Страница:
Воины закричали, выражая свою верность предводителю, клялись одержать победу. А я смотрел на мать, сына и внука – этих трех отпрысков чужой, нам непонятной крови. Смотрел, как они не прячут боли и надежды, не боятся выказать слабость.
Поверьте мне – я был султаном и халифом, – очень много узнаешь о людях, когда смотришь на них с высоты: беда султана Джема коренилась в том, что в нем было слишком много человеческого.
Далее я сумею быть вам полезен только теми вестями, что достигали Каира, – я не был свидетелем скитаний Джема по Анатолии. Мы узнали о том, что Махмуд-бег, правитель Анкары, действительно перешел на сторону Джема и его примеру последовали другие сипахские военачальники. Узнав об этом, Баязид двинулся к Айдосу, а тем временем Касим-бег, увлекая за собой караманов, соединился с Джемом и Махмудом, и они вместе подступили к Конье. А перед тем мой высочайший друг подписал с Касимом такой договор: поверженная держава караманских бегов будет воскрешена, и ее престол займет Касим.
Мне еще тогда подумалось, что Джем сулит то, чем пока не обладает; не понравилось мне также, что он оглашает подобные договоры – османы не простили бы ему раздела своей молодой империи. Иными словами, события в Анатолии развивались не в пользу Джема – еще ничего толком не зная, я уже был в этом убежден.
Вести о поражении пришли гораздо позже, летом, два месяца спустя. Прежде всего осада Коньи не удалась (это можно было предвидеть), потому что Баязид держал в крепости отборнейшее войско. Самый же тяжелый удар нанес Джему Гедик Ахмед, лучший полководец Мехмед-хана. Баязид почему-то пощадил его, продержав полгода в заточении; дьявол знает, о чем сторговались они за это время, но Гедик Ахмед вышел из темницы ярым приверженцем Баязида. Лично я догадывался о причине, толкнувшей старого вояку к Баязиду. Честолюбец, знаток своего дела, Гедик Ахмед, должно быть, счел, что при султане-воине, каким слыл Джем, он всегда будет на вторых ролях. Тогда как при Баязиде, никогда не проявлявшем склонности к военным делам, Ахмед-паша сохранял свое место первого османского военачальника.
Совсем просто, не правда ли? Напрасно полагаете бы, что наверху, меж султанами и визирями, расчеты сложнее, чем между владельцами двух соседних лавчонок.
Вступив в Анатолию, Ахмед-паша первым делом приказал полонить всю семью Махмуд-бега и отправить в Стамбул. Махмуд-бег, обезумев, пустился преследовать янычаров, отвозивших его жен, чад и домочадцев. Другими словами, сам полез в лапы Сулейман-паши, правителя Амасы, был разбит и бит, а голова его – послана Баязиду. Из-за совершенного им безрассудства Джем лишился надежнейшего полководца и лучшего своего войска.
Уже в середине лета узнали мы, что братья вступили в переговоры. Начни их Джем раньше, до осады Коньи и разгрома Махмуда, неизвестно, чем бы они кончились. Но теперь, после одержанных побед, Баязид был непреклонен: «Империя – это невеста, а двух суженых невесте иметь не пристало. (Вы, наверно, заметили его слабость к народным поговоркам, Баязид тем самым доказывал свою близость народу!) Пусть брат мой перестанет обагрять свой плащ кровью правоверных и окончит свои дни в Иерусалиме, вне наших пределов!»
Вслед за словами последовали дела: чтобы положить конец бунту Джема, Гедик Ахмед двинулся на Киликию – уже вплотную к границе с моими землями, куда укрылись остатки Джемова войска.
С нетерпением ожидали мы новых известий. Я опасался не за халифа – Баязиду было теперь не до завоеваний. Каждое утро я просыпался с мучительной мыслью, что прибудет весть о гибели Джема: она становилась почти неизбежной. Говорили, что все сподвижники, исключая Касим-бега, покинули его, что Джем вновь скитается, всего лишь с несколькими тысячами воинов, по Киликии или Ликии, вдоль побережья. Дважды – по настоянию его матери – я посылал гонцов, предлагая ему мое гостеприимство. По настоянию матери. Зачем я подчеркиваю это?
Потому что между государями не существует дружбы. Я сочувствовал Джему, но не мог держать при своем дворе притязателя на престол Османов, когда этот престол законно занимал его брат. Я принужден был сохранять видимость приличий в своих отношениях с Османами и если предлагал Джему покровительство, то лишь потому, что был совершенно убежден: Джем не примет его. Я уже знал Джема. Он не любил благодеяний.
Мои гонцы не вернулись. Ахмед хорошо стерег границу.
Еще несколько слов. О том дне, когда мне сообщили, что Джем обратился с просьбой об убежище в другое место. Помню, прежде всего я испытал облегчение – не придется больше принимать участие в рискованном деле. И сразу же вслед за тем – чувство вины. Это чувство я унес с собой в могилу; оно было причиной всех моих позднейших попыток помочь Джему, очень гласных, показных. Они были заранее обречены на неуспех, я это сознавал. И лишь пытался с их помощью убедить кого-то (быть может, мать Джема, а быть может, и самого себя), что не изменил своему союзу с ним.
Я испытывал тайный страх, что Джем встанет у моего смертного ложа и потребует ответа. Джем не сделал этого, он простил меня. В сравнении со всем тем, что выпало на его долю, я, по-видимому, был наименьшим злом.
Не простила меня его мать, хотя ни разу не обронила и слова укора. (И она, и жена Джема, и сын долгие юды жили под моим кровом, рассчитывая на мою помощь в его спасении.) Мать Джема благодарила меня низкими поклонами – что, вероятно, было нелегко дочери и супруге владетельных особ. Свои укоры она проглатывала, но я чувствовал их, потому что и моя совесть упрекала меня в том же: если бы в свое время я предложил Джему не только приют, но и войско, если бы я решительно поддержал его, многое произошло бы по-иному. Возможно, Джем и впрямь стал бы султаном. Больше того: возможно, и я не оказался бы последним халифом из рода мамелюков. Потому что преемник Баязида, Селим Грозный – вы, наверное, слышали о таком, – покончил с Арабским халифатом.
Итак, перед вами держал речь последний халиф.
Четвертые показания поэта Саади о событиях июня 1482 года
Пятые показания поэта Саади о событиях 25 июня 1482 года
Поверьте мне – я был султаном и халифом, – очень много узнаешь о людях, когда смотришь на них с высоты: беда султана Джема коренилась в том, что в нем было слишком много человеческого.
Далее я сумею быть вам полезен только теми вестями, что достигали Каира, – я не был свидетелем скитаний Джема по Анатолии. Мы узнали о том, что Махмуд-бег, правитель Анкары, действительно перешел на сторону Джема и его примеру последовали другие сипахские военачальники. Узнав об этом, Баязид двинулся к Айдосу, а тем временем Касим-бег, увлекая за собой караманов, соединился с Джемом и Махмудом, и они вместе подступили к Конье. А перед тем мой высочайший друг подписал с Касимом такой договор: поверженная держава караманских бегов будет воскрешена, и ее престол займет Касим.
Мне еще тогда подумалось, что Джем сулит то, чем пока не обладает; не понравилось мне также, что он оглашает подобные договоры – османы не простили бы ему раздела своей молодой империи. Иными словами, события в Анатолии развивались не в пользу Джема – еще ничего толком не зная, я уже был в этом убежден.
Вести о поражении пришли гораздо позже, летом, два месяца спустя. Прежде всего осада Коньи не удалась (это можно было предвидеть), потому что Баязид держал в крепости отборнейшее войско. Самый же тяжелый удар нанес Джему Гедик Ахмед, лучший полководец Мехмед-хана. Баязид почему-то пощадил его, продержав полгода в заточении; дьявол знает, о чем сторговались они за это время, но Гедик Ахмед вышел из темницы ярым приверженцем Баязида. Лично я догадывался о причине, толкнувшей старого вояку к Баязиду. Честолюбец, знаток своего дела, Гедик Ахмед, должно быть, счел, что при султане-воине, каким слыл Джем, он всегда будет на вторых ролях. Тогда как при Баязиде, никогда не проявлявшем склонности к военным делам, Ахмед-паша сохранял свое место первого османского военачальника.
Совсем просто, не правда ли? Напрасно полагаете бы, что наверху, меж султанами и визирями, расчеты сложнее, чем между владельцами двух соседних лавчонок.
Вступив в Анатолию, Ахмед-паша первым делом приказал полонить всю семью Махмуд-бега и отправить в Стамбул. Махмуд-бег, обезумев, пустился преследовать янычаров, отвозивших его жен, чад и домочадцев. Другими словами, сам полез в лапы Сулейман-паши, правителя Амасы, был разбит и бит, а голова его – послана Баязиду. Из-за совершенного им безрассудства Джем лишился надежнейшего полководца и лучшего своего войска.
Уже в середине лета узнали мы, что братья вступили в переговоры. Начни их Джем раньше, до осады Коньи и разгрома Махмуда, неизвестно, чем бы они кончились. Но теперь, после одержанных побед, Баязид был непреклонен: «Империя – это невеста, а двух суженых невесте иметь не пристало. (Вы, наверно, заметили его слабость к народным поговоркам, Баязид тем самым доказывал свою близость народу!) Пусть брат мой перестанет обагрять свой плащ кровью правоверных и окончит свои дни в Иерусалиме, вне наших пределов!»
Вслед за словами последовали дела: чтобы положить конец бунту Джема, Гедик Ахмед двинулся на Киликию – уже вплотную к границе с моими землями, куда укрылись остатки Джемова войска.
С нетерпением ожидали мы новых известий. Я опасался не за халифа – Баязиду было теперь не до завоеваний. Каждое утро я просыпался с мучительной мыслью, что прибудет весть о гибели Джема: она становилась почти неизбежной. Говорили, что все сподвижники, исключая Касим-бега, покинули его, что Джем вновь скитается, всего лишь с несколькими тысячами воинов, по Киликии или Ликии, вдоль побережья. Дважды – по настоянию его матери – я посылал гонцов, предлагая ему мое гостеприимство. По настоянию матери. Зачем я подчеркиваю это?
Потому что между государями не существует дружбы. Я сочувствовал Джему, но не мог держать при своем дворе притязателя на престол Османов, когда этот престол законно занимал его брат. Я принужден был сохранять видимость приличий в своих отношениях с Османами и если предлагал Джему покровительство, то лишь потому, что был совершенно убежден: Джем не примет его. Я уже знал Джема. Он не любил благодеяний.
Мои гонцы не вернулись. Ахмед хорошо стерег границу.
Еще несколько слов. О том дне, когда мне сообщили, что Джем обратился с просьбой об убежище в другое место. Помню, прежде всего я испытал облегчение – не придется больше принимать участие в рискованном деле. И сразу же вслед за тем – чувство вины. Это чувство я унес с собой в могилу; оно было причиной всех моих позднейших попыток помочь Джему, очень гласных, показных. Они были заранее обречены на неуспех, я это сознавал. И лишь пытался с их помощью убедить кого-то (быть может, мать Джема, а быть может, и самого себя), что не изменил своему союзу с ним.
Я испытывал тайный страх, что Джем встанет у моего смертного ложа и потребует ответа. Джем не сделал этого, он простил меня. В сравнении со всем тем, что выпало на его долю, я, по-видимому, был наименьшим злом.
Не простила меня его мать, хотя ни разу не обронила и слова укора. (И она, и жена Джема, и сын долгие юды жили под моим кровом, рассчитывая на мою помощь в его спасении.) Мать Джема благодарила меня низкими поклонами – что, вероятно, было нелегко дочери и супруге владетельных особ. Свои укоры она проглатывала, но я чувствовал их, потому что и моя совесть упрекала меня в том же: если бы в свое время я предложил Джему не только приют, но и войско, если бы я решительно поддержал его, многое произошло бы по-иному. Возможно, Джем и впрямь стал бы султаном. Больше того: возможно, и я не оказался бы последним халифом из рода мамелюков. Потому что преемник Баязида, Селим Грозный – вы, наверное, слышали о таком, – покончил с Арабским халифатом.
Итак, перед вами держал речь последний халиф.
Четвертые показания поэта Саади о событиях июня 1482 года
Вы не бывали в Ликии. Сдается мне, нельзя сыскать на земле место, более соответствовавшее нашим мыслям и страданиям, чем Ликия в памятное лето 1482 года.
Горы Ликии совсем голые. Говорят, во времена финикийцев и эллинов они были покрыты кедровыми лесами. Но кедр ведь особенно пригоден для кораблей, и столетие за столетием ликийские кедры плыли по всем морям мира, развозя по свету нетерпеливо алчущих путешественников, купцов и корсаров.
Тогда, в 1482 году, в Ликии не оставалось ни единого деревца или кустарника. Бурные потоки, грозы и ветры успели че только обнажить ее горы, они превратили их в невиданную, зловещую пустыню. Ликия нависала над нами кроваво-красным, выветренным песчаником; Ликия спускалась к побережью уступами, нависавшими, точно огромные кровли, на которых не могло удержаться ни одно лошадиное копыто; Ликия стенала и оплакивала себя пронзительным гулом бесчисленных тесных ущелий – Ликия уже сама по себе была жгучей, безысходной мукой.
Вот по этому краю блуждали мы – несколько тысяч побежденных людей, потерявших веру в свою звезду. Лишь аллах ведает, зачем мы блуждали, а не оставались на месте; ни один из уголков Ликии не сулил нам большего, чем другие, повсюду взгляд встречал все тот же отказ: природа не желала нам помочь, приютить и утешить. Тем не менее мы продолжали огибать козьими тропами острые каменистые вершины, одолевать перевалы, карабкаться по уступам. Мы размачивали твердые как камень сухари в каком-нибудь роднике под обрывом и часок-другой отдыхали. Коней мы пасли в лощинке, поросшей лишайником, на ночлег устраивались на голых камнях. Длинный караван человеческих теней скитался по Ликии, не зная, чего он ищет.
Нет, кое-что мы все-таки знали: Баязид рано или поздно проведает о том, что мы здесь, на жестокосердной земле Ликии. Он даже не станет нападать на нас. Он окружит горы кольцом преданного ему войска и будет ждать. Ждать месяц или год, покуда мы не дойдем до полного изнеможения, покуда знойные ветры не иссушат или не заразят источники, покуда не падут наши кони и не иссякнут сухари. Так он одержит победу, не пролив братской крови. Крови не будет. Мертвые тела у подножия скал будут совсем иссохшими, натянутая на ребрах кожа будет звенеть, вместо глаз будут пустые глазницы.
Каждого из нас в те невыносимо тяжкие июньские дни 1482 года преследовало видение собственной смерти Поэтому все мы были притихшими Наш караван извивался по горным теснинам, как большая змея, – бесшумно.
Вы очень далеки от нашего времени, у вас все иное. Вам незнакомо чисто мужское ликование после победы, в которой участвовали твои руки; после битвы, от которой ты сохраняешь в памяти лицо твоего врага, из ко торой ты вынес отнятое у врага оружие либо привел вражеского коня. Наши победы были осязаемей, воспринимались всеми органами чувств, вам же радость такой победы чужда.
Но мы отличались от вас и другим – примирением, следовавшим за разгромом. То была не трусость или безверие; просто-напросто сознание того, что ты проиграл и должен претерпеть неизбежные последствия – страдания, голод и смерть. Именно так рассуждали мы во время наших скитаний по Ликии: игра проиграна, остается дожидаться конца. Для побежденного милости нет, мы и не рассчитывали на нее.
Не знаю, что стало бы с Джемом, не окажись с нами Касим-бега. Не Джем, а Касим не желал примириться с нашим поражением. В те несколько коротких недель, пока мы одерживали недолговечные победы в Карамании и Анатолии, Касим ощутил себя воскресителем своей поверженной державы. Он заключил с Джемом договор, по которому в случае победы Джема земле потомков Карамана предстояло вновь стать свободной. Джем мог умереть, существованию Османской империи это ничем не грозило. Но Касим понимал, что гибель Джема будет означать и гибель Карамании, на этот раз окончательную.
Я наблюдал за тем, как он денно и нощно бодрствует возле Джема, как убеждает его, что не все потеряно, что поражение Махмуд-бега – простая случайность, а торжество Баязида – кратковременно.
Джем слушал его с безразличием, повергавшим меня в отчаяние. Как будто Касим не к нему обращал свои слова, а просто изливал свое горе и свои упования на ликийские камни.
Такими и запомнились мне оба они в те дни: Касим – олицетворение напряженной воли и Джем – отрешенный, чуждый всему.
Так было до того часа, пока нас не настиг румелиец.
Вам покажется это неправдоподобным. Тем не менее этот человек сумел преодолеть путь от Аданы (где стояли основные силы Баязида) и после долгих поисков отыскать нас в каменном хаосе Ликии.
День догорал. В Ликии вечерние сумерки не приносят умиротворения. Еще более гнетуще выступают на красном закатном небе резкие очертания красных скал, их тени заволакивают плотной пеленой черные и холодные, как могилы, ущелья.
Мы распрягли и расседлали коней, готовясь к ночлегу. Воины выстроились цепочкой к роднику – должно быть, единственному в дне пути. Каждый набирал воды в какой-нибудь сосуд или мех, тридцать глотков, не больше. Этим должны были довольствоваться и всадник и лошадь.
Незнакомец спустился к роднику откуда-то сверху, из-за скал. Впоследствии мы узнали, что он прошел по всему хребту – если применительно к Ликии можно говорить о хребте, – чтобы нас обнаружить. Я заметил его, еще когда он спускался по обрыву, частью на ногах, частью сидя. Сначала солнце окрашивало его в красный цвет, заставляя казаться не человеком, а призраком. Я подумал, уж не мираж ли это – в пустыне ничто не бывает столь реальным, как миражи.
Только когда он спустился ниже, в полосу тени, я поверил, что это человек из плоти и крови. С его плеч свисали лохмотья, остатки сипахской одежды; из рваных сапог торчали израненные пальцы. Я бросился ему навстречу, держа руку на рукояти ножа; нож успел стать продолжением моей ладони – чего не делает с человеком война!
Заметив меня, незнакомец поднял руки – показывая, что идет не со злым умыслом. К нам подбежали еще люди. Уже много недель мы не видели живой души, если не считать пастухов, изредка появлявшихся на какой-нибудь из вершин, чтобы через мгновение исчезнуть.
– Я к султану Джему, – хрипло произнес незнакомец. – Султан Джем жив?
Уж не сумасшедший ли передо мной, мелькнуло у меня в голове. Глаза его дико сверкали, от всего его существа исходило напряжение, грозившее сорваться в отчаянном крике.
– Идем! – Я нарочно взял его за руку: приступ безумия всего надежней прерывается прикосновением.
Джем ожидал нас стоя. Странно – даже такого пустяка, как появление чужого человека среди каравана смертников, было достаточно, чтобы лицо его ожило.
– Ты послан Баязидом? – спросил он, и я содрогнулся при мысли, что Джем теперь уже возлагает надежды на брата.
– К чертям Баязида! – выругался незнакомец. – Я послан к тебе сипахами Румелии. Если же ты, пове литель, согласен говорить с посланцем Баязида, то иди и ты ко всем чертям!
На подобные слова каждый мужчина должен по справедливости ответить ударом. Джем не сделал этого.
– Говори! – произнес он
– Мой султан! – без надобности громко выкрикнул сипах. – Анатолия предала тебя. Анатолийские сипахи не видят, в какую петлю сами суют свою шею. Тем хуже для них! Почему не обратишься ты к Румелии, мой султан? Вот, за тобой последовали сюда одни лишь караманы, потому что Османская держава для них враг. В Румелии у османов множество врагов – греки, болгары, арнауты, сербы. Только в Румелии бунт против Баязида будет иметь успех!
Сипах умолк, силы его истощились. Я посмотрел на Джема. Только теперь он оскорбился.
– Так вот до чего дошли мы? – Голос его был резок. – Неужто я поведу войну не против брата, а против владычества Османов? Это ли предлагают мне сипахи Румелии?
– Не это, – еле внятно ответил посланец. – Но человек в своей борьбе использует союзы. Вспомни Мехмеда Рыцарственного, сына Баязида Молниеносного, он обрел союзников именно в Румелии.
– А чем он кончил? – прервал его Джем.
– Худо кончил, мы знаем это. Но ты – не он.
– Почему же? – обронил Джем будто мимоходом, но это не обмануло меня: в дни, последовавшие за нашим разгромом, Джему было крайне необходимо услышать, кто же он, в сущности.
– Даже одно то, что ты наполовину их крови, что мать у тебя славянка, заставит неверных пойти за тобой.
– Я хочу услышать слово румелийских сипахов, а не христиан, – холодно бросил Джем.
– Слушай! Мы были опорой Мехмед-хана, потому что в Румелии больше всего земель принадлежало прежде мечетям, потому что сегодня каждый из нас живет доходами от села, которое до вчерашнего дня было вакуфным [15]и завтра снова может им стать. Мы соучастники твоего отца в его грехе против мусульманства, нам нет прощения. Но завтра останутся без земли и платы половина румелийских сипахов – какой мужчина не поднимется на защиту своего дома, своего хлеба, своей власти? Сипахи Анатолии все равно останутся сипахами, кто бы ни правил ими – Баязид или Джем, поэтому они и предали тебя. А нам конец, если власть останется у Баязида… Зачем поставил ты на Анатолию и сам уступил брату Румелию? Этими голыми утесами и обрывами хочешь ты править? Юруками и туркменами? Видел ли ты. Румелию, мой султан?
– Нет, – ответил Джем, – отец никогда не пускал нас в Румелию.
– И не зря! – дерзость полубезумного сипаха не имела границ. – Нельзя увидеть Румелию и не пожелать ее. Иди туда, султан Джем!
– Мы поговорим после. Накормите его чем найдется. Останься со мной, Саади. И ты тоже, Касим-бег.
Сипаха увели, а мы сели там, где недавно стоял Джем. Все трое молчали. Джем оперся спиной о скалу, глядя перед собой пустым, невидящим взглядом.
– Что скажете, друзья? – нарушил он наконец молчание. – Имею ли я право вновь искать выход?
– А как же! – поспешно отозвался Касим-бег. – Неужто ты колеблешься, мой султан? Румелия предлагает тебе верность…
– Анатолия также предлагала мне верность, не так ли?
– Посланец прав: Анатолия мало что потеряет, если ею будет владеть Баязид. Пострадает только Карамания, скажем, и я. А сипахам Румелии это действительно грозит многим. Там ты найдешь себе союзников.
– Но не претит ли тебе союз с неверными, Касим-бег? – исподлобья взглянул на него Джем.
– Что мешает тебе тащить каштаны из огня их руками, мой султан?
– И ты полагаешь, что они не разгадают наших расчетов?
– У них невелик выбор, – настаивал на своем Касим-бег. – Так же, как и у меня. Отчего я поверил, что, добившись успеха, ты сдержишь данное мне обещание? А я поверил – ибо что еще оставалось мне? И они тоже должны будут тебе поверить, вот и вся несложная правда.
Я знал, ничто так не оскорбляет слух Джема, как те истины, что именуются несложными. Для него они были низменными, скотскими, он считал, что человеческая истина должна быть как раз сложной.
– Хорошо, – немного погодя произнес он, а затем с горечью продолжал: – Коль мы уж дошли до простых истин: какая тебе корысть, если я перенесу свое восстание в Румелию?
– Совсем простая, – с достоинством ответил последний потомок караманских князей. – Пока ты будешь отвлекать силы Баязида в Румелии, я легко освобожу свою землю. И сбудется то, что ты скрепил своей подписью, мой султан: государство караманов оживет вновь.
– Да… – согласился Джем. – Поистине смешно, что самое близкое уму объяснение столь нескоро приходит мне на ум. Ты свободен, Касим-бег. Только будь добр, позови ко мне румелийца.
Тот выглядел заново рожденным. Внимание, оказанное ему нашими людьми, и, наверно, вода возвратили ему силы. Теперь я видел перед собой жилистого, крепкого человека с умным лицом. Он уже совершенно не походил на помешанного.
– Я должен сообщить тебе, мой султан, – начал он, не дожидаясь вопроса, – имена тех санджак-бегов, что послали меня: Чирменский, Филибешский, Димотишский.
– Я это подозревал, – ответил Джем. – Именно в их санджаках было всего больше вакуфной земли перед тем, как мой отец ввел свои законы. Что же предлагают они мне?
– Они предлагают тебе покинуть Ликию, эту смертоносную западню. По дорогам, которые ты сам изберешь, переправься в Румелию. Как только Баязид узнает, что тебя больше нет здесь, он уведет свои войска. Тогда и мы вернемся в свои санджаки. А ты подашь нам знак, что приближаешься. Вот все, что требуется от тебя.
– Не в первый раз слышу я подобные посулы. Точно такими же заставили меня выступить из Каира сипахи Анатолии. И обратились в бегство уже в третьем сражении. Что будет, если и румелийцы внезапно решат, что власть Баязида не столь уж страшна им?
Сипах смущенно умолк. То ли не зная, что ответить, то ли боясь, что ответ покажется дерзким. Теперь, придя в себя, он явно благоговел перед нашим повелителем.
– Хуже, чем в Ликии, не будет, мой султан, – проговорил он наконец. – Кроме того… как бы это выразить?… Если тебе потребуется прибежище, то… тебе будет лучше у них.
– У кого? – не поверил своим ушам Джем.
– У неверных, – с опаской пробормотал сипах. – Они мягкосердечны, мы ведь их знаем. Убийство почитается у них смертным грехом. Они пощадят тебя, ты наполовину – их.
Я испугался вспышки гнева. Даже я, самый близкий к Джему человек, никогда не мог предвидеть, как отнесется он к напоминанию о его происхождении. Иногда он воспринимал это едва ли не как лесть, в другой раз вспыхивал, точно от пощечины. Сейчас произошло нечто подобное.
– Я не вполовину, а целиком правоверный! – произнес Джем с присущей ему надменностью. – Дивлюсь тому, что воины моего отца сами толкают меня к забытому мною родству. Я борюсь и достигну победы как потомок Османов, запомните это!.. – И, уже другим тоном, осведомился: – Сумеешь ли ты отправиться в обратный путь завтра поутру?
– Сумею.
– Возьми коня, тебе дадут на дорогу сухарей. Сообщи санджак-бегам, что я даю согласие. Пускай ожидают меня! Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы подойти к границам Румелии. И тогда в свою очередь буду ожидать вас.
– Верь нам, мой султан! – чуть ли не со слезами произнес сипах, взволнованный столь большим доверием. – Кто из сипахов Румелии не последует за Джемом? Ты наше солнце! Живая длань покойного Завоевателя!
Джем стоял, величавый и торжественный, не замечая чего-то болезненного в этих щедрых посулах, в этих слезливых восхвалениях.
Я же за время скитаний по Ликии так свыкся с мыслью о конце, так настойчиво стояло у меня перед глазами собственное мое тело, бездыханно распростертое у подножья скал, сухое, как давно поваленное дерево, тихое и успокоившееся – главное, успокоившееся, не принуждаемое более двигаться и страдать, – что теперь ощутил нестерпимую боль: час сладкого небытия отдаляется, я снова должен жить. Вы вольны не верить мне. Надо самому оказаться летом в Ликии, быть побежденным, быть частью обреченного войска, быть поэтом и влюбленным, присутствовать при страданиях того, кого любишь, чтобы понять, сколь нежеланной может выглядеть жизнь.
Помню, перед тем как двинуться в обратный путь, сипах назвал свое имя и чин – он был алайбегом Визы, звали его Исмаилом. Я проводил его взглядом. Страшная слабость охватила меня. Я лег на песок. Поднял глаза к небу – ночью над Ликией оно совсем черное.
Джем сидел возле меня. Стоило протянуть руку, и я бы коснулся его. Но я не хотел. Я чувствовал, что всей моей преданности недостанет для того, чтобы извлечь Джема из его одиночества. «О аллах! – подумал я. – Честолюбие и гордость, ответственность перед историей и безответственность по отношению к собственным детям и матери, решимость и беспомощность – как много нагромождено тобой, чтобы сделать человека самым одиноким существом на свете…»
Я не спал, когда Джем расстелил попону и лег возле меня. Он замерз от ночного холода, но не дрожал. Я укутал его плащом, прижался к его спине, чтобы согреть. Джем не произнес ни слова. Уже засыпая, я услышал:
– Саади, я взвесил все возможности. Нам и вправду следует достичь Румелии, но путь туда лежит через христианские страны. Это страшно, но алайбег сказал верно: они – другой мир. Оттого мы и одерживаем над ними верх, что для них законом является милосердие, а первой обязанностью – помощь страждущему. Мне говорила мать… Быть может, Саади, я и впрямь принадлежу им, мне чужда наша откровенная жестокость, наши низкие средства во имя великой цели. Может, сам того не сознавая, я немного христианин, Саади?
«Нет! – хотел я сказать ему. – Ты не принадлежишь ни нам, ни им. Поэт всегда ничей, он принадлежит лишь к бессмертной, великой и слабой семье поэтов. Не на земле наша отчизна, Джем, – хотел сказать я ему, – здесь мы всегда будем изгнанниками… Не заблуждайся, друг, будто есть на свете человек, способный пожалеть кого-то, кроме самого себя, это давнее заблуждение поэтов. Умрем этой же ночью, Джем, – хотелось мне молить его, – быть может, тогда мы вернемся наконец в родной дом…»
Но я промолчал. О великий аллах, зачем я промолчал! Зачем не избавил Джема от жизни и всего того, от чего жизнь не захотела избавить нас; зачем той ночью в Ликии я своей рукой не умертвил Джема, чтобы осталась живой память о двадцатилетнем поэте, отлитом из светлой бронзы, русоволосом, чарующем и слабом!
Отчего, друзья, боимся мы ранней смерти – ведь мы гораздо полнее умерщвляем себя тем, что продолжаем жить…
Горы Ликии совсем голые. Говорят, во времена финикийцев и эллинов они были покрыты кедровыми лесами. Но кедр ведь особенно пригоден для кораблей, и столетие за столетием ликийские кедры плыли по всем морям мира, развозя по свету нетерпеливо алчущих путешественников, купцов и корсаров.
Тогда, в 1482 году, в Ликии не оставалось ни единого деревца или кустарника. Бурные потоки, грозы и ветры успели че только обнажить ее горы, они превратили их в невиданную, зловещую пустыню. Ликия нависала над нами кроваво-красным, выветренным песчаником; Ликия спускалась к побережью уступами, нависавшими, точно огромные кровли, на которых не могло удержаться ни одно лошадиное копыто; Ликия стенала и оплакивала себя пронзительным гулом бесчисленных тесных ущелий – Ликия уже сама по себе была жгучей, безысходной мукой.
Вот по этому краю блуждали мы – несколько тысяч побежденных людей, потерявших веру в свою звезду. Лишь аллах ведает, зачем мы блуждали, а не оставались на месте; ни один из уголков Ликии не сулил нам большего, чем другие, повсюду взгляд встречал все тот же отказ: природа не желала нам помочь, приютить и утешить. Тем не менее мы продолжали огибать козьими тропами острые каменистые вершины, одолевать перевалы, карабкаться по уступам. Мы размачивали твердые как камень сухари в каком-нибудь роднике под обрывом и часок-другой отдыхали. Коней мы пасли в лощинке, поросшей лишайником, на ночлег устраивались на голых камнях. Длинный караван человеческих теней скитался по Ликии, не зная, чего он ищет.
Нет, кое-что мы все-таки знали: Баязид рано или поздно проведает о том, что мы здесь, на жестокосердной земле Ликии. Он даже не станет нападать на нас. Он окружит горы кольцом преданного ему войска и будет ждать. Ждать месяц или год, покуда мы не дойдем до полного изнеможения, покуда знойные ветры не иссушат или не заразят источники, покуда не падут наши кони и не иссякнут сухари. Так он одержит победу, не пролив братской крови. Крови не будет. Мертвые тела у подножия скал будут совсем иссохшими, натянутая на ребрах кожа будет звенеть, вместо глаз будут пустые глазницы.
Каждого из нас в те невыносимо тяжкие июньские дни 1482 года преследовало видение собственной смерти Поэтому все мы были притихшими Наш караван извивался по горным теснинам, как большая змея, – бесшумно.
Вы очень далеки от нашего времени, у вас все иное. Вам незнакомо чисто мужское ликование после победы, в которой участвовали твои руки; после битвы, от которой ты сохраняешь в памяти лицо твоего врага, из ко торой ты вынес отнятое у врага оружие либо привел вражеского коня. Наши победы были осязаемей, воспринимались всеми органами чувств, вам же радость такой победы чужда.
Но мы отличались от вас и другим – примирением, следовавшим за разгромом. То была не трусость или безверие; просто-напросто сознание того, что ты проиграл и должен претерпеть неизбежные последствия – страдания, голод и смерть. Именно так рассуждали мы во время наших скитаний по Ликии: игра проиграна, остается дожидаться конца. Для побежденного милости нет, мы и не рассчитывали на нее.
Не знаю, что стало бы с Джемом, не окажись с нами Касим-бега. Не Джем, а Касим не желал примириться с нашим поражением. В те несколько коротких недель, пока мы одерживали недолговечные победы в Карамании и Анатолии, Касим ощутил себя воскресителем своей поверженной державы. Он заключил с Джемом договор, по которому в случае победы Джема земле потомков Карамана предстояло вновь стать свободной. Джем мог умереть, существованию Османской империи это ничем не грозило. Но Касим понимал, что гибель Джема будет означать и гибель Карамании, на этот раз окончательную.
Я наблюдал за тем, как он денно и нощно бодрствует возле Джема, как убеждает его, что не все потеряно, что поражение Махмуд-бега – простая случайность, а торжество Баязида – кратковременно.
Джем слушал его с безразличием, повергавшим меня в отчаяние. Как будто Касим не к нему обращал свои слова, а просто изливал свое горе и свои упования на ликийские камни.
Такими и запомнились мне оба они в те дни: Касим – олицетворение напряженной воли и Джем – отрешенный, чуждый всему.
Так было до того часа, пока нас не настиг румелиец.
Вам покажется это неправдоподобным. Тем не менее этот человек сумел преодолеть путь от Аданы (где стояли основные силы Баязида) и после долгих поисков отыскать нас в каменном хаосе Ликии.
День догорал. В Ликии вечерние сумерки не приносят умиротворения. Еще более гнетуще выступают на красном закатном небе резкие очертания красных скал, их тени заволакивают плотной пеленой черные и холодные, как могилы, ущелья.
Мы распрягли и расседлали коней, готовясь к ночлегу. Воины выстроились цепочкой к роднику – должно быть, единственному в дне пути. Каждый набирал воды в какой-нибудь сосуд или мех, тридцать глотков, не больше. Этим должны были довольствоваться и всадник и лошадь.
Незнакомец спустился к роднику откуда-то сверху, из-за скал. Впоследствии мы узнали, что он прошел по всему хребту – если применительно к Ликии можно говорить о хребте, – чтобы нас обнаружить. Я заметил его, еще когда он спускался по обрыву, частью на ногах, частью сидя. Сначала солнце окрашивало его в красный цвет, заставляя казаться не человеком, а призраком. Я подумал, уж не мираж ли это – в пустыне ничто не бывает столь реальным, как миражи.
Только когда он спустился ниже, в полосу тени, я поверил, что это человек из плоти и крови. С его плеч свисали лохмотья, остатки сипахской одежды; из рваных сапог торчали израненные пальцы. Я бросился ему навстречу, держа руку на рукояти ножа; нож успел стать продолжением моей ладони – чего не делает с человеком война!
Заметив меня, незнакомец поднял руки – показывая, что идет не со злым умыслом. К нам подбежали еще люди. Уже много недель мы не видели живой души, если не считать пастухов, изредка появлявшихся на какой-нибудь из вершин, чтобы через мгновение исчезнуть.
– Я к султану Джему, – хрипло произнес незнакомец. – Султан Джем жив?
Уж не сумасшедший ли передо мной, мелькнуло у меня в голове. Глаза его дико сверкали, от всего его существа исходило напряжение, грозившее сорваться в отчаянном крике.
– Идем! – Я нарочно взял его за руку: приступ безумия всего надежней прерывается прикосновением.
Джем ожидал нас стоя. Странно – даже такого пустяка, как появление чужого человека среди каравана смертников, было достаточно, чтобы лицо его ожило.
– Ты послан Баязидом? – спросил он, и я содрогнулся при мысли, что Джем теперь уже возлагает надежды на брата.
– К чертям Баязида! – выругался незнакомец. – Я послан к тебе сипахами Румелии. Если же ты, пове литель, согласен говорить с посланцем Баязида, то иди и ты ко всем чертям!
На подобные слова каждый мужчина должен по справедливости ответить ударом. Джем не сделал этого.
– Говори! – произнес он
– Мой султан! – без надобности громко выкрикнул сипах. – Анатолия предала тебя. Анатолийские сипахи не видят, в какую петлю сами суют свою шею. Тем хуже для них! Почему не обратишься ты к Румелии, мой султан? Вот, за тобой последовали сюда одни лишь караманы, потому что Османская держава для них враг. В Румелии у османов множество врагов – греки, болгары, арнауты, сербы. Только в Румелии бунт против Баязида будет иметь успех!
Сипах умолк, силы его истощились. Я посмотрел на Джема. Только теперь он оскорбился.
– Так вот до чего дошли мы? – Голос его был резок. – Неужто я поведу войну не против брата, а против владычества Османов? Это ли предлагают мне сипахи Румелии?
– Не это, – еле внятно ответил посланец. – Но человек в своей борьбе использует союзы. Вспомни Мехмеда Рыцарственного, сына Баязида Молниеносного, он обрел союзников именно в Румелии.
– А чем он кончил? – прервал его Джем.
– Худо кончил, мы знаем это. Но ты – не он.
– Почему же? – обронил Джем будто мимоходом, но это не обмануло меня: в дни, последовавшие за нашим разгромом, Джему было крайне необходимо услышать, кто же он, в сущности.
– Даже одно то, что ты наполовину их крови, что мать у тебя славянка, заставит неверных пойти за тобой.
– Я хочу услышать слово румелийских сипахов, а не христиан, – холодно бросил Джем.
– Слушай! Мы были опорой Мехмед-хана, потому что в Румелии больше всего земель принадлежало прежде мечетям, потому что сегодня каждый из нас живет доходами от села, которое до вчерашнего дня было вакуфным [15]и завтра снова может им стать. Мы соучастники твоего отца в его грехе против мусульманства, нам нет прощения. Но завтра останутся без земли и платы половина румелийских сипахов – какой мужчина не поднимется на защиту своего дома, своего хлеба, своей власти? Сипахи Анатолии все равно останутся сипахами, кто бы ни правил ими – Баязид или Джем, поэтому они и предали тебя. А нам конец, если власть останется у Баязида… Зачем поставил ты на Анатолию и сам уступил брату Румелию? Этими голыми утесами и обрывами хочешь ты править? Юруками и туркменами? Видел ли ты. Румелию, мой султан?
– Нет, – ответил Джем, – отец никогда не пускал нас в Румелию.
– И не зря! – дерзость полубезумного сипаха не имела границ. – Нельзя увидеть Румелию и не пожелать ее. Иди туда, султан Джем!
– Мы поговорим после. Накормите его чем найдется. Останься со мной, Саади. И ты тоже, Касим-бег.
Сипаха увели, а мы сели там, где недавно стоял Джем. Все трое молчали. Джем оперся спиной о скалу, глядя перед собой пустым, невидящим взглядом.
– Что скажете, друзья? – нарушил он наконец молчание. – Имею ли я право вновь искать выход?
– А как же! – поспешно отозвался Касим-бег. – Неужто ты колеблешься, мой султан? Румелия предлагает тебе верность…
– Анатолия также предлагала мне верность, не так ли?
– Посланец прав: Анатолия мало что потеряет, если ею будет владеть Баязид. Пострадает только Карамания, скажем, и я. А сипахам Румелии это действительно грозит многим. Там ты найдешь себе союзников.
– Но не претит ли тебе союз с неверными, Касим-бег? – исподлобья взглянул на него Джем.
– Что мешает тебе тащить каштаны из огня их руками, мой султан?
– И ты полагаешь, что они не разгадают наших расчетов?
– У них невелик выбор, – настаивал на своем Касим-бег. – Так же, как и у меня. Отчего я поверил, что, добившись успеха, ты сдержишь данное мне обещание? А я поверил – ибо что еще оставалось мне? И они тоже должны будут тебе поверить, вот и вся несложная правда.
Я знал, ничто так не оскорбляет слух Джема, как те истины, что именуются несложными. Для него они были низменными, скотскими, он считал, что человеческая истина должна быть как раз сложной.
– Хорошо, – немного погодя произнес он, а затем с горечью продолжал: – Коль мы уж дошли до простых истин: какая тебе корысть, если я перенесу свое восстание в Румелию?
– Совсем простая, – с достоинством ответил последний потомок караманских князей. – Пока ты будешь отвлекать силы Баязида в Румелии, я легко освобожу свою землю. И сбудется то, что ты скрепил своей подписью, мой султан: государство караманов оживет вновь.
– Да… – согласился Джем. – Поистине смешно, что самое близкое уму объяснение столь нескоро приходит мне на ум. Ты свободен, Касим-бег. Только будь добр, позови ко мне румелийца.
Тот выглядел заново рожденным. Внимание, оказанное ему нашими людьми, и, наверно, вода возвратили ему силы. Теперь я видел перед собой жилистого, крепкого человека с умным лицом. Он уже совершенно не походил на помешанного.
– Я должен сообщить тебе, мой султан, – начал он, не дожидаясь вопроса, – имена тех санджак-бегов, что послали меня: Чирменский, Филибешский, Димотишский.
– Я это подозревал, – ответил Джем. – Именно в их санджаках было всего больше вакуфной земли перед тем, как мой отец ввел свои законы. Что же предлагают они мне?
– Они предлагают тебе покинуть Ликию, эту смертоносную западню. По дорогам, которые ты сам изберешь, переправься в Румелию. Как только Баязид узнает, что тебя больше нет здесь, он уведет свои войска. Тогда и мы вернемся в свои санджаки. А ты подашь нам знак, что приближаешься. Вот все, что требуется от тебя.
– Не в первый раз слышу я подобные посулы. Точно такими же заставили меня выступить из Каира сипахи Анатолии. И обратились в бегство уже в третьем сражении. Что будет, если и румелийцы внезапно решат, что власть Баязида не столь уж страшна им?
Сипах смущенно умолк. То ли не зная, что ответить, то ли боясь, что ответ покажется дерзким. Теперь, придя в себя, он явно благоговел перед нашим повелителем.
– Хуже, чем в Ликии, не будет, мой султан, – проговорил он наконец. – Кроме того… как бы это выразить?… Если тебе потребуется прибежище, то… тебе будет лучше у них.
– У кого? – не поверил своим ушам Джем.
– У неверных, – с опаской пробормотал сипах. – Они мягкосердечны, мы ведь их знаем. Убийство почитается у них смертным грехом. Они пощадят тебя, ты наполовину – их.
Я испугался вспышки гнева. Даже я, самый близкий к Джему человек, никогда не мог предвидеть, как отнесется он к напоминанию о его происхождении. Иногда он воспринимал это едва ли не как лесть, в другой раз вспыхивал, точно от пощечины. Сейчас произошло нечто подобное.
– Я не вполовину, а целиком правоверный! – произнес Джем с присущей ему надменностью. – Дивлюсь тому, что воины моего отца сами толкают меня к забытому мною родству. Я борюсь и достигну победы как потомок Османов, запомните это!.. – И, уже другим тоном, осведомился: – Сумеешь ли ты отправиться в обратный путь завтра поутру?
– Сумею.
– Возьми коня, тебе дадут на дорогу сухарей. Сообщи санджак-бегам, что я даю согласие. Пускай ожидают меня! Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы подойти к границам Румелии. И тогда в свою очередь буду ожидать вас.
– Верь нам, мой султан! – чуть ли не со слезами произнес сипах, взволнованный столь большим доверием. – Кто из сипахов Румелии не последует за Джемом? Ты наше солнце! Живая длань покойного Завоевателя!
Джем стоял, величавый и торжественный, не замечая чего-то болезненного в этих щедрых посулах, в этих слезливых восхвалениях.
Я же за время скитаний по Ликии так свыкся с мыслью о конце, так настойчиво стояло у меня перед глазами собственное мое тело, бездыханно распростертое у подножья скал, сухое, как давно поваленное дерево, тихое и успокоившееся – главное, успокоившееся, не принуждаемое более двигаться и страдать, – что теперь ощутил нестерпимую боль: час сладкого небытия отдаляется, я снова должен жить. Вы вольны не верить мне. Надо самому оказаться летом в Ликии, быть побежденным, быть частью обреченного войска, быть поэтом и влюбленным, присутствовать при страданиях того, кого любишь, чтобы понять, сколь нежеланной может выглядеть жизнь.
Помню, перед тем как двинуться в обратный путь, сипах назвал свое имя и чин – он был алайбегом Визы, звали его Исмаилом. Я проводил его взглядом. Страшная слабость охватила меня. Я лег на песок. Поднял глаза к небу – ночью над Ликией оно совсем черное.
Джем сидел возле меня. Стоило протянуть руку, и я бы коснулся его. Но я не хотел. Я чувствовал, что всей моей преданности недостанет для того, чтобы извлечь Джема из его одиночества. «О аллах! – подумал я. – Честолюбие и гордость, ответственность перед историей и безответственность по отношению к собственным детям и матери, решимость и беспомощность – как много нагромождено тобой, чтобы сделать человека самым одиноким существом на свете…»
Я не спал, когда Джем расстелил попону и лег возле меня. Он замерз от ночного холода, но не дрожал. Я укутал его плащом, прижался к его спине, чтобы согреть. Джем не произнес ни слова. Уже засыпая, я услышал:
– Саади, я взвесил все возможности. Нам и вправду следует достичь Румелии, но путь туда лежит через христианские страны. Это страшно, но алайбег сказал верно: они – другой мир. Оттого мы и одерживаем над ними верх, что для них законом является милосердие, а первой обязанностью – помощь страждущему. Мне говорила мать… Быть может, Саади, я и впрямь принадлежу им, мне чужда наша откровенная жестокость, наши низкие средства во имя великой цели. Может, сам того не сознавая, я немного христианин, Саади?
«Нет! – хотел я сказать ему. – Ты не принадлежишь ни нам, ни им. Поэт всегда ничей, он принадлежит лишь к бессмертной, великой и слабой семье поэтов. Не на земле наша отчизна, Джем, – хотел сказать я ему, – здесь мы всегда будем изгнанниками… Не заблуждайся, друг, будто есть на свете человек, способный пожалеть кого-то, кроме самого себя, это давнее заблуждение поэтов. Умрем этой же ночью, Джем, – хотелось мне молить его, – быть может, тогда мы вернемся наконец в родной дом…»
Но я промолчал. О великий аллах, зачем я промолчал! Зачем не избавил Джема от жизни и всего того, от чего жизнь не захотела избавить нас; зачем той ночью в Ликии я своей рукой не умертвил Джема, чтобы осталась живой память о двадцатилетнем поэте, отлитом из светлой бронзы, русоволосом, чарующем и слабом!
Отчего, друзья, боимся мы ранней смерти – ведь мы гораздо полнее умерщвляем себя тем, что продолжаем жить…
Пятые показания поэта Саади о событиях 25 июня 1482 года
Я проснулся на рассвете от толчка – так порывисто вскочил на ноги Джем. Он излучал волнение: решение созрело, ему предстояло действовать.
– Саади, – приказал он мне, – позови Сулеймана!
– Какого, мой султан? У нас не менее двухсот Су-лейманов.
– Франка Сулеймана.
Я направился к нашему лагерю – нескольким тысячам людей, лежавшим прямо на песке. В первую половину ночи он согревал их, а во вторую безжалостно выцеживал остатки их собственного тепла. Поэтому на рассвете они походили на извлеченных из могил мертвецов. Я шел между ними, безуспешно ломая голову, зачем именно Франк понадобился Джему.
Сейчас я скажу вам о нем несколько слов.
Думаю, не было среди нас человека столь сытого по горло горечью, разочарованием, вообще жизнью, как этот Франк Сулейман, с которым все избегали беседовать, делить кусок или укрываться одним плащом.
Он появился среди нас за много лет перед тем. Мехмед-хан только что доверил Караманию своему младшему сыну, а сам был поглощен ожесточенной войной с Родосом. Для переговоров с рыцарями Завоеватель, не желая себя связывать, использовал Джема. Тогда-то Джем и посетил впервые Ликию, ту часть ее побережья, что против Родоса. Там принимал он родосских послов.
Однажды утром, едва от берега отплыла каравелла с очередными послами (переговоры затягивались, Мехмед-хан требовал от Родоса ежегодной дани), к палатке Джема привели чужеземца. Лет под тридцать, голубоглазый, с длинными до плеч волосами, в черной рясе Ордена.
«Должно быть, опоздал на корабль и сейчас начнет умолять, чтобы ему дали лодку», – подумал я.
– Я прошу убежища! – отчетливо и крайне холодно произнес чужеземец. И не мигая смотрел на нас, пока толмач переводил его слова.
– Как? Отчего? – Джем смешался и не сумел этого скрыть.
– Я имею право на убежище по всем законам! – все так же холодно и словно надменно произнес чужеземец. И добавил: – Клянусь, что не совершил никакого преступления и к вам меня привел не страх перед карой. Прошу убежища!
– Саади, – приказал он мне, – позови Сулеймана!
– Какого, мой султан? У нас не менее двухсот Су-лейманов.
– Франка Сулеймана.
Я направился к нашему лагерю – нескольким тысячам людей, лежавшим прямо на песке. В первую половину ночи он согревал их, а во вторую безжалостно выцеживал остатки их собственного тепла. Поэтому на рассвете они походили на извлеченных из могил мертвецов. Я шел между ними, безуспешно ломая голову, зачем именно Франк понадобился Джему.
Сейчас я скажу вам о нем несколько слов.
Думаю, не было среди нас человека столь сытого по горло горечью, разочарованием, вообще жизнью, как этот Франк Сулейман, с которым все избегали беседовать, делить кусок или укрываться одним плащом.
Он появился среди нас за много лет перед тем. Мехмед-хан только что доверил Караманию своему младшему сыну, а сам был поглощен ожесточенной войной с Родосом. Для переговоров с рыцарями Завоеватель, не желая себя связывать, использовал Джема. Тогда-то Джем и посетил впервые Ликию, ту часть ее побережья, что против Родоса. Там принимал он родосских послов.
Однажды утром, едва от берега отплыла каравелла с очередными послами (переговоры затягивались, Мехмед-хан требовал от Родоса ежегодной дани), к палатке Джема привели чужеземца. Лет под тридцать, голубоглазый, с длинными до плеч волосами, в черной рясе Ордена.
«Должно быть, опоздал на корабль и сейчас начнет умолять, чтобы ему дали лодку», – подумал я.
– Я прошу убежища! – отчетливо и крайне холодно произнес чужеземец. И не мигая смотрел на нас, пока толмач переводил его слова.
– Как? Отчего? – Джем смешался и не сумел этого скрыть.
– Я имею право на убежище по всем законам! – все так же холодно и словно надменно произнес чужеземец. И добавил: – Клянусь, что не совершил никакого преступления и к вам меня привел не страх перед карой. Прошу убежища!