– Как солнце и луна – две женщины сибанов.
Акнар… Шынар…
Как яркие цветы!
Шынар, я слышал, что красива ты,
судьбой Мусрепа, счастьем стала ты,
и пусть ваш сын – дорогой караванов —
пройдет без горя и без суеты.
 
   Шынар застенчиво сказала:
   – Тогжан-ага… да сбудутся ваши пожелания… У меня поверх одеяла лежит халат. Я бы сама накинула вам на плечи, но мне вставать нельзя. Возьмите сами…
   Она сделала движение – сдвинула халат, подаренный Есенеем, и Тогжан осторожно подошел на звук ее голоса, ощупью поднял халат и накинул на плечи.
   – Сейчас я жалею, что я не простой бедняк из рода сибанов, а акын из рода атыгай… Ведь говорят же, что ваши сородичи теперь всегда в состоянии налить гостям кесе кумыса!
   Наверное, трудно приходилось в жизни старому слепому акыну, и невольно прорвалась у него жалоба, голос прозвучал печально, но он дальше ничего не стал говорить о себе, он снова обратился к Шынар:
   – Шынаржан, я хочу сказать, что старую тощую лошадь никто не покрывает шелковой попоной. Ты оказала мне уважение, подарила халат… Я оказал тебе уважение и принял подарок. Но ты сама носи, носи на счастье… – И халат снова лег поверх одеяла.
   Когда домой вернулся Мусреп, Тогжан-ага пел «Кыз-Жибек», о ее любви и страданиях, о стойкости и верности… Мусреп поздоровался со всеми, а потом сказал:
   – Продолжай, Тогжан, продолжай, не обращай на меня внимания… – И поспешил к Шынар.
   Она озабоченно спросила:
   – Ты привез что-нибудь? Акыны собрались…
   – Ты не беспокойся, почтенная мать семейства! Я же заранее знал, что мимо нашего дома они не проедут. Все есть… И вообще акыны – удачливый народ, разве ты не знаешь…
   К гостям он вернулся с двумя большими ножами в руках.
   – С голоду умереть не хотите?
   – Не хотим…
   – Пусть двое из вас выйдут, Асреп ждет во дворе. И ножи возьмите.
   Дастан о судьбе девушки по имени Жибек исполнялся на земле кереев в том виде, в каком его оставил Сегиз-серэ. Мустафа был сыном Сегиза, он часто сопровождал отца, и сейчас по просьбе Тогжана поправлял неточные места. Теперь же он взял нож и вышел. И Тогжан замолк до его возвращения.
   Есеней начал подшучивать:
   – Мусреп… Не успели гости посидеть за твоим дастарханом, а ты гонишь их на двор. Даже не дал сказать добрые пожелания твоему сыну.
   – А мне этот мальчишка не очень-то нравится…
   – Почему?..
   – Голова – с казан! Не будет ли он похож на тебя? Не зря, думаю я, ты дружишь с Шынар. Улпан, наверное, права.
   – Ну, придумал!
   – Нет, я правду говорю. А никаких других забот у меня нет. Какие заботы? Табунов у меня нет, как пройдет зимовка, мне беспокоиться нечего.
   – Как вы можете дружить с таким человеком, скажите мне! – обратился Есеней за поддержкой к акынам.
   Но тем хотелось и дальше послушать шутки близких людей, и они вмешиваться в разговор не стали.
   – Так ты меня поздравляешь? – сказал Мусреп.
   – Что ж, если у твоего сына большая голова – пусть он вырастет умным. Пусть пользуется уважением близких и почетом у дальних. Пусть не ищет мелких ссор и тяжб, а слушает прекрасные песни, и сам сочиняет песни, как Сегиз-серэ. Аллаху акбар!.. – Есеней ладонями провел по лицу, склонив голову.
   – Пусть сбудутся твои пожелания, – растроганно сказал Мусреп. – Бог даст, и твоя Акнар месяцев через восемь родит тебе сына, похожего на тебя.
   Услышав, что Улпан ждет ребенка, акыны шумно, на разные голоса, выразили добрые пожелания, пообещали приехать на той к Есенею.
   Мустафа, помогавший во дворе Асрепу, вернулся в гостевую комнату, и Тогжан взялся за домбру и продолжил «Кыз-Жибек»… До конца. А когда отзвучали слова и стихли струны, акын настороженно ждал, что скажут слушатели.
   Первым сказал Мусреп:
   – Тогжан, ты хорошо спел, но когда было, чтобы ты пел плохо?.. А вот по сравнению с прошлым годом, когда я в последний раз тебя слышал, ты внес много поправок.
   – Это не меня надо хвалить, – признался Тогжан, – Мустафа помог мне, он запомнил отцовское исполнение.
   Мустафа от похвалы покраснел и начал даже оправдываться:
   – Тогжан-агай преувеличивает мою заслугу… Что – я?.. Пою пока несложные песни, любовные. Правда, может, что-то и осталось в памяти – как отец пел… Другого богатства у меня нет.
   Не приходилось акынам раньше слышать, что думает об их мастерстве Есеней, но на этот раз и он захотел выразить свое мнение:
   – Тогжан, почему ты поешь, что Жибек – дочь хана? Разве только в этом заключается ее благородство? Разве не мог ее отцом быть обычный простолюдин? Средний жуз, Младший жуз – с древних времен соседствуют на одной земле. Но от сыновей Джучи не было у нас хана по имени Сырлыбай. А еще смотри… Когда было, чтобы хан свою дочь отдал человеку не ханской крови? Значит, и возлюбленный Жибек – Толеген, тоже должен быть сыном хана. Вот, взгляни на Мусрепа, на этого чернобородого! Уж он-то на Тулегена ни красотой, ни благородством не смахивает. Зато Шынар его, та, что лежит в соседней комнате с сыном, – чем она хуже Жибек?..
   Мусреп вернулся к тому, что в новом исполнении дастана ему особенно понравилось:
   – Пусть ханская дочь, пусть не ханская… Но сколько мужества надо девушке, чтобы после гибели Толегена не подчиниться родовым законам? Я думаю, Жибек первой была казашкой…
   Он повторил ее слова:
   Мальчик ты бедный!
   Что тебя заставляет лезть под одеяло,
   которым твой старший брат укрывался?…
   – Ведь она еще и оплакать не успела своего Толегена… – продолжал Мусреп. – А Сансызбай уже рядом, уже домогается ее! Если была у него хоть капля совести, он, наверное, отступился от своей женеше!
   Шарке-сал внимательно прислушивался к разговору.
   – Есеке, правильно вы сказали… – начал он. – Хуже нет, если акын, если жырау бездумно повторяет то, что ему довелось услышать и узнать. Кто у нас – батыр, герой, мудрец? Непременно в его жилах течет ханская кровь! Так мы слышали, так и сами зачастую повторяем. Даже гордость чувствуем, когда простому казаху случается обладать женщиной из ханского рода. Но что – мы!.. В тех краях, откуда была родом Жибек, в Приедилье, в поймах рек Жаик,[60] Уил, Тургай, акыны по-другому толкуют ее судьбу – у них она все-таки выходит замуж за Сансызбая и с ним находит счастье. Но мы с этим согласиться не можем, мы так никогда не поем…
   Праздник одной семьи становился праздником всего аула. Рождение ребенка, свадьба, поминки, – шли все от мала до велика, узнать новости, послушать прославленных серэ, акынов, домбристов… К вечеру в домах Асрепа и Мусрепа снова собрались девушки и джигиты, которые и вчера приходили к ним.
   Когда человек от бога наделен даром слагать стихи, а пальцы его умеют извлекать живые звуки из домбры, – такой человек не сидит на месте, он кочует из аула в аул, с такими же признанными мастерами, как он сам. Память их хранила разные случаи из жизни, трогательные, смешные, печальные истории, и они чувствовали необходимость поделиться ими – поделиться с теми, кто нуждается в утешении, в совете, в умном и остром слове.
   Акыны охотно откликались на зов, всегда были среди людей и особенно любили, чтобы их слушала отзывчивая, горячая молодежь, чуткая к слову правды. Скупец умрет наедине со своими сокровищами, а человек щедрый – раздаст их и от этого станет только богаче! Так требует бог искусства, которому поклонялись и старики – Шарке-сал, Тогжан, и молодой – сын несравненного Сегиз-серэ Мустафа. Потому-то и проходила в седле их неспокойная жизнь, которую они ни на какую другую не променяли бы!
   Их не надо было уговаривать – без уговоров они читали стихи, пели песни, их слова могли согреть и обдать холодом, могли затуманить глаза слушателей слезами и вызвать неумолчный смех. Тогжана сменял Шарке-сал, Шарке-сала – Нияз-серэ, а потом вступал Мустафа, в отблеске славы своего отца.
   Один восхвалял народ за его силу и стойкость, за мужество, с каким он сопротивлялся ударам судьбы… Другой – порицал за такие качества, которые ничего, кроме порицания, и вызывать не должны! За легкомыслие, за лень, за равнодушие к ближним – и каждый волен был посмеяться над самим собой, раскаяться, и уж во всяком случае – хотя бы задуматься. Кто – краснел от порицаний, а кто – радовался, что есть на свете акыны, от которых услышишь искреннее и справедливое слово…
   Бикен и Гаухар исполняли свои обязанности за чаем, помешивали и разливали кумыс. А потом наступил их черед исполнить долг своих сородичей – спеть песню в честь уважаемых гостей. При этом от Улпан не ускользнуло, что Гаухар метнула быстрый взгляд на Мустафу и тотчас отвела глаза, но он – все равно заметил… И так же Бикен – не удержалась, не могла не посмотреть на Кенжетая, он тоже был среди гостей, но сам не осмеливался взять в руки домбру в присутствии столь известных акынов.
   Молодежь знала, что две эти девушки по своему обыкновению начнут тихо и медленно и, постепенно ускоряя песню, доведут ее до заоблачных высей… Молодежь притихла в ожидании…
 
– Меткое слово стрелой летит,
и летит оно не зря…
Человека плохого – лишь стрела пронзит!
Словом его пронять нельзя…
 
   Девушки переглянулись, но только окрепли их голоса, чтобы вести песню дальше, как вдруг со звоном разлетелось на куски стекло в окне, и тяжелый шокпар с утолщением на конце с размаху ударил по спине, между лопатками Есенея, сидевшего на почетном месте.
   – Ты… могилу отца твоего… Туркмен!.. – донесся со двора злобный выкрик Иманалы. – Ты кто такой у сибанов, чтобы запрещать деревья рубить? Я тебя достану!
   Дубина крутилась угрожающе.
   – Убил… – Есеней произнес это почти шепотом. Улпан, рядом с Есенеем, вскочила, Улпан изо всех сил рванула на себя шокпар, и Иманалы от неожиданности выпустил его.
   – Прочь!.. Подлец, подлец, подлец! – кричала она. Языки пламени у двух пятилинейных ламп вздрогнули и потянулись к двери, будто с испугу устремились наружу.
   Веселье мгновенно погасло. Все вскочили на ноги, зашумели. За окном раздался перебор копыт – всадники поспешили удалиться.
   Улпан швырнула шокпар в разбитое окно и положила руку на плечо Есенея.
   – Сильно он ударил?..
   Иманалы не переставал скрежетать зубами при мысли, что лучший их лес, Эльтин-жал, достался туркменам и совсем дальней родне – аулу Андарбай – Отарбая. Андарбай пока не собирался строить зимний дом, и его юрты можно было увидеть в разных уголках леса, а Асреп и Мусреп обосновались посередине, и Эльтин-жал называли уже в обиходе Мусреп-кыстау, зимовка Мусрепа.
   На южной опушке здесь густо росла вишня, а если проехать верхом, то копыта у коня становились красными от раздавленных ягод костяники и земляники. В лощинах у леса рос дикий чеснок, жужжали пчелы, собирая дань с богатого разноцветья.
   Асреп и Мусреп облюбовали себе участок, где стояли березы, – белоствольные, с кудрявой светло-зеленой листвой, высокие и стройные.
   Иманалы, который объявил, что он родился, вырос, жил и умрет в юрте и что никакого зимнего дома у него не будет, умирал сейчас от зависти и решил, назло всем тоже построить себе кыстау. Для этого ему понадобились березы – именно те самые, что окружали дома двух братьев.
   Ненависть к Мусрепу давно копилась в душе Иманалы, эта ненависть искала выхода. Он должен был принародно доказать, что Иманалы – это Иманалы… А Мусреп?.. Жалкий потомок раба, какой-то туркмен, а возомнил о себе невесть что! Для этого стоило нарушить торжество в его доме, унизить, обругать, пеплом развеять их радость.
   Еще в полдень Иманалы с десятком джигитов, вооруженных топорами, появился на противоположном краю березовой рощи и плетью стегнул одно из деревьев:
   – Срубить. Сегодня же. Все до единой.
   И сам уехал.
   Как раз в это время Мусреп возвращался домой с покупками из села и погнал коня, когда до его слуха донесся перестук множества топоров. Одна из берез, покачнувшись, рухнула на землю, ломая при падении молодые, не набравшие пока росту, березки.
   «Джигиты! Что вы делаете! Побоялись бы бога! Кто же такие деревья валит на дрова?»
   Кто-то недовольно откликнулся:
   «Разве это мы не боимся бога?.. Иманалы… Он решил построить себе рубленый дом».
   «Джигиты… – продолжал настаивать Мусреп. – Сейчас в ауле гости, нехорошо… А Иманалы передайте – я не дам ему порубить эти деревья. Уходите…»
   Но берез десять стояли уже надрубленные. Первый же ветер свалит их! Джигиты не стали спорить с Мусрепом. Засунули топоры за пояса и ушли. Один говорит – рубите, другой говорит – не дам рубить…
   Вот почему и появился поздним вечером возле дома Иманалы.
   Есеней сидел, закрыв глаза, стиснув зубы от непреходящей в лопатке боли, как раз в том месте, куда когда-то поразила его стрела лучника Кенесары.
   Но лучше получить рану в бою от врага, чем вот так – исподтишка, от родного брата… Дня не может прожить Иманалы без ссоры, без какой-нибудь злобной выходки. «Разве я возражал бы, – думал Есеней, – если бы видел, что Иманалы может стать Есенеем? Неужели сам не понимает – каждый носит шубу по своему росту. Упрям, вспыльчив… Во время припадков ярости теряет остатки ума. Хочет казаться батыром, а стал посмешищем для всех сородичей, для всех, кто его знает…»
   Он услышал голос Улпан:
   – Есеней, я помогу тебе встать. Поедем домой.
   Она и Мусреп в сопровождении акынов повели его к саням, дома Улпан уложила Есенея в постель, не отходила от него…
   И с тех пор Есеней больше не поднимался.
   Дни сменялись долгими безрадостными ночами, выпадали снега и таяли снега, шумели деревья, и ветер осенью стучал в окна, швыряя охапки сорванных листьев.
   Улпан не сына родила, а дочку, назвали Бибижихан, Бижикен, и так же, как она у Шынар, Шынар провела у нее несколько дней… Бижикен росла, бегала уже, придумывала всякие уморительные детские слова.
   Есеней не поднимался.
 

17

   Турлыбек Кошен-улы по-прежнему оставался советником по управлению казахскими округами.
   Приехал он из Омска с инспектором по землеустройству Саврасовым, с ними был Леознер, ревизор, и начальник из Кзыл-Жара[61] Демидов. Аульные казахи так и не смогли разобраться, кто из них главный, кто чем занимается, и потому говорили: «Турлыбек-торе приехал», – имея при этом в виду не знатность происхождения, а должность.
   Улпан приняла их в особняке для гостей, там были две комнаты, каждая с отдельным выходом, большой просторный зал, закрытая и застекленная веранда.
   – Как ваше здоровье, женеше? – начал обязательные расспросы Турлыбек. – Как дела у Есенея? Он выздоравливает, есть надежда?
   – Ничего, мой джигит-торе.[62] За последние пять лет лучше ему не стало, но и хуже не стало.
   К ней подошел Саврасов:
   – Здравствуйте, Акнар Артыкбаевна…
   – Здравствуйте, – сказал Демидов.
   – Мое почтение, – поклонился Леознер.
   – Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте… – ответила она каждому. – Добро пожаловать в наш дом.
   Когда в гости казах приезжает к казаху, он из приличия ведет себя так, будто и не видит вовсе того, что увидел, и не понимает того, что уже понял. Приехавшие с Турлыбеком поступали иначе. Не присев, они осмотрели комнаты, не скрывая, какое впечатление произвела на них обстановка в доме.
   – Прекрасно! Целые апартаменты.
   – И как сохранился запах смолы… – отозвался Демидов на замечание Саврасова. – Можно подумать, что вы не уезжали из Омска, а я – из своего Петропавловска…
   – Да… – согласился с ними Леознер. – Подумать только, какой путь проделали все эти вещи… Варшавские кровати, печи голландской кладки, венецианские зеркала.
   – А стулья – венские… Ковры – персидские… – подхватил Саврасов. – Чувствуется вкус. Недаром говорят, что мадам – ханского рода.
   Турлыбек добросовестно перевел слова гостей, и Улпан улыбнулась, скрывая смущение:
   – Я не могу принять ни одной вашей похвалы, почтенные гости, – сказала она. – Дом построили русские мастера, я только просила их – построить мне дом… Вот кзыл-жарский начальник – в первый свой приезд к нам он не остался ночевать в большом доме, там было полно гостей из аулов. Спал в сенях… Я до нынешнего дня помню, как чуть со стыда не сгорела.
   – Но все-таки… – настаивал Демидов. – Вы же объясняли – какой дом хотите, как он должен быть построен?
   – Нет! Что я могла сказать? Одно – чтобы построили как можно лучше.
   – Хорошо, – вмешался Саврасов. – Допустим, мы поверили, не будем спорить. А вещи? Вещи, которые доказывают ваш вкус… Они же не могли сами по себе появиться в доме?
   – Женщины не остаются равнодушными к похвалам, – сказала Улпан. – А я – женщина… Но поверьте мне, я и не знала, что на земле существуют страны, о которых вы говорили. Я так считала – все вещи, что я купила, тобольские. Только одну из них мы для себя называем – заграничная, «борансуз айна»…
   – Французское зеркало, – перевел Турлыбек. – Хоть оно – венецианского стекла…
   – А все остальное – тобыл, тобыл… Тобыл-шана…
   – Тобольские сани…
   – Тобыл-тосек…
   – Тобольская кровать.
   – Тобыл-орындык…
   – Тобольские стулья.
   – И печь называем – тобыл-печь, ее клали тобольские мастера, те, что строили дом. А в другой комнате печь клал казак, его имя – Петр, ту мы зовем – Петра-печь…
   Гости смеялись, им было легко и просто с ней, и все трое пришли к единому мнению: как жаль, черт возьми, что она выросла в степи, не получила образования, а то была бы украшением любой гостиной.
   Побыв немного с ними, угостив их для начала с дороги – до предстоящего обеда, Улпан поднялась:
   – Я бы не ушла, сидела бы с вами, если бы говорила по-русски… Но нельзя так долго утруждать моего джигита-торе… А кроме того, в большом доме бии и волостные управители всех пяти волостей кереев и уаков. Я к ним тоже должна зайти…
   Улпан ушла.
   Леознер все еще оставался под впечатлением встречи.
   – Врожденное чувство такта… – заметил он. – Мягкость… Как ей удалось приручить дикого степного хищника?.. Удивительно!
   – Именно тактом, именно мягкостью, как вы изволили заметить, – откликнулся Саврасов. – Но – и твердостью, постоянством…
   – А какая разница! – продолжал Леознер. – Вы понимаете, конечно, кого я имею в виду… Сравните с той ханшей, которая знаменита на все казахские округа своей вздорностью, взбалмошностью. Что взбредет ей в голову, то она и творит! Положа руку на сердце скажу – не ожидал, не ожидал… И, кажется, красоте своей не придает значения! Уму непостижимо!
   – Вероятно, поэтому, Карл Карлович, вы и допустили, по крайней мере, три ошибки, – принялся за объяснения Саврасов. – Во-первых, Улпан тоже делает у себя то, что приходит ей в голову. Важно – чья это голова, какая голова… Во-вторых, эта женщина не только Есенея приручила. Ее влияние – благотворное, смею думать, – распространяется и на все пять волостей, где обитают роды кереев и уаков. В этом вы завтра сами убедитесь, когда встретитесь с ними.
   – А в-третьих?.. – спросил Леознер.
   – В-третьих, напрасно вы полагаете, что она не придает значения своей красоте. Таких женщин не бывает ни у каких народов! Только судите вы с точки зрения омича, горожанина. А у казашек свое, скрытое кокетство, и я, право, не знаю, какое сильнее действует – открытое или скрытое… Возможно, в первооснове – боязнь дурного глаза…
   – А скажите – вы при встрече обратились к ней Акнар Артыкбаевна… И сами потом назвали – Улпан. Да и в бумагах у меня так записано…
   – Верно записано. Можете записать еще и другое имя, тоже к ней относящееся – Есеней.
   – Тройное имя?..
   – Как сказать… Улпан – дано ей было при рождении. Акнар, это несколько видоизмененное – ак аруана, белая верблюдица… Белая мать… А Есеней – сам велел называть ее своим именем и сказал, что она будет заниматься делами всего племени.
   – О!.. Не доживем ли мы до такого дня, когда женщина – по имени Мария превратится в Александра?..
   – Здесь, Карл Карлович, Есеней – скорее должность этой женщины, ее титул… Можете так истолковать поступок Есенея – раньше вождем племени был я, а теперь ты.
   – И в чем же она преуспела, кроме того, что построила дом?
   – Не иронизируйте… Мы говорили, эта женщина могла бы украсить гостиную. Реформа государя, освободившая крестьян, нашла здесь свое выражение. Земли сибанов – принадлежали Есенею… Улпан разделила их – и не просто так, сплошная чересполосица, клочок здесь, клочок там! У каждого аула есть пахотные, пастбищные, сенокосные угодья, постоянные места зимовок… Как будто она, как ваш покорный слуга, всю жизнь занималась землеустроительными делами! Она заставила здешних казахов сеять хлеб и запасаться на зиму сеном. Заставила построить зимние жилища. Край этот мы с полным основанием считаем краем, где население перешло на полуоседлый образ жизни.
   – Вы прочли мне вдохновенную лекцию… Звучит как прекрасная сказка. Но, знаете, я ведь – юрист по образованию, человек по природе своей недоверчивый…
   – Напрасно. Я вам больше скажу. Когда мы занимались расселением крестьян-переселенцев из внутренних российских губерний, мы не стали затрагивать территорию сибанов, рода полуоседлого.
   – Чувство недоверия у меня только крепнет…
   – Могу заверить… – вмешался Демидов в разговор своего омского начальства. – Как человек, близко и постоянно наблюдающий жизнь всех волостей… Каждое слово, услышанное вами, Карл Карлович, – чистейшая правда.
   А Саврасов продолжил:
   – И еще учтите… Только она сама знает, сколько ей это стоило – помочь сибанам в постройке жилья, загонов для скота. Баню построила – тоже первую в ауле.
   – А в баню эту – не загоняют овец перед стрижкой?
   – Смейтесь, смейтесь! Если побываете, другое заговорите… А видели – мы проезжали – фундамент, заложенный для школы?.. Для медресе, как они называют. А дом? Разве дом не мог бы стоять на любой улице в Омске? Сравните хотя бы с хуторами немцев-колонистов, и – при всей вашей должностной недоверчивости – вы должны будете согласиться, что сделано – многое.
   – Это верно, – коротко высказал и Турлыбек свое мнение.
   Вошли двое – муж и жена, они раньше жили в городе, им и поручала Улпан обслуживать приезжих в гостевом особняке.
   Собрание, ради которого приехали из Омска чиновники, а из аулов – влиятельные люди, началось на следующий день.
   В большом зале Саврасов, Леознер, Демидов, Турлыбек Кошен-улы устроились за длинным столом, Улпан тоже, на стуле, – с краю. Волостные управители помоложе заняли середину, а пожилые бии на мягких подстилках сидели в ряд, поджав ноги, упершись спинами о стену. Они сидели свободно, на месте каждого – двоих можно было бы уместить, и вид был такой, будто каждый при решении дел обладает двумя голосами. Молодые аткаминеры[63] – в тесноте, их двоих можно было принять за одного человека, и временами кто-то из них бросал недовольный взгляд – когда же повымрут эти аксакалы, и они, они сами займут наконец их места?..
   Первым поднялся Турлыбек.
   Ему приходилось говорить по-русски – для омских представителей, и тут же переводить на казахский, чтобы все понимали, зачем надо было собирать столько почтенных людей. От этого он иногда запинался, подыскивая более удачное выражение, и степные ценители слова осуждающе переглядывались.
   – Его высокопревосходительство генерал-губернатор, – говорил Турлыбек, – послал нас поговорить с вами, обсудить сообща, как лучше казахским аулам перейти к оседлому образу жизни. Мы хотим послушать вас, добровольно изъявивших согласие иметь земельные наделы для поселения рядом с русскими крестьянами – они прибыли из внутренних губерний России по высочайшему повелению государя-императора…
   У казахов не было принято – на таких встречах просить слова, они перебивали выступающего, говорили, что казалось им нужным сказать.
   Байдалы-бий, не дослушав, обратился:
   – Турлыбек, шырагым… Выходит, решили – чтобы мы не отдельно селились, а непременно рядом с русскими крестьянами?
   Турлыбек понял, что оговорился. Он имел в виду – получить наделы, наряду с прибывшими, а при переводе получилось: рядом.
   А для Токай-бия на таких собраниях – хуже смерти было отстать в чем-то от Байдалы. Он задал и свой вопрос:
   – Ты сказал – добровольно… Значит, кто хочет – станет жить оседло, а кто не хочет – не станет?
   Турлыбек сперва ответил ему – да, добровольно, кто хочет – станет, кто не хочет – не станет пользоваться землеустройством. Потом он повернулся к Байдалы-бию:
   – Баеке, я немного неточно выразился, а вы – неточно поняли меня. Вы подумали, что земли казахов будут вперемешку соседствовать с наделами русских. Это не так. Я хотел сказать, при устройстве крестьян-переселенцев, наряду с этим будет проявлена забота о казахском населении, он не останется без внимания. Те аульные семьи, которые захотят осесть, получат на каждую душу пятнадцать десятин пахотной земли.
   – На что нам… – сказал Байдалы.
   – По пятнадцать – это немало. В ваших краях больше всех сеет хлеба наша женеше – Улпан. А посевов у нее – не больше пятнадцати десятин. А кроме того, у вас останутся ваши сенокосы, ваши джайляу…