Страница:
За годы после Кенесары, если и случались кое-какие мелкие стычки, все равно это время можно было назвать мирным. Сибаны обзавелись скотом, меньше, по сравнению с прошлым, стали умирать дети, джигитов в аулах прибавилось. Если раньше жители этих краев считались людьми благодаря Есенею и его имени, теперь они и сами что-то представляли из себя.
Все собрались и все ждали, что скажет Байдалы. Он воздел к небу руки:
– Седлай коней, сибан! – торжественно произнес он. – Седлай коней, бросай боевой клич! Бумагу тоже напишем, но одной бумагой Кожыка не свалишь. Помните – если всех посчитать, у него найдется больше трехсот джигитов! Помните и то, что наш поход будет считаться сибанским походом.
– Значит, поход все же состоится? – обрадовано спросил Кунияз.
– Да… Большой поход…
К походу готовились быстро и решительно.
Трудно было найти хоть один аул, у которого не нашлось бы своих счетов с Кожыком, и все пять волостей посылали против него своих джигитов. Но нужны были хорошие кони, еда… Байдалы не зря намекал, что поход будет сибанским.
– Бог в помощь, мужчины! – говорила Улпан. – Дух Есенея не обидится на меня, если его скот я обращу на такое благородное дело…
Люди называли Кожыка вором – и это было верно. Грабителем – тоже верно. Убийцей… В степи многие казахи остались лежать навечно после встречи с ним или с его людьми. Опять и опять вспоминали, как во времена Кенесары Кожык устроил резню среди русских – в Тургае и Мокрасыбае.[71] Про него рассказывали, что он со спокойным лицом слушал крики детей в подожженных домах. Таким в молодости был, таким остался на всю свою жизнь. Через его земли и сегодня никто не проедет неограбленным. Страх, который внушало его имя, доставлял Кожыку наслаждение. Он состоял в родстве с ханскими родами. И еще не все нити были оборваны, которые поддерживали надежды на восстановление ханского трона, и многие из этих нитей Кожык держал в своих руках.
Сарбазы его давно состарились, кое-кто и на коня уже не был в состоянии сесть. Но выросли сыновья, многие из них запах крови узнали, едва отведав материнского молока. Так вот, если кто-нибудь задумает расстелить белую кошму, чтобы поднять на ней нового хана, у Кожыка всегда наготове боевой отряд!
Как он мог так долго продержаться?.. Русские чиновники не очень доверяли жалобам, обвинявшим Кожыка в разбое, и не принимали во внимание приговоры, которые ему выносили бии и волостные управители. На жалобы Кожык сам посылал жалобы… В ответ на их приговоры – выносил свои. Такие ответные иски часто встречались у казахов, и дела запутывались до невозможности. Кроме того, одно время Кожык настаивал, чтобы его аулы выделили в отдельную волость. Писал, что у него пятьсот юрт. Когда проверили, все это оказалось чистейшей ложью. Верно, джигитов насчитывается свыше трехсот, но аулов – всего двадцать четыре, пятисот юрт не набирается. И в самом деле он вор, много чего за ним числится… Но у кого, спрашивается, из казахских биев чистые руки? Есть ли такой казахский волостной управитель, на которого не поступало бы хоть одной жалобы в день? Все они мастера наговаривать друг на друга, и клеветники столь искусные, что попробуй разобраться, кто прав, а кто виноват. Пусть разбираются сами – русские чиновники сходились на этой мысли, и Кожык преследованиям не подвергался.
Но на этот раз чаша терпения переполнилась. Керей-уакские бии, волостные управители проявили настойчивость. Бумаги с нарочными отправили не только в Кзыл-Жар, но и в Омск – генерал-губернатору, а пока бумаги там будут читать, пока будут думать, как поступить, – по сто пятьдесят джигитов из каждой волости собрались, чтобы идти в поход. Их вели Бокан-батыр – из шагалаков, из таузар-кошебе – Мустафа, он не только унаследовал от своего отца Сегиза-серэ умение слагать песни, но и считался отважным батыром, который не может мириться с несправедливостью. От сибанов – Кунияз, от рода балта – Кушикбай-батыр; балта, род немногочисленный, но очень почитаемый всеми кереями. Шли с ними волостные управители, бии – Кузембай, Байдалы… Не остались дома и влиятельные в аулах люди – такие, как Мусреп, и с ним Кенжетай.
Улпан для сибанских джигитов дала шестьдесят коней, не глядя на стати, на масть: из лучших выбирал Шондыгул. Сказала – не станет требовать их обратно. Сорок, жирных яловых кобылиц для забоя, чтобы джигиты ни в чем не нуждались, табунщики гнали следом за отрядами.
Северный берег Ишима сплошь зарос лесами, много было озер, где в камышах гнездились гуси и утки. И они, и другие перелетные птицы – журавли, кулики, чибисы – в те времена не достигали северо-востока Сибири, лето проводили в западной, выводили потомство и с ним на зиму улетали. Только серые утки с черными колечками на шее летели дальше на север.
Стараясь не вспугивать чутких птиц, чтобы не привлечь ничьего внимания, отряды обходили озера, бесшумно углублялись в леса. Разведчики заранее, оставшись незамеченными, определили, где какой из двадцати четырех аулов Кожыка расположился. Те не очень и охранялись, привыкли, что все их боятся. На рассвете каждый аул по отдельности был окружен, так что объединиться они не смогли, не смогли и оказать сопротивления. Покорно сложив руки на груди – совсем не такие, какими их привыкли видеть в степи, кожыковские джигиты ожидали решения своей участи.
Мустафа взял на себя – захватить самого Кожыка.
Со своими сорока джигитами он обложил двенадцатикрылую юрту, которую сам Кожык, с его чванливыми ханскими повадками, называл белой ордой.
Когда кольцо было замкнуто, Мустафа крикнул во весь голос:
– Кожык!.. Выходи!
В открытую дверь грохнул выстрел, и пала одна из лошадей.
– Ты, собачий сын! Если жить хочешь, выходи из юрты!
И снова выстрел был ответом на его слова – застонав, начал сваливаться из седла один из джигитов.
– Разрушим его шанрак… – приказал Мустафа.
Это был от предков пришедший способ – джигиты на полном скаку огибали юрту и, привставая на стременах, наносили удары тяжелыми шокпарами по остову юрты, отчего с треском ломались ууки. Увлекая за собой верхнее покрытие, рухнул шанрак.
Раздался пронзительный вопль женщины:
– Погубил ты нас, погубил, Кожык!
Закричал ребенок.
– Огня! – потребовал Мустафа.
Как всегда в юрте, противоположная от двери сторона была заставлена сундуками, на них лежали постельные принадлежности для гостей и другие домашние вещи, которыми не пользуются каждый день. Джигиты принесли непрогоревшие березовые угли – угли были закопаны в золу возле кухонной юрты, в ямке для костра, и с трех сторон подожгли остов.
Не переставая, рыдала женщина. Задыхаясь в дыму, надсадно кашлял ребенок.
– Выходи!..
В дверь – прикладом вперед – высунулось ружье, невидимая рука с силой швырнула его. Потом, согнувшись, вышел Кожык. В нижнем белье. К этому времени уже рассвело – он молча стоял перед ними, седой, с непривычной для казаха рыжеватой бородой. Следом появилась его жена – из молодых, с ребенком на руках, который по-прежнему заходился в кашле.
Джигиты – из тех, что были с Мустафой, – вели одного из сыновей Кожыка, Бекежана, его захватили по соседству в отау-юрте, с женой – она приходилась дочерью Чингису, звали ее Рахия.
– Подлец ты… подлец… – сквозь зубы процедил Кожык. – Я послал тебя в дозор на ночь, а ты, выходит, полез к своей бабе под подол, подождать не мог…
Бекежан стоял молча, опустив голову.
В гостевой юрте джигиты Мустафы подняли Якупа, старшего сына Чингиса, и с ним – еще троих.
Легкий ветер подгонял огонь, и белая юрта Кожыка горела уже вовсю, обдавая жаром. Пришлось отойти подальше.
Всех пленных Мустафа приказал вести в урочище Уйен-кили – в тополиную рощу, где ждали бии и волостные управители. А сам остался, пока не сгорит аул Кожыка не только белые, но и черные юрты. Если не сжечь, кто-то из джигитов может тайком вернуться – пограбить, а стоит начать грабить, нет уже воинов, одни мародеры… И пока не утихло пламя на пожарище, Мустафа не садился на коня, чтобы ехать к ожидающим его вожакам похода.
Это был давний обычай у кереев и уаков – выжечь дотла место, связанное с черной бедой, с воспоминаниями о пережитых страданиях и муках… Предают огню и такие места, где случались нашествия оспы и холеры, или же – падеж скота, и потом несколько лет близко туда не подходят.
Аз-Тауке учил: «С того места, где побывала черная беда, даже бульдыргу для себя нельзя брать…» А в ауле Кожыка, кроме бульдырги – сыромятной петли на рукоятке камчи, много всякого добра, но ни один из джигитов не опаганил руки, ни к чему не прикоснулся. Сгорело летнее становище, сгорели его зимовки.
Среди людей Кожыка немало было и таких, которым претило положение отщепенцев, каких-то степных хищников. Кое-кто из молодежи подумывал с том, что куда лучше – веселиться на алты-баканах, чем рыскать по степи в поисках очередных жертв! Надоели им батыры и палуаны, служившие еще Кенесары, надоели своим обжорством и ленью, надоели хвастливыми нравоучительными воспоминаниями о былых схватках. Нашлось в аулах и много женщин, захваченных в разное время в разных набегах, иные – совсем недавно. Они радовались свободе, надеялись, что уж их-то отпустят по домам, и всю дорогу яростно проклинали ненавистных кожиковсих разбойников.
А те, столь отважные с беззащитными, даже не смогли оказать сопротивления, в одно утро их захлестнуло волной – и смело! Весь этот сброд – больше двухсот человек, с Кожыком, с его двадцатью четырьмя сыновьями – под охраной отправили в Кзыл-Жар. Отпустили только гостей с Якупом во главе, женщин-наложниц – на их родину, и еще – стариков из табунщиков и чабанов. В семье Кожыка при живых мужьях, которые больше не вернулись к ним из Березова, остались вдовами семьдесят две женщины, их не стали высылать.
А в то утро на берегу Ишима, в тополиной роще, джигиты праздновали победу. Они зарезали оставшиеся двадцать кобыл и пировали после захода солнца – месяц уразы еще не кончился – при свете костров. К утру джигиты стали разъезжаться по своим аулам. По установлению биев и волостных управителей каждому дали по одному коню из табунов Кожыка.
И только сибанские джигиты не взяли ни одного.
– Почему отказываетесь? – спросил Байдалы-бий у Мусрепа.
Тот ответил:
– Байдеке, сибанам стыдно наживаться на походе, который вы назвали сибанским. Сибаны сами должны одаривать людей из других аулов. Мы же дали слово – взвалить на плечи тяжесть этого похода – и не думали о добыче.
– Ну, если так… – сказал бий.
Ни он сам, ни Мусреп не договаривали до конца.
«Отправляемся в сибанский поход…» – говорили джигиты кереев, покидая свои юрты. «Из Улпанского похода мы возвращаемся с победой и с конями!» – славили они имя байбише, возвращаясь. Они успели узнать: последнее слово, что с шайкой Кожыка пора покончить, принадлежало ей.
По дороге бии и волостные свернули в аул Кузембая, чтобы там составить бумагу для губернатора, а в бумаге, кроме всего прочего, записать: семь тысяч голов лошадей, две тысячи верблюдов, принадлежащих Кожыку, они передают в казну…
Настроение у всех было приподнятое. Нет больше угрозы, которая постоянно нависала над их аулами, пока ходил на свободе Кожык…
Мрачным возвращался один лишь Байдалы-бий. Он не переставал корить себя за ошибку. Он думал, если Кожык сумеет отбиться или уйти, то виновных в нападении на него он без расплаты не оставит. А вся ответственность – на сибанах! Но что получилось? Кожык далеко, и возврата ему нет. Дело обошлось почти без жертв. Сибанским был назван поход – и слава вся сибану! И даже не сибану, а какой-то бабе… Твердят – Улпан, Улпан!.. Выходит, что и его, Байдалы-бия, в поход послала эта же баба!
Встретить своих Улпан вышла далеко за аул, в сопровождении девушек и молодых женщин.
Джигиты ехали строем, и трудно было поверить, что несколько всего дней назад они пасли в степи табуны, ходили за плугом, мирно собирались кочевать на джайляу… Впереди всех, как предводитель отряда, ехал Кунияз, поставив стоймя пику. Справа от него – Мусреп, а по левую руку – Тоганас-палуан. Джигиты, у которых были пики, тоже подняли их кверху, приветствуя своих женщин. А позади ехали те, что были вооружены шокпарами, луками, иные – подняли ай-балта, секиры. В ножнах покоились селебе-пышаки, длинные ножи, наподобие кинжалов.
Женщины глазами искали своих, и радостно вспыхнуло лицо у Бикен, когда она в одном из первых рядов увидела здорового и невредимого Кенжетая, и подумала, что в своем ауле так же сейчас встречает Мустафу подруга ее – Гаухар…
Когда джигиты приблизились, Улпан первой опустилась на одно колено, и все женщины – тоже, и так они стояли, пока не слезли с коней и не подошли к ним Кунияз, Мусреп, Тоганас-палуан и другие джигиты. Им помогали слезать с седел почтенные аксакалы.
Трое главных подошли к Улпан – сказать, чем закончился поход, и уже после этого выпрямились коленопреклоненные женщины и девушки.
– Сорок старух… – сказала Улпан. – И я – сорок первая – пять дней и пять ночей молились за вас, головы наши не коснулись подушек… Когда мужчин нет в доме, кажется, что аулы – совсем пустые. Пусть для сыновей Сибана этот военный поход станет последним, будь проклято то, что разлучает нас! А теперь – заходите к нам, отведайте мяса того скота, что принесен был в жертву в честь победы.
К тем джигитам, которые еще оставались в седлах, подбежали девушки, поддерживая им стремя, и сами повели боевых коней и привязали их к белым юртам Есенея. И пики, луки, секиры красовались у входа, придавая аулу воинственный и суровый вид.
Только что, сидя на конях, джигиты чувствовали себя гордыми и независимыми мужчинами, и вот они снова превратились в мирных чабанов и табунщиков, пахарей и косарей… Им ли помогали сойти женщины и девушки? А то, что кони были привязаны к поясам есенеевских юрт, не означало ли, что Улпан решила отобрать их после удачного похода?..
Уже откинуты были входные пологи – во всех четырех белых юртах. Кто поскромнее, стремился в крайнюю, но туда не пускали. Пришлось идти в самую большую, где еще вроде бы витал дух Есенея. Джигиты осмелели и, не сняв сапогов, устраивались на шелковых одеялах, положенных поверх ворсистых ковров. Улпан не могла не вспомнить, как она сама постеснялась снять сапоги в лавке тобольского купца в первую поездку, и потому вела себя так, чтобы никому не стало неловко за свою бедность…
Она взбалтывала кумыс, а девушки, и Бижикен среди них, подносили джигитам полные чаши. Возле астау – глубоких деревянных блюд – сидело по восемь джигитов, и в каждом блюде – голова, бедренная кость, казы. Все, что полагается почетным гостям… И дастархан для чая был накрыт богато – закуски, пряности. И так было во всех юртах, где встречали вернувшихся из похода. Улпан как будто доказывала правомерность казахского назидания: «Уважай своих так, чтобы чужие покой потеряли от зависти».
После долгого пиршества джигиты стали расходиться, пора было ехать в свои аулы. Возле юрт их поджидали жены, матери, сестры, и каждая из женщин держала в поводу коня. Женщины улыбались и, словно в этом была какая-то тайна, шептали своим:
– Улпан-апа оставила коня, теперь конь наш…
Бедняк гордится, стоит ему подняться на крышу собственной хижины… А сейчас – они с победой вернулись из похода! Были гостями в юрте Есенея! Получили в дар по доброму коню! Такой гордости каждому аулу хватит на много лет…
Джигиты почувствовали себя мужчинами, которые способны защитить близких… Вместе с ними радовалась Улпан. Ведь после кончины Есенея она и сама была встревожена, и такую же встревоженность замечала среди сибанов. А вдруг всколыхнутся старые обиды у враждебно настроенных к ним племен? Есеней, тот тоже не был безгрешен. Были целые аулы, были и отдельные влиятельные люди, которых он когда-то больно задел, которые помнили силу его непререкаемой власти.
Воинов у каждого племени должно быть не меньше, чем у его врагов. Есеней покинул их… Но ведь именно сибаны возглавили поход всех кереев, а кереев – пять волостей! И это обнадеживало Улпан на будущее – значит, можно не опасаться, что враги воспользуются. Враги будут вынуждены оставить их в покое. Она не считалась табунами своими, отарами… Она не стала забирать лошадей, чтобы никто не мог сказать: «Эта баба до похода многое обещала… А когда вернулись – пожалела…»
Кожык больше не мог угрожать им. Улпан стала готовиться к поминкам.
21
Все собрались и все ждали, что скажет Байдалы. Он воздел к небу руки:
– Седлай коней, сибан! – торжественно произнес он. – Седлай коней, бросай боевой клич! Бумагу тоже напишем, но одной бумагой Кожыка не свалишь. Помните – если всех посчитать, у него найдется больше трехсот джигитов! Помните и то, что наш поход будет считаться сибанским походом.
– Значит, поход все же состоится? – обрадовано спросил Кунияз.
– Да… Большой поход…
К походу готовились быстро и решительно.
Трудно было найти хоть один аул, у которого не нашлось бы своих счетов с Кожыком, и все пять волостей посылали против него своих джигитов. Но нужны были хорошие кони, еда… Байдалы не зря намекал, что поход будет сибанским.
– Бог в помощь, мужчины! – говорила Улпан. – Дух Есенея не обидится на меня, если его скот я обращу на такое благородное дело…
Люди называли Кожыка вором – и это было верно. Грабителем – тоже верно. Убийцей… В степи многие казахи остались лежать навечно после встречи с ним или с его людьми. Опять и опять вспоминали, как во времена Кенесары Кожык устроил резню среди русских – в Тургае и Мокрасыбае.[71] Про него рассказывали, что он со спокойным лицом слушал крики детей в подожженных домах. Таким в молодости был, таким остался на всю свою жизнь. Через его земли и сегодня никто не проедет неограбленным. Страх, который внушало его имя, доставлял Кожыку наслаждение. Он состоял в родстве с ханскими родами. И еще не все нити были оборваны, которые поддерживали надежды на восстановление ханского трона, и многие из этих нитей Кожык держал в своих руках.
Сарбазы его давно состарились, кое-кто и на коня уже не был в состоянии сесть. Но выросли сыновья, многие из них запах крови узнали, едва отведав материнского молока. Так вот, если кто-нибудь задумает расстелить белую кошму, чтобы поднять на ней нового хана, у Кожыка всегда наготове боевой отряд!
Как он мог так долго продержаться?.. Русские чиновники не очень доверяли жалобам, обвинявшим Кожыка в разбое, и не принимали во внимание приговоры, которые ему выносили бии и волостные управители. На жалобы Кожык сам посылал жалобы… В ответ на их приговоры – выносил свои. Такие ответные иски часто встречались у казахов, и дела запутывались до невозможности. Кроме того, одно время Кожык настаивал, чтобы его аулы выделили в отдельную волость. Писал, что у него пятьсот юрт. Когда проверили, все это оказалось чистейшей ложью. Верно, джигитов насчитывается свыше трехсот, но аулов – всего двадцать четыре, пятисот юрт не набирается. И в самом деле он вор, много чего за ним числится… Но у кого, спрашивается, из казахских биев чистые руки? Есть ли такой казахский волостной управитель, на которого не поступало бы хоть одной жалобы в день? Все они мастера наговаривать друг на друга, и клеветники столь искусные, что попробуй разобраться, кто прав, а кто виноват. Пусть разбираются сами – русские чиновники сходились на этой мысли, и Кожык преследованиям не подвергался.
Но на этот раз чаша терпения переполнилась. Керей-уакские бии, волостные управители проявили настойчивость. Бумаги с нарочными отправили не только в Кзыл-Жар, но и в Омск – генерал-губернатору, а пока бумаги там будут читать, пока будут думать, как поступить, – по сто пятьдесят джигитов из каждой волости собрались, чтобы идти в поход. Их вели Бокан-батыр – из шагалаков, из таузар-кошебе – Мустафа, он не только унаследовал от своего отца Сегиза-серэ умение слагать песни, но и считался отважным батыром, который не может мириться с несправедливостью. От сибанов – Кунияз, от рода балта – Кушикбай-батыр; балта, род немногочисленный, но очень почитаемый всеми кереями. Шли с ними волостные управители, бии – Кузембай, Байдалы… Не остались дома и влиятельные в аулах люди – такие, как Мусреп, и с ним Кенжетай.
Улпан для сибанских джигитов дала шестьдесят коней, не глядя на стати, на масть: из лучших выбирал Шондыгул. Сказала – не станет требовать их обратно. Сорок, жирных яловых кобылиц для забоя, чтобы джигиты ни в чем не нуждались, табунщики гнали следом за отрядами.
Северный берег Ишима сплошь зарос лесами, много было озер, где в камышах гнездились гуси и утки. И они, и другие перелетные птицы – журавли, кулики, чибисы – в те времена не достигали северо-востока Сибири, лето проводили в западной, выводили потомство и с ним на зиму улетали. Только серые утки с черными колечками на шее летели дальше на север.
Стараясь не вспугивать чутких птиц, чтобы не привлечь ничьего внимания, отряды обходили озера, бесшумно углублялись в леса. Разведчики заранее, оставшись незамеченными, определили, где какой из двадцати четырех аулов Кожыка расположился. Те не очень и охранялись, привыкли, что все их боятся. На рассвете каждый аул по отдельности был окружен, так что объединиться они не смогли, не смогли и оказать сопротивления. Покорно сложив руки на груди – совсем не такие, какими их привыкли видеть в степи, кожыковские джигиты ожидали решения своей участи.
Мустафа взял на себя – захватить самого Кожыка.
Со своими сорока джигитами он обложил двенадцатикрылую юрту, которую сам Кожык, с его чванливыми ханскими повадками, называл белой ордой.
Когда кольцо было замкнуто, Мустафа крикнул во весь голос:
– Кожык!.. Выходи!
В открытую дверь грохнул выстрел, и пала одна из лошадей.
– Ты, собачий сын! Если жить хочешь, выходи из юрты!
И снова выстрел был ответом на его слова – застонав, начал сваливаться из седла один из джигитов.
– Разрушим его шанрак… – приказал Мустафа.
Это был от предков пришедший способ – джигиты на полном скаку огибали юрту и, привставая на стременах, наносили удары тяжелыми шокпарами по остову юрты, отчего с треском ломались ууки. Увлекая за собой верхнее покрытие, рухнул шанрак.
Раздался пронзительный вопль женщины:
– Погубил ты нас, погубил, Кожык!
Закричал ребенок.
– Огня! – потребовал Мустафа.
Как всегда в юрте, противоположная от двери сторона была заставлена сундуками, на них лежали постельные принадлежности для гостей и другие домашние вещи, которыми не пользуются каждый день. Джигиты принесли непрогоревшие березовые угли – угли были закопаны в золу возле кухонной юрты, в ямке для костра, и с трех сторон подожгли остов.
Не переставая, рыдала женщина. Задыхаясь в дыму, надсадно кашлял ребенок.
– Выходи!..
В дверь – прикладом вперед – высунулось ружье, невидимая рука с силой швырнула его. Потом, согнувшись, вышел Кожык. В нижнем белье. К этому времени уже рассвело – он молча стоял перед ними, седой, с непривычной для казаха рыжеватой бородой. Следом появилась его жена – из молодых, с ребенком на руках, который по-прежнему заходился в кашле.
Джигиты – из тех, что были с Мустафой, – вели одного из сыновей Кожыка, Бекежана, его захватили по соседству в отау-юрте, с женой – она приходилась дочерью Чингису, звали ее Рахия.
– Подлец ты… подлец… – сквозь зубы процедил Кожык. – Я послал тебя в дозор на ночь, а ты, выходит, полез к своей бабе под подол, подождать не мог…
Бекежан стоял молча, опустив голову.
В гостевой юрте джигиты Мустафы подняли Якупа, старшего сына Чингиса, и с ним – еще троих.
Легкий ветер подгонял огонь, и белая юрта Кожыка горела уже вовсю, обдавая жаром. Пришлось отойти подальше.
Всех пленных Мустафа приказал вести в урочище Уйен-кили – в тополиную рощу, где ждали бии и волостные управители. А сам остался, пока не сгорит аул Кожыка не только белые, но и черные юрты. Если не сжечь, кто-то из джигитов может тайком вернуться – пограбить, а стоит начать грабить, нет уже воинов, одни мародеры… И пока не утихло пламя на пожарище, Мустафа не садился на коня, чтобы ехать к ожидающим его вожакам похода.
Это был давний обычай у кереев и уаков – выжечь дотла место, связанное с черной бедой, с воспоминаниями о пережитых страданиях и муках… Предают огню и такие места, где случались нашествия оспы и холеры, или же – падеж скота, и потом несколько лет близко туда не подходят.
Аз-Тауке учил: «С того места, где побывала черная беда, даже бульдыргу для себя нельзя брать…» А в ауле Кожыка, кроме бульдырги – сыромятной петли на рукоятке камчи, много всякого добра, но ни один из джигитов не опаганил руки, ни к чему не прикоснулся. Сгорело летнее становище, сгорели его зимовки.
Среди людей Кожыка немало было и таких, которым претило положение отщепенцев, каких-то степных хищников. Кое-кто из молодежи подумывал с том, что куда лучше – веселиться на алты-баканах, чем рыскать по степи в поисках очередных жертв! Надоели им батыры и палуаны, служившие еще Кенесары, надоели своим обжорством и ленью, надоели хвастливыми нравоучительными воспоминаниями о былых схватках. Нашлось в аулах и много женщин, захваченных в разное время в разных набегах, иные – совсем недавно. Они радовались свободе, надеялись, что уж их-то отпустят по домам, и всю дорогу яростно проклинали ненавистных кожиковсих разбойников.
А те, столь отважные с беззащитными, даже не смогли оказать сопротивления, в одно утро их захлестнуло волной – и смело! Весь этот сброд – больше двухсот человек, с Кожыком, с его двадцатью четырьмя сыновьями – под охраной отправили в Кзыл-Жар. Отпустили только гостей с Якупом во главе, женщин-наложниц – на их родину, и еще – стариков из табунщиков и чабанов. В семье Кожыка при живых мужьях, которые больше не вернулись к ним из Березова, остались вдовами семьдесят две женщины, их не стали высылать.
А в то утро на берегу Ишима, в тополиной роще, джигиты праздновали победу. Они зарезали оставшиеся двадцать кобыл и пировали после захода солнца – месяц уразы еще не кончился – при свете костров. К утру джигиты стали разъезжаться по своим аулам. По установлению биев и волостных управителей каждому дали по одному коню из табунов Кожыка.
И только сибанские джигиты не взяли ни одного.
– Почему отказываетесь? – спросил Байдалы-бий у Мусрепа.
Тот ответил:
– Байдеке, сибанам стыдно наживаться на походе, который вы назвали сибанским. Сибаны сами должны одаривать людей из других аулов. Мы же дали слово – взвалить на плечи тяжесть этого похода – и не думали о добыче.
– Ну, если так… – сказал бий.
Ни он сам, ни Мусреп не договаривали до конца.
«Отправляемся в сибанский поход…» – говорили джигиты кереев, покидая свои юрты. «Из Улпанского похода мы возвращаемся с победой и с конями!» – славили они имя байбише, возвращаясь. Они успели узнать: последнее слово, что с шайкой Кожыка пора покончить, принадлежало ей.
По дороге бии и волостные свернули в аул Кузембая, чтобы там составить бумагу для губернатора, а в бумаге, кроме всего прочего, записать: семь тысяч голов лошадей, две тысячи верблюдов, принадлежащих Кожыку, они передают в казну…
Настроение у всех было приподнятое. Нет больше угрозы, которая постоянно нависала над их аулами, пока ходил на свободе Кожык…
Мрачным возвращался один лишь Байдалы-бий. Он не переставал корить себя за ошибку. Он думал, если Кожык сумеет отбиться или уйти, то виновных в нападении на него он без расплаты не оставит. А вся ответственность – на сибанах! Но что получилось? Кожык далеко, и возврата ему нет. Дело обошлось почти без жертв. Сибанским был назван поход – и слава вся сибану! И даже не сибану, а какой-то бабе… Твердят – Улпан, Улпан!.. Выходит, что и его, Байдалы-бия, в поход послала эта же баба!
Встретить своих Улпан вышла далеко за аул, в сопровождении девушек и молодых женщин.
Джигиты ехали строем, и трудно было поверить, что несколько всего дней назад они пасли в степи табуны, ходили за плугом, мирно собирались кочевать на джайляу… Впереди всех, как предводитель отряда, ехал Кунияз, поставив стоймя пику. Справа от него – Мусреп, а по левую руку – Тоганас-палуан. Джигиты, у которых были пики, тоже подняли их кверху, приветствуя своих женщин. А позади ехали те, что были вооружены шокпарами, луками, иные – подняли ай-балта, секиры. В ножнах покоились селебе-пышаки, длинные ножи, наподобие кинжалов.
Женщины глазами искали своих, и радостно вспыхнуло лицо у Бикен, когда она в одном из первых рядов увидела здорового и невредимого Кенжетая, и подумала, что в своем ауле так же сейчас встречает Мустафу подруга ее – Гаухар…
Когда джигиты приблизились, Улпан первой опустилась на одно колено, и все женщины – тоже, и так они стояли, пока не слезли с коней и не подошли к ним Кунияз, Мусреп, Тоганас-палуан и другие джигиты. Им помогали слезать с седел почтенные аксакалы.
Трое главных подошли к Улпан – сказать, чем закончился поход, и уже после этого выпрямились коленопреклоненные женщины и девушки.
– Сорок старух… – сказала Улпан. – И я – сорок первая – пять дней и пять ночей молились за вас, головы наши не коснулись подушек… Когда мужчин нет в доме, кажется, что аулы – совсем пустые. Пусть для сыновей Сибана этот военный поход станет последним, будь проклято то, что разлучает нас! А теперь – заходите к нам, отведайте мяса того скота, что принесен был в жертву в честь победы.
К тем джигитам, которые еще оставались в седлах, подбежали девушки, поддерживая им стремя, и сами повели боевых коней и привязали их к белым юртам Есенея. И пики, луки, секиры красовались у входа, придавая аулу воинственный и суровый вид.
Только что, сидя на конях, джигиты чувствовали себя гордыми и независимыми мужчинами, и вот они снова превратились в мирных чабанов и табунщиков, пахарей и косарей… Им ли помогали сойти женщины и девушки? А то, что кони были привязаны к поясам есенеевских юрт, не означало ли, что Улпан решила отобрать их после удачного похода?..
Уже откинуты были входные пологи – во всех четырех белых юртах. Кто поскромнее, стремился в крайнюю, но туда не пускали. Пришлось идти в самую большую, где еще вроде бы витал дух Есенея. Джигиты осмелели и, не сняв сапогов, устраивались на шелковых одеялах, положенных поверх ворсистых ковров. Улпан не могла не вспомнить, как она сама постеснялась снять сапоги в лавке тобольского купца в первую поездку, и потому вела себя так, чтобы никому не стало неловко за свою бедность…
Она взбалтывала кумыс, а девушки, и Бижикен среди них, подносили джигитам полные чаши. Возле астау – глубоких деревянных блюд – сидело по восемь джигитов, и в каждом блюде – голова, бедренная кость, казы. Все, что полагается почетным гостям… И дастархан для чая был накрыт богато – закуски, пряности. И так было во всех юртах, где встречали вернувшихся из похода. Улпан как будто доказывала правомерность казахского назидания: «Уважай своих так, чтобы чужие покой потеряли от зависти».
После долгого пиршества джигиты стали расходиться, пора было ехать в свои аулы. Возле юрт их поджидали жены, матери, сестры, и каждая из женщин держала в поводу коня. Женщины улыбались и, словно в этом была какая-то тайна, шептали своим:
– Улпан-апа оставила коня, теперь конь наш…
Бедняк гордится, стоит ему подняться на крышу собственной хижины… А сейчас – они с победой вернулись из похода! Были гостями в юрте Есенея! Получили в дар по доброму коню! Такой гордости каждому аулу хватит на много лет…
Джигиты почувствовали себя мужчинами, которые способны защитить близких… Вместе с ними радовалась Улпан. Ведь после кончины Есенея она и сама была встревожена, и такую же встревоженность замечала среди сибанов. А вдруг всколыхнутся старые обиды у враждебно настроенных к ним племен? Есеней, тот тоже не был безгрешен. Были целые аулы, были и отдельные влиятельные люди, которых он когда-то больно задел, которые помнили силу его непререкаемой власти.
Воинов у каждого племени должно быть не меньше, чем у его врагов. Есеней покинул их… Но ведь именно сибаны возглавили поход всех кереев, а кереев – пять волостей! И это обнадеживало Улпан на будущее – значит, можно не опасаться, что враги воспользуются. Враги будут вынуждены оставить их в покое. Она не считалась табунами своими, отарами… Она не стала забирать лошадей, чтобы никто не мог сказать: «Эта баба до похода многое обещала… А когда вернулись – пожалела…»
Кожык больше не мог угрожать им. Улпан стала готовиться к поминкам.
21
Была байга – и первым мог прийти только один скакун. Вторым – тоже только один. И третьим. И так считали до девяти, а дальше не смотрели – кто за кем… Подарков было девять. Хозяева-неудачники – а таких набралось двести девяносто один – каждый из них заверял – по досадному недоразумению его конь пришел как раз десятым… И даже когда выяснилось, что семнадцать лошадей застряли где-то на половине дороги, дальше у них сил не хватило, то, по утверждению их владельцев, они тоже были десятыми.
Зато у борцов-палуанов все происходило на глазах у зрителей – кто поборол, а кто оказался прижатым к земле.
Поминки прошли мирно – некому было нарушить торжество, оскорбить честь усопшего.
Аул Улпан затих, гости разъехались по всем сибанским аулам – родственников навестить, друзей. Уехали бии и волостные управители, те, что принимали участие в сибанском походе.
Берег озера Кожабай опустел. Берегом завладели коршуны и вороны, орлы-стервятники, орлы-могильники, сычи – все, кто кормится падалью. Весь день их привлекал сюда запах крови. Они издалека слетелись, но только и могли, что делать большие круги в небе. Люди мешали им. Однако стоило людям разойтись – наступил птичий пир, на всех хватило прихваченных жарким солнцем остатков мяса.
Солнце село, птицы стали разлетаться на ночлег, к своим деревьям, на свои ветки, в свои гнезда. Темнело, и наступило то самое время, когда бии и волостные решили заняться своим делом…
Они собрались неподалеку от аула – такие сосредоточенные и мрачные, будто кого-то не поминать, а похоронить намеревались. Нарочных послали за представительными людьми сибанов.
Первым заговорил Токай-бий:
– Одна из самых больших… нет – самая большая орда племени кереев остается в руках вдовы и сироты. Не будем говорить о девчонке – она чужое добро, она рождена для чужих семей… Что думают сибаны о молодой женщине, которая стала вдовой? Удержит ли вдова, не рассыпав, богатства Есенея? И богатства сибанов? Мы вернулись сказать вам свое мнение, чтобы не было потом обид… Так и так – волостные, бии наелись мяса, напились кумыса и уехали, даже не оглянулись… Не подумали о нашей судьбе… Это для начала я сказал…
Токай замолчал, взглянул на Байдалы, и Мусреп про себя отметил – видно, они заранее определили, кто и что будет говорить… Послушаем…
– Ты начал, а я продолжу… Сибаны родня нам, и мы пришли, охваченные тревогой. Мы пока заметили только дым, а это – дым большого пожара, который может разгореться! Этот пожар охватит всех кереев и всех уаков! Единственный брат Есенея, младший его брат Иманалы предъявляет свои права на наследство. Предъявляет права на жену брата, по законам аменгерства. Вот о чем я должен сказать. А что скажут нам сибаны?
Вспыльчивый Кунияз и на советах держал себя так, словно каждую минуту готов вступить в схватку.
– Сибаны ничего не скажут, – первым откликнулся он. – Что говорить?! Не знаю, кому пришло в голову накликать беду на нашу голову! Кому?.. Чтоб у тех собственный дом сгорел, кто раздувает пожар у других! Чтоб беда их самих настигла, прежде чем…
Кунияз повышал и повышал голос, Байдалы-бий перебил его:
– Кунияз-мырза, глухих среди нас нет… Мы пришли по-родственному, никого не позвали из уаков, чтобы чужеродные не встревали в наш разговор. Разве одно это не показывает, что мы заботимся о вашей же судьбе? А если все роды узнают о притязаниях Иманалы? Примут ли они во внимание, что одни только сибаны не соглашаются с братом усопшего?.. И кто сможет опровергнуть его права? Так повелось издревле! Ты, сибан, не говори первое, что взбредет в голову! Женщина без мужа, как наперсток без пальца. Ты поручишься за вдову?.. А вдруг она – единственная владелица богатств Есенея – задумает угнать весь его скот к своим курлеутам? Ведь и без того у них целый кос есенеевских лошадей. А курлеуты теперь перешли в Кустанайский уезд, а Кустанайский уезд подчиняется отныне Оренбургу… Нет, судьбу наследства, судьбу вдовы должны решать мы сами, пока другие не вмешались!
Мусреп молчал. Бии и волостные готовились долго, целый год. У них с Улпан много счетов. Не их ли она с позором опровергла в тот год, когда приезжали омские торе?
Она, как должное, приняла славу недавнего сибанского похода против Кожыка и его шайки. Разве могут простить такое женщине? Они готовы на время забыть свои собственные распри и отложить свои собственные тяжбы, чтобы выступить против нее. Тут они едины! Первым делом намерены признать Иманалы наследником, признать и его права на Улпан. Намекают, что она может покинуть сибанов, вернуться к своим… Это еще один клин, который они хотят забить между Улпан и сородичами ее покойного мужа.
Мусреп пока молчал, он только хотел выяснить, что еще задумали бии, и спросил:
– Это все, что мы должны были услышать от вас?
– Нет! – сказал Байдалы. – Нет… Неужели ты, сын сибанов, не слыхал? Иманалы хочет устроить поминки по Есенею, когда кончится месяц уразы. Есеке покинул наш бренный мир в прошлом году. По пути на джайляу, возле озера Сореле. Там и намерен собрать людей Иманалы. Что можем сказать мы против?.. И как смотрят на это предводители сибанов?
Байдалы прямо впился глазами в Мусрепа, знал, что от него многое зависит…
Толкают к пропасти, расставляют ловушки… Избежишь одной, попадешь в другую… Мусреп понимал – начнешь спорить с биями, опровергать их доводы, то все сибаны, и Улпан первая, окажутся виновными. Такой приговор и вынесут представители пяти волостей, если дело дойдет до этого. Стоило бы повернуть все так, чтобы у них не было повода вмешиваться.
Мусреп строгим взглядом осадил Кунияза, который по-прежнему порывался что-то сказать.
– Уважаемые бии… – начал он. – Мы приносим вам благодарность – вы не посчитали за труд вернуться к нам, предупредить о надвигающейся грозе. Но учтите и другое… То, о чем говорили и Токай-бий, Байдалы-бий, таит в себе много опасностей… Только разве это – не семейные дела, которые и сами сибаны в состоянии решить. По своему усмотрению. Кто наследник, какой удел будет уготован вдове… Хуже всего, что вы не собираетесь признать Улпан сибанской байбише. Боитесь, она покинет свой аул? Но поверьте мне – если в этом роду есть два человека, достойные называться сибанами, одна из них – Улпан! А если один человек, – это тоже Улпан! Пятнадцать лет у нас называют ее Есенеем! Так он сам велел, а кто мог ослушаться его? Вы говорите – Улпан вдова… Улпан вдова. А сибаны считают ее святой Улпан. У кого бы вы ни спросили, все это подтвердят, даже под страхом поссориться с вами. А к вам у нас всего две просьбы… Ради самого аллаха, уезжайте, не говорите об этом с Улпан. Зачем к ее скорби добавлять, что она чужая нам… А второе – на сегодня достаточно, что вы поведали нам причину своих тревог, причину возвращения с дороги. Дайте нам время, и увидите сами, – в силах мы справиться со своими делами или нет.
Байдалы и Токай – зачинщики – не знали, что предпринять. По всему видно, сибаны не позволят вмешиваться. Если же нажать на них, могут прибегнуть и к защите русского закона. А потом – как знать, чью еще сторону примут остальные бии и волостные. Вот хотя бы Курымсы-бий… С ними вернулся, а сидит и молчит. Не поймешь, что думает… А к его слову все кереи и все уаки прислушиваются. Вот если бы он сказал – одумайтесь, сибаны, мы пришли к вам не как враги, а как ваши друзья, не отступайте от заветов предков… Одного этого было бы достаточно, чтобы смирить гордыню…
Они с надеждой смотрели на него, но старый бий заговорил лишь после долгого раздумья:
– Быть может, мои старые уши не услышали то, что нужно было услышать. А мои старые глаза не увидели того, что нужно было увидеть. Моя вина, случается, в том, что не поспеваю я за вашим временем, оно виляет, как лисий хвост. В старину говорили, а я запомнил – племя, которое ищет повода для ссоры, наживет себе много врагов, а племя в мире со всеми – только прибавит себе сил. Этого я придерживался всю мою долгую, долгую жизнь. Вы мне сказали, бии, – поедем, узнаем, нет ли у сородичей Есенея обиды на нас, или просьбы к нам… Ведь достояние его осталось без настоящего хозяина… Потому я и отправился с вами. Сидел, слушал… Понял – сибаны далеки сейчас от всякой беды, они живут в мире и согласии. Что скажешь? Одно – не надо вмешиваться, не надо кромсать их жизнь.
Мусреп поторопился пригласить их:
– Время позднее. И угощение для вас давно готово. Он боялся, как бы кто-нибудь не попытался ослабить впечатление от слов старого бия.
После угощения никто из вернувшихся не смыкал ночью глаз, ворочались Байдалы-бий, Токай-бий. К рассвету прискакали доносчики, разосланные с вечера по аулам, чтобы выспросить, как относятся сибаны к своей байбише. Вести доносчиков тоже не могли принести утешения. Взрослые молятся за ее здоровье и благополучие. Молодежь считает неприличным звать ее по имени, только и слышно «Улькен-апай»…[72]
Зато у борцов-палуанов все происходило на глазах у зрителей – кто поборол, а кто оказался прижатым к земле.
Поминки прошли мирно – некому было нарушить торжество, оскорбить честь усопшего.
Аул Улпан затих, гости разъехались по всем сибанским аулам – родственников навестить, друзей. Уехали бии и волостные управители, те, что принимали участие в сибанском походе.
Берег озера Кожабай опустел. Берегом завладели коршуны и вороны, орлы-стервятники, орлы-могильники, сычи – все, кто кормится падалью. Весь день их привлекал сюда запах крови. Они издалека слетелись, но только и могли, что делать большие круги в небе. Люди мешали им. Однако стоило людям разойтись – наступил птичий пир, на всех хватило прихваченных жарким солнцем остатков мяса.
Солнце село, птицы стали разлетаться на ночлег, к своим деревьям, на свои ветки, в свои гнезда. Темнело, и наступило то самое время, когда бии и волостные решили заняться своим делом…
Они собрались неподалеку от аула – такие сосредоточенные и мрачные, будто кого-то не поминать, а похоронить намеревались. Нарочных послали за представительными людьми сибанов.
Первым заговорил Токай-бий:
– Одна из самых больших… нет – самая большая орда племени кереев остается в руках вдовы и сироты. Не будем говорить о девчонке – она чужое добро, она рождена для чужих семей… Что думают сибаны о молодой женщине, которая стала вдовой? Удержит ли вдова, не рассыпав, богатства Есенея? И богатства сибанов? Мы вернулись сказать вам свое мнение, чтобы не было потом обид… Так и так – волостные, бии наелись мяса, напились кумыса и уехали, даже не оглянулись… Не подумали о нашей судьбе… Это для начала я сказал…
Токай замолчал, взглянул на Байдалы, и Мусреп про себя отметил – видно, они заранее определили, кто и что будет говорить… Послушаем…
– Ты начал, а я продолжу… Сибаны родня нам, и мы пришли, охваченные тревогой. Мы пока заметили только дым, а это – дым большого пожара, который может разгореться! Этот пожар охватит всех кереев и всех уаков! Единственный брат Есенея, младший его брат Иманалы предъявляет свои права на наследство. Предъявляет права на жену брата, по законам аменгерства. Вот о чем я должен сказать. А что скажут нам сибаны?
Вспыльчивый Кунияз и на советах держал себя так, словно каждую минуту готов вступить в схватку.
– Сибаны ничего не скажут, – первым откликнулся он. – Что говорить?! Не знаю, кому пришло в голову накликать беду на нашу голову! Кому?.. Чтоб у тех собственный дом сгорел, кто раздувает пожар у других! Чтоб беда их самих настигла, прежде чем…
Кунияз повышал и повышал голос, Байдалы-бий перебил его:
– Кунияз-мырза, глухих среди нас нет… Мы пришли по-родственному, никого не позвали из уаков, чтобы чужеродные не встревали в наш разговор. Разве одно это не показывает, что мы заботимся о вашей же судьбе? А если все роды узнают о притязаниях Иманалы? Примут ли они во внимание, что одни только сибаны не соглашаются с братом усопшего?.. И кто сможет опровергнуть его права? Так повелось издревле! Ты, сибан, не говори первое, что взбредет в голову! Женщина без мужа, как наперсток без пальца. Ты поручишься за вдову?.. А вдруг она – единственная владелица богатств Есенея – задумает угнать весь его скот к своим курлеутам? Ведь и без того у них целый кос есенеевских лошадей. А курлеуты теперь перешли в Кустанайский уезд, а Кустанайский уезд подчиняется отныне Оренбургу… Нет, судьбу наследства, судьбу вдовы должны решать мы сами, пока другие не вмешались!
Мусреп молчал. Бии и волостные готовились долго, целый год. У них с Улпан много счетов. Не их ли она с позором опровергла в тот год, когда приезжали омские торе?
Она, как должное, приняла славу недавнего сибанского похода против Кожыка и его шайки. Разве могут простить такое женщине? Они готовы на время забыть свои собственные распри и отложить свои собственные тяжбы, чтобы выступить против нее. Тут они едины! Первым делом намерены признать Иманалы наследником, признать и его права на Улпан. Намекают, что она может покинуть сибанов, вернуться к своим… Это еще один клин, который они хотят забить между Улпан и сородичами ее покойного мужа.
Мусреп пока молчал, он только хотел выяснить, что еще задумали бии, и спросил:
– Это все, что мы должны были услышать от вас?
– Нет! – сказал Байдалы. – Нет… Неужели ты, сын сибанов, не слыхал? Иманалы хочет устроить поминки по Есенею, когда кончится месяц уразы. Есеке покинул наш бренный мир в прошлом году. По пути на джайляу, возле озера Сореле. Там и намерен собрать людей Иманалы. Что можем сказать мы против?.. И как смотрят на это предводители сибанов?
Байдалы прямо впился глазами в Мусрепа, знал, что от него многое зависит…
Толкают к пропасти, расставляют ловушки… Избежишь одной, попадешь в другую… Мусреп понимал – начнешь спорить с биями, опровергать их доводы, то все сибаны, и Улпан первая, окажутся виновными. Такой приговор и вынесут представители пяти волостей, если дело дойдет до этого. Стоило бы повернуть все так, чтобы у них не было повода вмешиваться.
Мусреп строгим взглядом осадил Кунияза, который по-прежнему порывался что-то сказать.
– Уважаемые бии… – начал он. – Мы приносим вам благодарность – вы не посчитали за труд вернуться к нам, предупредить о надвигающейся грозе. Но учтите и другое… То, о чем говорили и Токай-бий, Байдалы-бий, таит в себе много опасностей… Только разве это – не семейные дела, которые и сами сибаны в состоянии решить. По своему усмотрению. Кто наследник, какой удел будет уготован вдове… Хуже всего, что вы не собираетесь признать Улпан сибанской байбише. Боитесь, она покинет свой аул? Но поверьте мне – если в этом роду есть два человека, достойные называться сибанами, одна из них – Улпан! А если один человек, – это тоже Улпан! Пятнадцать лет у нас называют ее Есенеем! Так он сам велел, а кто мог ослушаться его? Вы говорите – Улпан вдова… Улпан вдова. А сибаны считают ее святой Улпан. У кого бы вы ни спросили, все это подтвердят, даже под страхом поссориться с вами. А к вам у нас всего две просьбы… Ради самого аллаха, уезжайте, не говорите об этом с Улпан. Зачем к ее скорби добавлять, что она чужая нам… А второе – на сегодня достаточно, что вы поведали нам причину своих тревог, причину возвращения с дороги. Дайте нам время, и увидите сами, – в силах мы справиться со своими делами или нет.
Байдалы и Токай – зачинщики – не знали, что предпринять. По всему видно, сибаны не позволят вмешиваться. Если же нажать на них, могут прибегнуть и к защите русского закона. А потом – как знать, чью еще сторону примут остальные бии и волостные. Вот хотя бы Курымсы-бий… С ними вернулся, а сидит и молчит. Не поймешь, что думает… А к его слову все кереи и все уаки прислушиваются. Вот если бы он сказал – одумайтесь, сибаны, мы пришли к вам не как враги, а как ваши друзья, не отступайте от заветов предков… Одного этого было бы достаточно, чтобы смирить гордыню…
Они с надеждой смотрели на него, но старый бий заговорил лишь после долгого раздумья:
– Быть может, мои старые уши не услышали то, что нужно было услышать. А мои старые глаза не увидели того, что нужно было увидеть. Моя вина, случается, в том, что не поспеваю я за вашим временем, оно виляет, как лисий хвост. В старину говорили, а я запомнил – племя, которое ищет повода для ссоры, наживет себе много врагов, а племя в мире со всеми – только прибавит себе сил. Этого я придерживался всю мою долгую, долгую жизнь. Вы мне сказали, бии, – поедем, узнаем, нет ли у сородичей Есенея обиды на нас, или просьбы к нам… Ведь достояние его осталось без настоящего хозяина… Потому я и отправился с вами. Сидел, слушал… Понял – сибаны далеки сейчас от всякой беды, они живут в мире и согласии. Что скажешь? Одно – не надо вмешиваться, не надо кромсать их жизнь.
Мусреп поторопился пригласить их:
– Время позднее. И угощение для вас давно готово. Он боялся, как бы кто-нибудь не попытался ослабить впечатление от слов старого бия.
После угощения никто из вернувшихся не смыкал ночью глаз, ворочались Байдалы-бий, Токай-бий. К рассвету прискакали доносчики, разосланные с вечера по аулам, чтобы выспросить, как относятся сибаны к своей байбише. Вести доносчиков тоже не могли принести утешения. Взрослые молятся за ее здоровье и благополучие. Молодежь считает неприличным звать ее по имени, только и слышно «Улькен-апай»…[72]