А вели себя так, будто приняли людей из юрт Артыкбая за толенгитов[36] без роду, без племени, которые должны покорно и безмолвно обслуживать Есенея и всю его родню. Они покрикивали на Несибели. Молодые джигиты, не зная о намерениях Есенея, приставали к Улпан. А вчера этот ахмак Иманалы, младший брат, вздумал одернуть Улпан, когда она остановилась возле Музбел-торы:
   – Е-ей! Чтоб ты больше не подходила к нему! Такой конь намного дороже десяти таких девок, как ты!.. Отпусти его!
   Улпан скинула уздечку и не седлала больше Музбела, несмотря на уговоры и просьбы Есенея. Не смягчило ее и то, что Есеней прогнал Иманалы: «Уезжай, чтоб мои глаза тебя не видели!» Иманалы снялся с места, но на гнедого, у которого по хребту серая полоса, Улпан все равно не садилась.
   В другое время Есеней, может быть, спокойнее отнесся бы к Иманалы. Но сейчас… Ведь Улпан, и дав согласие, уклонялась от главного ответа – когда… Будь она из семьи, равной Есенею по положению, выходка брата привела бы к разрыву, и самого Есенея из аула невесты прогнали бы! Но, что бы там ни было, Улпан своему слову оставалась верна, а Есеней не мог этого разгадать и мучался.
   Он был недоволен собой: прославленный бий, ему подвластны запутанные дела – и не может размотать клубок девичьих настроений! И опять он злился на Туркмен-Мусрепа. Уехал, не помог… Что же скрывается за словами Улпан – не из тех она девушек, которых можно взять задешево… Не о том же речь, где купить дорогие вещи, на тобольской ярмарке или на ирбитской. Коварство! Девичье коварство, которым, как говорится, можно нагрузить сорок ишаков!
   Если бы она оказывала сопротивление, он бы это сопротивление сломал. Но ведь и сопротивления нет. Загадочно улыбается, повторяет – да, я согласна. Есеней хмуро молчал, тогда Улпан вроде бы шутя говорила: «Куда спешить?.. У нас вся зима впереди. Успеем наговориться, а то наскучим друг другу». И уходила.
   Есеней решил: хватит, надо повод укоротить, а то конца не видно. И в тот вечер ждал ее у себя в юрте с особым нетерпением. В очаге горел костер, и гости расселись вокруг.
   Улпан пришла не одна – с двумя молодыми женщинами. Она переоделась – сняла одежду джигита, какую обычно носила днем. На ней было платье.
   Есеней приветливо сказал ей:
   – Садись повыше, Улпанжан. На самое почетное место.
   Смешливым молодым женщинам показалось забавным, что пожилой, и не пожилой, а старый, Есеней, как ребенок, обрадовался приходу Улпан.
   Улпан в семье росла одна. И привыкла вести себя как независимый мальчишка. Она долго не чувствовала себя девушкой. Никому не давала спуску в аульных детских стычках, которые неожиданно вспыхивают и так же мгновенно гаснут. В верховой езде была первой. А повзрослев, сохранила и эти мальчишеские повадки, но приобрела и сознание своей девичьей силы.
   Есеней позвал ее, и Улпан без тени робости заняла почетное место, сев повыше хозяина.
   – Ближе, – сказал он. – Садись ближе к огню…
   Было одно мгновение, но его вполне хватило, чтобы Улпан, не нуждаясь ни в каких объяснениях, почувствовала – вечер сегодня такой, что не отделаешься взглядами. Не отделаешься призрачными обещаниями на будущее.
   Она сказала:
   – Я слышала, кто любит сидеть поближе к огню, будет всю жизнь мерзнуть.
   – Но дело к зиме, холодает.
   – Я привыкла… – ответила Улпан.
   Есеней или не понял, или не захотел понять, или не нашелся, что ответить…
   – А как здоровье Артеке?
   – Вы его вчера видели и сегодня утром. Он такой же, как всегда…
   Если Есеней думал, что умеет владеть собой, то уж Улпан действительно умела. Она скромно сидела на почетном месте и скромно ждала, что он еще захочет узнать.
   – Он ругает меня?
   – За что? А если хотел бы – кто посмеет ругать вас? – невинно спросила Улпан.
   Есеней никогда, за всю долгую жизнь, столько не вздыхал и не чувствовал себя таким беспомощным.
   Их разговор, со всеми недомолвками, уперся в непроходимую чащобу, и Есеней – под рукой никого не было, на кого бы разозлиться, разозлился на самого себя! Мужчина он или не мужчина? Сколько можно теряться перед сопливой девчонкой, она ему во внучки годится! Ему надоело ломать голову над истинным смыслом ее слов, и напрямик, устремив на нее мрачный, пристальный взгляд, он ласково спросил:
   – Улпанжан… Туркмен-Мусреп мне сказал… Передал твои слова… Ты не из тех девушек, которых задешево можно купить. Я не знаю… Чего ты хочешь? Скота? Сколько его есть в нашей степи, весь будет твой, только скажи…
   Он понимал, что, наверное, не то говорит, и не мог остановиться, и по лицу Улпан видел, что говорит не то, но ждал, ждал ее ответа…
   Она вскинулась, как в детстве, как девчонка, которую побаивались все аульные мальчишки.
   – Меня нельзя продать, меня нельзя купить! Кому достанется скот, который пойдет в уплату за меня?.. Пока не было рядом Садыра, мой отец пригонял бы и маленький наш табун с пастбища? Или моя мать? Я управлялась с ним в нашей семье!
   – Я слушаю тебя, я не пойму… Чего ты хочешь? «Чего ты хочешь?..» Улпан задумалась. Задумалась, но потому, очевидно, она и была Улпан, избранница Есенея, что могла задумываться, в отличие от многих сверстниц. Улпан никогда не сможет стать обычной токал, не захочет смириться с положением рабыни, которую муж любит, а она вынуждена довольствоваться объедками с дастархана его старшей жены.[37]
   Она решилась сказать то, о чем много дней думала, но сказала не напрямик:
   – А в какой из своих домов вы думаете меня привезти?
   Есеней смешался. Он никогда не отвечал сразу, а с этой девушкой, чувствовал, нельзя долго раздумывать. И так уж слишком долго…
   – Как захочешь, – сказал он. – Отау[38] будет ждать тебя. А захочешь – останешься в моей большой юрте. Все зависит от тебя.
   – Нет, – гордо сказала Улпан. – Хочешь взять меня – вези в большую юрту, я буду сидеть, как сейчас, на почетном месте. Но скажи – привыкнут ли к этому глаза твоего младшего брата, смирится ли с этим Иманалы?
   – Привыкнут… – пообещал Есеней. – Привыкнут в один день. Ты будешь байбише.[39]
   Для Улпан важно было – в этот вечер, вечер окончательных решений, выяснить для себя все.
   – Но ведь байбише у Есенея есть…
   – Байбише?.. Нет. Я живу в Ореле, а она – в Сореле… Если ты веришь, что я никогда не обману бога, поверь и тому – между нами дорога в семь лет.
   Улпан напряженно слушала.
   Ореле – так говорится, если коня спутать за одну переднюю и за одну заднюю ногу. Тогда он далеко не убежит – вроде бы и не совсем свободен и не совсем связан. Это слово можно каждый день услышать в ауле, но сейчас оно прозвучало с другим совсем значением, когда Есеней имел в виду себя.
   А Сореле – это случайная, наспех выкопанная землянка, где в смутное и переменчивое военное время кладут тела погибших, пока не настанет пора отвезти и предать их земле в родном краю, среди отцовских могил. Много было войн, много есть названий – Сореле. Улпан это слово узнала от своего отца, Артыкбай ей рассказывал – если бы не подоспел на помощь Коцух с казаками, остался бы он в Сореле…
   Так… Сам Есеней – Ореле… А в Сореле он отослал первую жену, и там она пребудет до конца дней своих. Так надо понимать. А когда он говорил про дорогу длиною в семь лет… Семь лет они живут врозь. Это утешало Улпан, она не будет прислужницей. Не будет – да и не смогла бы!
   – Есеней… – сказала она.
   До этого Улпан говорила – «вы», «аксакал»… И вот, услышав свое имя, произнесенное ею впервые, Есеней замер, словно прислушиваясь, – его ли позвала девушка. Есеней замер и осмотрелся – но уже давно они с Улпан остались вдвоем, все остальные, сообразив, что будут мешать ему, – вышли.
   – Есеней, – продолжала она. – Там у тебя – дорога в семь лет. А между тобой и мной – дорога в сорок лет. Ты подумал об этом?
   Он и сам много раз задавал себе тот же самый вопрос, он был готов к нему.
   – Я подумал, – ответил он. – Я не первый, кто берет девушку с такой разницей в годах. Ты не первая, на кого посмотрел мужчина моего возраста. Сорок лет? Я – Есеней…
   Улпан слушала, и Есеней продолжал:
   – Я не знаю, почему я не уехал от вас… Из Каршыгалы… Красота, молодость. А самое главное – я увидел, кто может стать Есенеем после меня, в свои сорок лет. И еще при мне – вторым Есенеем. А начнется это… начнется – с этой ночи!
   Улпан – она так долго сопротивлялась своей судьбе, что сама не поверила: слова Есенея ее взволновали. Она не знала, что сказать ему, но ее выручили джигиты. Вошли в юрту – кто с кумганом, кто с тазиком для умывания рук, а третий нес блюдо, на котором горкой возвышались куски вареного мяса. Все, что Улпан успела – неожиданным для себя благодарным и ласковым взглядом окинуть темное, покрытое оспинками лицо Есенея.
   Но время их одиночества кончилось. В юрту протиснулся Садыр с Артыкбаем на плечах. Следом пришла Несибели и робко остановилась возле порога.
   Есеней поднялся навстречу.
   – Садитесь, – сказал он. – Отныне в этой юрте для вас нет другого места… Только – торь.[40]
   И все, кто был в юрте, поняли: это не просто знак гостеприимства. Это – учтивость к людям, которые вскоре станут его родственниками.
   Артыкбай и Несибели заняли торь. Сегодня вечером, кажется, дело решится, отныне они постоянно, пока живы, будут сидеть здесь, и никто не сможет покуситься на урочище Каршыгалы, которое принадлежит родне Есенея… В имени Артыкбай слово «бай» станет определять и его положение, и курлеуты-переселенцы из чужого кереям племени кипчаков станут на этих землях полноправными, уважаемыми людьми.
   Но пока все это было впереди, и лишь первые подозрения, что так произойдет, рождались у завистников, которые считались сородичами Есенея.
   Есенею не до них было сейчас. Он еще не полностью отдал дань уважения отцу будущей жены.
   – Артеке… Сегодня, по установленным законам, мы начали зимний забой скота. Мой долг – поднести вам голову, чтобы вы благословили наш дастархан.
   Артыкбай осторожно – давно уже заметные в степи люди не просили его благословить трапезу – принял из рук Есенея голову барана, взял нож, чтобы оделить каждого. Он как бы еще сомневался, ему ли оказывается эта честь, и Садыр, его старый боевой друг, счел необходимым подбодрить:
   – Артеке… Я думаю, без вашего благословения в этом доме не обойдутся.
   Артыкбай ладонями провел по лицу, губы его шевелились, беззвучно произнося слова застольной молитвы. На скатерти появилось еще блюдо – жая, конское конченое мясо с золотым налетом жира. Подали кумыс, в это время года его могли пить лишь владельцы больших табунов.
   После чая Есеней объявил еще одно свое решение, ему хотелось быть щедрым, и он чувствовал себя как никогда сильным, способным дать радость людям, которые его окружают.
   – Артеке, – сказал он. – Улпанжан говорила, вам трудно ухаживать за скотом. Да я и сам это вижу. А что, если так… Пусть отныне весь Садыров кос принадлежит Улпан. Я себе из этого коса ни одного стригуна не возьму. Если она оставит свои табуны в Каршыгалы, то и ваши лошади могли бы пастись с ними.
   За дастарханом насторожились. Что это – щедрость?.. Или человек, зная свой возраст, заранее выделяет долю Улпан, чтобы избежать в будущем возможных семейных распрей? Бывал Есеней и коварным, и безжалостным, и справедливым, но добрым – мало кто его знал. Может быть, к старости душа начала оттаивать? Тогда одни сказали бы – живи тысячу лет, Улпан. А другие проклинали бы тот час, когда Есенею пришло в голову зимовать в Каршыгалы. и юрта Артыкбая попалась на его пути.
   – Есеней, друг… – Голос у Артыкбая дрогнул. – Твой поступок достоин тебя. Ты успокоил мое сердце и сердце матери Улпан. Долгие годы я боялся, что они со мною – совсем беззащитные. Теперь я успокоился.
   Есеней поднялся, достал кафтан ярко-изумрудного цвета, расшитый золотом, с золотой медалью на левом отвороте, в память о победах над Кенесары – подарок сибирского генерал-губернатора, и накинул на плечи Артыкбая.
   Садыр подставил Артыкбаю свои плечи, Есеней помог старику. Ушла Несибели, ушли все остальные.
   – Улпанжан… Я не хочу, чтобы ты думала, будто я выделил тебе твою долю. Это мой подарок. Всем остальным, что у меня есть, будем распоряжаться вдвоем. Два Есенея, два хозяина. А садыров кос – твой. Делай с ним что хочешь. По мне, лишь бы твои старики не нуждались. Ты знаешь, детей у меня нет, оставлять некому. Ты будешь для меня и сыном, и дочерью, и женой, и возлюбленной. Если ты солнцем взойдешь над моим домом, у меня больше не будет к богу никаких просьб. Садись ближе. Положи голову – вот сюда…
   Он слушал себя и удивлялся. Он думал, он давно забыл, что такое нежность, забыл слова, какие говорят, оставшись с девушкой вдвоем. Оказывается, не забыл!
   Улпан слушала его с бьющимся сердцем. Кто другой на ее пути мог бы стать Есенеем? Мужчина должен быть твердым в решениях. Он должен обладать и силой, и большим сердцем, и таким она угадывала человека, которого недавно встретила на вершине холма. Боже мой, а каким он был, представить себе, сорок лет назад! И если бы не он, кто бы ей встретился? Кто-то вроде Мурзаша, сына Тулена… А и другой молодой джигит, разве бы сравнялся, мог бы сравняться с Есенеем? Кто знает?.. Но она такого не встречала.
   Улпан недавно – после разговора с Туркмен-Мусрепом о сватовстве – готова была свалить Есенея пулей, пустить в него стрелу из отцовского лука. Неужели теперь, когда свершилось все то, чего она не хотела, она ищет для себя оправданий?
   Улпан прилегла, положила, как он просил, голову к нему на колени.
   – Не будем тратить много слов, – сказала она. – Завтра собери своих сибанов и моих курлеутов, сделай той и при народе повтори то, что говоришь мне, что обещаешь…
   Есеней не отвечал. Его большое, темное, испещренное безжалостной оспой лицо приближалось к белому лицу девушки.
   Впоследствии – много времени прошло с той ночи – она слушала песню русского акына, переложенную на казахский акыном Абаем из рода тобыкты. О властном старике – Тенгизе,[41] как он неотвратимой грозой двинулся навстречу молодой казачке, и его темно-синие глаза подернулись влагой страсти.
   Глаза перед ней тогда были темно-коричневые.
   На рассвете Есеней отошел к чану с водой и долго, с наслаждением плескался.
   – Хочешь? – предложил он Улпан. – Ты тоже искупайся.
   Она встала, и вдруг ей пришла в голову простая и отчетливая мысль, что отныне этот человек, ее муж, будет рядом и ночью, и днем, и в радости, и в беде.
   Старое тело – разгоряченное, будто в молодости, ощущением своей силы и вечности, вновь охладилось от воды. Есеней расстелил коврик для намаза.
   А юное тело – после купания сперва охладилось, но вновь разгорячилось…
   Улпан скользнула обратно под одеяло.

9

   Уже весной – Есеней, Улпан, Несибели и с ними четыре джигита уехали из аула Артыкбая. До границы с русскими поселениями добирались верхом, как обычно, а там, в заранее условленном месте, их ждал Тлемис. Он пригнал повозку – с крытым верхом, который сдвигался и раздвигался, как гармошка, с маленькими ступеньками по бокам. Запряжена была повозка тройкой лошадей. Тлемис называл эту повозку – коляска…
   Сколько она себя помнила, Улпан не садилась и в простую телегу. Но сейчас ступила на маленькую подножку, легко опустилась на сафьяновое сиденье, будто всю жизнь только и делала, что ездила на колесах.
   А чего ей робеть? Не заробела же она, став владелицей состояния, о каком и помышлять не могла. Есеней только посмеивался, глядя, как значительно, по-хозяйски распоряжается она… Кос, подаренный мужем, насчитывал пятьсот лошадей. Аул Артыкбая никогда не знал такого довольства, аул был завален мясом и затоплен кумысом. К тому времени, когда они собирались ехать, двести кобыл ожеребились.
   Люди состоятельные могли бы сказать, Улпан почти что голой вошла в дом к Есенею. Была кое-какая одежда, праздничная, по понятиям Несибели, перелицованная, перешитая из давних нарядов ее родителей. Кроила и шила мать. Зная пристрастие дочери, Несибели постаралась приспособить все для верховой езды.
   Ближе к весне Есеней собирался увезти Улпан в свой аул, но она сказала ему;
   – Если твоя родня увидит меня в моем старье, не станет ли она зубоскалить: слава аллаху, что она к нам не приехала без штанов…
   Есеней смутился. Он как-то не привык задумываться о том, что нужно женщине, без чего неудобно ей обойтись. Он решил:
   – В середине мая будет ярмарка в Тобольске. Скажи, чтобы туда погнали сорок отборных лошадей.
   Улпан так и поступила. Ведь для чего богатство, если нельзя вкусно есть и пить, хорошо одеваться, если не можешь делать то, чего тебе хочется! В это лето ты богат, а через зиму можешь превратиться в самого последнего из последних бедняка! И на ярмарку ей хотелось поехать – пусть глаза привыкают к тому, чего она не видела, не знает…
   Тлемис – тот самый, кого Есеней отправил в Ирбит, когда сам, раненый, лежал в Стапе, в госпитале, – вот уже пятнадцать лет ведал его торговыми делами. Есеней послал передать, чтобы он встретил их. И Улпан не выказала удивления. Не только для нее самой, но и для него было бы, для Есенея, неудобно, если бы она стала на все таращить глаза…
   А на самом деле ее удивляло многое. Обыкновенная дорога, по которой они ехали… Обыкновенная – и не обыкновенная. Дорога имела одну колею посередине, для коренника, который горделиво нес голову, обрамленную дугой. И две колеи по бокам, для двух пристяжных – они неслись на отлете, изогнув головы в противоположные стороны, И колеса широкой коляски катились ровно следом за ними. Улпан – дочь кочевников, чья жизнь проходит вдали от проезжих мест – впервые видела такую дорогу, должно быть, русские проложили ее.
   Не сбавляя хода, не сбиваясь на рысь, на шаг, тройка неслась полным ходом, и коляска плыла, казалось, не касаясь земли. Привыкшая к седлу, Улпан оценила и такую езду. Удобно, быстро… Далеко позади остались джигиты, сопровождавшие их.
   Когда ты в седле, и конь тебе нравится, можно любоваться посадкой его головы, роскошной гривой или красивым изгибом шеи… Но взглянуть на него со стороны ты не можешь. А тут – вся тройка перед тобой! И, не затихая, сопровождает ее стремительный, бег неумолчный перезвон колокольцев.
   Так… Улпан считала про себя. Первым делом – дорога… Коляска с неутомимой тройкой. Ну, держись, голубчик Есеней! Дай добраться до ярмарки…
   Приметила Улпан и русскую избу, в которой не приходилось ей бывать прежде. Тлемис договорился в одном доме, что там приготовят им чай и еду. Чистые две комнаты. Покрашенный деревянный пол, застекленные окна, внутри светло, как на дворе. А обед, приготовленный для них, варили, видно, в той большой печи, что в передней комнате занимает добрую треть.
   Немолодая светловолосая женщина с голубыми глазами потчевала их, проворно доставая ухватом котелки и горшки, придвигая кочергой сковородки и противни. Улпан успела проголодаться и с удовольствием ела пышный белый калач, выпеченный из кислого теста. Понравились ей круглые ватрушки с творогом. Сколько всего, оказывается, можно сварить, изжарить, спечь из мяса, молока, муки…
   – А у семьи этой сколько голов скота? – тихо спросила она у Тлемиса.
   – Какой там скот!.. Ничего у них нет. Пара лошадей, одна корова, ну еще куры – с дюжину. Немного хлеба сеют для себя.
   Улпан не переставала любоваться избой. И этой, и другими, когда после обеда вышли, чтобы ехать дальше. Уютная, ухоженная стояла небольшая казачья станица. И станица еще не успела скрыться из глаз, а Улпан сделала для себя еще одну зарубку: русская изба. Вот так, Есеней!
   Многое в тот день и во все последующие дни врезалось ей в память. Вроде и степь была та же, какую она привыкла видеть, которую она любила… Зеленые гривы рощ. Ковыль на ветру. Знойное марево, завесившее этот простор, когда солнце поднялось за полдень. А ее жизнь? Зимой и летом в юрте. Четыре вида скота, разрешенные для разведения правоверным пророком Мухаммедом. Согым – зимний забой, когда каждая семья заготавливает мясо, сколько у кого есть. Жизнь однообразная – без всяких перемен, как длинная ночь. Как-то свыклась Улпан и с участью женщины-казашки, с ее грязным подолом, с ее вечной приниженностью, и никчемностью разговоров… Может быть, она и преувеличивала, столкнувшись с жизнью, разительно непохожей на ту, которую знала. Но какие-то новые, ей самой неведомые пока мысли и намерения заставляли ее беспокойно думать: «Поживем – увидим…»
   Тлемис позаботился и о том, где их устроить. На берегу реки, там, где Тобол делает извилистую петлю, стояли юрты: три белые и две темные.
   Сойдя с коляски, Улпан распорядилась, будто всегда привыкла распоряжаться:
   – Мы с мамой устроимся в моей отау, ты – в большой юрте, а в третьей – будем принимать гостей. Там и обедать будем, а чай станем пить в отау. Слезай, мой тигренок…
   Улпан старалась не удивляться, и это ей удавалось, а Есеней не мог не удивляться и не скрывал удивления, наблюдая, с какой непринужденностью, как рассудительно ведет себя и делает все его Улпан, и – в неисчислимый раз благодарил аллаха за то, что прошлой осенью принял необычное решение зимовать с табунами в Каршыгалы.
   Он задержался – поздороваться с людьми, встречавшими его, а Улпан с матерью и с ними Тлемис прошли дальше, к белоснежной отау.
   Какая-то казашка собиралась откинуть тундик, закрывавший дымовое отверстие вверху.
   Улпан сказала:
   – Пусть не трогает, мама сама откроет.
   – Эй, баба! Не трогай, прочь! – крикнул Тлемис. Наверное, это его жена. Так грубо и без всякого к тому повода и с наемной прислугой не разговаривают.
   Женщина скрылась, как не было ее.
   Открыть тундик – тоже не простое дело. Несибели сначала взглянула на солнце, определила, откуда дует ветер, и лишь потом откинула войлок.
   В юрту она вошла следом за дочерью и остановилась в изумлении. Верхний покров из белой кошмы украшал орнамент из черного бархата, искусно вытканные ковровые полосы скрывали решетчатые стены, а пол был устлан ворсистыми коврами. Напротив входа возвышались постельные принадлежности – атлас, бархат… Сундуки были покрыты войлочными чехлами, тоже из белой кошмы. Начищенный медный кумган с длинным изогнутым носом, медный тазик для умывания. Занавеси из тяжелого голубого шелка.
   Все здесь сияло, переливалось, но Улпан, верная слову, данному самой себе, не выказала удивления. Она поблагодарила Тлемиса – он вошел за хозяйкой и ее матерью:
   – Только ваш взгляд может заметить, если что не так… А я не вижу недостатков, ни одного, Тлемис-ага. Не обижайся, что я называю тебя по имени. По имени я называю всех, начиная с Есенея.
   За долгие годы он привык, что русские женщины зовут его – Туламеш или Тиламеш, и потому, даже не обратил внимания, когда Улпан окликнула его по имени, что в аулах не принято при обращении к мужчине. Но и сам сейчас раздумывал, как обратиться к этой токал, избалованной, кажется, вниманием старого мужа.
   Так и не решив, он обошелся без прямого обращения:
   – Недостатки есть… Как не быть! Но постепенно наладим. В Тобольске на ярмарке можно все найти, чего только душа пожелает. А еще – у меня целый косяк знакомых купцов. Так что вы не беспокойтесь.
   Он вышел.
   – Апа… Садись. На самое почетное место, где всегда сидишь и дома. Это – моя отау. В аул Есенея ты повезешь меня с этой юртой.
   – Солнышко мое, когда же ты успела? Когда ты заказала такую юрту?
   – Апа, ведь я – Есеней? А какие могут быть трудности для Есенея! Завтра поедем на ярмарку. Что нужно для тебя, для отца, для дома – бери все… Все купим… Не я приехала с Есенеем на ярмарку, а Есеней приехал со мной.
   Но как же могла не удивляться Несибели? За одну только зиму Улпан приручила такого человека, как Есеней. А ведь еще не было главной свадьбы в родном его ауле.
   Вошла женщина, которая к их приходу безуспешно старалась открыть тундик.
   – Будете умываться? – спросила она.
   – Будем, будем… А вы жена Тлемис-ага?
   – Да, жена…
   Когда Улпан и Несибели умылись, переоделись, джигиты принесли дастархан, кипящий самовар. Улпан сказала им:
   – Пусть кто-нибудь из вас позовет Есенея. А самовар ставьте сюда, я сама буду разливать чай.
   Есеней пришел не один. Кроме Тлемиса, были еще два татарских купца и один русский. Тех двоих звали Галиаскар, Галиулла, а русского – Глеб.
   Улпан, впервые в роли хозяйки не в ауле, не дома, с каким-то обостренным вниманием перехватывала взгляды гостей, читала мысли… Кажется, они поначалу приняли ее за дочь Есенея. А Несибели – за его жену. Но потом начали сомневаться – и так в сомнении оставались, пока Есеней не заговорил с ней:
   – Улпанжан… К нам пришли торговые люди, а торговые люди всегда торопятся, всегда у них времени мало, а дел по горло. Этот русский хочет купить твоих лошадей, оптом. Если, конечно, вы сговоритесь.
   Тлемис счел нужным напомнить о ярмарочных ценах:
   – Четыре лошади проданы, каждая – по сорок рублей. Но из всех лошадей эти четыре были самые лучшие.