Страница:
Есенея все уважали и, уважая, боялись. А Улпан они уважали и любили. Когда-то, как нищие, приходили выпрашивать, теперь приходили за советами. Кто бы стал по простому житейскому делу советоваться с Есенеем!.. А когда он слег, все пять волостей кереев и уаков при разборе ссор, недоразумений, взаимных обид не могли миновать Улпан, чтобы от нее узнать мнение сибанов и самого Есенея.
В медресе к мулле зимой и на джайляу ходило около сорока ребятишек, зато весной и осенью их число сокращалось значительно. Они помогали дома по хозяйству. Кто хотел учиться, для того перерывы проходили безболезненно, потому что мулла занимался круглый год, и ученик возобновлял учебу с того места, на котором остановился.
А многие – бросали. Трудно было, все эти «алип-би-ти» никакого отношения не имели к родному привычному языку, надо было зубрить, а от зубрежки пухла голова… Первым перестал ходить на занятия старший сын Мусрепа. Целое лето и целую зиму он твердил одно и то же: «Хи-сын-ха… хисын-хи… хитур-хо», а дальше так и не двинулся. Сейчас он с удовольствием пас аульных овец.
Второй сын Мусрепа – Ботпай оказался смышленым, он быстро схватывал смысл непонятных палочек, закорючек, точек и в этом не отставал от Бижикен. Но гораздо больше его привлекали игры, хорошие лошади и – пришедшая по наследству от отца – любовь к домбре и песне. Наверное, он тоже недолго протянет в медресе.
Улпан читала полуденный намаз, когда прибежала Бижикен раньше, чем обычно, и повисла сзади у нее на шее. Она раскачивала мать из стороны в сторону, но молча, чтобы не мешать молитве. А когда мать кончила, не отпустила ее, так и продолжала стоять, прижавшись.
– Что случилось?..
Молчание.
Улпан обернулась, увидела надутые губы.
– Что такое, мой верблюжонок?..
– Мулла говорит… говорит, мы тоже будем читать намаз… Завтра начинается месяц уразы,[67] он велел, чтобы мы и постились, и намаз…
У сибирских казахов религиозные мусульманские отправления проводили татарские муллы, называли их в народе – ногай-мулла. Много было среди них и не мулл вовсе, а малограмотных шарлатанов, которые оболванивали людей именем бога. И торговля была в руках ногайских купцов. Так что и аллах полностью находился в их руках, и торговля, и обман, и прибыль, – в их руках. Ни ногаями их нельзя было назвать, ни муллами, ни купцами, а точнее всего – торгаши… А что может быть подлее торгаша?.. Бижикен всего этого знать не могла, но муллу в медресе она не любила.
– Мулла всех ребят увел к озеру, – продолжала она рассказывать матери, как всегда и все ей рассказывала. – Будет показывать, как совершать омовение. А мне сказал – тебя пусть мать научит. А Ботпай…
Бижикен представила себе, что натворил Ботпай, и весело рассмеялась.
– Так что – Ботпай?.. – спросила Улпан.
Оказывается, после слов муллы об уразе, омовении, намазе Ботпай поднялся со своего места и покорно сложил обе руки на груди. Спросил: «Мулла-еке, можно?..» Так полагается, если на двор просишься. Мулла разрешил. А Ботпаю и не нужно было – он, как только вышел, запел во все горло песенку…
– А ты запомнила?
– Запомнила, запомнила!
Бижикен вскочила и в самом деле стала похожа на озорного мальчишку.
– Нехорошо… – стараясь не улыбнуться, сказала Улпан.
– Я тоже не хочу поститься! – вызывающе сказала Бижикен. – Не буду намаз читать! Улпан привлекла ее к себе.
– Ладно, там посмотрим… Приедет старший мулла, я с ним поговорю… Иди, поиграй!
Бижикен убежала, а Улпан, продолжая смотреть ей вслед, когда она уже и скрылась с глаз, думала: «Е-ей, Бижикен… Я росла – никому спуску не давала, как ты, гордой была. А все благодаря отцу, хоть он и прикован был к дому, но считался батыром, прославленным. Кто тебя поддержит?..»
Часто, наблюдая за Бижикен, Улпан вспоминала себя в ее годы. Родная дочка, не спутаешь. Ни за что не заставишь сделать то, что ей не по душе, заступится за слабого, а сильному не побоится дать тумака, если тот обидит ее…
Бижикен было семь лет, когда она начала учиться в медресе. Приходила радостная, гордая. Оказывается, существует двадцать и еще девять букв, с их помощью можно написать любое слово, а другой, кто буквы знает, прочтет что ты хотел сказать! Она делилась своими открытиями с матерью, с отцом – Есеней был тогда жив…
Сейчас Улпан беспокоило то, что с уроков не одна Бижикен возвращается огорченная, мрачная, а, кажется, и другие дети. Действительно, надо поговорить со старшим муллой, когда он вернется из города… Ей, может быть, трудно судить… Но занимаются они все вместе. И те, которые: «алип-би-ти…», и другие – у них уже коран в руках. А все – в один голос, будто ягнята, подпущенные к матерям. Про себя читать не разрешается, только смолкнет что-нибудь, тут же прут муллы стегнет его между лопатками.
Все сорок зимой сидели в одной комнате, а летом – в одной юрте. «Алиф-би-ти, алиф-би-ти…» – выводил кто-то, кто недавно переступил порог медресе. «Ряс-ря… ряс-ри… рятур-о…» Третий весь день молол одно и то же: «Алиф-ки-кусин-ан… алифки-кусин-ен… алифки-кутир-он – ан-ен-он!»[68] Постарше парнишка напевно выводил строки из корана: «И не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину, в то время, как вы знаете…» Наверное, и сам молодой мулла запутался бы, попроси его истолковать хотя бы одну суру из корана!
У Бижикен были свои обиды на муллу. Она любила рисовать – что увидит, что придет в голову. Бодаются два козленка. Мать читает намаз. Старуха Асылтас согнулась под тяжестью мешка – собирала кизяк, теперь несет домой. Многие эти наброски карандашом только ей самой и были понятны, кто – мать, а кто – старуха Асылтас… Хорошо еще, что человека можно было отличить от козленка…
В тот четверг мулла, как обычно, укладывал своих учеников в один ряд животом вниз, и начинал гулять прут. Пороть мальчишек раз в неделю считалось непременной мерой воспитания. Зачастую розга прохаживалась по ним слегка, для порядка. Но бывало и иначе. По уговору раз в неделю, именно в четверг, каждый ученик обязан был принести мулле денег – две копейки. Но детям бедняков это не всегда удавалось, и тогда прут ходил по-настоящему, со свистом рассекая воздух.
Одна Бижикен была освобождена от наказания, но, в назидание, должна была сидеть и смотреть, как наказывают других…
Случилось так, что приношений было мало. Младший мулла, он в это время оставался один в медресе, очень раздраженный, принялся за дело. Он сидел напротив входной двери, а ученики улеглись по кругу… Для начала он прошелся упругим прутом по их спинам, подряд – ишарат дуре, условная порка… Но для тех, кто не принес медяков, она оказалась не очень-то условной. Они вздрагивали всем телом, прижимались к соседям.
Двое плутоватых мальчишек, оказывается, решили поднажиться, отдали мулле половину денег, но прут быстро убедил – так поступать нехорошо, и один вытащил из-за пояса штанишек утаенную копеечную, а другой – полукопеечную монету.
Не вздрагивали при порке, не жались один к другому только двое – Ботпай и Ережеп. Из упрямства.
Бижикен сидела у стены. Поначалу ей трудно было смотреть, как усердствует мулла, девочка не поднимала глаз, утыкалась в книгу. Но постепенно она привыкла.
Когда двое мальчишек бросили мулле утаенные медяки, Бижикен решила, – а если нарисовать, что у них в медресе проходит по четвергам?.. Карандаш вывел на бумаге множество кружков – они в юрте расположились по кругу, головы к мулле, а ноги к стене. Множество палочек – их туловища. К палочке внизу – еще две палочки, и это ноги… А вот и мулла… Побрился он так, что обкорнал верхнюю половину усов, а кончики торчали, словно у кота, который заметил мышонка. Острый хитрый нос. На бритой голове – черная тюбетейка. А в руке длинный прут.
Бижикен увлеклась и не заметила, как впились в нее маленькие, глубоко посаженные глазки. Мулла вкрадчиво – кот и есть – подобрался к ней и вырвал листок. О аллах милосердный!.. Каким гнусным изобразила его эта девчонка! Мулла разорвал бумагу в мелкие клочки. Усы у него топорщились еще сильнее, глаза блуждали, дрожали губы – мулла шептал что-то… Бижикен встречала в коране слово – уйалят,[69] а что такое – билат, которое вырвалось у муллы?
С тех пор Бижикен рисовать перестала.
В медресе было два муллы. Старший – Хусаин-гази – уехал в Тобольск, привезти памятник на могилу Есенея, так хотела Улпан. Ведь через две недели – годовщина со дня его смерти, и сибаны ждут, не перебираются на джайляу, а временно раскинули юрты неподалеку, на берегу озера Карагайлы-коль.
В пяти волостях кереев и уаков распределили, кто и сколько должен надоить кумыса. Улпан ко всем разослала нарочных. Не послала к одному Кожыку – она хорошо знала, как относился к нему Есеней, она помнила из рассказов, как он, окунувшись в ледяную воду, случайно оказался в косе Кожыка и даже не захотел обогреться у его огня… С того и начались их беды… Кожыку – не место среди приглашенных на поминки.
Хусаин-мулла вернулся.
Семигранный, рубленный из смолистых, выдержанных сосен мазар[70] Есенея, с куполом из жести, выкрашенной – под цвет неба – голубой краской. По размерам своим он не уступал двенадцатикрылой юрте. Мазар, наверное, и станут называть голубым куполом, потому что не принято по всякому поводу и без повода, особенно после его смерти, трепать имя Есенея.
Хусаин-мулла привез и надгробный камень и хвалился, что никому не удалось бы раздобыть такой… Сорокапудовая каменная глыба – вся в золотых и серебряных жилах, и солнце переливается в них… Достойное надгробие для такого человека, каким был Есеней.
– Спасибо вам, мулла-еке, за ваши хлопоты… – сказала Улпан. – Как же вам удалось достать его?
– Акша бит… Акша… – многозначительно произнес мулла, давая понять – были бы деньги, а за деньги все можно…
Улпан не забыла, что должна поговорить со старшим муллой и о делах в медресе.
– Я не понимаю… Ураза? Но зачем безгрешных детей заставлять поститься и читать намаз? За три дня двенадцать учеников перестали ходить… Их родители вместо того, чтобы отругать их, смеются над младшим муллой. И моя Бижикен ходит к нему с большой неохотой, – добавила Улпан.
Двенадцать перестали ходить?.. Для старшего муллы такой урон был равен тому, как если бы волк задрал его двенадцать ягнят! Он потряс руками:
– Будь он семь раз проклят, бялябяйский ублюдок, нищий из нищих! Завтра же прогоню его!
Дети на время могли чувствовать себя спокойно. Учителям было не до них. Муллы, призывая в свидетели аллаха и его пророка, грызлись между собой. Особенно этот месяц был важен для каждого из них. Ураза – и никто не придет к мулле с пустыми руками, потоком идут приношения: скот, шкуры… Денежные пожертвования. А еще недалеко и поминки по Есенею, тоже только успевай подставлять руки! В такое время старший мулла изо всех сил постарается откусить младшему голову.
Наконец надгробный камень лег под голубым куполом, место вокруг мазара было расчищено, и Хусаин-мулла позвал на кладбище Улпан.
Она пришла вместе с Дамели и Шынар. Взяла с собой и Бижикен.
Тяжелый камень, привезенный с Урала, становился то светло-серым, то небесно-голубым, с какой стороны встать, как упадет на него свет, заставляя играть медные и серебряные прожилки… И сумели же мастера – отделить его от скалы, отшлифовать так, что можно смотреться, как в зеркало!
Хусаин-мулла торжественно прочел молитву, слова гулко звучали под сводами купола. Бижикен сидела возле камня, поджав под себя ноги, и ждала. Мулла заранее готовил ее – пусть возле могилы отца прозвучит непорочный, чистый голос его дочери.
Бижикен начала, голос ее дрожал, но постепенно она справилась с волнением, и, будто не из корана читала, а складывала песню… Плакала Дамели, плакала Шынар. Слезы застилали глаза Улпан. Арабские слова звучали будто к ней за помощью обращалась Бижикен: «Апа… Почему ушел от нас отец?.. Разве он не знал, как нужен мне? А тебя у нас в ауле все зовут – Акнар-апа… Все дети считают тебя матерью… И для меня ты – самая лучшая, самая родная… На всем свете нет лучше, чем ты! Но почему так рано ушел отец? Я никогда не буду сиротой, у меня есть ты. Но как больно мне, когда я вижу наших мальчишек из медресе, девчонок, таких как я, рядом с их отцами. Как они бросаются к ним на шею, как ласкаются. А у меня – отец не мог меня взять на руки, погладить по голове…»
Есенея, постоянно скрытого занавесью, Бижикен впервые увидела, когда ей исполнилось четыре года. Мать думала, девочка может испугаться, и Есеней сам не разрешал приводить к нему Бижикен. Но кто возьмется уследить? Бижикен, оставшись без присмотра, отворила дверь в его комнату, просунула головку, раздвинув занавесь, – и замерла от испуга. Как и ее мать когда-то, Бижикен не знала, что бывают такие большие головы – словно покрытая обильным инеем голова старого буры! Лицо – с большую чашу величиной, но чаша будто потрескавшаяся от многих-многих морщин, и в пятнах… Руки тряслись – и тряслись два человека, которые держали его за руки.
Бижикен вскрикнула, опрометью кинулась из комнаты и успокоилась в объятиях матери, которая уже отправилась на ее поиски. «Апа… апа… апа…» – только и могла она выговорить. Улпан помнила, сколько труда понадобилось чтобы ее успокоить. «Не бойся, айналайн, не бойся, – повторяла она шепотом. – Он не сделает тебе ничего плохого, он твой отец. Он тяжело болеет, но скоро будет здоров». – «А почему те двое?.. Моего отца схватили за руки и не хотят отпускать?» – «Он трясется весь, такая болезнь. За руки не держать – он уснуть не может. Его удержать одни человек не в силах. Твой отец – батыр…»
Первый испуг прошел, и четырехлетняя Бижикен привыкла к виду отца. Она рассмотрела его глаза, а глаза были добрые. Она теперь с мальчишками играла, с девчонками-сверстницами совсем по-другому – у нее, как и у них, есть отец! А когда ей исполнилось семь лет, Бижикен каждый раз перед уходом в медресе относила отцу пиалу кумыса, это была ее обязанность.
Руки ему держали, а ноги постоянно были прибавлены тяжелым вьюком из одеял и подушек. Бижикен иногда устраивалась поверх и пыталась поиграть с Есенеем, но вьюк дрожал, как живой, и долго ей никогда не удавалось удержаться, она скатывалась на пол и говорила: «Папа, я пойду к мулле учиться – алип-би-ти… А ты поспи. Хорошо?» – «Хорошо, маленькая, ты иди, а я посплю». При ней он не позволял себе расслабиться, но закрывалась дверь, и у него вырывался стон: «О боже! За что?..» Сколько раз мысленно он брал ее на рули, сажал на плечо… Сколько раз чувствовал, как Бижикен забираемся к нему на спину, когда он совершает намаз, и руками обхватывает его за шею… «О боже…»
Так это было, и Улпан понимала – отец, пусть и прикованный к постели, не такой, как у других, был нужен, нужен Бижикен! Но что поделаешь?.. И уже другой упрек слышался ей в напевных словах дочери, которая продолжала читать молитву в мазаре, у камня, этим камнем навсегда отгорожен от них Есеней!
«Апа… А почему я одна у тебя? У папы?.. Где мои братья? Где сестры? Кроме тебя, нет. Ты одинока, и я одинока… Когда я ночью просыпаюсь, слышу твои вздохи. Неужели ты никогда не перестанешь вздыхать, апа? Прости, но не веселят меня самые веселые игры… если вижу – упал малыш по имени Сейтек и его сестренка Айша, она моих лет, сажает брата к себе на плечи. А Багила упала – ее подхватит Сансызбай, старший брат. Мне тоже хочется кого-нибудь унести на спине. А меня, когда я была маленькой, как они, кто-нибудь уносил на плечах?»
Нет, ничего этого не говорила Бижикен.
Бижикен, полузакрыв глаза, произносила нараспев:
– … Он оживляет и умерщвляет, и к нему вы будете возвращены… Те, которые уверовали и были благочестивы, – для них – радостная весть в ближайшей жизни и в будущей…
Она читала, не понимая слов, которые произносит. За нее печалилась, не вытирая слез, Улпан и вкладывала в эти слова свой смысл, свою непроходящую боль. «А Бижикен у меня взрослеет», – думала она.
20
В медресе к мулле зимой и на джайляу ходило около сорока ребятишек, зато весной и осенью их число сокращалось значительно. Они помогали дома по хозяйству. Кто хотел учиться, для того перерывы проходили безболезненно, потому что мулла занимался круглый год, и ученик возобновлял учебу с того места, на котором остановился.
А многие – бросали. Трудно было, все эти «алип-би-ти» никакого отношения не имели к родному привычному языку, надо было зубрить, а от зубрежки пухла голова… Первым перестал ходить на занятия старший сын Мусрепа. Целое лето и целую зиму он твердил одно и то же: «Хи-сын-ха… хисын-хи… хитур-хо», а дальше так и не двинулся. Сейчас он с удовольствием пас аульных овец.
Второй сын Мусрепа – Ботпай оказался смышленым, он быстро схватывал смысл непонятных палочек, закорючек, точек и в этом не отставал от Бижикен. Но гораздо больше его привлекали игры, хорошие лошади и – пришедшая по наследству от отца – любовь к домбре и песне. Наверное, он тоже недолго протянет в медресе.
Улпан читала полуденный намаз, когда прибежала Бижикен раньше, чем обычно, и повисла сзади у нее на шее. Она раскачивала мать из стороны в сторону, но молча, чтобы не мешать молитве. А когда мать кончила, не отпустила ее, так и продолжала стоять, прижавшись.
– Что случилось?..
Молчание.
Улпан обернулась, увидела надутые губы.
– Что такое, мой верблюжонок?..
– Мулла говорит… говорит, мы тоже будем читать намаз… Завтра начинается месяц уразы,[67] он велел, чтобы мы и постились, и намаз…
У сибирских казахов религиозные мусульманские отправления проводили татарские муллы, называли их в народе – ногай-мулла. Много было среди них и не мулл вовсе, а малограмотных шарлатанов, которые оболванивали людей именем бога. И торговля была в руках ногайских купцов. Так что и аллах полностью находился в их руках, и торговля, и обман, и прибыль, – в их руках. Ни ногаями их нельзя было назвать, ни муллами, ни купцами, а точнее всего – торгаши… А что может быть подлее торгаша?.. Бижикен всего этого знать не могла, но муллу в медресе она не любила.
– Мулла всех ребят увел к озеру, – продолжала она рассказывать матери, как всегда и все ей рассказывала. – Будет показывать, как совершать омовение. А мне сказал – тебя пусть мать научит. А Ботпай…
Бижикен представила себе, что натворил Ботпай, и весело рассмеялась.
– Так что – Ботпай?.. – спросила Улпан.
Оказывается, после слов муллы об уразе, омовении, намазе Ботпай поднялся со своего места и покорно сложил обе руки на груди. Спросил: «Мулла-еке, можно?..» Так полагается, если на двор просишься. Мулла разрешил. А Ботпаю и не нужно было – он, как только вышел, запел во все горло песенку…
– А ты запомнила?
– Запомнила, запомнила!
Бижикен вскочила и в самом деле стала похожа на озорного мальчишку.
А дальше Ботпай, наверное, не успел придумать, чтобы как стихи было, он просто крикнул: «Кому хочешь, тому жалуйся!» И побежал в аул. И его дружок Ережеп за ним, они, конечно, заранее договорились.
Мулла, мулла мулла-ки…
Как у кошки усики!
Сколько ты – я столько знаю,
ты – молись иль не молись —
в свой аул скорей катись!
Не хочу поститься
И не стану мыться,
не пойду молиться!
– Нехорошо… – стараясь не улыбнуться, сказала Улпан.
– Я тоже не хочу поститься! – вызывающе сказала Бижикен. – Не буду намаз читать! Улпан привлекла ее к себе.
– Ладно, там посмотрим… Приедет старший мулла, я с ним поговорю… Иди, поиграй!
Бижикен убежала, а Улпан, продолжая смотреть ей вслед, когда она уже и скрылась с глаз, думала: «Е-ей, Бижикен… Я росла – никому спуску не давала, как ты, гордой была. А все благодаря отцу, хоть он и прикован был к дому, но считался батыром, прославленным. Кто тебя поддержит?..»
Часто, наблюдая за Бижикен, Улпан вспоминала себя в ее годы. Родная дочка, не спутаешь. Ни за что не заставишь сделать то, что ей не по душе, заступится за слабого, а сильному не побоится дать тумака, если тот обидит ее…
Бижикен было семь лет, когда она начала учиться в медресе. Приходила радостная, гордая. Оказывается, существует двадцать и еще девять букв, с их помощью можно написать любое слово, а другой, кто буквы знает, прочтет что ты хотел сказать! Она делилась своими открытиями с матерью, с отцом – Есеней был тогда жив…
Сейчас Улпан беспокоило то, что с уроков не одна Бижикен возвращается огорченная, мрачная, а, кажется, и другие дети. Действительно, надо поговорить со старшим муллой, когда он вернется из города… Ей, может быть, трудно судить… Но занимаются они все вместе. И те, которые: «алип-би-ти…», и другие – у них уже коран в руках. А все – в один голос, будто ягнята, подпущенные к матерям. Про себя читать не разрешается, только смолкнет что-нибудь, тут же прут муллы стегнет его между лопатками.
Все сорок зимой сидели в одной комнате, а летом – в одной юрте. «Алиф-би-ти, алиф-би-ти…» – выводил кто-то, кто недавно переступил порог медресе. «Ряс-ря… ряс-ри… рятур-о…» Третий весь день молол одно и то же: «Алиф-ки-кусин-ан… алифки-кусин-ен… алифки-кутир-он – ан-ен-он!»[68] Постарше парнишка напевно выводил строки из корана: «И не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину, в то время, как вы знаете…» Наверное, и сам молодой мулла запутался бы, попроси его истолковать хотя бы одну суру из корана!
У Бижикен были свои обиды на муллу. Она любила рисовать – что увидит, что придет в голову. Бодаются два козленка. Мать читает намаз. Старуха Асылтас согнулась под тяжестью мешка – собирала кизяк, теперь несет домой. Многие эти наброски карандашом только ей самой и были понятны, кто – мать, а кто – старуха Асылтас… Хорошо еще, что человека можно было отличить от козленка…
В тот четверг мулла, как обычно, укладывал своих учеников в один ряд животом вниз, и начинал гулять прут. Пороть мальчишек раз в неделю считалось непременной мерой воспитания. Зачастую розга прохаживалась по ним слегка, для порядка. Но бывало и иначе. По уговору раз в неделю, именно в четверг, каждый ученик обязан был принести мулле денег – две копейки. Но детям бедняков это не всегда удавалось, и тогда прут ходил по-настоящему, со свистом рассекая воздух.
Одна Бижикен была освобождена от наказания, но, в назидание, должна была сидеть и смотреть, как наказывают других…
Случилось так, что приношений было мало. Младший мулла, он в это время оставался один в медресе, очень раздраженный, принялся за дело. Он сидел напротив входной двери, а ученики улеглись по кругу… Для начала он прошелся упругим прутом по их спинам, подряд – ишарат дуре, условная порка… Но для тех, кто не принес медяков, она оказалась не очень-то условной. Они вздрагивали всем телом, прижимались к соседям.
Двое плутоватых мальчишек, оказывается, решили поднажиться, отдали мулле половину денег, но прут быстро убедил – так поступать нехорошо, и один вытащил из-за пояса штанишек утаенную копеечную, а другой – полукопеечную монету.
Не вздрагивали при порке, не жались один к другому только двое – Ботпай и Ережеп. Из упрямства.
Бижикен сидела у стены. Поначалу ей трудно было смотреть, как усердствует мулла, девочка не поднимала глаз, утыкалась в книгу. Но постепенно она привыкла.
Когда двое мальчишек бросили мулле утаенные медяки, Бижикен решила, – а если нарисовать, что у них в медресе проходит по четвергам?.. Карандаш вывел на бумаге множество кружков – они в юрте расположились по кругу, головы к мулле, а ноги к стене. Множество палочек – их туловища. К палочке внизу – еще две палочки, и это ноги… А вот и мулла… Побрился он так, что обкорнал верхнюю половину усов, а кончики торчали, словно у кота, который заметил мышонка. Острый хитрый нос. На бритой голове – черная тюбетейка. А в руке длинный прут.
Бижикен увлеклась и не заметила, как впились в нее маленькие, глубоко посаженные глазки. Мулла вкрадчиво – кот и есть – подобрался к ней и вырвал листок. О аллах милосердный!.. Каким гнусным изобразила его эта девчонка! Мулла разорвал бумагу в мелкие клочки. Усы у него топорщились еще сильнее, глаза блуждали, дрожали губы – мулла шептал что-то… Бижикен встречала в коране слово – уйалят,[69] а что такое – билат, которое вырвалось у муллы?
С тех пор Бижикен рисовать перестала.
В медресе было два муллы. Старший – Хусаин-гази – уехал в Тобольск, привезти памятник на могилу Есенея, так хотела Улпан. Ведь через две недели – годовщина со дня его смерти, и сибаны ждут, не перебираются на джайляу, а временно раскинули юрты неподалеку, на берегу озера Карагайлы-коль.
В пяти волостях кереев и уаков распределили, кто и сколько должен надоить кумыса. Улпан ко всем разослала нарочных. Не послала к одному Кожыку – она хорошо знала, как относился к нему Есеней, она помнила из рассказов, как он, окунувшись в ледяную воду, случайно оказался в косе Кожыка и даже не захотел обогреться у его огня… С того и начались их беды… Кожыку – не место среди приглашенных на поминки.
Хусаин-мулла вернулся.
Семигранный, рубленный из смолистых, выдержанных сосен мазар[70] Есенея, с куполом из жести, выкрашенной – под цвет неба – голубой краской. По размерам своим он не уступал двенадцатикрылой юрте. Мазар, наверное, и станут называть голубым куполом, потому что не принято по всякому поводу и без повода, особенно после его смерти, трепать имя Есенея.
Хусаин-мулла привез и надгробный камень и хвалился, что никому не удалось бы раздобыть такой… Сорокапудовая каменная глыба – вся в золотых и серебряных жилах, и солнце переливается в них… Достойное надгробие для такого человека, каким был Есеней.
– Спасибо вам, мулла-еке, за ваши хлопоты… – сказала Улпан. – Как же вам удалось достать его?
– Акша бит… Акша… – многозначительно произнес мулла, давая понять – были бы деньги, а за деньги все можно…
Улпан не забыла, что должна поговорить со старшим муллой и о делах в медресе.
– Я не понимаю… Ураза? Но зачем безгрешных детей заставлять поститься и читать намаз? За три дня двенадцать учеников перестали ходить… Их родители вместо того, чтобы отругать их, смеются над младшим муллой. И моя Бижикен ходит к нему с большой неохотой, – добавила Улпан.
Двенадцать перестали ходить?.. Для старшего муллы такой урон был равен тому, как если бы волк задрал его двенадцать ягнят! Он потряс руками:
– Будь он семь раз проклят, бялябяйский ублюдок, нищий из нищих! Завтра же прогоню его!
Дети на время могли чувствовать себя спокойно. Учителям было не до них. Муллы, призывая в свидетели аллаха и его пророка, грызлись между собой. Особенно этот месяц был важен для каждого из них. Ураза – и никто не придет к мулле с пустыми руками, потоком идут приношения: скот, шкуры… Денежные пожертвования. А еще недалеко и поминки по Есенею, тоже только успевай подставлять руки! В такое время старший мулла изо всех сил постарается откусить младшему голову.
Наконец надгробный камень лег под голубым куполом, место вокруг мазара было расчищено, и Хусаин-мулла позвал на кладбище Улпан.
Она пришла вместе с Дамели и Шынар. Взяла с собой и Бижикен.
Тяжелый камень, привезенный с Урала, становился то светло-серым, то небесно-голубым, с какой стороны встать, как упадет на него свет, заставляя играть медные и серебряные прожилки… И сумели же мастера – отделить его от скалы, отшлифовать так, что можно смотреться, как в зеркало!
Хусаин-мулла торжественно прочел молитву, слова гулко звучали под сводами купола. Бижикен сидела возле камня, поджав под себя ноги, и ждала. Мулла заранее готовил ее – пусть возле могилы отца прозвучит непорочный, чистый голос его дочери.
Бижикен начала, голос ее дрожал, но постепенно она справилась с волнением, и, будто не из корана читала, а складывала песню… Плакала Дамели, плакала Шынар. Слезы застилали глаза Улпан. Арабские слова звучали будто к ней за помощью обращалась Бижикен: «Апа… Почему ушел от нас отец?.. Разве он не знал, как нужен мне? А тебя у нас в ауле все зовут – Акнар-апа… Все дети считают тебя матерью… И для меня ты – самая лучшая, самая родная… На всем свете нет лучше, чем ты! Но почему так рано ушел отец? Я никогда не буду сиротой, у меня есть ты. Но как больно мне, когда я вижу наших мальчишек из медресе, девчонок, таких как я, рядом с их отцами. Как они бросаются к ним на шею, как ласкаются. А у меня – отец не мог меня взять на руки, погладить по голове…»
Есенея, постоянно скрытого занавесью, Бижикен впервые увидела, когда ей исполнилось четыре года. Мать думала, девочка может испугаться, и Есеней сам не разрешал приводить к нему Бижикен. Но кто возьмется уследить? Бижикен, оставшись без присмотра, отворила дверь в его комнату, просунула головку, раздвинув занавесь, – и замерла от испуга. Как и ее мать когда-то, Бижикен не знала, что бывают такие большие головы – словно покрытая обильным инеем голова старого буры! Лицо – с большую чашу величиной, но чаша будто потрескавшаяся от многих-многих морщин, и в пятнах… Руки тряслись – и тряслись два человека, которые держали его за руки.
Бижикен вскрикнула, опрометью кинулась из комнаты и успокоилась в объятиях матери, которая уже отправилась на ее поиски. «Апа… апа… апа…» – только и могла она выговорить. Улпан помнила, сколько труда понадобилось чтобы ее успокоить. «Не бойся, айналайн, не бойся, – повторяла она шепотом. – Он не сделает тебе ничего плохого, он твой отец. Он тяжело болеет, но скоро будет здоров». – «А почему те двое?.. Моего отца схватили за руки и не хотят отпускать?» – «Он трясется весь, такая болезнь. За руки не держать – он уснуть не может. Его удержать одни человек не в силах. Твой отец – батыр…»
Первый испуг прошел, и четырехлетняя Бижикен привыкла к виду отца. Она рассмотрела его глаза, а глаза были добрые. Она теперь с мальчишками играла, с девчонками-сверстницами совсем по-другому – у нее, как и у них, есть отец! А когда ей исполнилось семь лет, Бижикен каждый раз перед уходом в медресе относила отцу пиалу кумыса, это была ее обязанность.
Руки ему держали, а ноги постоянно были прибавлены тяжелым вьюком из одеял и подушек. Бижикен иногда устраивалась поверх и пыталась поиграть с Есенеем, но вьюк дрожал, как живой, и долго ей никогда не удавалось удержаться, она скатывалась на пол и говорила: «Папа, я пойду к мулле учиться – алип-би-ти… А ты поспи. Хорошо?» – «Хорошо, маленькая, ты иди, а я посплю». При ней он не позволял себе расслабиться, но закрывалась дверь, и у него вырывался стон: «О боже! За что?..» Сколько раз мысленно он брал ее на рули, сажал на плечо… Сколько раз чувствовал, как Бижикен забираемся к нему на спину, когда он совершает намаз, и руками обхватывает его за шею… «О боже…»
Так это было, и Улпан понимала – отец, пусть и прикованный к постели, не такой, как у других, был нужен, нужен Бижикен! Но что поделаешь?.. И уже другой упрек слышался ей в напевных словах дочери, которая продолжала читать молитву в мазаре, у камня, этим камнем навсегда отгорожен от них Есеней!
«Апа… А почему я одна у тебя? У папы?.. Где мои братья? Где сестры? Кроме тебя, нет. Ты одинока, и я одинока… Когда я ночью просыпаюсь, слышу твои вздохи. Неужели ты никогда не перестанешь вздыхать, апа? Прости, но не веселят меня самые веселые игры… если вижу – упал малыш по имени Сейтек и его сестренка Айша, она моих лет, сажает брата к себе на плечи. А Багила упала – ее подхватит Сансызбай, старший брат. Мне тоже хочется кого-нибудь унести на спине. А меня, когда я была маленькой, как они, кто-нибудь уносил на плечах?»
Нет, ничего этого не говорила Бижикен.
Бижикен, полузакрыв глаза, произносила нараспев:
– … Он оживляет и умерщвляет, и к нему вы будете возвращены… Те, которые уверовали и были благочестивы, – для них – радостная весть в ближайшей жизни и в будущей…
Она читала, не понимая слов, которые произносит. За нее печалилась, не вытирая слез, Улпан и вкладывала в эти слова свой смысл, свою непроходящую боль. «А Бижикен у меня взрослеет», – думала она.
20
Человек тридцать собралось за аулом во главе с Байдалы-бием и Кузембаем, волостным управителем. Они сидели, разговаривали о предстоящих поминках, когда возле них остановились всадники, трое, поздоровались.
– Добро пожаловать… – откликнулся Мусреп.
Его поблагодарил безбородый, чей конь стоял впереди:
– Спасибо… Мы по делу приехали. От Кожык-батыра. От его имени мы должны повидаться с Улпан-байбише. Она дома сейчас?
– Вы слезли бы с коней… – продолжал Мусреп, которому всадники не понравились, и разговор безбородого – тоже. – Сказали бы нам – с чем приехали. А там видно будет, дома Улпан-байбише или ее нет.
– Нет, – упрямо возразил безбородый. – С чем приехали, скажем Улпан, самой, и тут же повернем коней обратно.
– Тогда сразу можешь повернуть. Не примет она, особенно людей, посланных Кожыком.
– Ну и сибаны!.. Пройдохи! Не успели похоронить Есенея, а жену его держите в черной юрте, никого не подпускаете к ней! Хотите его орду разграбить?
Мусреп взглянул на Шондыгула, и Шондыгул поднялся, легко сдернул с коня безбородого, конец повода сунул ему в руку и самого прижал за плечи к земле перед Байдалы-бием.
– Говори… – приказал бий.
Тот нисколько не смутился и начал:
– Что ж, скажу! Может быть, до вас дошла весть, что аулы Кожыка, все его двадцать четыре аула поразила черная оспа? Почему не пригласили батыра на поминки Есенея?
Бий, выслушивая кого-нибудь, не станет вступать с ним в пререкания, он только вынесет окончательное решение, и хотя ответ у Байдалы был готов, он кивнул Мусрепу.
– Есеней при жизни никогда не звал Кожыка, – сказал Мусреп. – А умирая, завещал, чтобы разбойники с большой дороги не глумились над его прахом. Кожык не будет позван.
– Что еще скажешь? – обратился к гонцу Байдалы-бий.
– Скажу – Кожык привезет двадцать четыре сабы с кумысом, сто баранов, пятьдесят откормленных кобылиц для забоя. Двух наров он нагрузит подарками для Улпан-байбише. Двадцать четыре скакуна готовы к байге в честь Есенея.
Байдалы еще намеревался послушать.
– Керей-уаки – все – знают… – продолжал Мусреп. – В ту осень Есеней еле выбрался из ледяной воды, замерзал по дороге. Но когда ему попался шалаш Кожыка, Есеней не обогрелся возле его огня, не прикоснулся к еде. Кожык не человек, а свинья, если воображает, что мы позволим ему поганой ногой ступить на землю, где будут поминки…
– Что еще можешь сказать? – спросил Байдалы.
– Скажу – сибаны, вы зря так поступаете. Есеней умер, а живая мышь не боится дохлого льва! Есеней умер – кто вас будет бояться, сибаны? Кожык – это Кожык… Кенесары сегодня – это он. Двести коней у него всегда на привязи, двести джигитов спят по ночам, не раздеваясь, подложив седла под голову. Раз вы так поступаете, Кожык возьмет сибана на мушку! Тогда посмотрим… Я все сказал.
Настала очередь Мусрепа взглянуть на Байдалы-бия. Бий вынес приговор:
– За наглость, за неуважение к скорби аула, который готовится к поминкам, дать этому безбородому сорок ударов плетью… За угрозы, произнесенные им, отнять коня, а самого отправить пешком!
Если приговор бывает чрезмерно суровым, один из тех, кто находится рядом, может по обычаю попросить: «Смилостивьтесь, биеке…» Бий может наказание по такой просьбе уменьшить до половины, хотя все равно считается, что виновный понес наказание полностью. На этот раз никто не заступился, и Шондыгул с несколькими джигитами увел безбородого.
Вечером в доме Улпан собрались Байдалы, Кузембай, Мусреп и совсем молодой, но уже проявивший свое мужество джигит по имени Кунияз.
Улпан выслушала их, спросила:
– Как понять Кожыка? То, что он послал к нам гонцов, это конец его бесчинствам, или он что-то новое задумал?
Ей ответил волостной – Кузембай, из керейского рода кошебе:
– Будь наш Есеке жив, я бы сказал – конец бесчинствам. Но Есеке нет… Безбородый говорил – у Кожыка двести джигитов, они постоянно грабят аулы по ту сторону Ишима. Теперь по старой памяти Кожык наметился и на керейские земли.
Байдалы высказал свое мнение:
– Эта кровожадная собака к живому Есенею боялась подступиться… Кожык хочет свести счеты с мертвым Есенеем!
Предположения свои они высказали, но ни тот, ни другой не обмолвились – что же предпринять. Видимо, решить это они предоставляли Улпан самой.
За Кожыка когда-то Кенесары отдал младшую сестру, сватом приходился Кожык и Чингису Валиханову. С молодых лет – едва семнадцать исполнилось, – Кожык стал известен своим злобным нравом, своей беспощадностью. Поначалу степные аулы приняли сторону Кенесары, а через два-три года поняли, что одна дорога с ним к добру не приведет, и стали возвращаться… Кожык со своими головорезами – их у него тогда было триста – охотился за беглецами по приказу Кенесары, отбирал скот, угонял девушек и молодых женщин, и во всей добыче имел свою долю. Когда Кенесары удалось захватить крепость Тургай, Кожык был первым в кровавой расправе с мирными жителями. Кожык с Кенесары шел до конца, и не отстал бы от него, если бы тот не погиб, когда напал на киргизов… А Кожык бежал на север Бетпак-Далы, угнав с собой четыре тысячи лошадей. Потом он поселился в урочище Мензей, в нижнем течении Ишима. Его власть распространялась на сто пятьдесят верст по обе стороны реки. Атыгаи и караулы, жившие на этих землях, бежали от соседства с ним. Бежали уаки, хоть сам Кожык и происходил из уаков. От девяти жен у него было двадцать четыре сына, и каждый владел аулом. А в аулах собрались те, что ходили в походы с Кенесары. Кожык, наверное, решил, что пришло его время, и на поминках хотел запугать насмерть и поставить на колени кереев.
Улпан заметила нерешительность Байдалы-бия и Кузенбая, но не впервые принимала она на себя ответственность, взваливала на плечи тяжелый хоржун…
– Поминки мы с божьей помощью проведем, сородичи мои, – сказала она. – Посмотрим… Может быть, если Кожык не уймется, вызовем из Стапа казачью сотню. Но как нам дальше жить? Выходит, умер Есеней, и никому больше не под силу справиться с Кожыком? Но Есеней разве в одиночку шел на врага? Нет, он бросал общий для кереев боевой клич – Ошибай… Созывал уаков их ураном Жаубасар… И разве все вместе они не прогнали с наших земель не какого-то Кожыка, а самого Кенесары, когда тот был в полной силе! А Кожык… Он из уаков, но родное племя не хочет его знать. Ему удалось избежать кары от рук Есенея, но разве Есеней не сказал вам перед смертью: «Керей, пока ты не покончишь с Кожыком, не будешь знать покоя». Не о себе он заботился – личной вражды у Есенея не было к Кожыку. Этот вор, этот убийца проклят всеми атыгаями и всеми караулами, всеми кереями, всеми уаками! Место ему – в темном доме, где на окнах решетки. Если все остальные попрячутся по лесам, сибаны в одиночку вступят в схватку с Кожыком… У них больше нет Есенея, но мужчины, слава аллаху, есть!
Молодой Кунияз весь напрягся при ее словах о том, что есть у сибанов мужчины, хоть сейчас на коня – и в поход.
– Улпан говорит правильно… – начал Мусреп. – Говорит, что давно должны были сказать мужчины. Гонца Кожыка выпороли… Коня у него за наглость отобрали. Значит, сибаны решились на все. Но Кожык не только их враг. От предков достался нам обычай – такого общего врага, неисправимого злодея закидывают камнями, по камню от каждого рода… Сибаны, я думаю, не останутся в одиночестве. А место Кожыка – в тюрьме. Байдеке, кому же, как не вам, начать это дело и завершить его…
Байдалы-бий любил, когда его имя называлось первым. Он сказал:
– Самый верный путь покончить с разбойником, это – чтобы бог осенил единством кереев и уаков.
– А за кем же пойдет народ, если не за вами? – почтительно произнес Мусреп. – Известен Байдалы-бий не только среди казахов, но и среди русских. Кто может сесть выше вас?
Байдалы гордо поднял голову.
– Кузембай! – обратился он к волостному управителю. – Готовь пригауар пяти наших волостей… Выслать в край собачьих упряжек, чтобы никогда не мог вернуться обратно. Навечно…
– Нас ждут, – напомнил Кузембай. – Другие бии, волостные управители. Позвать их сюда?
Кунияз огорченно воскликнул:
– Жаль! А я уж думал – настал день, можно садиться в седло, поднять знамя, крикнуть боевой клич! А вижу – дело ограничится тем, что будет испачкана еще одна бумага!
– Добро пожаловать… – откликнулся Мусреп.
Его поблагодарил безбородый, чей конь стоял впереди:
– Спасибо… Мы по делу приехали. От Кожык-батыра. От его имени мы должны повидаться с Улпан-байбише. Она дома сейчас?
– Вы слезли бы с коней… – продолжал Мусреп, которому всадники не понравились, и разговор безбородого – тоже. – Сказали бы нам – с чем приехали. А там видно будет, дома Улпан-байбише или ее нет.
– Нет, – упрямо возразил безбородый. – С чем приехали, скажем Улпан, самой, и тут же повернем коней обратно.
– Тогда сразу можешь повернуть. Не примет она, особенно людей, посланных Кожыком.
– Ну и сибаны!.. Пройдохи! Не успели похоронить Есенея, а жену его держите в черной юрте, никого не подпускаете к ней! Хотите его орду разграбить?
Мусреп взглянул на Шондыгула, и Шондыгул поднялся, легко сдернул с коня безбородого, конец повода сунул ему в руку и самого прижал за плечи к земле перед Байдалы-бием.
– Говори… – приказал бий.
Тот нисколько не смутился и начал:
– Что ж, скажу! Может быть, до вас дошла весть, что аулы Кожыка, все его двадцать четыре аула поразила черная оспа? Почему не пригласили батыра на поминки Есенея?
Бий, выслушивая кого-нибудь, не станет вступать с ним в пререкания, он только вынесет окончательное решение, и хотя ответ у Байдалы был готов, он кивнул Мусрепу.
– Есеней при жизни никогда не звал Кожыка, – сказал Мусреп. – А умирая, завещал, чтобы разбойники с большой дороги не глумились над его прахом. Кожык не будет позван.
– Что еще скажешь? – обратился к гонцу Байдалы-бий.
– Скажу – Кожык привезет двадцать четыре сабы с кумысом, сто баранов, пятьдесят откормленных кобылиц для забоя. Двух наров он нагрузит подарками для Улпан-байбише. Двадцать четыре скакуна готовы к байге в честь Есенея.
Байдалы еще намеревался послушать.
– Керей-уаки – все – знают… – продолжал Мусреп. – В ту осень Есеней еле выбрался из ледяной воды, замерзал по дороге. Но когда ему попался шалаш Кожыка, Есеней не обогрелся возле его огня, не прикоснулся к еде. Кожык не человек, а свинья, если воображает, что мы позволим ему поганой ногой ступить на землю, где будут поминки…
– Что еще можешь сказать? – спросил Байдалы.
– Скажу – сибаны, вы зря так поступаете. Есеней умер, а живая мышь не боится дохлого льва! Есеней умер – кто вас будет бояться, сибаны? Кожык – это Кожык… Кенесары сегодня – это он. Двести коней у него всегда на привязи, двести джигитов спят по ночам, не раздеваясь, подложив седла под голову. Раз вы так поступаете, Кожык возьмет сибана на мушку! Тогда посмотрим… Я все сказал.
Настала очередь Мусрепа взглянуть на Байдалы-бия. Бий вынес приговор:
– За наглость, за неуважение к скорби аула, который готовится к поминкам, дать этому безбородому сорок ударов плетью… За угрозы, произнесенные им, отнять коня, а самого отправить пешком!
Если приговор бывает чрезмерно суровым, один из тех, кто находится рядом, может по обычаю попросить: «Смилостивьтесь, биеке…» Бий может наказание по такой просьбе уменьшить до половины, хотя все равно считается, что виновный понес наказание полностью. На этот раз никто не заступился, и Шондыгул с несколькими джигитами увел безбородого.
Вечером в доме Улпан собрались Байдалы, Кузембай, Мусреп и совсем молодой, но уже проявивший свое мужество джигит по имени Кунияз.
Улпан выслушала их, спросила:
– Как понять Кожыка? То, что он послал к нам гонцов, это конец его бесчинствам, или он что-то новое задумал?
Ей ответил волостной – Кузембай, из керейского рода кошебе:
– Будь наш Есеке жив, я бы сказал – конец бесчинствам. Но Есеке нет… Безбородый говорил – у Кожыка двести джигитов, они постоянно грабят аулы по ту сторону Ишима. Теперь по старой памяти Кожык наметился и на керейские земли.
Байдалы высказал свое мнение:
– Эта кровожадная собака к живому Есенею боялась подступиться… Кожык хочет свести счеты с мертвым Есенеем!
Предположения свои они высказали, но ни тот, ни другой не обмолвились – что же предпринять. Видимо, решить это они предоставляли Улпан самой.
За Кожыка когда-то Кенесары отдал младшую сестру, сватом приходился Кожык и Чингису Валиханову. С молодых лет – едва семнадцать исполнилось, – Кожык стал известен своим злобным нравом, своей беспощадностью. Поначалу степные аулы приняли сторону Кенесары, а через два-три года поняли, что одна дорога с ним к добру не приведет, и стали возвращаться… Кожык со своими головорезами – их у него тогда было триста – охотился за беглецами по приказу Кенесары, отбирал скот, угонял девушек и молодых женщин, и во всей добыче имел свою долю. Когда Кенесары удалось захватить крепость Тургай, Кожык был первым в кровавой расправе с мирными жителями. Кожык с Кенесары шел до конца, и не отстал бы от него, если бы тот не погиб, когда напал на киргизов… А Кожык бежал на север Бетпак-Далы, угнав с собой четыре тысячи лошадей. Потом он поселился в урочище Мензей, в нижнем течении Ишима. Его власть распространялась на сто пятьдесят верст по обе стороны реки. Атыгаи и караулы, жившие на этих землях, бежали от соседства с ним. Бежали уаки, хоть сам Кожык и происходил из уаков. От девяти жен у него было двадцать четыре сына, и каждый владел аулом. А в аулах собрались те, что ходили в походы с Кенесары. Кожык, наверное, решил, что пришло его время, и на поминках хотел запугать насмерть и поставить на колени кереев.
Улпан заметила нерешительность Байдалы-бия и Кузенбая, но не впервые принимала она на себя ответственность, взваливала на плечи тяжелый хоржун…
– Поминки мы с божьей помощью проведем, сородичи мои, – сказала она. – Посмотрим… Может быть, если Кожык не уймется, вызовем из Стапа казачью сотню. Но как нам дальше жить? Выходит, умер Есеней, и никому больше не под силу справиться с Кожыком? Но Есеней разве в одиночку шел на врага? Нет, он бросал общий для кереев боевой клич – Ошибай… Созывал уаков их ураном Жаубасар… И разве все вместе они не прогнали с наших земель не какого-то Кожыка, а самого Кенесары, когда тот был в полной силе! А Кожык… Он из уаков, но родное племя не хочет его знать. Ему удалось избежать кары от рук Есенея, но разве Есеней не сказал вам перед смертью: «Керей, пока ты не покончишь с Кожыком, не будешь знать покоя». Не о себе он заботился – личной вражды у Есенея не было к Кожыку. Этот вор, этот убийца проклят всеми атыгаями и всеми караулами, всеми кереями, всеми уаками! Место ему – в темном доме, где на окнах решетки. Если все остальные попрячутся по лесам, сибаны в одиночку вступят в схватку с Кожыком… У них больше нет Есенея, но мужчины, слава аллаху, есть!
Молодой Кунияз весь напрягся при ее словах о том, что есть у сибанов мужчины, хоть сейчас на коня – и в поход.
– Улпан говорит правильно… – начал Мусреп. – Говорит, что давно должны были сказать мужчины. Гонца Кожыка выпороли… Коня у него за наглость отобрали. Значит, сибаны решились на все. Но Кожык не только их враг. От предков достался нам обычай – такого общего врага, неисправимого злодея закидывают камнями, по камню от каждого рода… Сибаны, я думаю, не останутся в одиночестве. А место Кожыка – в тюрьме. Байдеке, кому же, как не вам, начать это дело и завершить его…
Байдалы-бий любил, когда его имя называлось первым. Он сказал:
– Самый верный путь покончить с разбойником, это – чтобы бог осенил единством кереев и уаков.
– А за кем же пойдет народ, если не за вами? – почтительно произнес Мусреп. – Известен Байдалы-бий не только среди казахов, но и среди русских. Кто может сесть выше вас?
Байдалы гордо поднял голову.
– Кузембай! – обратился он к волостному управителю. – Готовь пригауар пяти наших волостей… Выслать в край собачьих упряжек, чтобы никогда не мог вернуться обратно. Навечно…
– Нас ждут, – напомнил Кузембай. – Другие бии, волостные управители. Позвать их сюда?
Кунияз огорченно воскликнул:
– Жаль! А я уж думал – настал день, можно садиться в седло, поднять знамя, крикнуть боевой клич! А вижу – дело ограничится тем, что будет испачкана еще одна бумага!