Позавчера меня стерег Антуан, был его черед. Антуан уже порастерял свою веселость, хотя в глазах еще больше плутоватой любезности. Близятся события, сказал он мне. Король Франции возмущен низостью Папства. Папа печется не о пользе всех христиан, а единственно о выгоде святого престола. «А как же иначе? – думаю я. – Джем уже настолько неопасен для своего брата, что не может обеспечить столь обширное мирное соглашение. В обмен на Джема кто-нибудь один еще в состоянии выторговать совсем небольшое соглашеньице. Между Баязидом и Ватиканом, например».
   – Мой государь опасается за жизнь султана Джема, – многозначительно произносит Антуан.
   И при этих словах пристально вглядывается в меня, дивится тому, что я не падаю в обморок от ужаса.
   – Жизнь султана Джема находится в опасности о той минуты, когда он ступил на Родос, – отвечаю я. – Успокойте своего государя!
   – А как мне успокоить вас, Саади, – говорит он, – если Баязид предложил святому отцу триста тысяч дукатов за голову Джема?
   – Нет, Антуан, – отвечаю я. – Джем давно не стоит и половины. Пусть папа радуется тому, что еще получает на его содержание, это уже подарок.
   – Вы недостаточно трезво смотрите на вещи, Саади, из-за состояния здоровья вашего господина. Но для мировой политики оно не имеет значения. Султан Джем теперь сыграет свою роль.
   – Роль! Он не может отхлебнуть воды, не облив себе всю грудь. Но вы правы, не это важно. Ваша беда коренится в том, что Баязид убежден: никогда никакого похода Джема не будет. Кто, будучи убежден в этом, cтанет выбрасывать на ветер триста тысяч?
   Говоря по правде, я притворяюсь: мне страшно. Если эти, здешние, до глупости близоруки, то Баязид в свою очередь до глупости труслив и способен глупейшим образом вышвырнуть большие деньги за смерть брата, чтобы отделаться наконец от призрака. Такой, как мне описывали его – звездочет, человек суеверный, пришибленный, – он должен бояться и призраков, не правда ли?
1. I. 1494
   Хотя бы их Новый год отметить двумя-тремя словами. Из-за вечных стражей над головой, с их подглядыванием и рысканием, даже ведение записей внушает мне отвращение. Я пишу, расспрашиваю стражей и размышляю только потому, что меня страшит участь Джема, – я боюсь впасть в такое же состояние, как он. Я должен выдержать, день моей свободы, быть может, недалек. Если Джема убьют – для этого достаточно, чтобы Баязид действительно предложил триста тысяч, – я обрету свободу, не так ли? Поэтому я борюсь против собственное распада.
   Перечитал написанное и ужаснулся. Неужто я желаю Джему смерти? Что ж, пора перестать притворяться, хотя бы перед самим собой: если смерть Джема единственный для меня выход, я желаю ее. Да он и без того уже многие годы мертв – что стоит ему умереть окончательно, ради моего спасения? Он обязан сделать это для меня в уплату за все, чем я ради него пожертвовал, – за тринадцать самых цветущих, самых деятельных и плодотворных лет!
   О последних событиях не хочется упоминать, каждая новая весть приводит меня в бешенство: до каких пор мир будет заниматься Джемом и все более суживать его темницу! Теперь уже и Александр VI говорит о крестовом походе; на Баязида это не производит особого впечатления, он продолжает свои набеги на Венгрию, Трансильванию, Хорватию; Венеция предлагает все свои богатства, скопленные длительными и грязными делами, чтобы откупить Джема, – не рассчитывают ли они показывать его со своих крепостных стен турецкому войску, которое чуть ли не вплотную подступает к ним?
   Вот потеха: разоденут Джема в белые с золотом одежды, и дюжина молодцов с превеликим трудом втащит его по лестнице к зубцам крепостной стены. Принудят ли его кричать: «Смотрите, вот он я»?
   О милосердный аллах, я, кажется, теряю рассудок!
10. IX. 1494
   Я присутствую при событиях, которые Антуан предрекал еще несколько месяцев назад: король Карл VIII с трехсоттысячным войском вторгся в Италию. Неплохо придумано – в то время, когда турки стоят у восточной границы Италии, Франция неожиданно вспоминает, что была незаконно лишена своего неаполитанского наследства, и начинает войну. В самый канун этой войны Александр Борджиа противопоставил ей состряпанный на скорую руку союз Папства с Венецией и Миланом. Если прибавить к нему Неаполь, Италия набрала бы достаточно сил, чтобы оказать сопротивление французскому нашествию. Однако у Карла есть на полуострове свои союзники, есть друзья даже в Римском сенате, есть собственные либо подкупленные кардиналы в Ватикане. Победоносное шествие французов по Италии – достаточное тому доказательство.
   Карл VIII приближается к Риму! Здесь его ожидают приверженцы и пособники; Рим голодает, потому что французские суда перегородили устье Тибра; Ферран Неаполитанский отрекся от престола в пользу своего сына Альфонсо.
   Один за другим сходят со сцены участники дела Джема: Корвин, Карл Савойский, Иннокентий VIII, Ферран Неаполитанский. Неделю назад мы узнали о кончине Лоренцо Медичи. Кто остался еще? Д'Обюссон и Каитбай. И я, если в истории вообще есть место для султанова слуги, в прошлом поэта.
29. XI. 1494
   Вчера Карл VIII покинул Флоренцию и двинулся на Рим. В городе царят голод и страх, которым день и ночь сопутствуют преступления: убийства, поджоги, грабежи. Приверженцы Франции мстят своим врагам, а разбойники помельче воспользовались сумятицей для своих целей. Вчера вечером я из своих окон насчитал шесть пожаров. Ватиканом владеет такой страх, что никому не дают ни выйти из него, ни к нему приблизиться. Поскольку, как предполагают, Карл не постесняется взять его приступом, все подготовлено к переселению обитателей Ватикана в крепость Святого Ангела. К нам с Джемом приставлена усиленная охрана. Четыреста стражей будут сопровождать нас во время минутного перехода!
   Утром пришел попрощаться Антуан; мне не слишком будет его недоставать – одним доносчиком меньше.
   – До скорой встречи, Саади! – сказал он.
   – Почему «до скорой»?
   – Бьюсь об заклад, что через три дня, самое большее, Антуан де Жимель будет назначен начальником стражи при султане Джеме. Как только король Карл возьмет Рим.
   – Хоть бы вы застали нас в живых, Антуан!
   – Не сомневайтесь в этом, Саади! Вчера мой король направил Александру VI послание: Рим будет пощажен, папа, несмотря на все его гнусные преступления, сохранит престол, если добровольно передаст султана Джема французской короне.
   – Значит, Джем все еще козырь в большой игре, Антуан?
   – Меня всегда смешило, что вы сомневаетесь в этом, Саади. Султан Джем, говорил я вам, сыграет наконец предназначенную ему роль. Мой государь решил – в союзе с Родосом и Каитбаем – осуществить поход, проваленный по вине Александра VI. Это, конечно, тайна, но вам некому выдать ее. С этого дня вам даже во сне запретят говорить, Саади.
   На том мы и расстались с Антуаном. Так же как и в многоликой своей стражей – теперь нас стерегут только папские наемники. Впервые за тринадцать лет я не вижу иоаннитских ряс. Их тоже выставили, хвала аллаху! Перевернута еще одна страница в нескончаемой истории султана Джема. Не осталось и тени от совместного владения Джемом; этой ночью мы принадлежим одному Александру VI. Этой ночью, подчеркиваю я, ибо превратности судьбы стали уже для нас чем-то обыденным. Думаю, что с завтрашнего утра нами будет безраздельно владеть французский король.
   Мне приказано собрать вещи Джема – нас снова перевозят в замок Святого Ангела. Собирать особенно нечего. Джем уже много месяцев не менял платья, он сидит, лежит или прохаживается по комнате в своем старом вишневом халате. На полах его следы неумеренных обедов и ужинов, локти протерты эбеновым креслом. Три дуката в день отпускает святой отец своему подопечному, получая за него ежедневно двести дукатов. На эти три дуката мы кормим стражу (не испытывая в ней никакой нужды) и себя; на эти же деньги отапливаем помещение и оплачиваем напитки. Да еще, должно быть, нас полегоньку обкрадывают, так что Джем уже много лет подряд таскает все тот же вишневый халат.
   Я укладываю в два сундука свои книги, спальные принадлежности Джема. Остальное оставляю – к чертям белые с золотом одеяния, аршины шелка для праздничной чалмы! Пусть битва, которая разыграется ночью спалит их и папский дворец – пусть весь мир сгорит этой ночью, о аллах!
   Дневник я захвачу с собой. Сознаю весь риск, но нынче ночью я должен попытаться. На коротком пространстве между двумя нашими узилищами, в те несколько часов затишья перед тем, как двинется лавина войны. Я срываю последний фиговый листок – долг перед страждущим – с моей скотской наготы, чтобы далее шагать под звездами в одиночку, свободно!
   Я не стану входить к Джему до прибытия стражи – она появится с минуты на минуту и доставит нас в замок Святого Ангела. Не желаю еще раз лицезреть отекшую желтовато-серую физиономию с полуопущенным веком, обвисшие плечи, беспомощно сутулящуюся спину, руки, недвижные по многу часов подряд. Я боюсь жалости – она не раз мешала мне сделать решительный шаг.
   Сижу точно приговоренный. Я, Саади, сполна изведал жизнь; я не обольщаюсь – что бы ни произошло этой ночью, мои дела плохи. Либо меня прикончат при попытке к бегству, либо во всех моих снах, в каждой песне, чаше в вином, при каждом взрыве смеха или удаче меня будет преследовать желтовато-серое лицо, меня будет преследовать полнейшее одиночество Джема.
   Нет, я не переменю решения, слишком долго зрело оно: этой ночью я покину тебя, Джем. Я не молю о прощении, как и ты не просил простить тебя за то, что я отдал тебе свои лучшие годы. Чем бы ни пожертвовали мы друг для друга, это было по доброй воле. А сейчас я пойду своей дорогой, Джем. Если бы ты еще был в состоянии понять, ты бы понял: человек может отдать другому много, неимоверно и непосильно много. Но не все. Все отдать – невозможно, Джем. Прощай.
24. XII. 1494
   Меня слегка, слегка покачивает – о аллах, какое наслаждение! Как будто мать-вселенная качает меня в огромной колыбели моря. Мать хочет, чтобы я уснул, мне нужно отдохнуть после тринадцати лет истязаний.
   Только сейчас я чувствую, как безмерно устал; усталость проникла в каждую клеточку моего тела, заставляя меня круглые сутки валяться в трюме под убаюкивающий плеск моря. Словно мне от роду не тридцать семь, а семьдесят три года. Я начинаю понимать, отчего человек без отчаяния отдает себя в руки смерти, если достаточно долго прожил на свете: от усталости. Упокоиться – какое точное слово!
   Вот уже несколько дней подряд я набираюсь сил, чтобы описать свое бегство – изнурительно даже воспоминание о нем. Вкратце: мне удалось улизнуть по пути в крепость Святого Ангела. Два дня прятался я в ватиканских садах. Это было нетрудно, ибо в Риме царила неимоверная суматоха. Было известно, что Карл VIII выступил из Флоренции, сопровождаемый толпами, до предела распаленными Савонаролой – лютым врагом дома Борджиа. Все возмущение народа, весьма долго терпевшего бесчинства пап и кардиналов, сопутствовало Карлу VIII в его походе на Рим. Однако в то же самое время герцог Калабрийский, брат Феррана Неаполитанского, подошел к Риму с большой армией, дабы защитить Вечный Город от иноземного нашествия. Это придало смелости Александру VI, и он отверг требование французов.
   Эти новости я ловил на улицах Рима (по вечерам я выбирался из сада, одетый, как франк, как обыкновенный, среднего достатка горожанин), я слышал эти вести в трактирах, где римляне обсуждали создавшееся положение, выпивали по два-три кувшина дешевого вина и отправлялись в ночь, чтобы воспользоваться тьмой, межвластием и трусостью папских войск. Городом без закона был Рим в ноябре 1494 года.
   Подобно тому как убийцу всегда тянет к месту совершенного им преступления, так и я не мог покинуть Рим, пока он не утихомирится. Я ночевал в каких-то лачугах, заговаривал со случайными прохожими – участвовал в водовороте, захлестнувшем Вечный Город. В те дни я узнал, что герцог Калабрии (его солдаты были самыми опасными разбойниками в городе) обещал защитить Рим от французов, если за это ему будет отдан султан Джем. Борджиа, само собой разумеется, ответил отказом. И герцог тут же увел свои войска, на прощанье так разграбившие Рим, как, наверно, не разграбили его варвары тысячу лет назад. Вряд ли папу это особенно расстроило – Рим есть Рим, а Джем, несмотря ни на что, остался собственностью Борджиа.
   Потянулись новые дни безвластия. Каждый день появлялись в городе новые французские послы – Карл предпочитал не принуждать святого отца силой, уверенный в том, что одержал уже довольно побед и что приверженцы его в Риме достаточно сильны, чтобы он мог вступить в город освободителем. А папа медлил – очень уж Не хотелось ему уступать Джема.
   Именно тогда-то я и покинул Рим. Как ни любопытно было поглядеть, чем закончится вся эта история, я опасался, что Карл установит в городе строгий порядок и тем помешает моему побегу. В середине декабря я как-то под вечер присоединился к компании пьяных грабителей, проделал вместе с ними все, что полагалось, чтобы они приняли меня за своего, потом мы напали на стражу у Порта Портезе и вышли за ворота – делить добычу вне городских стен. Я воспользовался тем, что они были поглощены дележкой, пятясь, отступил в темноту и под прикрытием кустарника кинулся прочь. Так осуществилось бегство, которое я обдумывал на протяжении долгих лет. Когда долго обдумываешь что-то, все происходит совсем не так, как тебе представлялось.
   Я шел, не сворачивая, берегом Тибра, направляясь к морю. А там уже – из одной гавани в другую. На поиски корабля, вполне надежного (то есть разбойничьего), ушли еще две недели. Наконец два дня назад я нашел его: корабль без флага, бравший запас пресной воды где-то под Неаполем.
   Его хозяева – левантийцы, что ровным счетом ни о чем не говорит, – якобы перевозили кедр (столь маленькое судно не в состоянии везти подобный груз). Якобы выгрузили его в Неаполе (перед лицом французского нашествия Неаполю только и заниматься торговлей!). Якобы держат курс на Бейрут (я не опровергаю этого, ибо одному аллаху известно, куда поплывет корабль, на который меня взяли в уплату за все то золото, что у меня имелось: пятнадцать дукатов, мое жалованье за пятнадцать лет службы при султане Джеме).
   Я сразу же выложил их перед главарем, предложив ему обшарить мои карманы и удостовериться, что там пусто – не хочу, чтобы кто-нибудь из его головорезов заподозрил, что может найти у меня еще хоть аспру, они способны за одну аспру прикончить человека. В обмен я получил турецкое платье – ношенное, самое малое, двумя, ныне уже покойными, обладателями, а также обещание кормить меня во время плавания.
   И вот я стал левантийцем. Снова ношу чалму – признаться, довольно грязную. Узкие франкские штаны сменил на широкие, подхваченные у икр шаровары. Хожу босиком, ведь мы направляемся в теплые края. На плечах у меня безрукавка, которая много лет назад, вероятно, была синего цвета. Я одет не на европейский лад – это означает, что я уже почти дома.
   Позавчера вечером, пока матросы уписывали за обе щеки пшеничную кашу – мне они часто подкладывали двойную порцию, – я снял висевший на стене саз. И ощутил трепет, какого, кажется, не испытывал даже, когда впервые пел перед слушателями. В руках у меня был саз – простой, без всяких украшений, – я лаская его струны тихонько, чтобы они не подали голоса: боялся, вдруг он не настроен. Я призывал из глубин памяти слова, а они словно бы разбегались, и горло перехватывало сгустком боли. «Слова мои! – молил я. – Моя песня, мысли мои, моя радость и грусть! Вернитесь ко мне, чтобы с вами вместе я вернулся к людям!»
   А матросы продолжали с жадностью есть. Фитилек в миске с маслом больше чадил, чем светил. Должно быть, я выглядел очень смешным, примостившись за крепкими, полуголыми, грязными спинами, словно выключенный из круга мужчин, которые день-деньской трудятся, смачно едят, пьют и вечно куда-то торопятся. Снова выключен. Хотя бы потому, что меня уже мутит от пшеничной каши.
   Я гладил саз – нет, саз не отвергнет меня, я отбыл наказание за то, что сам оставил людей, и карающий бог должен бы уже насытиться моими страданиями! Мы квиты, оскорбленное человечество и я, оскорбивший его тем, что лишил его одного поэта. «Во имя аллаха…» – прошептал я: с этими словами начинает любое дело каждый правоверный.
   Под моими пальцами, которые были как чужие, саз запел, но не прежним голосом, а незнакомым, несоразмерно громким и жестким:
   «Некогда встретился мне благочестивый муж, обезумевший от любви к одной особе. Не было у него сил для терпения, не было храбрости, чтобы объясниться с предметом своей любви. Как ни укорял я его, не мог он подавить безрассудную страсть, целиком завладевшую им, и отвечал мне так:
 
Пусть острым мечом она пронзит меня,
все равно прильну я к краю ее одежд,
укрыться негде мне, и пусть прогонит она меня,
я буду искать прибежища в ее презрении…»
 
   Очень медленно достиг мой голос слуха матросов. Возможно потому, что был он неуверен, не звучен. Вся моя робость взметнулась жаркой мольбой, я не пел, а стенал: «Неужели вы не услышите меня? Люди, братья! Пустите меня к себе! Я хочу вернуться к вам!»
   Один за другим подняли они глаза от еды. Один за другим положили ложки, в полной, бездыханной тишине раздалось: трак, трак, трак. Корсары сурово смотрели на меня; как все разбойники, они боялись всего поддельного, а есть ли подделка более предосудительная, чем ненастоящий поэт?
   – Ты что? – глухо произнес их главарь. – Поэт? Шиир?
   – Был шииром.
   – Для шиира не существует «был». – Мое чистосердечие убило в нем сомнения. – Если был, значит, поэт и сейчас. А почему не сказал нам?
   – Разве это имеет значение?
   Главарь полез в карман, вынул десять золотых.
   – Твоя дорога стоит пять, не больше. Следовало сказать, что ты шиир.
   – Не надо мне этого золота, оно проклятое.
   – Проклятого золота не бывает.
   – Этим золотом Баязид-хан платит за страдания своего брата Джема.
   Доверие дюжины разбойников вернуло мне веру в людей, я открыл свою страшную тайну совсем просто, не опасаясь предательства.
   – Джема? – сморщил лоб главарь. – Дела минувшие, прошлогодний снег. У нас мало кто и помнит о нем. Держи свои деньги!
   И заметив, что я опять хочу воспротивиться, приказал:
   – Возьми их в уплату за песню о Лейле и Меджнуне! Я ее больше всех люблю.
   И я пел о Лейле и Меджнуне. Некоторые стихи я пропускал, растеряв их в долгом своем странствии от Карамании до Бурганефа. «Э-э, да ты забыл о серне!..» – напоминал мне корсар, ведь он заплатил. Остальные слушали, довольствуясь тем, что я помнил. Разлегшись, кто на спине, кто на боку, моряки смотрели на меня, лица у них были торжественны. Поэзия заставила их смолкнуть, рассказ о великой любви давал очищение.
   С того дня мне подают к каше еще и вяленой рыбы, не позволяют катить бочонок, когда мы сходим на берег за пресной водой. Я пою каждый вечер, но знаю, откажись я когда-нибудь, принуждать меня не станут – они понимают, что такое вдохновение. Саз снова послушен пальцам, я заставляю его шептать в печальных местах песни и заменять мой голос, когда устаю. Я снова господин и саза и слов – а ведь еще недавно не смел на это и надеяться.
   Когда я смолкаю и все погружаются в сон, как будто я окурил их гашишем, я выхожу на палубу. Ночи холодные, небо непроглядно. Бодрствуют только трое: море, кормчий и я. Двое заняты делом, а я всматриваюсь в темноту. Мне чудится, будто я различаю ту часть неба, где всплывает солнце. Восток… Отчий дом… В последнее время я так привык к чудесам, что уже мог поверить даже этому: я возвращусь домой!
   Еще не знаю, что стану я петь на площадях и пристанях – удовольствуюсь ли песнями о Лейле и Меджнуне, газелями Хафиза или Шахнамэ – богатством столь беспредельным, что может заполнить дни певца до конца его жизни, либо же моими собственными стихами, некогда рожденными в Карамании… Хотел бы я – не знаю, сыщутся ли во мне слова и сила, – сложить новую песню.
   Песня об отечестве и изгнании, вот какую песню хочу я создать – я, полагавший, что у меня нет отчизны и что мой дом – весь мир, считавший изгнание простым путешествием, переменой места. Ценой тринадцати лет жизни я познал истину, которую и хочу оставить людям. Хочу поведать им, предостеречь.
   «Мир не только огромен, – буду петь я, – мир еще и враждебен. Укройтесь от него в своем отечестве, в своем городе, в доме своем, отгородитесь в крохотном уголке большого мира, освойте и согрейте этот уголок, найдите себе одно какое-нибудь ремесло, занятие, дело, народите детей. Ухватитесь за что-либо в безбрежном потоке времени, в безбрежии вселенной. Изберите себе свою правду».
   Нечто подобное спою я людям, если найду нужные слова. Тогда, быть может, перестанет преследовать меня Джем с его полнейшим одиночеством. Немного несправедливо было с моей стороны написать, что я заплатил за эту песню тринадцатью годами жизни. В сущности, заплатил за эту песню Джем. Всей своей жизнью.

Показания Николы из Никозии, лица без определенных занятий, о событиях, имевших место в Анталье в январе 1495 года

   Неопределенные мои занятия состояли в том, что я служил важным и, главное, щедрым господам, вот что я могу сказать о себе. Родился я на Кипре, но родиной своей считаю не Кипр, моя родина – весь Левант, я знал его как свои пять пальцев. И в этом своем качестве я был нарасхват: думаю, ясно почему. Хотя и был я богатым человеком, могу с уверенностью сказать, что редко кто отрабатывал полученную плату большим трудом и большим риском, чем я.
   Мое имя вам уже один раз встретилось в деле Джема – в 1482 году я был схвачен в Венеции с письмом от Каитбая к султану Джему. Вас, наверно, удивило, что меня не прикончили, и, должно быть, вы нашли этому объяснение. Могу подтвердить ваши предположения – я получил тогда жизнь и свободу в обмен на клятву перейти на службу Венеции, продолжая служить Каитбаю. В связи с этим мне приходилось частенько обращаться к османским властям в Леванте – Венеция сносилась с Баязидом, прибегая к посредничеству таких, как я, и требовала хранить в полнейшей тайне дела, отлично известные христианскому миру: свои предательские действия не только в деле Джема, но и в борьбе христиан против Турции вообще.
   Избавлю вас от описания тех трудностей, которые испытывает слуга двух господ, – жизнь моя десятки раз висела на волоске, но опасность, как и все на свете, имеет свою цену: платили мне хорошо.
   В декабре 1494 года, когда я находился в Анталье – это порт на азиатском берегу, напротив Кипра, – ко мне прибыл тайный посланец. Я забыл упомянуть, что март, июль, сентябрь и декабрь я каждый год проводил в Анталье, где получал поручения из Венеции, иначе им было бы трудно найти меня, мое ремесло заставляло меня колесить по свету.
   Незнакомец разыскал меня у Абу Бекира, моего антальского хозяина. Он был франком, это единственное, что я могу сказать с уверенностью, хотя одет он был как левантиец. Едва я ввел его к себе в комнату, как он предложил мне выложить на стол все оружие. Я знал, что вслед за тем он меня обыщет, поэтому сделал, как он велел.
   – В этом месяце вы не дождетесь поручений от Венеции, – без обиняков начал незнакомец. – У ее стен стоит Баязид. Но зато вам предоставляется возможность оказать услугу державе более могущественной, чем Венеция.
   Я даже и не спросил какой – об этом спрашивать не полагается. Изобразил некоторую нерешительность – дескать, надо подумать…
   – О цене договоримся потом, – мигом смекнул незнакомец. – Предупреждаю, она будет невелика, потому что ваша задача не сопряжена ни с малейшей опасностью.
   – Само собой! – процедил я. – Тому, кто платит, дело всегда кажется пустячным.
   – Несколько недель назад из Ватикана удрал некий Саади, приближенный султана Джема. В той смуте, какая владела Римом в те дни, было не до него, хотя его побег был обнаружен в первый же вечер. Ныне же, когда положение Александра VI упрочено его договором с французами, упомянутый Саади должен быть найден. Естественно предположить, что на него возложено какое-то поручение. Последние годы султан Джем упорно отказывается вступить в соглашение с христианскими державами, не раз выражал радость по случаю одержанных Баязидом побед. Словом, по нашим предположениям, в отношениях между братьями наступила перемена. Что это? Всего лишь настроение Джема? Либо – несмотря на усиленный надзор – он сумел снестись с Баязид-ханом? Ответы на эти вопросы пока еще не найдены. Но вот, – продолжал незнакомец, – Саади тайно бежит из Рима; Саади, в отличие от Джема, находится в здравом уме. Мы подозреваем, что поручение, которое у него есть к Баязиду, может усложнить и без того тяжкие для Италии обстоятельства. Нельзя ни в коем случае допустить, чтобы Саади добрался до Баязида или даже вступил в контакт с османскими властями в Леванте.
   – Легко сказать! Когда и где сойдет на берег Саади? Какие приметы? Хотите, чтобы я нашел иголку в стоге сена.