Страница:
Он действительно был хмур – в тот вечер я чувствовала приближение бури, они стали часты в последнее время. И именно поэтому я уже отвечала на улыбку Джема и сама улыбалась ему. В конце концов, если платишь столь дорого, пусть хоть будет за что платить! Так думала я тогда, так думала и потом.
– Елена, – сказал мне отец после того ужина, – я более не в силах выносить это. Четыре года я делаю вид, будто не замечаю, какими глазами смотрят на тебя. Но то были люди, имеющие на это право, – ты преступила их закон, наш закон, наш бог будет судить тебя! Но то, что произошло сегодня, выше моих сил, Елена! Животное, из тех, что имеют по нескольку жен, осмелилось вожделеть к моей дочери! И что еще хуже: я вижу, что ты не опечалена этим, не оскорблена. Неужто ты до такой степени потеряла чувство приличия?
Знаете, когда меня оплевывали, а я принуждена была каждому объяснять, что и как было у меня с Жераром, тогда я терпела. Отчего сейчас мной овладел гнев, стремление отстоять себя? Оттого ли, что чувствовала себя не совсем одинокой, – за моей спиной стоял Джем? Что я говорю! – мы ведь слова единого не сказали друг другу. Представьте себе, какой я была растоптанной, если даже миг сочувствия со стороны незнакомого человека уже придал мне смелости.
– И я тоже не могу более! – воскликнула я. – Отчего ты думаешь, что только ты страдаешь? Если я все еще продолжаю существовать, то ради тебя, отец. Преисподняя кажется мне землей обетованной. Кто говорит мне о каком-то животном? – неистово продолжала я, словно изливая в крике свою четырехлетнюю боль. Кто из съехавшихся сюда не имеет по нескольку жен, а эти жены – по нескольку мужей? Отчего только я и Джем являемся пятном на их добропорядочности? Ведь в миг нашей близости он был бы моим единственным мужчиной, а я – его единственной женщиной. Какое значение имеет то, что было прежде и будет потом?
Повторяя сейчас эти слова, я не стыжусь их, но вижу, сколь они смешны: вот до чего доводит человека долго подавляемая боль. Однако мой отец не рассмеялся. Он опять сдавил руками виски, было похоже, что он плачет.
– Боже, – сказал он, – возьми меня к себе, чтобы я больше ничего не видел и не слышал!
Не думайте, что он сдался. На следующее утро мы покинули Буалами. При расставании султан смотрел на меня в оцепенении. Не страдание прочла я в его взгляде, а вопрос. «Отчего?» – вопрошал он. В самом деле – отчего? Но что могла я ответить ему, если сама не получила ответа?
Я быстро забыла о нем; любое новое переживание поглощалось безысходностью моих дней.
Весной следующего года нас посетил брат Бланшфор.
В Сасенаже не привыкли принимать почетных гостей, да и никто из нашего рода не состоял в Ордене Святого Иоанна, командором которого являлся брат Бланшфор. Отец принял его в возможным приличием, насколько позволяли средства. По окончании обеда Бланшфор уединился для беседы с отцом, что весьма нас всех озадачило, – обычно барона де Сасенаж такой чести не удостаивали.
«Джем!» – неожиданно мелькнуло у меня в голове. Ведь Джем был пленником иоаннитов – значит, произошли какие-то новые, связанные с Джемом события. Я подумала об этом со страхом. Заботила ли меня участь Джема? Отнюдь. Просто я с благодарностью вспомнила о том, что есть где-то человек, не нанесший мне обиды.
Под вечер – до того времени отец и брат Бланшфор продолжали беседовать – они пригласили меня.
Я нашла отца возбужденным – радостно возбужденным, показалось мне. Он подкреплял слова иоаннита одобрительными возгласами, он сделал все, чтобы принять участие в игре, которой предстояло избавить его от непрестанного унижения. Точнее – от меня. Все имеет конец на этом свете, отчего же родительской любви быть тому исключением?
– Когда ваша задача будет исполнена, мадам, – таковы были заключительные слова Бланшфора в тот вечер, – вы заслужите глубокую признательность церкви, личную признательность святого отца. И его поддержку. Вы изберете для себя самый изысканный монастырь во Франции или Италии, но важнее всего не это. Вы получите полное отпущение грехов, Елена. Людей, получивших отпущение грехов от самого папы, можно счесть по пальцам.
– Смела ли ты мечтать об этом, дочь моя? – Отец обнял меня и на этот раз действительно заплакал.
– Нет, – ответила я. К тому времени я уже не просто оцепенела, я была каменной. – Не смела…
Тринадцатые показания поэта Саади о событиях весны 1487 года
– Елена, – сказал мне отец после того ужина, – я более не в силах выносить это. Четыре года я делаю вид, будто не замечаю, какими глазами смотрят на тебя. Но то были люди, имеющие на это право, – ты преступила их закон, наш закон, наш бог будет судить тебя! Но то, что произошло сегодня, выше моих сил, Елена! Животное, из тех, что имеют по нескольку жен, осмелилось вожделеть к моей дочери! И что еще хуже: я вижу, что ты не опечалена этим, не оскорблена. Неужто ты до такой степени потеряла чувство приличия?
Знаете, когда меня оплевывали, а я принуждена была каждому объяснять, что и как было у меня с Жераром, тогда я терпела. Отчего сейчас мной овладел гнев, стремление отстоять себя? Оттого ли, что чувствовала себя не совсем одинокой, – за моей спиной стоял Джем? Что я говорю! – мы ведь слова единого не сказали друг другу. Представьте себе, какой я была растоптанной, если даже миг сочувствия со стороны незнакомого человека уже придал мне смелости.
– И я тоже не могу более! – воскликнула я. – Отчего ты думаешь, что только ты страдаешь? Если я все еще продолжаю существовать, то ради тебя, отец. Преисподняя кажется мне землей обетованной. Кто говорит мне о каком-то животном? – неистово продолжала я, словно изливая в крике свою четырехлетнюю боль. Кто из съехавшихся сюда не имеет по нескольку жен, а эти жены – по нескольку мужей? Отчего только я и Джем являемся пятном на их добропорядочности? Ведь в миг нашей близости он был бы моим единственным мужчиной, а я – его единственной женщиной. Какое значение имеет то, что было прежде и будет потом?
Повторяя сейчас эти слова, я не стыжусь их, но вижу, сколь они смешны: вот до чего доводит человека долго подавляемая боль. Однако мой отец не рассмеялся. Он опять сдавил руками виски, было похоже, что он плачет.
– Боже, – сказал он, – возьми меня к себе, чтобы я больше ничего не видел и не слышал!
Не думайте, что он сдался. На следующее утро мы покинули Буалами. При расставании султан смотрел на меня в оцепенении. Не страдание прочла я в его взгляде, а вопрос. «Отчего?» – вопрошал он. В самом деле – отчего? Но что могла я ответить ему, если сама не получила ответа?
Я быстро забыла о нем; любое новое переживание поглощалось безысходностью моих дней.
Весной следующего года нас посетил брат Бланшфор.
В Сасенаже не привыкли принимать почетных гостей, да и никто из нашего рода не состоял в Ордене Святого Иоанна, командором которого являлся брат Бланшфор. Отец принял его в возможным приличием, насколько позволяли средства. По окончании обеда Бланшфор уединился для беседы с отцом, что весьма нас всех озадачило, – обычно барона де Сасенаж такой чести не удостаивали.
«Джем!» – неожиданно мелькнуло у меня в голове. Ведь Джем был пленником иоаннитов – значит, произошли какие-то новые, связанные с Джемом события. Я подумала об этом со страхом. Заботила ли меня участь Джема? Отнюдь. Просто я с благодарностью вспомнила о том, что есть где-то человек, не нанесший мне обиды.
Под вечер – до того времени отец и брат Бланшфор продолжали беседовать – они пригласили меня.
Я нашла отца возбужденным – радостно возбужденным, показалось мне. Он подкреплял слова иоаннита одобрительными возгласами, он сделал все, чтобы принять участие в игре, которой предстояло избавить его от непрестанного унижения. Точнее – от меня. Все имеет конец на этом свете, отчего же родительской любви быть тому исключением?
– Когда ваша задача будет исполнена, мадам, – таковы были заключительные слова Бланшфора в тот вечер, – вы заслужите глубокую признательность церкви, личную признательность святого отца. И его поддержку. Вы изберете для себя самый изысканный монастырь во Франции или Италии, но важнее всего не это. Вы получите полное отпущение грехов, Елена. Людей, получивших отпущение грехов от самого папы, можно счесть по пальцам.
– Смела ли ты мечтать об этом, дочь моя? – Отец обнял меня и на этот раз действительно заплакал.
– Нет, – ответила я. К тому времени я уже не просто оцепенела, я была каменной. – Не смела…
Тринадцатые показания поэта Саади о событиях весны 1487 года
То была для нас очень печальная весна. От братьев – они держались теперь чуть ли не нашими единомышленниками – нам стало известно о том, что папские легаты успели не больше, чем Пруис. Королевский Совет дал им понять, что уступит Джема только за гору золота и еще одну кардинальскую шапку. Иннокентий не располагал первым и не мог согласиться на второе. Так что и эта попытка переправить Джема поближе к тем землям, которым угрожал Баязид, была обречена на провал.
Джем воспринял эту весть с нескрываемым удовлетворением: он все еще переживал неуспех миссии Пруиса, – какое нам было дело до махинаций Франции и папы!
Признаюсь: возможно, мы были неправы, но Джем ни разу не попытался трезво оценить те преимущества, которые сулил ему Рим. Он не желал, говорил он, участвовать в чем бы то ни было, связанном с монахами и попами; он видел истинную их суть, знал их приемы, поэтому миссия Синана и Аяса, посланных для того, чтобы склонить нас к единодействию с Папством, не только не достигла цели, а наоборот: Джем увидел в ней новое доказательство двуличия иоаннитов. Джем все больше проникался ненавистью к Ордену и святому отцу. Вы же знаете, когда у тебя отнимают многое (пока еще рано говорить – все), ты поддерживаешь себя любовью: любовью к своему делу, к наслаждениям или в крайнем случае к какому-нибудь человеку. Всего этого лишился Джем и сменил любовь на чувство равной силы – ненависть. Теперь он до сладострастия ненавидел всех, одетых в черное, начиная с Иннокентия VIII (хотя тот, будучи папой, носил белые одежды) до рядовых братьев-иоаннитов, каждодневно омрачавших нашу жизнь. Джем отдавал целые часы проявлению этой ненависти; с тем же наслаждением, с каким некогда он искал все более и более изящные слова, дабы излить свою любовь к Красоте, з последнее время он выискивал самые низкие, самые гнусные и обидные прозвища для братьев. Я только диву давался, откуда находит он силы с каждым днем все ожесточенней проклинать их. Я не противоречил ему: я знаю, что ненависть, как и любовь, требует выхода.
Словом, узнав о том, что Папство желает иметь в нем союзника против Франции, он дал волю дотоле не излитой ненависти к нашим хозяевам. Они же еще никогда не выказывали нам столько внимания; мягко говоря, братья подольщались к нам. Они осведомляли нас о новостях, о которых мы и не спрашивали, уверяли нас, что скука, в которой мы пребываем (разве только сейчас они заметили ее?), окончится, если папа одержит верх над Королевским Советом, перечисляли нам, отнюдь не по-монашески, соблазны Вечного Города.
«Гм!» – неизменно отвечал Джем на подобные речи, допекая братьев своим безразличием.
Не стану перечислять все попытки похитить нас, которые тем временем предпринимали Карл Савойский либо Папство. Эти сообщения мы получали от братьев, так что они вполне могли быть и ложными. Либо укороченными, либо преувеличенными. Упомяну лишь об одной такой попытке, ибо она изменила течение жизни в Буалами, – мир для нас ведь замыкался пределами этой крепости.
Герцог Лотарингский, союзник Бурбона и враг мадам де Боже, следовательно, особенно ярый приверженец Папства, установил связь с Карлом Савойским (предполагаю, что их заговор был раскрыт уже на этой стадии) и попросил у него людей, на которых он мог бы вполне положиться. Карл дал ему двух таких людей – Жофруа де Бассомпьера и Жакоба де Жермини, слывших крайне ловкими в подобных предприятиях. Помощь герцога Лотарингского ограничилась отправкой трех десятков отчаянных смельчаков. Они должны были добраться до Савойи и оттуда вместе с двумя упомянутыми дворянами и солдатами Карла напасть на Буалами и увезти Джема. Не знаю, как они себе представляли это, – известно, что в те времена замки месяцами выдерживали осаду тысячного войска. Но Карлу, должно быть, рисовалось какое-то необычайное, рыцарски-героическое предприятие. Что касается герцога, мы были убеждены, что его полупомощь была просто уступкой более сильным союзникам – папе и герцогу Бурбонскому.
Тридцать головорезов из Лотарингии были задержаны где-то в Бургундии стражей короля и легко признались королевскому Совету (куда их всех скопом доставили), в чем состояла цель их путешествия.
Я предполагал, что для Карла эта весть гораздо более тяжела, чем для нас. Мы уже свыклись с почти одинаково неудачными, нерешительными попытками освободить нас. Кроме того, эти неудачи особенно уязвляли братьев. «Как это славно, Саади! – говорил Джем. – Сидишь ли за столом, едешь ли на охоту, ты сознаешь, что проигрывает сейчас кто-то другой, а не ты! Прекрасно!» Ему не удавалось обмануть меня – совсем не был он похож на человека, которому «прекрасно».
А вокруг Буалами буйствовала весна. Покрытые влажной зеленью холмы, казалось, светились изнури, потому что над ними висело серое небо без солнца. Впрочем, солнце, быть может, и было, но я на севере просто не мог различить, светит оно или нет, – там все окутано сероватой дымкой самых разных оттенков. Весна там не запоминается яркими красками, ослепительным сиянием. Северная весна для меня – это лишь очень сочная, очень нежная и молодая зелень! Я сожалел о том – простите за выражение, – что я не корова, одна из тех многочисленных белых и золотистых коров, которых мы видели из окна. Ибо чудо весны, сдается мне, вкушают там преимущественно эти животные.
Впрочем, шутки неуместны, когда мне следует сообщить вам о важном событии, о новом повороте в судьбе Джема. Поворот этот наступил как раз в апреле 1487 года: в замок Буалами прибыла королевская стража. Так им и надо! Я имею в виду иоаннитов. Тут-то они, наверно, поняли, что испытывали мы, когда число их вокруг нас непрерывно возрастало, когда мы говорили себе: вот и еще тюремщики!
В полной тишине, если не считать звяканья металла, королевские рыцари поднимались по склону холма к крепости. Монахи сверху взирали на них, онемев от неожиданности. У французов вид был деловитый. Въехав во двор, они спешились (звяканье металла при этом звучало еще радостней), выстроились по шесть в ряд, впереди – знаменосец, и лишь тогда грянули их барабаны. Пока монахи; пускались со стен крепости, Буалами гудел, точно каменный колокол.
Сражение? Нет, до сражения дело не дошло – Буалами был островком Ордена среди обширных французских владений. Просто из толпы иоаннитов вышел брат Бланшфор (он последовал за нами и сюда, в Дофинское командорство) и осведомился у рыцарей короля, не воздавая им никаких почестей, что привело их сюда.
Я и то мог бы ответить ему (давно уже ожидал я, что вмешательство короля в дело Джема станет явным), но ответил начальник отряда – я так до конца и не узнал, в каком он был звании.
Весьма холодно объяснил он Бланшфору, что последняя попытка напасть на Буалами вынудила короля подумать о нашей безопасности. Орден, дескать, не в состоянии сам, своими слабыми силами отстоять Джема. Короче – королевская стража прибыла для того, чтобы усилить защиту крепости. Теперь Джем мог бы с полным основанием воскликнуть: «Прекрасно! Семь лет подряд вы убеждаете меня, что не отходите ни на шаг из-за того, что моя безопасность, мол, под угрозой? Так вот же вам, получайте! Пусть и вас тоже слегка покараулят, ощутите сами, каково это – когда кто-то следит за тобой денно и нощно».
И братьям пришлось терпеть это чужое вмешательство; явный страх и растерянность на их бородатых физиономиях стали отныне предметом наших с Джемом бесед.
Еще одно доказательстве тому, что мы не животные: для человека злорадство – наслаждение более глубокое, нежели собственная удача. Разумеется, и эта утеха вскоре опостылела нам – тем более что французские солдаты сделали еще сумрачней и без того не слишком безоблачный надзор над нами. На охоте нас теперь сопровождали две стражи – монашеская и королевская; за столом наши сотрапезники делились на две группы – монахов я людей короля. Именно делились, поскольку они всегда сторонились друг друга, оставляя между собой незанятые места, и обменивались взглядами, которые я бы не назвал любезными. Мне казалось, что над Буалами летают искры, так раскален был воздух вокруг него. И все это было бы очень забавно, если бы не угнетало до безумия. В какой-то мере весна помогала нам переносить это напряжение. Освобожденный хотя бы от стражи холода (Джем до самого конца не мог к нему привыкнуть, днем и ночью жаловался на ветер и сырость), мой господин лишь под вечер возвращался в замок с мыслями о новых прогулках, охотах, посещениях. За всю эту весну он ни разу не спросил о бароне де Сасенаж или о его дочери, не выразил желания пригласить их в Буалами.
Я слишком хорошо знал его, чтобы поверить, будто он забыл о них. Скорее допускал, что воспоминание о Елене – одно из самых для него дорогих и он боится, как бы при новой встрече оно не оказалось разбитым. Пока однажды – к великому нашему изумлению – отец и дочь де Сасенаж без приглашения пожаловали к нам. Они прибыли прямо к обеду, не будучи перед тем представленными. Когда Джем вошел – он входил последним, как хозяин, – я увидел, как он оцепенел, и совсем нетрудно было догадаться, что в продолжение долгих месяцев молчания мнимо забытая Елена занимала его мысли.
Придя в себя, Джем порывисто направился к столу, сияя так, словно, кроме него и Елены, вокруг не было ни души. Он поклонился ей, как принято было у них, она низко присела, разостлав по полу десять ярусов нижних и верхних юбок.
Я пытался – поскольку эта сцена была мне предельно ясна – одновременно не спускать глаз с наших сотрапезников, хозяев или стражей, как вам будет угодно именовать их. Уже давно ни одно событие вокруг нас не происходило просто так, без какой-то скрытой причины. Мне хотелось угадать, что именно вызвало появление де Сасенажей, кто из наших тюремщиков призвал их.
Старания мои были тщетны. Французы-рыцари стояли с почтительнейшим выражением на своих разбойничьих физиономиях, а иоанниты, как всегда, казались высеченными из камня. Только брат Бланшфор, племянник Д'Обюссона, вглядывался в присутствующих столь же пристально, как я, хотя делал это более умело. Этот ход либо затеян Бланшфором, либо направлен против него, заключил я. Вернее, так ничего и не сумел заключить.
Мы покончили с дичью, начались неумеренные возлияния. Пока что Джем и Елена обменивались только взглядами и полуулыбками. Я заметил, что отец и дочь на этот раз поменялись ролями. Более принужденной, более хмурой и сосредоточенной была Елена, тогда как у старика появилась новая для него уверенность, важность и явное внимание к своей красавице дочери. Она же почти не замечала отца, часто отвечала лишь на его повторный вопрос, да и то как бы с презрением. И распространяла это презрение словно бы не только на отца, а на все общество, делая застольную беседу натянутой.
Ничто из этого запутанного клубка взаимоотношений не достигало Джема. Он смотрел на Елену горящим взором, придвигал к ней чаши и блюда – словом, открыто выставлял себя на посмешище. Однако я радовался тому, что в его жизни наступит короткий просвет, который отгонит неизменные мысли и страхи. После обеда – мы остались с ним наедине, но я молчал, чтобы не отрывать Джема от его приятных переживаний, – он заговорил первый.
– Саади, прошу тебя всегда быть возле нас, когда мы е Еленой.
– Тебе нужен переводчик? – сказал я, подавив улыбку. – Рассчитывай на меня!
И все же, хоть я и старался быть неотлучно при нем, хоть и во второй половине дня, и на другой день, и на третий Елена не только не избегала его, но и ободряла своим неизменным присутствием, Джем продолжал говорить о ней только взглядами, точно слова пугали его.
Лишь на третий вечер, когда общество порядочно подвыпило, а Елена, казалось, была не только скучающе-трезвой, но просто больной от досады, Джем взял меня за локоть и, потянувшись через стол, обратил к ней вопрос, для которого ему, очевидно, и потребовалось целых три дня:
– Чем мог бы я прогнать вашу скуку, мадам?
Нечто похожее на насмешку скользнуло по ее лбу, но не разгладило его. Она ответила, как показалось мне, чуть неуместно, вопросом на вопрос:
– Как ваше здоровье, ваше высочество?
– Прекрасно, – удивился Джем. – Прекрасно… Но отчего вы спрашиваете?
– Оттого, что наш воздух должен быть вреден вам. Мне все кажется, что вы страдаете от наших холодов.
Эти слова ничего не означали. Елена явно стремилась не завоевать расположение Джема, а доказать кому-то, что вышла из своей замкнутости. Джем с его чуткостью тотчас уловил это, он сожалел, что нарушил молчание и словами спугнул возникшую было близость. Потом, как ныряльщик перед прыжком в воду, перевел дух и сказал:
– Позвольте предложить вам завтра утром совсем небольшую охоту, мадам. Мы будем только втроем. Не отказывайте, молю вас!
Елена упорно разглядывала свой перстень. Ее лицо выражало оскорбленный гнев. Но тут вмешался старик де Сасенаж, напрасно мы сочли его захмелевшим.
– Это честь для моей дочери, ваше высочество. Завтра утром она будет ожидать вас.
Елена искоса взглянула на него, поклонилась и исчезла. Брат Бланшфор проводил ее озабоченным взглядом.
– Саади, я оскорбил ее! – шепнул мне вконец расстроенный Джем. – Нам их обычаи неизвестны. Как быть, Саади?
– Поднеси ей свои стихи, – сказал я. – Или какую-нибудь драгоценность… Откуда мне знать? Не знаю, что более подходит даме, у нас они просто женщины.
– Да… – протянул Джем, и весь остаток вечера я чувствовал, что он обдумывает свое завтрашнее поведение.
Утром я разодел его так, слоено мы отправлялись не на охоту, а для встречи с какой-либо владетельной особой. Джем перемерил несколько нарядов, отвергая один за другим как неподобающие, – никогда не проявлял он такой озабоченности тем, как выглядит. Когда же одевание закончилось, он был невообразимо прекрасен – так, наверно, выглядел Харун аль-Рашид на своей первой свадьбе…
Должно быть, моя мысль проявилась в улыбке, потому что Джем разгневался, скинул с себя все эти тряпки (по его собственному выражению) и надел обычное свое охотничье платье. Оно было не по-нашему облегающим – постепенно мы и в одежде стали соображаться со здешними обычаями, – так что красноречиво подчеркивало стройные ноги Джема, его узкие бедра, втянутый живот и не сдавливало плеч – плечи у Джема были прекрасно развиты, как у пловца.
Кто из наших людей – давно иль недавно почивших, заточенных в узилища Баязида или на Родосе – узнал бы своего повелителя в этом светловолосом франке? Да и был ли, в сущности, нашим Джем, этот трагический сплав Востока и Запада, кровосмешение между христианством и исламом, смесь эпикурейства и стоицизма, красивое сочетание русых волос и смуглой кожи? Не была ли вся его жизнь доказательством, что помесь всегда остается ничьей – ей не удается сгладить шов на стыке двух ее половинок; зачем наши или чужие хотят воспринимать его целостно?
Джем, перепрыгивая через две ступени, спускался по лестнице, все его существо выражало снисходительную устремленность, какую позволяют себе лишь очень молодые и очень красивые мужчины.
Мы застали нашу даму во дворе, но она еще не успела сесть в седло. Полы ее юбок были заткнуты за пояс, сплетенный из золотых колец; нижние юбки – белые, жесткие, расшитые – были чуть короче и выставляли напоказ стянутые мягкими сапожками икры. Она была хороша собой, несмотря на худобу. Именно худоба и делала Елену словно бы не плотской и потому сильно действующей на воображение. Джем помог ей сесть на лошадь, она оперлась о его плечо только пальцами, словно в ладони ей виделось слишком много близости и наготы. Джем неотступно искал ее взгляда, но она нарочно отводила глаза.
Мы поскакали через весенние луга. Стража на расстоянии следовала за нами. Каким неприветливым ни казалось мне Дофине, весна украсила и его: пестрым ковром цвели травы, издавая слабый терпкий аромат, по небу вереницей плыли прозрачные облака.
Джем и Елена ехали впереди. Я старался держаться поодаль, чтобы не мешать их безмолвной беседе, но Джему все же понадобились слова.
– Сзади, – позвал он меня. – Отчего ты оставляешь нас? Спроси мадам, хорошо ли она спала.
Я спросил. Как и накануне, Елена не ответила на его вопрос. Женщины и впрямь обладают чисто материнским состраданием: они по доброй воле берут на себя первые трудности в решающем разговоре.
– Всю минувшую зиму я часто думала о вас, принц… – Она сказала «принц», а не «ваше высочество».
– Я, вероятно, еще чаще, мадам, – ответил он и добавил: – В моем страшном одиночестве.
Принято считать, что мужчина в стремлении произвести впечатление на предмет своей любви совершает подвиги на том поприще, к какому чувствует призвание: демонстрирует силу икр и плеч, если он атлет; расстилает ковер красивых слов, если он поэт; рассыпает толстым слоем алмазы и жемчуга, если он властитель. Все это позже, уверяю вас, – этим мы стараемся не завоевать женщину, а удержать. А первый удар, какой мы наносим ей – удар надежный, безотказный, это пробуждение в ней сочувствия; ничто так не сбивает женщину с ног, как жалость.
На это и нацелился Джем; с первых же слов он сказал ей о своем одиночестве, хотя как раз в ту пору я бы не назвал его одиноким.
Елена повернулась, она уже не прятала глаз. В ее глазах было понимание.
– Как переносите вы одиночество, принц?
– Вы можете вообразить себе это. – И тут Джем опять послушался своего чутья – не стал описывать всего того, что без его описаний могло представиться Елене гораздо более страшным, чем было в действительности. – Случалось ли вам сгорать в одиночестве, брошенной, забытой, оскорбленной?
Девица молчала, словно борясь сама с собой. Я чувствовал, как замкнутость, позволявшая ей переносить именно одиночество и обиду, боролась с извечной потребностью человека открыться, чтобы встретить сочувствие к себе. Я знал, что победит последнее, Джем ставил наверняка.
– Случалось, – ответила Елена голосом, исходившим из самых глубин ее существа; я впервые слышал ее истинныйголос. – Мне кажется, все, что испытываете вы, давно уже мне знакомо… Быть может, в еще более жестоком и безнадежном виде.
– Елена!.. – Джем остановил коня и по-юношески порывистым движением положил ладонь на ее пальцы. Я смотрел на их руки, две руки – мужская и женская – на влажной шее лошади. Джем еле заметно ласкал ее руку, рука Елены не шевелилась, но она была не мертвой, а застывшей. Я не раз замечал, что очень порывистые, страстные люди – стоит им скинуть с себя путы – уже не могут остановиться на полдороге.
– Верьте мне!.. – начал Джем избитым заклинанием влюбленных, явно не зная, как продолжать.
Но Елена вдруг резко отдернула свою руку, вскинула голову и посмотрела на Джема с отчаянной решимостью:
– А вы мне не верьте, принц, не верьте!
И оглянулась исподтишка, словно за ней гнались а могли услышать.
Джем был потрясен.
– Елена, – сказал он, – не требуйте от меня невозможного! Вы для меня – мое второе «я», только лучшее и, наверно, больше страдавшее. Ни один ваш поступок не может быть дурным, иначе нарушилась бы гармония в мире. Я верю вам, как самому себе, Елена.
Девица де Сасенаж расплетала поводья своего коня, между бровями у нее пролегла сердитая складка, как у ребенка, когда ему в чем-то отказано.
– Я вас предупредила, принц, – проговорила она.
Я отлично помню этот их разговор, в котором был посредником. И рад тому, что помню, ибо он оправдывает Елену.
Знаете, часто говорят, будто в любви кто-то один всегда бывает коварно и холодно обманут. Чистейшая ложь! В любви человек упрямо, невзирая на правду – не только на ее намеки, даже на открытые признания, – всегда сам обманывает себя. И это, вероятно, лучшее, что есть в любви: она позволяет тебе полностью забыть об истине!
Дальнейший разговор между обоими я вам не передаю – он в точности повторял все подобные объяснения, в которых любовь лишь повод подробно поведать о себе желанному слушателю. Приходилось вам замечать? Люди редко слышат тебя, когда ты им говоришь о себе; слышат друг друга только влюбленные.
Я перебрасывал их речи от одного к другому. Оба они не воспринимали меня как нечто от них отдельное, я был их живым эхом. Забавно было видеть, как Елена или Джем на мгновение застывали с улыбкой па устах: пока один из них произносил свои пылкие слова, второй еще не понимал их значения. Лишь после моего вмешательства лицо его вспыхивало, слова достигали сознания. Истинным чудом был этот сокровенный любовный разговор втроем!
На обратном пути они мчались так, что я едва поспевал, но они, пожалуй, уже не нуждались во мне. Я видел их впереди себя: молодые, легкие, подгоняемые одним и тем же ветром – предчувствием счастья и страдания, надеждой, довернем и страхом. Я следовал за ними, размышляя о том, что надо быть очень неискушенным, чтобы завидовать влюбленным; мне они внушали жалость.
Последующие дни Джем леденел от ужаса при мысли, что ее у него отнимут.
Нет, на этот раз бдительность братьев дремала, покуда Джем на глазах у них завоевывал близкого себе человека. Это было подозрительно.
Джем воспринял эту весть с нескрываемым удовлетворением: он все еще переживал неуспех миссии Пруиса, – какое нам было дело до махинаций Франции и папы!
Признаюсь: возможно, мы были неправы, но Джем ни разу не попытался трезво оценить те преимущества, которые сулил ему Рим. Он не желал, говорил он, участвовать в чем бы то ни было, связанном с монахами и попами; он видел истинную их суть, знал их приемы, поэтому миссия Синана и Аяса, посланных для того, чтобы склонить нас к единодействию с Папством, не только не достигла цели, а наоборот: Джем увидел в ней новое доказательство двуличия иоаннитов. Джем все больше проникался ненавистью к Ордену и святому отцу. Вы же знаете, когда у тебя отнимают многое (пока еще рано говорить – все), ты поддерживаешь себя любовью: любовью к своему делу, к наслаждениям или в крайнем случае к какому-нибудь человеку. Всего этого лишился Джем и сменил любовь на чувство равной силы – ненависть. Теперь он до сладострастия ненавидел всех, одетых в черное, начиная с Иннокентия VIII (хотя тот, будучи папой, носил белые одежды) до рядовых братьев-иоаннитов, каждодневно омрачавших нашу жизнь. Джем отдавал целые часы проявлению этой ненависти; с тем же наслаждением, с каким некогда он искал все более и более изящные слова, дабы излить свою любовь к Красоте, з последнее время он выискивал самые низкие, самые гнусные и обидные прозвища для братьев. Я только диву давался, откуда находит он силы с каждым днем все ожесточенней проклинать их. Я не противоречил ему: я знаю, что ненависть, как и любовь, требует выхода.
Словом, узнав о том, что Папство желает иметь в нем союзника против Франции, он дал волю дотоле не излитой ненависти к нашим хозяевам. Они же еще никогда не выказывали нам столько внимания; мягко говоря, братья подольщались к нам. Они осведомляли нас о новостях, о которых мы и не спрашивали, уверяли нас, что скука, в которой мы пребываем (разве только сейчас они заметили ее?), окончится, если папа одержит верх над Королевским Советом, перечисляли нам, отнюдь не по-монашески, соблазны Вечного Города.
«Гм!» – неизменно отвечал Джем на подобные речи, допекая братьев своим безразличием.
Не стану перечислять все попытки похитить нас, которые тем временем предпринимали Карл Савойский либо Папство. Эти сообщения мы получали от братьев, так что они вполне могли быть и ложными. Либо укороченными, либо преувеличенными. Упомяну лишь об одной такой попытке, ибо она изменила течение жизни в Буалами, – мир для нас ведь замыкался пределами этой крепости.
Герцог Лотарингский, союзник Бурбона и враг мадам де Боже, следовательно, особенно ярый приверженец Папства, установил связь с Карлом Савойским (предполагаю, что их заговор был раскрыт уже на этой стадии) и попросил у него людей, на которых он мог бы вполне положиться. Карл дал ему двух таких людей – Жофруа де Бассомпьера и Жакоба де Жермини, слывших крайне ловкими в подобных предприятиях. Помощь герцога Лотарингского ограничилась отправкой трех десятков отчаянных смельчаков. Они должны были добраться до Савойи и оттуда вместе с двумя упомянутыми дворянами и солдатами Карла напасть на Буалами и увезти Джема. Не знаю, как они себе представляли это, – известно, что в те времена замки месяцами выдерживали осаду тысячного войска. Но Карлу, должно быть, рисовалось какое-то необычайное, рыцарски-героическое предприятие. Что касается герцога, мы были убеждены, что его полупомощь была просто уступкой более сильным союзникам – папе и герцогу Бурбонскому.
Тридцать головорезов из Лотарингии были задержаны где-то в Бургундии стражей короля и легко признались королевскому Совету (куда их всех скопом доставили), в чем состояла цель их путешествия.
Я предполагал, что для Карла эта весть гораздо более тяжела, чем для нас. Мы уже свыклись с почти одинаково неудачными, нерешительными попытками освободить нас. Кроме того, эти неудачи особенно уязвляли братьев. «Как это славно, Саади! – говорил Джем. – Сидишь ли за столом, едешь ли на охоту, ты сознаешь, что проигрывает сейчас кто-то другой, а не ты! Прекрасно!» Ему не удавалось обмануть меня – совсем не был он похож на человека, которому «прекрасно».
А вокруг Буалами буйствовала весна. Покрытые влажной зеленью холмы, казалось, светились изнури, потому что над ними висело серое небо без солнца. Впрочем, солнце, быть может, и было, но я на севере просто не мог различить, светит оно или нет, – там все окутано сероватой дымкой самых разных оттенков. Весна там не запоминается яркими красками, ослепительным сиянием. Северная весна для меня – это лишь очень сочная, очень нежная и молодая зелень! Я сожалел о том – простите за выражение, – что я не корова, одна из тех многочисленных белых и золотистых коров, которых мы видели из окна. Ибо чудо весны, сдается мне, вкушают там преимущественно эти животные.
Впрочем, шутки неуместны, когда мне следует сообщить вам о важном событии, о новом повороте в судьбе Джема. Поворот этот наступил как раз в апреле 1487 года: в замок Буалами прибыла королевская стража. Так им и надо! Я имею в виду иоаннитов. Тут-то они, наверно, поняли, что испытывали мы, когда число их вокруг нас непрерывно возрастало, когда мы говорили себе: вот и еще тюремщики!
В полной тишине, если не считать звяканья металла, королевские рыцари поднимались по склону холма к крепости. Монахи сверху взирали на них, онемев от неожиданности. У французов вид был деловитый. Въехав во двор, они спешились (звяканье металла при этом звучало еще радостней), выстроились по шесть в ряд, впереди – знаменосец, и лишь тогда грянули их барабаны. Пока монахи; пускались со стен крепости, Буалами гудел, точно каменный колокол.
Сражение? Нет, до сражения дело не дошло – Буалами был островком Ордена среди обширных французских владений. Просто из толпы иоаннитов вышел брат Бланшфор (он последовал за нами и сюда, в Дофинское командорство) и осведомился у рыцарей короля, не воздавая им никаких почестей, что привело их сюда.
Я и то мог бы ответить ему (давно уже ожидал я, что вмешательство короля в дело Джема станет явным), но ответил начальник отряда – я так до конца и не узнал, в каком он был звании.
Весьма холодно объяснил он Бланшфору, что последняя попытка напасть на Буалами вынудила короля подумать о нашей безопасности. Орден, дескать, не в состоянии сам, своими слабыми силами отстоять Джема. Короче – королевская стража прибыла для того, чтобы усилить защиту крепости. Теперь Джем мог бы с полным основанием воскликнуть: «Прекрасно! Семь лет подряд вы убеждаете меня, что не отходите ни на шаг из-за того, что моя безопасность, мол, под угрозой? Так вот же вам, получайте! Пусть и вас тоже слегка покараулят, ощутите сами, каково это – когда кто-то следит за тобой денно и нощно».
И братьям пришлось терпеть это чужое вмешательство; явный страх и растерянность на их бородатых физиономиях стали отныне предметом наших с Джемом бесед.
Еще одно доказательстве тому, что мы не животные: для человека злорадство – наслаждение более глубокое, нежели собственная удача. Разумеется, и эта утеха вскоре опостылела нам – тем более что французские солдаты сделали еще сумрачней и без того не слишком безоблачный надзор над нами. На охоте нас теперь сопровождали две стражи – монашеская и королевская; за столом наши сотрапезники делились на две группы – монахов я людей короля. Именно делились, поскольку они всегда сторонились друг друга, оставляя между собой незанятые места, и обменивались взглядами, которые я бы не назвал любезными. Мне казалось, что над Буалами летают искры, так раскален был воздух вокруг него. И все это было бы очень забавно, если бы не угнетало до безумия. В какой-то мере весна помогала нам переносить это напряжение. Освобожденный хотя бы от стражи холода (Джем до самого конца не мог к нему привыкнуть, днем и ночью жаловался на ветер и сырость), мой господин лишь под вечер возвращался в замок с мыслями о новых прогулках, охотах, посещениях. За всю эту весну он ни разу не спросил о бароне де Сасенаж или о его дочери, не выразил желания пригласить их в Буалами.
Я слишком хорошо знал его, чтобы поверить, будто он забыл о них. Скорее допускал, что воспоминание о Елене – одно из самых для него дорогих и он боится, как бы при новой встрече оно не оказалось разбитым. Пока однажды – к великому нашему изумлению – отец и дочь де Сасенаж без приглашения пожаловали к нам. Они прибыли прямо к обеду, не будучи перед тем представленными. Когда Джем вошел – он входил последним, как хозяин, – я увидел, как он оцепенел, и совсем нетрудно было догадаться, что в продолжение долгих месяцев молчания мнимо забытая Елена занимала его мысли.
Придя в себя, Джем порывисто направился к столу, сияя так, словно, кроме него и Елены, вокруг не было ни души. Он поклонился ей, как принято было у них, она низко присела, разостлав по полу десять ярусов нижних и верхних юбок.
Я пытался – поскольку эта сцена была мне предельно ясна – одновременно не спускать глаз с наших сотрапезников, хозяев или стражей, как вам будет угодно именовать их. Уже давно ни одно событие вокруг нас не происходило просто так, без какой-то скрытой причины. Мне хотелось угадать, что именно вызвало появление де Сасенажей, кто из наших тюремщиков призвал их.
Старания мои были тщетны. Французы-рыцари стояли с почтительнейшим выражением на своих разбойничьих физиономиях, а иоанниты, как всегда, казались высеченными из камня. Только брат Бланшфор, племянник Д'Обюссона, вглядывался в присутствующих столь же пристально, как я, хотя делал это более умело. Этот ход либо затеян Бланшфором, либо направлен против него, заключил я. Вернее, так ничего и не сумел заключить.
Мы покончили с дичью, начались неумеренные возлияния. Пока что Джем и Елена обменивались только взглядами и полуулыбками. Я заметил, что отец и дочь на этот раз поменялись ролями. Более принужденной, более хмурой и сосредоточенной была Елена, тогда как у старика появилась новая для него уверенность, важность и явное внимание к своей красавице дочери. Она же почти не замечала отца, часто отвечала лишь на его повторный вопрос, да и то как бы с презрением. И распространяла это презрение словно бы не только на отца, а на все общество, делая застольную беседу натянутой.
Ничто из этого запутанного клубка взаимоотношений не достигало Джема. Он смотрел на Елену горящим взором, придвигал к ней чаши и блюда – словом, открыто выставлял себя на посмешище. Однако я радовался тому, что в его жизни наступит короткий просвет, который отгонит неизменные мысли и страхи. После обеда – мы остались с ним наедине, но я молчал, чтобы не отрывать Джема от его приятных переживаний, – он заговорил первый.
– Саади, прошу тебя всегда быть возле нас, когда мы е Еленой.
– Тебе нужен переводчик? – сказал я, подавив улыбку. – Рассчитывай на меня!
И все же, хоть я и старался быть неотлучно при нем, хоть и во второй половине дня, и на другой день, и на третий Елена не только не избегала его, но и ободряла своим неизменным присутствием, Джем продолжал говорить о ней только взглядами, точно слова пугали его.
Лишь на третий вечер, когда общество порядочно подвыпило, а Елена, казалось, была не только скучающе-трезвой, но просто больной от досады, Джем взял меня за локоть и, потянувшись через стол, обратил к ней вопрос, для которого ему, очевидно, и потребовалось целых три дня:
– Чем мог бы я прогнать вашу скуку, мадам?
Нечто похожее на насмешку скользнуло по ее лбу, но не разгладило его. Она ответила, как показалось мне, чуть неуместно, вопросом на вопрос:
– Как ваше здоровье, ваше высочество?
– Прекрасно, – удивился Джем. – Прекрасно… Но отчего вы спрашиваете?
– Оттого, что наш воздух должен быть вреден вам. Мне все кажется, что вы страдаете от наших холодов.
Эти слова ничего не означали. Елена явно стремилась не завоевать расположение Джема, а доказать кому-то, что вышла из своей замкнутости. Джем с его чуткостью тотчас уловил это, он сожалел, что нарушил молчание и словами спугнул возникшую было близость. Потом, как ныряльщик перед прыжком в воду, перевел дух и сказал:
– Позвольте предложить вам завтра утром совсем небольшую охоту, мадам. Мы будем только втроем. Не отказывайте, молю вас!
Елена упорно разглядывала свой перстень. Ее лицо выражало оскорбленный гнев. Но тут вмешался старик де Сасенаж, напрасно мы сочли его захмелевшим.
– Это честь для моей дочери, ваше высочество. Завтра утром она будет ожидать вас.
Елена искоса взглянула на него, поклонилась и исчезла. Брат Бланшфор проводил ее озабоченным взглядом.
– Саади, я оскорбил ее! – шепнул мне вконец расстроенный Джем. – Нам их обычаи неизвестны. Как быть, Саади?
– Поднеси ей свои стихи, – сказал я. – Или какую-нибудь драгоценность… Откуда мне знать? Не знаю, что более подходит даме, у нас они просто женщины.
– Да… – протянул Джем, и весь остаток вечера я чувствовал, что он обдумывает свое завтрашнее поведение.
Утром я разодел его так, слоено мы отправлялись не на охоту, а для встречи с какой-либо владетельной особой. Джем перемерил несколько нарядов, отвергая один за другим как неподобающие, – никогда не проявлял он такой озабоченности тем, как выглядит. Когда же одевание закончилось, он был невообразимо прекрасен – так, наверно, выглядел Харун аль-Рашид на своей первой свадьбе…
Должно быть, моя мысль проявилась в улыбке, потому что Джем разгневался, скинул с себя все эти тряпки (по его собственному выражению) и надел обычное свое охотничье платье. Оно было не по-нашему облегающим – постепенно мы и в одежде стали соображаться со здешними обычаями, – так что красноречиво подчеркивало стройные ноги Джема, его узкие бедра, втянутый живот и не сдавливало плеч – плечи у Джема были прекрасно развиты, как у пловца.
Кто из наших людей – давно иль недавно почивших, заточенных в узилища Баязида или на Родосе – узнал бы своего повелителя в этом светловолосом франке? Да и был ли, в сущности, нашим Джем, этот трагический сплав Востока и Запада, кровосмешение между христианством и исламом, смесь эпикурейства и стоицизма, красивое сочетание русых волос и смуглой кожи? Не была ли вся его жизнь доказательством, что помесь всегда остается ничьей – ей не удается сгладить шов на стыке двух ее половинок; зачем наши или чужие хотят воспринимать его целостно?
Джем, перепрыгивая через две ступени, спускался по лестнице, все его существо выражало снисходительную устремленность, какую позволяют себе лишь очень молодые и очень красивые мужчины.
Мы застали нашу даму во дворе, но она еще не успела сесть в седло. Полы ее юбок были заткнуты за пояс, сплетенный из золотых колец; нижние юбки – белые, жесткие, расшитые – были чуть короче и выставляли напоказ стянутые мягкими сапожками икры. Она была хороша собой, несмотря на худобу. Именно худоба и делала Елену словно бы не плотской и потому сильно действующей на воображение. Джем помог ей сесть на лошадь, она оперлась о его плечо только пальцами, словно в ладони ей виделось слишком много близости и наготы. Джем неотступно искал ее взгляда, но она нарочно отводила глаза.
Мы поскакали через весенние луга. Стража на расстоянии следовала за нами. Каким неприветливым ни казалось мне Дофине, весна украсила и его: пестрым ковром цвели травы, издавая слабый терпкий аромат, по небу вереницей плыли прозрачные облака.
Джем и Елена ехали впереди. Я старался держаться поодаль, чтобы не мешать их безмолвной беседе, но Джему все же понадобились слова.
– Сзади, – позвал он меня. – Отчего ты оставляешь нас? Спроси мадам, хорошо ли она спала.
Я спросил. Как и накануне, Елена не ответила на его вопрос. Женщины и впрямь обладают чисто материнским состраданием: они по доброй воле берут на себя первые трудности в решающем разговоре.
– Всю минувшую зиму я часто думала о вас, принц… – Она сказала «принц», а не «ваше высочество».
– Я, вероятно, еще чаще, мадам, – ответил он и добавил: – В моем страшном одиночестве.
Принято считать, что мужчина в стремлении произвести впечатление на предмет своей любви совершает подвиги на том поприще, к какому чувствует призвание: демонстрирует силу икр и плеч, если он атлет; расстилает ковер красивых слов, если он поэт; рассыпает толстым слоем алмазы и жемчуга, если он властитель. Все это позже, уверяю вас, – этим мы стараемся не завоевать женщину, а удержать. А первый удар, какой мы наносим ей – удар надежный, безотказный, это пробуждение в ней сочувствия; ничто так не сбивает женщину с ног, как жалость.
На это и нацелился Джем; с первых же слов он сказал ей о своем одиночестве, хотя как раз в ту пору я бы не назвал его одиноким.
Елена повернулась, она уже не прятала глаз. В ее глазах было понимание.
– Как переносите вы одиночество, принц?
– Вы можете вообразить себе это. – И тут Джем опять послушался своего чутья – не стал описывать всего того, что без его описаний могло представиться Елене гораздо более страшным, чем было в действительности. – Случалось ли вам сгорать в одиночестве, брошенной, забытой, оскорбленной?
Девица молчала, словно борясь сама с собой. Я чувствовал, как замкнутость, позволявшая ей переносить именно одиночество и обиду, боролась с извечной потребностью человека открыться, чтобы встретить сочувствие к себе. Я знал, что победит последнее, Джем ставил наверняка.
– Случалось, – ответила Елена голосом, исходившим из самых глубин ее существа; я впервые слышал ее истинныйголос. – Мне кажется, все, что испытываете вы, давно уже мне знакомо… Быть может, в еще более жестоком и безнадежном виде.
– Елена!.. – Джем остановил коня и по-юношески порывистым движением положил ладонь на ее пальцы. Я смотрел на их руки, две руки – мужская и женская – на влажной шее лошади. Джем еле заметно ласкал ее руку, рука Елены не шевелилась, но она была не мертвой, а застывшей. Я не раз замечал, что очень порывистые, страстные люди – стоит им скинуть с себя путы – уже не могут остановиться на полдороге.
– Верьте мне!.. – начал Джем избитым заклинанием влюбленных, явно не зная, как продолжать.
Но Елена вдруг резко отдернула свою руку, вскинула голову и посмотрела на Джема с отчаянной решимостью:
– А вы мне не верьте, принц, не верьте!
И оглянулась исподтишка, словно за ней гнались а могли услышать.
Джем был потрясен.
– Елена, – сказал он, – не требуйте от меня невозможного! Вы для меня – мое второе «я», только лучшее и, наверно, больше страдавшее. Ни один ваш поступок не может быть дурным, иначе нарушилась бы гармония в мире. Я верю вам, как самому себе, Елена.
Девица де Сасенаж расплетала поводья своего коня, между бровями у нее пролегла сердитая складка, как у ребенка, когда ему в чем-то отказано.
– Я вас предупредила, принц, – проговорила она.
Я отлично помню этот их разговор, в котором был посредником. И рад тому, что помню, ибо он оправдывает Елену.
Знаете, часто говорят, будто в любви кто-то один всегда бывает коварно и холодно обманут. Чистейшая ложь! В любви человек упрямо, невзирая на правду – не только на ее намеки, даже на открытые признания, – всегда сам обманывает себя. И это, вероятно, лучшее, что есть в любви: она позволяет тебе полностью забыть об истине!
Дальнейший разговор между обоими я вам не передаю – он в точности повторял все подобные объяснения, в которых любовь лишь повод подробно поведать о себе желанному слушателю. Приходилось вам замечать? Люди редко слышат тебя, когда ты им говоришь о себе; слышат друг друга только влюбленные.
Я перебрасывал их речи от одного к другому. Оба они не воспринимали меня как нечто от них отдельное, я был их живым эхом. Забавно было видеть, как Елена или Джем на мгновение застывали с улыбкой па устах: пока один из них произносил свои пылкие слова, второй еще не понимал их значения. Лишь после моего вмешательства лицо его вспыхивало, слова достигали сознания. Истинным чудом был этот сокровенный любовный разговор втроем!
На обратном пути они мчались так, что я едва поспевал, но они, пожалуй, уже не нуждались во мне. Я видел их впереди себя: молодые, легкие, подгоняемые одним и тем же ветром – предчувствием счастья и страдания, надеждой, довернем и страхом. Я следовал за ними, размышляя о том, что надо быть очень неискушенным, чтобы завидовать влюбленным; мне они внушали жалость.
Последующие дни Джем леденел от ужаса при мысли, что ее у него отнимут.
Нет, на этот раз бдительность братьев дремала, покуда Джем на глазах у них завоевывал близкого себе человека. Это было подозрительно.