возвращался.
Так все это было пятнадцать лет тому назад…
4
Есеней, чтобы не терять времени, послал за Турлыбеком, и тот приехал в Стап. Рана у Есенея не заживала, гноилась, и, мучимый болью, он встретил родственника раздраженно:
– Для чего, спрашивается, ты околачиваешься там, у себя в Омске? Сколько можно терпеть, чтобы ублюдки-торе сидели на нашей шее? Неужели у вас до сих пор не поняли, кто такой – Чингис? Что он оказал большую помощь Кенесары – тем, что отказался помочь мне, не выступил против него.
Турлыбек почтительно ответил:
– Есеке… Такое мнение все больше укрепляется в канцелярии губернатора… Однако…
– Однако не осмеливаются его тронуть, это ты хочешь сказать? – перебил он. – Без тебя знаю! Тогда хоть мне развяжите руки. За пять суток я доставлю его к вам в Омск, связанным, он и рукой пошевелить не сможет!
Выпускник Омской семинарии, человек городской уже не только по одежде – черная тройка, жестко накрахмаленный стоячий воротничок, – Турлыбек, в отличие от степного упрямца и гордеца Есенея, был вертким, как хороший пристяжной конь… Он и сам знал, чего стоит Чингис, он хотел помочь двоюродному брату, которому был многим обязан, но кое-что и для него оказывалось непосильным.
В омской обстановке он разбирался до тонкостей. Он знал: с тех пор, как перестало существовать ханство и были созданы округа, возглавляемые ага-султанами, первым серьезным испытанием для губернатора был мятеж Кенесары. Турлыбек не скрывал отрицательного отношения к Кенесары, настаивал – было время – на решительных действиях, но поддержки не встретил. Некоторые высшие чиновники искренне считали простых казахов коварными дикарями, на которых надеяться нельзя, и потому не решались раз и навсегда покончить с привилегиями ханского рода, лишить его всяких надежд на возврат прошлого.
Турлыбек понимал и другое: Кенесары хотел воспользоваться недовольством простых казахов, заставить их провозгласить себя ханом. А Есеней, беспомощно лежа сейчас на животе и отчитывая его, надеется использовать отказ Чингиса выступить против Кенесары, чтобы самому достичь титула ага-султана.
Он знал больше. Чтобы обезопасить себя от соперника, Чингис на предстоящих выборах намерен Есенея сместить, избрать другого бия, более покладистого и уживчивого. Другого, несмотря на победу Есенея над Кенесары. Несмотря на то, что доводы о двуличности и коварстве самого Чингиса бесспорно справедливы… К сожалению, помешать будет трудно. Чингис у губернатора пользуется неизменным уважением. Тот, посмеиваясь, приводит цитату из Шекспира, прямо про Чингиса сказано – ночи проводит в попойках, а потом весь день отлеживается в постели… Пожалуй, другого ага-султана ему и не надо!
И помощник Чингиса майор Бергсен жаловался на него, присылал донесения, что в ставку к ага-султану наведываются посланцы Кенесары, с наступлением темноты они подолгу беседуют далеко за аулом, обмениваются ценными подарками, доказывающими взаимное уважение, понимание. Но сомнения, недовольство, прямые даже улики – все рассеивается в прах, разбивается о твердую скалу. И поколебать ее, не говоря о том, чтобы разрушить, Турлыбеку не под силу. В конечном счете, надо полагать, верх одержит Чингис. А Есеней будет повергнут, должности бия он лишится. Не говоря уже о том, что не быть ему ага-султаном, – человек степной, неискушенный, человек другого круга…
Но с Есенеем Турлыбек всем этим не делился – считал, ни к чему. А тот, по-прежнему ничком, опираясь подбородком о мощную руку, продолжал густым властным басом свое:
– Для чего же я учил тебя?.. Мог бы найти другого сироту и его послать в Омск! Покажи, что не зря! Чингис на краю пропасти, его надо немного подтолкнуть. Я знаю, знаю, как это сделать, но вот – вынужден валяться тут и даже головы не могу поднять! А то бы – от одного моего удара рухнул шанрак[20] Чингиса!
Есеней в запале мог решиться и на это. В конце концов и казаки из Стапа помогли бы… Для них все считается – «ордой»! «Бари бир», – говорят они. Что Кенесары, что Чингис… И это хорошо понимал Турлыбек. Он решил – постараться утихомирить страсти, сохранить и Есенея, и Чингиса. Ведь если они рассорятся в открытую, покоя в округе не будет, хоть Кенесары, кажется, и не намерен возвращаться.
Турлыбек рассудительно сказал:
– Есеке, время сейчас и в самом деле благоприятное. В Омске высоко ценят вас. Они считают, что вы – вы, а не Чингис, удержали Аманкарагайский округ, не дали примкнуть к мятежу. Я на днях был у генерал-губернатора, получал разрешение на поевдку к вам. Он просил передать большой привет Есенею Естемесову… Еще сказал, не забудет ваших заслуг и раздумывает, какие почести воздать бию Есенею…
При этом известии Есеней заметно повеселел и заговорил спокойнее:
– В Пограничной комиссия оставь рапорт от моего имени. Подробно, не скупясь на слова, опиши мои трехлетние схватки с Кенесары. Подчеркни – я создал ему безвыходное положение, и он вынужден был уйти. Я изгнал его. Зимовать ему придется в Бетпак-Дале, он больше не соберется с силами, чтобы вернуться сюда! Он – как его отец… Касьш был наемным холопом у хана Хивы и десять лет воевал с русскими. Этот идет по дороге отца и дальше будет идти… – Есеней помолчал и, уверенный, что Турлыбек многим ему обязан и постарается в точности исполнить его волю, продолжал: – Больше ничего не буду… Ты сам знаешь, что надо, что лучше сказать губернатору. Для меня будет достаточно – самая лучшая для меня почесть, если ты на этот раз свалишь Чингиса!
Турлыбек попрощался и хотел уже ехать, но тут к Есенею вошел жузбашы – казачий сотник Коцух, и с ним – Тлемис, парень жил в Стапе и при случае исполнял обязанности толмача.
– Аман, Есеней-бей Естемесович… – по-казахски произнес приветствие Коцух, называя, однако, Есенея по отчеству, прибавляя к его имени – «бей», что у турок, как он слыхал, звучит очень почетно.
– Аман, Ефим-торе Котсук, аман… – отозвался Есеней. То ли и в самом деле не мог произнести букву «ц» в фамилии сотника, то ли делал это нарочно, но тот, возможно, не догадывался о значении слова, смертельно оскорбляющего его мужское достоинство, возможно, делал вид, что не догадывается.
– Ну, Есеней-бей, дело с проклятым Кенесары можно считать законченным?
– Думаешь, не вернется?
– Нет! Куда ему! Как он может вернуться, если сам Есеней начал, а Коцух – прикончил!
Чем-то они были похожи – удалью, может быть, и потому нравились друг другу, делились своими тайнами и намерениями, а когда одному не хватало русских слов, а другому – казахских, им на помощь приходил Тлемис.
– Значит, не придет больше? – Есенею хотелось еще и еще поговорить о разгроме Кенесары. Он пока не успел насладиться победой. – Жаль, меня ранило… Я бы его самого приволок к тебе на аркане!
Сотник, кивая, выслушал Тлемиса и наклонился к Есенею:
– Попробует сунуться – так оно и будет… Только не захочется ему, попробовал наших казачьих шашек! Жаль, припоздали мы… Мои казачки и сенокос забросили, шашки наголо – и пошли… И пошли! Вот Тлемис с ними потом обшарил всю округу – четыре дня ездили и вернулись прошлой ночью. На этом берегу Ишима ни живой души не осталось, все разбежались. А позавчера мои переправились на тот берег, верст сорок отмахали. Ни души. Старики-калеки, старухи ихние одно твердят, что Кенесары ушел на юг…
– Ты же сперва сказал – ни души нет…
– Я имел в виду – никого, кто мог бы взять оружие, Есеней-бей…
Разговор продолжался, но Есеней отвечал односложно, он думал не о сотнике – о Тлемисе.
Когда-то, когда Тлемису было всего десять лет, Есеней приказал выпороть его отца – тот свиней подрядился пасти в станице. Мальчик стоял как вкопанный, а когда его мать, рыдая, кинулась к ногам Есенея, умолить его, сын силой заставил ее встать и увел в дом. А Есеней прельстился тем, что красивая женщина упала к его ногам, стойкость и выдержка мальчика тоже произвели на него впечатление – он простил пять ударов… Хозяин этого дома был вовсе невзрачный, а жена – притягивала взгляды мужчин. «Е-е, – подумал Есеней. – Отец мальчишки не этот тупоголовый. Отец – горбоносый черкес-ювелир, тот часто ездит к ним и аул… Видно, не устояла она, соблазнилась блеском брошек и перезвоном сережек…»
Много лет прошло, и Тлемис – совсем взрослый джигит – действительно похож на кавказца, не скроешь. Живет в Стапе и по-русски, кажется, говорит не хуже, чем по-казахски. По лицу его Есеней видел – Тлемис не забыл о порке, которой он подверг его отца.
– Родители живы-здоровы? – дружелюбно спросил Есеней.
– Отец умер, а мать жива, – бесстрастно ответил Тлемис. Есеней предложил:
– Скоро в Ирбите ярмарка… А я, сам видишь, лежу, встать не могу. Может, погостишь у меня в ауле и съездишь на эту ярмарку? Мне-то послать некого… – вздохнул он.
– Пусть будет так, Есеке, – согласился Тлемис, не проявляя, впрочем, особого восторга и не выказывая благодарности. – Когда прикажете?
– Хорошо, чтоб не позже, чем через два дня, ты уже был бы у нас. Сам проследишь, какой отбирать скот на продажу.
– Хорошо, Есеке…
– Перед отъездом повидайся со мной. Тлемис кивнул.
Но сотник еще не закончил своего разговора:
– Есеней-бей Естемесович… Завтра я поеду в ставку ага-султана. Надо вернуть казаков, которые у него там в охране. От кого его теперь охранять? А бабы-казачки покоя мне не дают, совсем озверели бабы без своих… А все-таки губернатор у нас – странный человек! С одним султаном велит воевать, а другого – охранять. Вы понимаете что-нибудь? Ведь оба они… Постоянно шлют друг другу гонцов, обмениваются любезностями… Вот уж я в эту поездку всуну кое-куда ага-султану хороший стручок красного перца!
Есеней затрясся от смеха, одновременно охая от боли. Дрожала его черная голова, величиной с добрый казан, разлетался пух из подушки.
– А второй стручок – всунь ему за меня, – попросил он.
Месяц спустя Чингис уехал из ставки, поселился в своем ауле. Его мало беспокоило, что на это время округ остался без управления. А люди в округе мало беспокоились об ага-султане, хоть бы он и вовсе не возвращался.
Так все это было пятнадцать лет тому назад…
4
И теперь все это разрозненно, сбивчиво, но отчетливо – вспомнилось Есенею. Он даже поторопил коня, будто снова, раненный, уходил от погони… Заныл бугорчатый шрам между лопатками… Да, в то время его слава была крепкой и устойчивой, а сам он – горячим, резким, уверенным в своих решениях, и с конца его плети не раз сочилась кровь А сейчас ему около шестидесяти… Пора раздумий, раскаяния, благотворения, когда он не должен бы допускать насилия и несправедливости… А что получилось? Позарился на богатое урочище, где поселился на зиму его первый друг, собой когда-то прикрывший его от вражеских стрел. Достаточное ли возмещение за нанесенную обиду гнедой конь, уведенный Кенжетаем к батыру? Достаточное ли это возмещение? Впрочем, завтра будет ясно. Завтра он сам поедет к Артыкбаю. Неприятно оправдываться и сваливать все на Мусрепа-охотника, что поверил его словам, будто урочище никому не принадлежит…
Он ехал к новому становищу возле озера. К озеру с запада и юга подступал лес – березы и осины. На севере и востоке щетинились заросли тала и ракитника, через лощину спускаясь в степь. Озеро по краям густо заросло камышом, а чистую поверхность лед еще не успел затянуть, ветер слегка рябил ее – будто мурашки пробегали в предчувствии скорой зимы.
А зимовать здесь было бы хорошо! В лесах полно зверья. Вода в этом озере сладкая, не солоноватая. Топливо под рукой, сколько угодно сушняку. И скот есть где укрыть. Просить сам он ничего не станет. Хорошо бы, Артыкбай-батыр догадался, предложил поставить здесь хотя бы один кос из четырех.
Неподалеку от берега, деревьями укрытые от ветра, стояли две белые юрты и три темные. Сани с деревянными, без железного покрытия, полозьями задрали оглобли, в отдельном помещении были сложены упряжь и седла. Возле белой юрты – той, что побольше, где жил сам Есеней, стояли две конуры для двух псов арабской породы, тех самых, что натаскивал Мусреп-охотник.
Собаки не залаяли, когда он подъехал, не стали ласкаться к хозяину. Они только вылезли наружу, потянулись и смотрели на него, как бы ожидая, что будет дальше.
Есеней не стал заниматься с ними, сразу прошел к себе. Облокотившись на подушку, прислушивался – не возвращается ли Кенжетай? Почему задерживается? Отдал коня – и все дела.
Кенжетай вернулся затемно.
– Ну как? – спросил Есеней, не обнаруживая нетерпения.
– Привязал Музбела у юрты батыра. Батыр очень доволен.
– А что сказал?
– Говорит – я пока не знаю, кто и в чем виноват… Улпанжан… Она росла – никто ей не перечил, что хотела, то и делала. Кто ее знает, что она вам сказала. Если Есеней коня прислал, может, и не в знак своей вины, а от щедрости, по старой дружбе. Еще сказал – пусть аллах его благословит…
– А как он сам? Наверное, в постели, не встает?
– Не встает – да… Рассказывают, он велит иногда открыть дверь и так, не вставая, стреляет из лука в старый тополь. За сто шагов. Я ничего не говорил, а он сам позвал вас в гости, на завтра. Сказал, вы, наверное, забыли вкус баурсаков, какие стряпает ваша женеше[21] Несибели.
Есеней помолчал. За всеми своими делами, борьбой, развлечениями – тринадцать уже лет его конь ни разу не оставил следа у порога Артыкбай-батыра…
– Что еще сказал Артеке?..
Кенжетаю не очень хотелось передавать один разговор, который снова напомнил бы Есенею о его оплошности, но и скрывать он не мог, зная, что Есеней сам поедет туда… Артыкбай расспрашивал у дочери, что у нее произошло с Есенеем, почему она сама в знак своей вины – какой вины? – оставила ему иноходца. Почему же Есеней не только вернул, но и еще коня прислал в придачу?
Улпан объяснила: «Я им сказала, нашего урочища Каршыгалы хватит, чтобы тут перезимовал скот десяти сибанских аулов, а для косов Есенея – этого маловато. Тогда они обвинили меня, что я говорю слишком дерзко. Я спорить не стала, бросила повод и уехала. А если Есеней вернул коня и своего прислал в придачу, значит, он вину принял на себя!»
Есеней спросил, не бедно ли живет семья Артыкбая и, кажется, остался доволен, что нет – не бедно. Особого богатства не замечается, но все необходимое в доме есть. А к решетке внутри юрты прикреплены копья – и длинные, и короткие, висят луки и колчаны со стрелами, сабля в ножнах, оружие, которое когда-то составляло славу Артыкбай-батыра…
Есеней не все узнал, что хотел узнать, но, во всяком случае, посчитал, что на первый раз – достаточно.
– Ладно, – сказал он. – Давай, пора читать намаз…
Кенжетай у Есенея был не только коноводом, а еще и имамом, точнее говоря – подсказчиком. Он нараспев произносил молитвы, а Есеней повторял их про себя, только шевеля губами. Никак он не мог – за долгую жизнь – выучить их до конца наизусть. Может быть, и особого труда себе не давал – запомнить четыре разных произношения буквы «а», три – «с», два вида «х», в двух случаях по-разному звучащие буквы «г»… Потому-то и находился рядом Кенжетай, выговаривая каждое слово, но, и повторяя следом за ним, Есеней превращал эти слова бог знает во что…
Может быть, Есеней так старательно – пять раз в день, как и положено набожному мусульманину, – совершал намаз, что немало на его совести было грехов.
Особенно тяготил его один, ведь после того его жизнь начала катиться под гору, несмотря на всю его силу, влияние, богатство… Однажды он отобрал земли и прогнал в далекую пустынную степь мирный небогатый аул Нуралы, притулившийся по соседству с русскими поселками. Аксакалы этого аула прокляли его страшным проклятием, и на другой год оба сына Есенея умерли в один день от черной оспы.
Похоронив их, Есеней уже дома заметил, что и его тело зудит и начинает покрываться струпьями. Это было в конце лета, но дни стояли знойные. Есеней, не медля ни часа, вскочил на коня и поскакал к озеру Аулие-коль – святое озеро; соленое, оно славилось целебными свойствами. Бросил на берегу одежду и по горло погрузился в воду. Своим приказал, чтобы сюда доставили юрту, привезли кумыс, а сам подолгу просиживал в озере. Он проявил невообразимое терпение – не трогал струпья, не чесался, а ведь зуд при черной оспе может довести человека до безумия! Не подпускал к себе знахарей, не просил мулл молиться о его здоровье.
Трудно было сказать, – обладала вода святого озера целебными свойствами или не обладала, но Есеней выздоровел. На память об этом тяжелом испытании на теле остались крупные, с пятаки величиной, пятна.
Проклятие враждебного аула не переставало приносить беды. В тот год жена перестала рожать. Есеней смирился с судьбой, смирился с тем, что останется без наследников, и гордую свою голову склонил над ковриком для намаза, надеясь: может быть, бог услышит его молитвы. И сейчас, вечером, снова вспомнились ему льстивые слова неумного Мусрепа-охотника: «Один раз стоит перезимовать, и Каршыгалы останется в наследство детям и внукам твоим».
Не мог сосредоточиться на молитве Есеней, не шли на ум напевные арабские слова. И, не кончив намаза, поднялся – помыслами он чист, и бог простит его.
Хоть вчера он лег поздно, а сегодня встал до света, заснуть Есеней не мог.
Как змея, заползла в юрту смутная, неясная ему самому тревога. Сперва он настраивал себя, что это – непрошедшее раскаяние от той невольной обиды, которую он нанес Артыкбаю. Но второй Есеней, который иногда пристально следил за первым и говорил ему то, что никто посторонний не осмелился бы сказать, даже Туркмен-Мусреп, оборвал его: «Не обманывай сам себя, Есеней… С Артыкбаем все обойдется завтра…»
Что же?.. Предчувствие каких-то перемен, не поймешь – радостных или печальных. Хватит! Отогнать бы это предчувствие за несколько долгих конных переходов! Ему даже показалось, будто это удалось, и он с облегчением повернулся на другой бок, закрыл глаза, призвал на помощь бога… Но – нет. То он представлял себе глаза, какие они бывают у годовалого верблюжонка, укрытые от солнца длинными ресницами… То на зеленом лугу появлялась из-за леса порывистая белоснежная кобылица и, весело кося черным глазом, не давала к себе приблизиться…
Есенею стало жарко, и он, чтобы отвлечься от навязчивых видений, принялся было деловито обдумывать, куда, по каким урочищам разослать табуны, пересчитал охотничьих собак, выездных скаковых лошадей, необходимых для зимней охоты… Но ничто не могло его успокоить.
Он вспомнил, как приезжал – единственный раз – к Артыкбай-батыру. Да, тринадцать лет назад. Есеней, приветствуя хозяина громкими возгласами, вошел к нему в юрту, и навстречу в испуге метнулась девочка лет пяти, не старше… Бедняжка не знала, наверное, что на свете бывают такие огромные люди, а его голос, должно быть, показался ей раскатами грома.
Три дня она не могла рискнуть появиться возле постели отца, только подглядывала в щелку и мгновенно исчезала, стоило ее позвать. В тот раз Есеней возвращался с Ирбитской ярмарки и к другу заехал не с пустыми руками. Он подарил ему хорошего коня, двух кобыл с жеребятами, верблюда-нара, навьюченного тюками с чаем и сахаром, урюком, изюмом, женскими платьями и предметами домашнего обихода.
Изюм и урюк, яркие бусы сделали свое дело. Улпан стала привыкать с Есенею. Он по-прежнему казался ей большим, но уже не таким страшным. В кармане у него – всегда конфеты… И он их не жалеет, сколько ни попроси… Лицо – черное-черное, к тому же все истыканное злой оспой, но, когда он смотрит на нее, это лицо – доброе. Улпан с ним подружилась.
Она не оставляла его в покое даже в минуты намаза. Забиралась сзади – с пяток на плечи – и начинала приказывать: «Я поехала на верблюде, далеко-далеко… А ты остаешься дома!» Ей очень нравилось – и в самом деле колыхаешься, как на верблюде. Ведь при совершении намаза молящийся сидит на корточках, то клонится к земле, сгибаясь, то откидывает голову назад. «А теперь выпрямись, а теперь сядь, а теперь опять нагнись». Ей доставляло удовольствие, что «верблюд» охотно исполняет ее приказы, и она громко и весело смеялась.
Так давно не приходилось слышать детского смеха Есенею. Он, оказывается, успел забыть, что дети в таком возрасте – неистощимые выдумщики, они говорят на своем потешном языке, могут рассердиться по самому незначительному поводу и тут же, без всякого перехода, безудержно обрадоваться пустяку.
Улпан просыпалась поздно – набегавшись за день, спала как убитая. А проснувшись и поев, принималась за Есенея, и в его ушах снова звучал ее голос: «Ата[22]… Читай намаз…» И он, хоть уже давно прочитал утренние молитвы, послушно расстилал коврик. «Сперва садись…» И он чувствует сзади, как тоненькие руки охватывают его за шею. «А теперь – встань».
Однажды, сидя у него на коленях, ласкаясь, Улпан спросила:
«Ата, а кто поцарапал твое лицо?»
«Меня терзал когтями черный волк, когда я был маленький… Я не слушался, убегал из аула, он меня и поймал. А ты далеко от дома не играй, хорошо?»
«Хорошо, хорошо… А ты – черный и большой, как наш бык в стаде». Она выросла в ауле и не знала, что бывают на свете еще львы и слоны, а то бы с ними сравнила его.
«Нет, я не бык. Рогов же у меня нет. И я детей не бодаю, если ко мне пристают».
«А-а!.. Я знаю, кто ты! Ты – черный бура,[23] вот кто. Но я тебя не боюсь. Ты добрый бура, да?»
«Я добрый…»
А как-то во время намаза Улпан захныкала:
«Ойбай-ай, ата! Меня кто-то кусает! На спине! Наверное, муравей забрался!»
Она спрыгнула, и Есеней, поймав ее одной рукой, другой – задрал платьице, приспустил бархатные штанишки и ногтем сбросил муравья, впившегося в ее тельце, как раз возле бархатно-черной родинки чуть пониже поясницы.
Девушка, которая на холме встретилась Есенею, была та же Улпан… Тринадцать лет прошло! Девчонка-озорница, со своими детскими шалостями, с нежной родинкой, выросла. Этот охотник собирался ее выпороть! А если бы… а если бы… Черная родинка не могла исчезнуть…
«О создатель, что со мной такое! Ля хаули элда-белда, галы бин казым… – вспомнил он и без подсказки Кенжетая успокоительные слова молитвы. – Надо спать, попробую заснуть…»
Она его называла черным бурой и говорила, что не боится. Кажется, и сегодня под вечер – не боялась… Смотрела прямо, не отводя глаз. Бросила в лицо свою правду и уехала непобежденной. Девчонкой она была плотненькая, откормленная матерью, а как вытянулась, какая стройная стала…
И снова Есеней попытался остановить поток беспокойных мыслей, и снова это ему не удалось. Чертов бура, старый черный бура!.. Завтра надо отдать поклон Артеке, утешить батыра, сказать, что табуны откочуют на другие зимовки, попросить прощения… Наверное, чай будет разливать Улпан, кому же еще. Когда она была маленькая, с каким удовольствием она это делала, когда мать ей разрешала занять место у самовара. Губы у нее были алые и сочные, как лесная земляника, глаза лучились. К счастью, оспа не тронула ее лицо. Боже, сохрани ее…
Не может быть, чтобы такая девушка до сих пор осталась незамеченной. Вероятно, кто-то давно посватался, калым, прохвост, уплатил заранее. Ах, пес! Такой пес – и под такой счастливой звездой родился! Глупый обычай казахов – свататься, когда ребенок еще в колыбели. Потерявший силу, обедневший батыр давно проел калым, полученный за дочь!
Ее мать, Несибели, такой была смолоду, что краше и не надо. Улпан в нее внешностью, нрав, кажется, материнский – щедрая, жизнерадостная, прямая. А как бы пришлось ей саукеле, какое в первый раз надевает на голову молодая женщина, вышедшая замуж! С каким достоинством, с каким изяществом сидела бы она, помешивая кумыс в резной чаше! Сразу стало бы светлее в большой белой юрте.
Он вспомнил жену, которая – вот уже семь лет – поселилась от него отдельно. Ничего не скажешь – и его Каникей была красивой женщиной, только, пожалуй, холодной и злоязычной. После избрания Есенея бием она, не спрашивая у него совета, самовольно стала влезать не в свои дела, распоряжаться, вызывая у людей недовольство, внося разлад между аулами. Считала, что так и должно быть – она же не простая аульная баба, она – из семьи видного бая… И старалась все делать наперекор Есенею, ссорилась с ним, насмехалась. После того, как умерли сыновья, она поверила в силу проклятия, поверила, что Есеней прогневал бога, и тот никогда не простит его. И сама тоже принялась клясть мужа. В конце концов он устал, жить вместе стало невозможно, и Есеней выделил ей ее долю, поселил ее в урочище Киркойлек и уже семь лет за много верст объезжал этот аул.
Он ехал к новому становищу возле озера. К озеру с запада и юга подступал лес – березы и осины. На севере и востоке щетинились заросли тала и ракитника, через лощину спускаясь в степь. Озеро по краям густо заросло камышом, а чистую поверхность лед еще не успел затянуть, ветер слегка рябил ее – будто мурашки пробегали в предчувствии скорой зимы.
А зимовать здесь было бы хорошо! В лесах полно зверья. Вода в этом озере сладкая, не солоноватая. Топливо под рукой, сколько угодно сушняку. И скот есть где укрыть. Просить сам он ничего не станет. Хорошо бы, Артыкбай-батыр догадался, предложил поставить здесь хотя бы один кос из четырех.
Неподалеку от берега, деревьями укрытые от ветра, стояли две белые юрты и три темные. Сани с деревянными, без железного покрытия, полозьями задрали оглобли, в отдельном помещении были сложены упряжь и седла. Возле белой юрты – той, что побольше, где жил сам Есеней, стояли две конуры для двух псов арабской породы, тех самых, что натаскивал Мусреп-охотник.
Собаки не залаяли, когда он подъехал, не стали ласкаться к хозяину. Они только вылезли наружу, потянулись и смотрели на него, как бы ожидая, что будет дальше.
Есеней не стал заниматься с ними, сразу прошел к себе. Облокотившись на подушку, прислушивался – не возвращается ли Кенжетай? Почему задерживается? Отдал коня – и все дела.
Кенжетай вернулся затемно.
– Ну как? – спросил Есеней, не обнаруживая нетерпения.
– Привязал Музбела у юрты батыра. Батыр очень доволен.
– А что сказал?
– Говорит – я пока не знаю, кто и в чем виноват… Улпанжан… Она росла – никто ей не перечил, что хотела, то и делала. Кто ее знает, что она вам сказала. Если Есеней коня прислал, может, и не в знак своей вины, а от щедрости, по старой дружбе. Еще сказал – пусть аллах его благословит…
– А как он сам? Наверное, в постели, не встает?
– Не встает – да… Рассказывают, он велит иногда открыть дверь и так, не вставая, стреляет из лука в старый тополь. За сто шагов. Я ничего не говорил, а он сам позвал вас в гости, на завтра. Сказал, вы, наверное, забыли вкус баурсаков, какие стряпает ваша женеше[21] Несибели.
Есеней помолчал. За всеми своими делами, борьбой, развлечениями – тринадцать уже лет его конь ни разу не оставил следа у порога Артыкбай-батыра…
– Что еще сказал Артеке?..
Кенжетаю не очень хотелось передавать один разговор, который снова напомнил бы Есенею о его оплошности, но и скрывать он не мог, зная, что Есеней сам поедет туда… Артыкбай расспрашивал у дочери, что у нее произошло с Есенеем, почему она сама в знак своей вины – какой вины? – оставила ему иноходца. Почему же Есеней не только вернул, но и еще коня прислал в придачу?
Улпан объяснила: «Я им сказала, нашего урочища Каршыгалы хватит, чтобы тут перезимовал скот десяти сибанских аулов, а для косов Есенея – этого маловато. Тогда они обвинили меня, что я говорю слишком дерзко. Я спорить не стала, бросила повод и уехала. А если Есеней вернул коня и своего прислал в придачу, значит, он вину принял на себя!»
Есеней спросил, не бедно ли живет семья Артыкбая и, кажется, остался доволен, что нет – не бедно. Особого богатства не замечается, но все необходимое в доме есть. А к решетке внутри юрты прикреплены копья – и длинные, и короткие, висят луки и колчаны со стрелами, сабля в ножнах, оружие, которое когда-то составляло славу Артыкбай-батыра…
Есеней не все узнал, что хотел узнать, но, во всяком случае, посчитал, что на первый раз – достаточно.
– Ладно, – сказал он. – Давай, пора читать намаз…
Кенжетай у Есенея был не только коноводом, а еще и имамом, точнее говоря – подсказчиком. Он нараспев произносил молитвы, а Есеней повторял их про себя, только шевеля губами. Никак он не мог – за долгую жизнь – выучить их до конца наизусть. Может быть, и особого труда себе не давал – запомнить четыре разных произношения буквы «а», три – «с», два вида «х», в двух случаях по-разному звучащие буквы «г»… Потому-то и находился рядом Кенжетай, выговаривая каждое слово, но, и повторяя следом за ним, Есеней превращал эти слова бог знает во что…
Может быть, Есеней так старательно – пять раз в день, как и положено набожному мусульманину, – совершал намаз, что немало на его совести было грехов.
Особенно тяготил его один, ведь после того его жизнь начала катиться под гору, несмотря на всю его силу, влияние, богатство… Однажды он отобрал земли и прогнал в далекую пустынную степь мирный небогатый аул Нуралы, притулившийся по соседству с русскими поселками. Аксакалы этого аула прокляли его страшным проклятием, и на другой год оба сына Есенея умерли в один день от черной оспы.
Похоронив их, Есеней уже дома заметил, что и его тело зудит и начинает покрываться струпьями. Это было в конце лета, но дни стояли знойные. Есеней, не медля ни часа, вскочил на коня и поскакал к озеру Аулие-коль – святое озеро; соленое, оно славилось целебными свойствами. Бросил на берегу одежду и по горло погрузился в воду. Своим приказал, чтобы сюда доставили юрту, привезли кумыс, а сам подолгу просиживал в озере. Он проявил невообразимое терпение – не трогал струпья, не чесался, а ведь зуд при черной оспе может довести человека до безумия! Не подпускал к себе знахарей, не просил мулл молиться о его здоровье.
Трудно было сказать, – обладала вода святого озера целебными свойствами или не обладала, но Есеней выздоровел. На память об этом тяжелом испытании на теле остались крупные, с пятаки величиной, пятна.
Проклятие враждебного аула не переставало приносить беды. В тот год жена перестала рожать. Есеней смирился с судьбой, смирился с тем, что останется без наследников, и гордую свою голову склонил над ковриком для намаза, надеясь: может быть, бог услышит его молитвы. И сейчас, вечером, снова вспомнились ему льстивые слова неумного Мусрепа-охотника: «Один раз стоит перезимовать, и Каршыгалы останется в наследство детям и внукам твоим».
Не мог сосредоточиться на молитве Есеней, не шли на ум напевные арабские слова. И, не кончив намаза, поднялся – помыслами он чист, и бог простит его.
Хоть вчера он лег поздно, а сегодня встал до света, заснуть Есеней не мог.
Как змея, заползла в юрту смутная, неясная ему самому тревога. Сперва он настраивал себя, что это – непрошедшее раскаяние от той невольной обиды, которую он нанес Артыкбаю. Но второй Есеней, который иногда пристально следил за первым и говорил ему то, что никто посторонний не осмелился бы сказать, даже Туркмен-Мусреп, оборвал его: «Не обманывай сам себя, Есеней… С Артыкбаем все обойдется завтра…»
Что же?.. Предчувствие каких-то перемен, не поймешь – радостных или печальных. Хватит! Отогнать бы это предчувствие за несколько долгих конных переходов! Ему даже показалось, будто это удалось, и он с облегчением повернулся на другой бок, закрыл глаза, призвал на помощь бога… Но – нет. То он представлял себе глаза, какие они бывают у годовалого верблюжонка, укрытые от солнца длинными ресницами… То на зеленом лугу появлялась из-за леса порывистая белоснежная кобылица и, весело кося черным глазом, не давала к себе приблизиться…
Есенею стало жарко, и он, чтобы отвлечься от навязчивых видений, принялся было деловито обдумывать, куда, по каким урочищам разослать табуны, пересчитал охотничьих собак, выездных скаковых лошадей, необходимых для зимней охоты… Но ничто не могло его успокоить.
Он вспомнил, как приезжал – единственный раз – к Артыкбай-батыру. Да, тринадцать лет назад. Есеней, приветствуя хозяина громкими возгласами, вошел к нему в юрту, и навстречу в испуге метнулась девочка лет пяти, не старше… Бедняжка не знала, наверное, что на свете бывают такие огромные люди, а его голос, должно быть, показался ей раскатами грома.
Три дня она не могла рискнуть появиться возле постели отца, только подглядывала в щелку и мгновенно исчезала, стоило ее позвать. В тот раз Есеней возвращался с Ирбитской ярмарки и к другу заехал не с пустыми руками. Он подарил ему хорошего коня, двух кобыл с жеребятами, верблюда-нара, навьюченного тюками с чаем и сахаром, урюком, изюмом, женскими платьями и предметами домашнего обихода.
Изюм и урюк, яркие бусы сделали свое дело. Улпан стала привыкать с Есенею. Он по-прежнему казался ей большим, но уже не таким страшным. В кармане у него – всегда конфеты… И он их не жалеет, сколько ни попроси… Лицо – черное-черное, к тому же все истыканное злой оспой, но, когда он смотрит на нее, это лицо – доброе. Улпан с ним подружилась.
Она не оставляла его в покое даже в минуты намаза. Забиралась сзади – с пяток на плечи – и начинала приказывать: «Я поехала на верблюде, далеко-далеко… А ты остаешься дома!» Ей очень нравилось – и в самом деле колыхаешься, как на верблюде. Ведь при совершении намаза молящийся сидит на корточках, то клонится к земле, сгибаясь, то откидывает голову назад. «А теперь выпрямись, а теперь сядь, а теперь опять нагнись». Ей доставляло удовольствие, что «верблюд» охотно исполняет ее приказы, и она громко и весело смеялась.
Так давно не приходилось слышать детского смеха Есенею. Он, оказывается, успел забыть, что дети в таком возрасте – неистощимые выдумщики, они говорят на своем потешном языке, могут рассердиться по самому незначительному поводу и тут же, без всякого перехода, безудержно обрадоваться пустяку.
Улпан просыпалась поздно – набегавшись за день, спала как убитая. А проснувшись и поев, принималась за Есенея, и в его ушах снова звучал ее голос: «Ата[22]… Читай намаз…» И он, хоть уже давно прочитал утренние молитвы, послушно расстилал коврик. «Сперва садись…» И он чувствует сзади, как тоненькие руки охватывают его за шею. «А теперь – встань».
Однажды, сидя у него на коленях, ласкаясь, Улпан спросила:
«Ата, а кто поцарапал твое лицо?»
«Меня терзал когтями черный волк, когда я был маленький… Я не слушался, убегал из аула, он меня и поймал. А ты далеко от дома не играй, хорошо?»
«Хорошо, хорошо… А ты – черный и большой, как наш бык в стаде». Она выросла в ауле и не знала, что бывают на свете еще львы и слоны, а то бы с ними сравнила его.
«Нет, я не бык. Рогов же у меня нет. И я детей не бодаю, если ко мне пристают».
«А-а!.. Я знаю, кто ты! Ты – черный бура,[23] вот кто. Но я тебя не боюсь. Ты добрый бура, да?»
«Я добрый…»
А как-то во время намаза Улпан захныкала:
«Ойбай-ай, ата! Меня кто-то кусает! На спине! Наверное, муравей забрался!»
Она спрыгнула, и Есеней, поймав ее одной рукой, другой – задрал платьице, приспустил бархатные штанишки и ногтем сбросил муравья, впившегося в ее тельце, как раз возле бархатно-черной родинки чуть пониже поясницы.
Девушка, которая на холме встретилась Есенею, была та же Улпан… Тринадцать лет прошло! Девчонка-озорница, со своими детскими шалостями, с нежной родинкой, выросла. Этот охотник собирался ее выпороть! А если бы… а если бы… Черная родинка не могла исчезнуть…
«О создатель, что со мной такое! Ля хаули элда-белда, галы бин казым… – вспомнил он и без подсказки Кенжетая успокоительные слова молитвы. – Надо спать, попробую заснуть…»
Она его называла черным бурой и говорила, что не боится. Кажется, и сегодня под вечер – не боялась… Смотрела прямо, не отводя глаз. Бросила в лицо свою правду и уехала непобежденной. Девчонкой она была плотненькая, откормленная матерью, а как вытянулась, какая стройная стала…
И снова Есеней попытался остановить поток беспокойных мыслей, и снова это ему не удалось. Чертов бура, старый черный бура!.. Завтра надо отдать поклон Артеке, утешить батыра, сказать, что табуны откочуют на другие зимовки, попросить прощения… Наверное, чай будет разливать Улпан, кому же еще. Когда она была маленькая, с каким удовольствием она это делала, когда мать ей разрешала занять место у самовара. Губы у нее были алые и сочные, как лесная земляника, глаза лучились. К счастью, оспа не тронула ее лицо. Боже, сохрани ее…
Не может быть, чтобы такая девушка до сих пор осталась незамеченной. Вероятно, кто-то давно посватался, калым, прохвост, уплатил заранее. Ах, пес! Такой пес – и под такой счастливой звездой родился! Глупый обычай казахов – свататься, когда ребенок еще в колыбели. Потерявший силу, обедневший батыр давно проел калым, полученный за дочь!
Ее мать, Несибели, такой была смолоду, что краше и не надо. Улпан в нее внешностью, нрав, кажется, материнский – щедрая, жизнерадостная, прямая. А как бы пришлось ей саукеле, какое в первый раз надевает на голову молодая женщина, вышедшая замуж! С каким достоинством, с каким изяществом сидела бы она, помешивая кумыс в резной чаше! Сразу стало бы светлее в большой белой юрте.
Он вспомнил жену, которая – вот уже семь лет – поселилась от него отдельно. Ничего не скажешь – и его Каникей была красивой женщиной, только, пожалуй, холодной и злоязычной. После избрания Есенея бием она, не спрашивая у него совета, самовольно стала влезать не в свои дела, распоряжаться, вызывая у людей недовольство, внося разлад между аулами. Считала, что так и должно быть – она же не простая аульная баба, она – из семьи видного бая… И старалась все делать наперекор Есенею, ссорилась с ним, насмехалась. После того, как умерли сыновья, она поверила в силу проклятия, поверила, что Есеней прогневал бога, и тот никогда не простит его. И сама тоже принялась клясть мужа. В конце концов он устал, жить вместе стало невозможно, и Есеней выделил ей ее долю, поселил ее в урочище Киркойлек и уже семь лет за много верст объезжал этот аул.