Страница:
Бланшфор умолк, а я не находила в себе сил, чтобы противостоять его безжалостной правоте.
– Вы могли, мадам, – продолжал он, – предупредить нас, что ваша миссия вам неприятна, но вы изъявили согласие – неужели вы уже тогда обманывали святую церковь? Подумайте о последствиях, какие навлечет ваше недостойное сострадание на ваш дом и на турка! Оставляю вас вашим молитвам, мадам. Завтра в полдень, не выходя из своей комнаты, вы сообщите мне о своих намерениях. На этот раз – без уверток! До истечения месяца мы должны добиться успеха, иначе все потеряно. Ваш роман с турком окончен, мадам.
То было первое утро, когда я – с тех пор как жила в Буалами, – не поехала с Джемом на охоту. За окном светило уже почти летнее солнце, я видела из своего окна дубравы, холмы, поля, где много дней провели мы с Джемом. Конец… Да, приближался конец сладостному моему сну…
В полдень меня посетил Бланшфор. Я объявила ему, что согласна довести дело до успешного завершения. Упорство не помогло бы мне, а я была готова на все ради последнего свидания с Джемом. Ради слова прощания, которое я произнесу про себя, не вслух. Джем не узнает, что это свидание – последнее.
Бланшфор сухо сообщил мне, что похищение доверено герцогу Бурбонскому (герцог с удовольствием вмешивался во все, что могло уязвить мадам де Боже, адмирала и юного короля). Большой отряд его рыцарей должен был подстеречь Джема во время охоты утром в пятницу. Неизбежно вспыхнет схватка, но люди герцога благодаря превосходству в численности, надо полагать, возьмут верх. Стража иоаннитов, естественно, будет делать вид, что помогает королевской, потому что Орден желал выглядеть непричастным к этому предприятию.
Затем Бланшфор объяснил мне мою роль в похищении: я должна убедить Джема в том, что оно в наших о ним интересах, что мы вместе найдем приют в Савойе у Карла. Я должна была сделать так, чтобы Джем не только не противился, но содействовал побегу; схватка могла затянуться либо перевес оказаться на стороне королевских слуг. Посему, пока будет длиться схватка, мы о Джемом, Саади и двумя людьми герцога должны ускользнуть и наикратчайшим путем поскакать к Вильфраншу. Там нас будет ожидать корабль под чужим флагом.
В тот же вечер я слово в слово повторила перед Джемом то, что мне велел Бланшфор. Я заметила, что слушает меня скорее Саади, чем он; Джем был неспокоен. Вполне понятно – его расстроило, что я отсутствовала целое утро, что впервые за много недель он ездил на охоту без меня. Джем тоже почуял нависшую над нами угрозу, ощутил близость разлуки.
– Для чего ты говоришь мне все это, Елена? – умоляюще спрашивал он, словно уже одна мысль о каком-то новом усилии утомляла его. – Важно, что ты еще здесь! Я уже думал, что не увижу тебя более.
– Уедем, покуда нас не разлучили, Джем! – неубедительно убеждала я его. – Сегодня среда, а в пятницу нас будут ждать в лесу, у развилки дорог. Пока длится схватка, мы поскачем на юг, чтобы сбить их со следа. В Ла-Ротонд. Там нас ожидают другие посвященные в дело люди, они проводят нас в Савойю к Карлу.
Я словно повторяла затверженный урок, а на лице Джема было написано, что дело решено, что мы, конечно, так и поступим, но не следует слишком рассчитывать на удачу, лучше подумаем о себе и о том, что принадлежит нам в Буалами.
Тут заговорил Саади, до того часа он ни разу от своего имени не обращался ко мне. Я надеялась, что завоевала и его, – Саади был бесподобен как приближенный, истинное эхо Джема. И вдруг Саади проявил независимость:
– Разве Карл не посылает нам знака, мадам? При всех своих прежних попытках он делал это.
Я была обескуражена. Джем никогда не потребовал бы от меня доказательств.
– Есть ли в том необходимость, Саади? – ответила я не без смущения. – Я снеслась с Карлом через целую цепочку людей. Возможно, он опасался улик, измены…
– Я опасаюсь того же, мадам, – сказал Саади, пристально глядя на меня. – После каждого неудавшегося побега наша свобода (если можно так назвать ее) все более и более ограничивается. Прошу вас, заклинаю вас именем моего господина, мадам: если у вас нет полной, абсолютной уверенности в успехе – откажитесь!
Это было наивысшей точкой моих страданий. Я не могла посмотреть в глаза Саади – человеку, осудившему себя на добровольное заточение ради того, чтобы быть возле Джема; мне казалось, что я сейчас закричу во весь голос (будь что будет!): «Не могу больше, не хочу!..» Но молчала перед немым упреком Саади, поняв, что он, наверно, давно знает, кто я и чего добиваюсь в постели его господина; поняв, что Саади не пытался остановить меня прежде лишь затем, чтобы Джем урвал для себя хоть несколько недель счастья. Теперь Саади останавливал меня – ведь наш роман (как выразился Бланшфор) уже закончился.
– Мне жаль вас, мадам, – произнес он совсем тихо.
Я почувствовала, что сейчас разрыдаюсь. Все: и покаяние, к которому меня принуждали вот уже многие годы, и укоры, и проповеди – ничто прежде не трогало меня так. Мной гнушались люди, которые были ничуть не лучше меня. Для этих людей человек с Востока не был человеком: сарацин, мавр, турок или грек, мы одинаково презирали их всех, они были навозом, на котором расцветали наше могущество, торговля, культура, все наше сознание собственного превосходства.
Между тем я за свою жизнь встретила только двух истинных людей – прошу вас записать мои слова, это очень для меня важно! Один полюбил меня, не дознаваясь, кто я, а второй без слова укора простил мне величайшую низость, на какую способна женщина.
В то мгновение мне почудилось, что во мне поднимается неведомая сила, – то же, должно быть, испытывают восставшие рабы, когда идут на верную смерть; так хоть один раз в жизни восстает каждый, кто унижен. Клянусь вам, я была готова открыть им свое падение. «Довольно! – думала я, почти теряя сознание. – Довольно!»
Поверьте, помешал мне сделать это Джем! Он заговорил, а Саади перевел:
– Мой повелитель недоволен, что мы беседуем без него. Он согласен с вами, мадам.
Произнеся это, он поднялся и вышел. Джем проводил его недоуменным взглядом – он ничего не заподозрил.
В ту ночь я пожалела, что боролась с Бланшфором за это последнее свидание.
Мне было невыносимо тяжело. Лежа подле Джема, положив голову ему на плечо и слушая громкие, как колокол, удары его сердца, я думала о том, как было бы хорошо, если бы человек сам мог избрать для себя минуту смерти, – я избрала бы именно эту минуту. После нее для меня уже не существовало ничего больше.
Если бы мы понимали язык друг друга, в ту ночь Джем, вероятно, узнал бы обо мне все до конца. Я и вправду говорила без умолку, мои пальцы скользили по коже Джема – они хотели не удержать, а запомнить, мои слезы стекали в хорошо знакомую мне ямку между его ключицей и плечом. То было настоящее прощание. С моей стороны.
Он это воспринимал только как сильный прилив нежности и гладил, ласкал мои волосы. Иногда что-то произносил на своем непонятном, варварском языке. Наверно, успокаивал, голос его звучал нежно. А впрочем, отчего я так убеждена, что Джем тоже не прощался со мной тогда?
Я ушла до рассвета, не желая, чтобы солнце осветило мое лицо прежде, чем я надену на себя маску, какую следует сохранить вплоть до пятницы. А потом… потом уже ничего, пустота.
Мы расстались так же, как расставались всегда. Я не посмела дольше обычного задержать руки вокруг его шеи – пусть все будет так, как бывало всегда. Бесшумно шагнула в темноту. И вздрогнула, когда в конце коридора наткнулась на кого-то.
– Молчите! – услышала я шепот и узнала Бланшфора. – Следуйте за мной!
Мы направились не в часовню, а в комнату командора (никогда прежде не проявлял он такой неосторожности). Все свечи там были зажжены – судя по всему, Бланшфор в ту ночь вообще не ложился.
– Мадам, – обратился он ко мне, не предлагая сесть и сам оставаясь стоять, – мы раскрыты! Не знаю, как оправдаюсь я перед братом Д'Обюссоном, не вижу также, на что может теперь рассчитывать святой отец, – Франция имеет все основания утроить свою стражу или увезти турка в какую-либо из крепостей, принадлежащих французской короне. Мы упустили последнюю возможность, мадам!
– Клянусь вам! – Я пыталась пересилить чувства, овладевшие мной при его словах, главным образом ужас. – Клянусь, я делала все, что могла!
– Верю! – перебил он меня. – Если бы не верил, это имело б для вас весьма печальные последствия. Однако донос направлен против вас, вы спутали чьи-то карты. Иными словами, миссия ваша окончена. Господи, кто мог предположить!
Мне не было дела до того, что произошло. Я думала лишь о том, что теперь Джем наверняка все узнает. Я представляла себе его недоумение, оно сменялось отвращением, отвращение – жестокой ненавистью. «Нет, Джем – не Саади, Джем не простит, потому что он когда-то любил меня. Когда-то… Час назад».
– Я хотела бы уехать из Буалами еще до наступления утра, ваше преподобие! – сказала я. – Прошу вас, прикажите!
Неделей позже меня приняла обитель Святой Девы Марии в Арле. Последним мирянином, которого я видела, был барон де Сасенаж. Отец глядел мне вслед, пока меня вели вдоль длинного ряда колонн. Глубоко растроганный и счастливый. Позорное пятно с дома Сасенажей было смыто и без моей смерти.
Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года
– Вы могли, мадам, – продолжал он, – предупредить нас, что ваша миссия вам неприятна, но вы изъявили согласие – неужели вы уже тогда обманывали святую церковь? Подумайте о последствиях, какие навлечет ваше недостойное сострадание на ваш дом и на турка! Оставляю вас вашим молитвам, мадам. Завтра в полдень, не выходя из своей комнаты, вы сообщите мне о своих намерениях. На этот раз – без уверток! До истечения месяца мы должны добиться успеха, иначе все потеряно. Ваш роман с турком окончен, мадам.
То было первое утро, когда я – с тех пор как жила в Буалами, – не поехала с Джемом на охоту. За окном светило уже почти летнее солнце, я видела из своего окна дубравы, холмы, поля, где много дней провели мы с Джемом. Конец… Да, приближался конец сладостному моему сну…
В полдень меня посетил Бланшфор. Я объявила ему, что согласна довести дело до успешного завершения. Упорство не помогло бы мне, а я была готова на все ради последнего свидания с Джемом. Ради слова прощания, которое я произнесу про себя, не вслух. Джем не узнает, что это свидание – последнее.
Бланшфор сухо сообщил мне, что похищение доверено герцогу Бурбонскому (герцог с удовольствием вмешивался во все, что могло уязвить мадам де Боже, адмирала и юного короля). Большой отряд его рыцарей должен был подстеречь Джема во время охоты утром в пятницу. Неизбежно вспыхнет схватка, но люди герцога благодаря превосходству в численности, надо полагать, возьмут верх. Стража иоаннитов, естественно, будет делать вид, что помогает королевской, потому что Орден желал выглядеть непричастным к этому предприятию.
Затем Бланшфор объяснил мне мою роль в похищении: я должна убедить Джема в том, что оно в наших о ним интересах, что мы вместе найдем приют в Савойе у Карла. Я должна была сделать так, чтобы Джем не только не противился, но содействовал побегу; схватка могла затянуться либо перевес оказаться на стороне королевских слуг. Посему, пока будет длиться схватка, мы о Джемом, Саади и двумя людьми герцога должны ускользнуть и наикратчайшим путем поскакать к Вильфраншу. Там нас будет ожидать корабль под чужим флагом.
В тот же вечер я слово в слово повторила перед Джемом то, что мне велел Бланшфор. Я заметила, что слушает меня скорее Саади, чем он; Джем был неспокоен. Вполне понятно – его расстроило, что я отсутствовала целое утро, что впервые за много недель он ездил на охоту без меня. Джем тоже почуял нависшую над нами угрозу, ощутил близость разлуки.
– Для чего ты говоришь мне все это, Елена? – умоляюще спрашивал он, словно уже одна мысль о каком-то новом усилии утомляла его. – Важно, что ты еще здесь! Я уже думал, что не увижу тебя более.
– Уедем, покуда нас не разлучили, Джем! – неубедительно убеждала я его. – Сегодня среда, а в пятницу нас будут ждать в лесу, у развилки дорог. Пока длится схватка, мы поскачем на юг, чтобы сбить их со следа. В Ла-Ротонд. Там нас ожидают другие посвященные в дело люди, они проводят нас в Савойю к Карлу.
Я словно повторяла затверженный урок, а на лице Джема было написано, что дело решено, что мы, конечно, так и поступим, но не следует слишком рассчитывать на удачу, лучше подумаем о себе и о том, что принадлежит нам в Буалами.
Тут заговорил Саади, до того часа он ни разу от своего имени не обращался ко мне. Я надеялась, что завоевала и его, – Саади был бесподобен как приближенный, истинное эхо Джема. И вдруг Саади проявил независимость:
– Разве Карл не посылает нам знака, мадам? При всех своих прежних попытках он делал это.
Я была обескуражена. Джем никогда не потребовал бы от меня доказательств.
– Есть ли в том необходимость, Саади? – ответила я не без смущения. – Я снеслась с Карлом через целую цепочку людей. Возможно, он опасался улик, измены…
– Я опасаюсь того же, мадам, – сказал Саади, пристально глядя на меня. – После каждого неудавшегося побега наша свобода (если можно так назвать ее) все более и более ограничивается. Прошу вас, заклинаю вас именем моего господина, мадам: если у вас нет полной, абсолютной уверенности в успехе – откажитесь!
Это было наивысшей точкой моих страданий. Я не могла посмотреть в глаза Саади – человеку, осудившему себя на добровольное заточение ради того, чтобы быть возле Джема; мне казалось, что я сейчас закричу во весь голос (будь что будет!): «Не могу больше, не хочу!..» Но молчала перед немым упреком Саади, поняв, что он, наверно, давно знает, кто я и чего добиваюсь в постели его господина; поняв, что Саади не пытался остановить меня прежде лишь затем, чтобы Джем урвал для себя хоть несколько недель счастья. Теперь Саади останавливал меня – ведь наш роман (как выразился Бланшфор) уже закончился.
– Мне жаль вас, мадам, – произнес он совсем тихо.
Я почувствовала, что сейчас разрыдаюсь. Все: и покаяние, к которому меня принуждали вот уже многие годы, и укоры, и проповеди – ничто прежде не трогало меня так. Мной гнушались люди, которые были ничуть не лучше меня. Для этих людей человек с Востока не был человеком: сарацин, мавр, турок или грек, мы одинаково презирали их всех, они были навозом, на котором расцветали наше могущество, торговля, культура, все наше сознание собственного превосходства.
Между тем я за свою жизнь встретила только двух истинных людей – прошу вас записать мои слова, это очень для меня важно! Один полюбил меня, не дознаваясь, кто я, а второй без слова укора простил мне величайшую низость, на какую способна женщина.
В то мгновение мне почудилось, что во мне поднимается неведомая сила, – то же, должно быть, испытывают восставшие рабы, когда идут на верную смерть; так хоть один раз в жизни восстает каждый, кто унижен. Клянусь вам, я была готова открыть им свое падение. «Довольно! – думала я, почти теряя сознание. – Довольно!»
Поверьте, помешал мне сделать это Джем! Он заговорил, а Саади перевел:
– Мой повелитель недоволен, что мы беседуем без него. Он согласен с вами, мадам.
Произнеся это, он поднялся и вышел. Джем проводил его недоуменным взглядом – он ничего не заподозрил.
В ту ночь я пожалела, что боролась с Бланшфором за это последнее свидание.
Мне было невыносимо тяжело. Лежа подле Джема, положив голову ему на плечо и слушая громкие, как колокол, удары его сердца, я думала о том, как было бы хорошо, если бы человек сам мог избрать для себя минуту смерти, – я избрала бы именно эту минуту. После нее для меня уже не существовало ничего больше.
Если бы мы понимали язык друг друга, в ту ночь Джем, вероятно, узнал бы обо мне все до конца. Я и вправду говорила без умолку, мои пальцы скользили по коже Джема – они хотели не удержать, а запомнить, мои слезы стекали в хорошо знакомую мне ямку между его ключицей и плечом. То было настоящее прощание. С моей стороны.
Он это воспринимал только как сильный прилив нежности и гладил, ласкал мои волосы. Иногда что-то произносил на своем непонятном, варварском языке. Наверно, успокаивал, голос его звучал нежно. А впрочем, отчего я так убеждена, что Джем тоже не прощался со мной тогда?
Я ушла до рассвета, не желая, чтобы солнце осветило мое лицо прежде, чем я надену на себя маску, какую следует сохранить вплоть до пятницы. А потом… потом уже ничего, пустота.
Мы расстались так же, как расставались всегда. Я не посмела дольше обычного задержать руки вокруг его шеи – пусть все будет так, как бывало всегда. Бесшумно шагнула в темноту. И вздрогнула, когда в конце коридора наткнулась на кого-то.
– Молчите! – услышала я шепот и узнала Бланшфора. – Следуйте за мной!
Мы направились не в часовню, а в комнату командора (никогда прежде не проявлял он такой неосторожности). Все свечи там были зажжены – судя по всему, Бланшфор в ту ночь вообще не ложился.
– Мадам, – обратился он ко мне, не предлагая сесть и сам оставаясь стоять, – мы раскрыты! Не знаю, как оправдаюсь я перед братом Д'Обюссоном, не вижу также, на что может теперь рассчитывать святой отец, – Франция имеет все основания утроить свою стражу или увезти турка в какую-либо из крепостей, принадлежащих французской короне. Мы упустили последнюю возможность, мадам!
– Клянусь вам! – Я пыталась пересилить чувства, овладевшие мной при его словах, главным образом ужас. – Клянусь, я делала все, что могла!
– Верю! – перебил он меня. – Если бы не верил, это имело б для вас весьма печальные последствия. Однако донос направлен против вас, вы спутали чьи-то карты. Иными словами, миссия ваша окончена. Господи, кто мог предположить!
Мне не было дела до того, что произошло. Я думала лишь о том, что теперь Джем наверняка все узнает. Я представляла себе его недоумение, оно сменялось отвращением, отвращение – жестокой ненавистью. «Нет, Джем – не Саади, Джем не простит, потому что он когда-то любил меня. Когда-то… Час назад».
– Я хотела бы уехать из Буалами еще до наступления утра, ваше преподобие! – сказала я. – Прошу вас, прикажите!
Неделей позже меня приняла обитель Святой Девы Марии в Арле. Последним мирянином, которого я видела, был барон де Сасенаж. Отец глядел мне вслед, пока меня вели вдоль длинного ряда колонн. Глубоко растроганный и счастливый. Позорное пятно с дома Сасенажей было смыто и без моей смерти.
Четырнадцатые показания поэта Саади о событиях с июня по сентябрь 1487 года
Ничто из моих прежних показаний не навело вас на мысль, что когда-нибудь я, Саади, рука и уста своего повелителя, по собственной воле вмешаюсь в дело Джема? Не правда ли? Поэтам не свойственны решительные поступки, вы правы.
Но я решился – потому что испокон веков мы привыкли считать, что самая страшная опасность все-таки исходит от женщины. С того дня, как Елена появилась возле нас, я испытывал постоянную тревогу. При всей безоружное™ Джема перед жизнью он до той поры все-таки проявлял хоть крохи здравого смысла; когда же в его жизнь вошла девица Сасенаж, он стал слеп и глух. Я, напротив, почувствовал себя полностью ответственным за его судьбу.
При первом же разговоре, в котором Елена оставила без ответа вопросы о погоде, здоровье, охоте и стала сетовать по поводу страданий Джема, я насторожился: она явно преследовала какую-то цель! Сопоставленный с благосклонным невмешательством братии в любовную историю, которая развивалась у них под носом, этот разговор убедил меня в том, что Елена подослана ими. Потом я рассудил, что мое объяснение слишком примитивно. Не могло ли статься, что братья-иоанниты лишь извещены о том, что Елена подослана (возможно, они подозревают или даже знают в точности, кем именно), и поэтому наблюдают за ней, предоставляя ей достичь завершения игры, чтобы лишь тогда изловить ее соучастников? Это истолкование удовлетворило меня своей сложностью – я начинал постигать Запад!
Я уже упоминал, что отказался от мысли разбудить спавшего Джема. «Спи, мальчик! – думал я, более взрослый, более опытный. – Я не дам связать тебя во сне».
И вот в тот вечер, о котором Елена только что так трогательно повествовала (я говорю это без иронии, бедняжка действительно истерзалась!), я собственными глазами увидел, что она собирается связать Джема именно во сне. Он так был опечален вероятностью разлуки с нею, что соглашался на все ее увещания, готов был на любое безрассудство ради еще нескольких дней любви. Я знал, что он никогда не придавал значения ее мечтам о его свободе, но, должно быть, во время их любовных ночей видел себя с нею вне стен крепости, под звездами, без мерзкой своры монахов и рыцарей у себя за спиной.
В тот вечер я заметил, что Елена тоже опечалена, из чего заключил: ее одернули, она слишком далеко зашла в своем сочувствии к Джему. С женщинами, знаете ли, всегда так – они одновременно и искренне испытывают чувства, которые их разум взаимно исключает. Я не находил ничего противоестественного в том, что Елена готовит петлю человеку, которого самоотверженно любит, – история и книги дают тому достаточно примеров.
Я наблюдал не только за обоими влюбленными, но и за третьим причастным к этой истории лицом, – я наблюдал со стороны за самим собой. Да, да. Вот вы пишете в заголовке моих показаний «поэт Саади». А ведь я уже не был поэтом. Чересчур долго исполнял я при Джеме службу визиря, казначея, заговорщика, кормилицы, няньки и сводника. Я уже стал наполовину Франком, наполовину Д'Обюссоном. Иначе откуда бы появилась у меня эта беспощадность к людям, подозрительность, почти столь же черная, как и сама жизнь? Я говорю – почти, ибо вопреки всему мои представления о жизни не полностью совпали с самой жизнью – во мне хоть не пылало, но еще теплилось великодушие Востока, его любовь к Красоте; эта любовь мешает постичь до конца мир, но помогает его вытерпеть. И в конечном счете, сдается мне, из нас деоих – я имею в виду себя и Д'Обюссона – великий магистр более достоин жалости. Если бы я видел суть жизни так же, как он, б той же точностью и определенностью, я бы утопился в синем море у берегов Родоса.
Извините, я отклонился, но мне хотелось изложить вам свои наблюдения над третьим действующим лицом в спектакле, над бывшим известным поэтом Саади.
Итак, в тот вечер мне стало ясно, что Елена принуждена закончить свое дело в короткий срок. Кое-кто посчитал, что она вкладывает чрезмерное усердие в любовную часть. Итак, Елена будет бесцеремонной. Почему? Я допускал два ответа. Первый: от порочности. Порочность объясняет множество необъяснимых поступков. Второй: ее чем-то держат, и держат крепко. Лично я предпочитал последнее объяснение – по причине, о которой упоминал: из любви к Красоте. А также из-за того, что Елена явно мучилась угрызениями совести. Похоже, низость не была врожденной ее чертой и, как пуля в заживающей ране, причиняла ей боль. Я еще не знал, чьим орудием является Елена в деле Джема, но мысленно проклинал того, кто стоял за ее спиной, а к ней испытывал жалость (она очень точно определила чувства, которые вызывала во мне). Было просто гнусностью заставлять ее метаться между страхом и любовью – для такой куропатки предостаточно было чего-то одного.
Я оставил их наедине, а сам поднялся на крепостную стену. Мне вспомнился Хайдар, погибший где-то на пути в Венгрию, он не знал ни единого слова на здешнем языке; вспомнился Франк, зарытый в подземельях Рюмилли, всем чужой, пронизанный горечью скептик, павший жертвой собственной верности; вспомнился убитый Баязидом Касим-бег, который предпочел месть Баязида изгнаннической участи Джема; вспомнились Синан и Аяс-бег, сломленные в родосских узилищах и вслед за тем присланные к нам в качестве глашатаев Родоса… Нет, я уже не испытывал никакой жалости к той неизвестно кем подосланной куропатке – множество куда более достойных, чем Елена де Сасенаж, пали жертвой в деле Джема.
«Пардон, мадам! – произнес я вслух и даже по-французски. – Не быть по-вашему!»
Решение было принято. Оставалось осуществить его. Как? Не в первый раз задавал я себе этот вопрос – пока они тешились любовью, я искал ответа.
Извещать братьев о том, что Елена склоняет Джема к побегу, мне казалось неразумным. У меня не было уверенности, что за всем этим не стоят именно иоанниты. Не более разумным находил я подобный шаг и по отношению к королевским рыцарям: не исключено, что это король Франции готовит маневр, который избавит его от досадных, хотя и призрачных, прав Ордена на Джема. Так что же делать? Обратиться к Матиашу Корейцу? Но ведь в Буалами каждый, кто не был иоаннитом, был королевским рыцарем!
И вдруг меня осенило. От радости я как безумный кинулся бежать по темным переходам замка. Великое дело – принять решение! Я предвкушал, как одно слово некоего ничтожного Саади спутает карты пап, королей и прочих высоких особ.
У двери начальника французской стражи меня остановили караульные.
– Разбудите его! – крикнул я, стараясь поднять как можно больше шума, иначе меня просто втихую прикончили бы. – Я открыл страшный заговор!
Караульные призадумались, один пошел докладывать, второй остался сторожить меня. Вскоре показался начальник стражи, в одной рубахе. Он не успел подпоясаться и шпагу держал в руке.
– Ваша милость, – сказал я излишне громко, – прошу вас пойти со мной к его преподобию, господину Бланшфору! Вы услышите нечто невероятное.
Начальник потащился вслед за мной, он еще не совсем проснулся. Такую же суматоху поднял я перед дверьми Бланшфора, но он еще не ложился и при первых же моих возгласах выскочил мне навстречу.
– Хочу сделать важное разоблачение, – сказал я.
– Сейчас? Среди ночи? – ледяным тоном, однако побледнев, спросил Бланшфор, мгновенно открыв мне, кто стоял за спиной Елены. Он, голубчик.
С решимостью, какой я не помнил за собой со времен Карамании, я прошел мимо командора и, не дожидаясь приглашения, шагнул к нему в комнату. Начальник стражи последовал за мной. Оба с одинаковым нетерпением ждали, что я скажу, но выражение их лиц было различное. Слуга короля старался преодолеть сон, чтобы благодаря моему важному сообщению отличиться по службе, Бланшфор же тщательно старался подавить страх.
Я был краток:
– Ваше преподобие, ваша милость, неизвестно кем подосланная девица Сасенаж сегодня ночью склоняла моего господина к бегству, – сказал я. – В низкой своей игре она употребила все средства, не пожалела никаких усилий. Я рад, что открыл ее поползновения вам, законным стражам моего господина.
И все.
Начальник королевской стражи окончательно проснулся. До такой степени, что даже сумел насладиться видом Бланшфора – моя новость сразила командора.
– Мы благодарим вас, Саади! – проговорил начальник стражи. – Мы, – это «мы» было им подчеркнуто, – брат Бланшфор и я, позаботимся о безопасности нашего гостя.
Не совсем спокойным возвращался я на крепостную стену – вдруг монахи предпримут еще какую-нибудь попытку? Но я все же рассчитывал на людей короля, они сумеют им помешать. Шагая по коридорам, я думал о том, что сделал доброе дело и для Елены: представил ее более усердней, чем она была в действительности. «Ничего, – решил я, – почему бы им не оставить в живых хоть одного человека, причастного к делу Джема?»
Вы находите, что я изложил вам события, происшедшие в ночь с 28 на 29 мая 1487 года, крайне весело, тогда как в них не содержалось ничего веселого. Видите ли, я некогда был сочинителем, да еще и умелым: мрачное повествование никогда не следует вести в одной тональности – мрачной. Только будучи расцвечены разными красками, события воспринимаются человеком во всей их полноте. Кроме того, той ночью мне и впрямь было весело! Уже много лет жили мы среди врагов, а я лишь тогда узрел и хорошую сторону в нашей трагедии: что ты ни делаешь, любой твой шаг – во вред врагу, нет риска повредить другу. Ибо друзей у тебя нет.
Однако при всем своем искусстве рассказчика я не сумею должным образом построить рассказ о дальнейших событиях, завершивших превращение Джема из правителя в пленника.
Вероятно, для вас это давно было очевидным: вы, начиная с Родоса, считаете Джема пленником. Но он воспринимал события иначе; в его жизни происходили частые перемены: браня то затягивали путы – истребили его приближенных, вынуждали переезжать из одной крепости в другую, то создавали вокруг него почти безоблачную атмосферу. Полистайте назад страницы дела, и вы заметите: вплоть до лета 1487 года мы были как бы гостями на французской земле, нам оказывали почести, нас развлекали, охраняли от Баязида. Наличие стражи могло быть истолковано и как чрезмерная опека, и как насилие. Мы не знали, в какой степени Орден защищает нас от истинной опасности и в какой сам измышляет ее.
В остальном, несмотря на бессильную ярость Джема, что его держат под надзором и препятствуют отъезду р Венгрию, несмотря на все наши подозрения и страхи, вплоть до лета 1487 года наша жизнь была сносной. В том была наша заслуга: Джем еще ничем не выдал, что отказывается от борьбы за престол, и пытался влиять на каждый поворот своей судьбы. Так что братьям приходилось считаться с нами.
Однако я находился слишком близко к Джему, чтобы не заметить – я вам уже говорил об этом, – как его силы, надежды, воля приближаются к некоему рубежу; мне страшно было подумать, что произойдет по ту сторону этого рубежа. Джем всегда был самой неожиданностью, невозможно было предвидеть, каким он станет, когда полностью изверится во всех и вся. Поэтому я невольно был рад Елене, всему новому, что отодвигало наступление этой минуты.
Но Елена исчезла. Именно исчезла – нам так и не удалось узнать, когда она покинула Буалами. Утром, после моего решительного вмешательства, Джем, как обычно, спустился во двор замка и не очень обеспокоился тем, что она не появилась, – ведь накануне утром е? тоже не было. «Они, кажется, взялись и за нее», – сказал он.
Мы отправились на охоту вдвоем. Джем по больше? части хранил молчание, но я не ощущал в нем того напряжения, как перед первыми нашими попытками бежать, – на этот раз Джем не верил в возможность обрести свободу. Оттого, что не особенно жаждал ее.
В полдень я заметил, что в Джеме внезапно вспыхнула тревога – Елена не появилась и к обеду. Монахи и королевские рыцари были предупредительней, чем когда бы то ни было. Джем не притронулся к еде и поспешил вернуться к себе. Под пытливыми взглядами наших сотрапезников мы извинились и вышли из-за стола.
По лестнице Джем поднимался бегом. «Саади! Они увезли ее! – в ужасе прошептал он, когда мы вошли в свои покои; он запер двери изнутри, словно боясь нападения. – О, я знал, я предвидел это! Какая участь ожидает ее, Саади? Они способны на все. Как спасти ее жизнь? Пойми, я забочусь не о том, чтобы сохранить ее для себя. Я приношу только несчастье, а Елене желаю счастливой доли. О, Елена! Единственное, чем я владел на этой жестокой, чужой земле!..»
Стенания Джема звучали стихами – ремесло накладывает на человека свою печать. А замечали вы – стоит ощутить в ком-то легчайший налет ремесла, сразу перестаешь верить в его искренность? Вот и во мне шевельнулось тогда недоверие, хоть я и знал, как часто певец не только не измышляет своих страданий, но не передает и сотой их доли.
Возможно также, что я тогда просто искал оправдания тому удару, который мне предстояло нанести ему:
– Не терзай себя понапрасну, Джем! Не любовь привела Елену к тебе, а чужая воля. Елене поручено было похитить тебя для Папства. Ей не удалось это, она была разоблачена и, как всякое непригодное орудие, выброшена вон. Хвала аллаху! Она ничего не изменила в твоей жизни ни к добру, ни ко злу.
Я проговорил это одним духом, потому что предвидел страшную бурю: Джем не терпел, когда событиям давались объяснения, отличные от его собственных. Но, еще не договорив, я понял, что на этот раз бури не будет. Подперев дверь плечом, Джем все ниже склонял голову, точно его придавила какая-то огромная тяжесть. Он не потерял над собою власти, как случалось при множестве более мелких неудач, не впал и в то оцепенение, каким начался его недуг.
Я понял: мои слова лишь подтвердили подозрение, которое Джем носил в себе на протяжении всех его дней с Еленой. Значит, не только поэт Саади был опустошен, и поэт Джем тоже, если он мог любить с таким осадком сомнения в сердце.
– Ты говоришь, не любовь привела ее… – помолчав, проговорил Джем. Он отошел от двери и теперь сидел на своем ложе, подпирая рукою лоб так, что я не видел его глаз. – Должно быть, ты прав, я тоже так думал… Но покинула она меня с любовью! Я чувствую это! И то, что цель не достигнута, что побег не состоялся, не случайно: Елена отказалась сама… Они не сумели принудить ее! – Джем порывисто встал и заговорил с лихорадочным вдохновением, точно некий жрец человеческой любви. – Не сумели втоптать в грязь! Вне их власти осталось существо слабое, податливое и напуганное. Многое отнято у меня, Саади, но многое и ниспослал мне аллах: истинную любовь.
И он долго еще рассуждал в этом духе. Я не слушал его. Провидение столь неожиданно пришло мне на помощь, что я благоговейно замер: Джем сам нашел утешение в том горе, от которого, опасался я, ему не оправиться. Он не пожелал узнать, как разоблачила себя Елена, и тем избавил меня от лжи или тягостного признания. Джем, казалось, и на этот раз остался по сю сторону своих упований. «О всемилостивейший аллах, если б это было так!» – твердил я про себя.
Однако ночью я услыхал его рыдания. Тихие, глухие – видимо, он зарылся лицом в подушки. Возможно, он только передо мной притворился утешенным? Либо же боль от разлуки с Еленой постепенно давала о себе знать?
Я и впрямь замечал, что первые дни после разлуки бывают легки, даже радостны: тебе предоставлено ощущать свою любовь во всей полноте, без тех препон, что ставит ее зримый образ, порой противоречащий твоей мечте. Терзания приходят позже – вместе с голодом, испытываемым твоей кровью и кожей, вместе с холодом широкого ложа, безмолвием спальни; со всем чисто телесным одиночеством, ибо духом человек одинок и во время самой пылкой любви.
Не одну ночь слышал я рыдания Джема. Он тосковал не по-мужски, а как ребенок или раненый зверь. Не проклинал виновников его разлуки с возлюбленной, точно заранее был убежден в неотвратимости расставания: для Джема то была разлука не с женщиной – его лишили человеческой близости, обобрали до конца.
Но я решился – потому что испокон веков мы привыкли считать, что самая страшная опасность все-таки исходит от женщины. С того дня, как Елена появилась возле нас, я испытывал постоянную тревогу. При всей безоружное™ Джема перед жизнью он до той поры все-таки проявлял хоть крохи здравого смысла; когда же в его жизнь вошла девица Сасенаж, он стал слеп и глух. Я, напротив, почувствовал себя полностью ответственным за его судьбу.
При первом же разговоре, в котором Елена оставила без ответа вопросы о погоде, здоровье, охоте и стала сетовать по поводу страданий Джема, я насторожился: она явно преследовала какую-то цель! Сопоставленный с благосклонным невмешательством братии в любовную историю, которая развивалась у них под носом, этот разговор убедил меня в том, что Елена подослана ими. Потом я рассудил, что мое объяснение слишком примитивно. Не могло ли статься, что братья-иоанниты лишь извещены о том, что Елена подослана (возможно, они подозревают или даже знают в точности, кем именно), и поэтому наблюдают за ней, предоставляя ей достичь завершения игры, чтобы лишь тогда изловить ее соучастников? Это истолкование удовлетворило меня своей сложностью – я начинал постигать Запад!
Я уже упоминал, что отказался от мысли разбудить спавшего Джема. «Спи, мальчик! – думал я, более взрослый, более опытный. – Я не дам связать тебя во сне».
И вот в тот вечер, о котором Елена только что так трогательно повествовала (я говорю это без иронии, бедняжка действительно истерзалась!), я собственными глазами увидел, что она собирается связать Джема именно во сне. Он так был опечален вероятностью разлуки с нею, что соглашался на все ее увещания, готов был на любое безрассудство ради еще нескольких дней любви. Я знал, что он никогда не придавал значения ее мечтам о его свободе, но, должно быть, во время их любовных ночей видел себя с нею вне стен крепости, под звездами, без мерзкой своры монахов и рыцарей у себя за спиной.
В тот вечер я заметил, что Елена тоже опечалена, из чего заключил: ее одернули, она слишком далеко зашла в своем сочувствии к Джему. С женщинами, знаете ли, всегда так – они одновременно и искренне испытывают чувства, которые их разум взаимно исключает. Я не находил ничего противоестественного в том, что Елена готовит петлю человеку, которого самоотверженно любит, – история и книги дают тому достаточно примеров.
Я наблюдал не только за обоими влюбленными, но и за третьим причастным к этой истории лицом, – я наблюдал со стороны за самим собой. Да, да. Вот вы пишете в заголовке моих показаний «поэт Саади». А ведь я уже не был поэтом. Чересчур долго исполнял я при Джеме службу визиря, казначея, заговорщика, кормилицы, няньки и сводника. Я уже стал наполовину Франком, наполовину Д'Обюссоном. Иначе откуда бы появилась у меня эта беспощадность к людям, подозрительность, почти столь же черная, как и сама жизнь? Я говорю – почти, ибо вопреки всему мои представления о жизни не полностью совпали с самой жизнью – во мне хоть не пылало, но еще теплилось великодушие Востока, его любовь к Красоте; эта любовь мешает постичь до конца мир, но помогает его вытерпеть. И в конечном счете, сдается мне, из нас деоих – я имею в виду себя и Д'Обюссона – великий магистр более достоин жалости. Если бы я видел суть жизни так же, как он, б той же точностью и определенностью, я бы утопился в синем море у берегов Родоса.
Извините, я отклонился, но мне хотелось изложить вам свои наблюдения над третьим действующим лицом в спектакле, над бывшим известным поэтом Саади.
Итак, в тот вечер мне стало ясно, что Елена принуждена закончить свое дело в короткий срок. Кое-кто посчитал, что она вкладывает чрезмерное усердие в любовную часть. Итак, Елена будет бесцеремонной. Почему? Я допускал два ответа. Первый: от порочности. Порочность объясняет множество необъяснимых поступков. Второй: ее чем-то держат, и держат крепко. Лично я предпочитал последнее объяснение – по причине, о которой упоминал: из любви к Красоте. А также из-за того, что Елена явно мучилась угрызениями совести. Похоже, низость не была врожденной ее чертой и, как пуля в заживающей ране, причиняла ей боль. Я еще не знал, чьим орудием является Елена в деле Джема, но мысленно проклинал того, кто стоял за ее спиной, а к ней испытывал жалость (она очень точно определила чувства, которые вызывала во мне). Было просто гнусностью заставлять ее метаться между страхом и любовью – для такой куропатки предостаточно было чего-то одного.
Я оставил их наедине, а сам поднялся на крепостную стену. Мне вспомнился Хайдар, погибший где-то на пути в Венгрию, он не знал ни единого слова на здешнем языке; вспомнился Франк, зарытый в подземельях Рюмилли, всем чужой, пронизанный горечью скептик, павший жертвой собственной верности; вспомнился убитый Баязидом Касим-бег, который предпочел месть Баязида изгнаннической участи Джема; вспомнились Синан и Аяс-бег, сломленные в родосских узилищах и вслед за тем присланные к нам в качестве глашатаев Родоса… Нет, я уже не испытывал никакой жалости к той неизвестно кем подосланной куропатке – множество куда более достойных, чем Елена де Сасенаж, пали жертвой в деле Джема.
«Пардон, мадам! – произнес я вслух и даже по-французски. – Не быть по-вашему!»
Решение было принято. Оставалось осуществить его. Как? Не в первый раз задавал я себе этот вопрос – пока они тешились любовью, я искал ответа.
Извещать братьев о том, что Елена склоняет Джема к побегу, мне казалось неразумным. У меня не было уверенности, что за всем этим не стоят именно иоанниты. Не более разумным находил я подобный шаг и по отношению к королевским рыцарям: не исключено, что это король Франции готовит маневр, который избавит его от досадных, хотя и призрачных, прав Ордена на Джема. Так что же делать? Обратиться к Матиашу Корейцу? Но ведь в Буалами каждый, кто не был иоаннитом, был королевским рыцарем!
И вдруг меня осенило. От радости я как безумный кинулся бежать по темным переходам замка. Великое дело – принять решение! Я предвкушал, как одно слово некоего ничтожного Саади спутает карты пап, королей и прочих высоких особ.
У двери начальника французской стражи меня остановили караульные.
– Разбудите его! – крикнул я, стараясь поднять как можно больше шума, иначе меня просто втихую прикончили бы. – Я открыл страшный заговор!
Караульные призадумались, один пошел докладывать, второй остался сторожить меня. Вскоре показался начальник стражи, в одной рубахе. Он не успел подпоясаться и шпагу держал в руке.
– Ваша милость, – сказал я излишне громко, – прошу вас пойти со мной к его преподобию, господину Бланшфору! Вы услышите нечто невероятное.
Начальник потащился вслед за мной, он еще не совсем проснулся. Такую же суматоху поднял я перед дверьми Бланшфора, но он еще не ложился и при первых же моих возгласах выскочил мне навстречу.
– Хочу сделать важное разоблачение, – сказал я.
– Сейчас? Среди ночи? – ледяным тоном, однако побледнев, спросил Бланшфор, мгновенно открыв мне, кто стоял за спиной Елены. Он, голубчик.
С решимостью, какой я не помнил за собой со времен Карамании, я прошел мимо командора и, не дожидаясь приглашения, шагнул к нему в комнату. Начальник стражи последовал за мной. Оба с одинаковым нетерпением ждали, что я скажу, но выражение их лиц было различное. Слуга короля старался преодолеть сон, чтобы благодаря моему важному сообщению отличиться по службе, Бланшфор же тщательно старался подавить страх.
Я был краток:
– Ваше преподобие, ваша милость, неизвестно кем подосланная девица Сасенаж сегодня ночью склоняла моего господина к бегству, – сказал я. – В низкой своей игре она употребила все средства, не пожалела никаких усилий. Я рад, что открыл ее поползновения вам, законным стражам моего господина.
И все.
Начальник королевской стражи окончательно проснулся. До такой степени, что даже сумел насладиться видом Бланшфора – моя новость сразила командора.
– Мы благодарим вас, Саади! – проговорил начальник стражи. – Мы, – это «мы» было им подчеркнуто, – брат Бланшфор и я, позаботимся о безопасности нашего гостя.
Не совсем спокойным возвращался я на крепостную стену – вдруг монахи предпримут еще какую-нибудь попытку? Но я все же рассчитывал на людей короля, они сумеют им помешать. Шагая по коридорам, я думал о том, что сделал доброе дело и для Елены: представил ее более усердней, чем она была в действительности. «Ничего, – решил я, – почему бы им не оставить в живых хоть одного человека, причастного к делу Джема?»
Вы находите, что я изложил вам события, происшедшие в ночь с 28 на 29 мая 1487 года, крайне весело, тогда как в них не содержалось ничего веселого. Видите ли, я некогда был сочинителем, да еще и умелым: мрачное повествование никогда не следует вести в одной тональности – мрачной. Только будучи расцвечены разными красками, события воспринимаются человеком во всей их полноте. Кроме того, той ночью мне и впрямь было весело! Уже много лет жили мы среди врагов, а я лишь тогда узрел и хорошую сторону в нашей трагедии: что ты ни делаешь, любой твой шаг – во вред врагу, нет риска повредить другу. Ибо друзей у тебя нет.
Однако при всем своем искусстве рассказчика я не сумею должным образом построить рассказ о дальнейших событиях, завершивших превращение Джема из правителя в пленника.
Вероятно, для вас это давно было очевидным: вы, начиная с Родоса, считаете Джема пленником. Но он воспринимал события иначе; в его жизни происходили частые перемены: браня то затягивали путы – истребили его приближенных, вынуждали переезжать из одной крепости в другую, то создавали вокруг него почти безоблачную атмосферу. Полистайте назад страницы дела, и вы заметите: вплоть до лета 1487 года мы были как бы гостями на французской земле, нам оказывали почести, нас развлекали, охраняли от Баязида. Наличие стражи могло быть истолковано и как чрезмерная опека, и как насилие. Мы не знали, в какой степени Орден защищает нас от истинной опасности и в какой сам измышляет ее.
В остальном, несмотря на бессильную ярость Джема, что его держат под надзором и препятствуют отъезду р Венгрию, несмотря на все наши подозрения и страхи, вплоть до лета 1487 года наша жизнь была сносной. В том была наша заслуга: Джем еще ничем не выдал, что отказывается от борьбы за престол, и пытался влиять на каждый поворот своей судьбы. Так что братьям приходилось считаться с нами.
Однако я находился слишком близко к Джему, чтобы не заметить – я вам уже говорил об этом, – как его силы, надежды, воля приближаются к некоему рубежу; мне страшно было подумать, что произойдет по ту сторону этого рубежа. Джем всегда был самой неожиданностью, невозможно было предвидеть, каким он станет, когда полностью изверится во всех и вся. Поэтому я невольно был рад Елене, всему новому, что отодвигало наступление этой минуты.
Но Елена исчезла. Именно исчезла – нам так и не удалось узнать, когда она покинула Буалами. Утром, после моего решительного вмешательства, Джем, как обычно, спустился во двор замка и не очень обеспокоился тем, что она не появилась, – ведь накануне утром е? тоже не было. «Они, кажется, взялись и за нее», – сказал он.
Мы отправились на охоту вдвоем. Джем по больше? части хранил молчание, но я не ощущал в нем того напряжения, как перед первыми нашими попытками бежать, – на этот раз Джем не верил в возможность обрести свободу. Оттого, что не особенно жаждал ее.
В полдень я заметил, что в Джеме внезапно вспыхнула тревога – Елена не появилась и к обеду. Монахи и королевские рыцари были предупредительней, чем когда бы то ни было. Джем не притронулся к еде и поспешил вернуться к себе. Под пытливыми взглядами наших сотрапезников мы извинились и вышли из-за стола.
По лестнице Джем поднимался бегом. «Саади! Они увезли ее! – в ужасе прошептал он, когда мы вошли в свои покои; он запер двери изнутри, словно боясь нападения. – О, я знал, я предвидел это! Какая участь ожидает ее, Саади? Они способны на все. Как спасти ее жизнь? Пойми, я забочусь не о том, чтобы сохранить ее для себя. Я приношу только несчастье, а Елене желаю счастливой доли. О, Елена! Единственное, чем я владел на этой жестокой, чужой земле!..»
Стенания Джема звучали стихами – ремесло накладывает на человека свою печать. А замечали вы – стоит ощутить в ком-то легчайший налет ремесла, сразу перестаешь верить в его искренность? Вот и во мне шевельнулось тогда недоверие, хоть я и знал, как часто певец не только не измышляет своих страданий, но не передает и сотой их доли.
Возможно также, что я тогда просто искал оправдания тому удару, который мне предстояло нанести ему:
– Не терзай себя понапрасну, Джем! Не любовь привела Елену к тебе, а чужая воля. Елене поручено было похитить тебя для Папства. Ей не удалось это, она была разоблачена и, как всякое непригодное орудие, выброшена вон. Хвала аллаху! Она ничего не изменила в твоей жизни ни к добру, ни ко злу.
Я проговорил это одним духом, потому что предвидел страшную бурю: Джем не терпел, когда событиям давались объяснения, отличные от его собственных. Но, еще не договорив, я понял, что на этот раз бури не будет. Подперев дверь плечом, Джем все ниже склонял голову, точно его придавила какая-то огромная тяжесть. Он не потерял над собою власти, как случалось при множестве более мелких неудач, не впал и в то оцепенение, каким начался его недуг.
Я понял: мои слова лишь подтвердили подозрение, которое Джем носил в себе на протяжении всех его дней с Еленой. Значит, не только поэт Саади был опустошен, и поэт Джем тоже, если он мог любить с таким осадком сомнения в сердце.
– Ты говоришь, не любовь привела ее… – помолчав, проговорил Джем. Он отошел от двери и теперь сидел на своем ложе, подпирая рукою лоб так, что я не видел его глаз. – Должно быть, ты прав, я тоже так думал… Но покинула она меня с любовью! Я чувствую это! И то, что цель не достигнута, что побег не состоялся, не случайно: Елена отказалась сама… Они не сумели принудить ее! – Джем порывисто встал и заговорил с лихорадочным вдохновением, точно некий жрец человеческой любви. – Не сумели втоптать в грязь! Вне их власти осталось существо слабое, податливое и напуганное. Многое отнято у меня, Саади, но многое и ниспослал мне аллах: истинную любовь.
И он долго еще рассуждал в этом духе. Я не слушал его. Провидение столь неожиданно пришло мне на помощь, что я благоговейно замер: Джем сам нашел утешение в том горе, от которого, опасался я, ему не оправиться. Он не пожелал узнать, как разоблачила себя Елена, и тем избавил меня от лжи или тягостного признания. Джем, казалось, и на этот раз остался по сю сторону своих упований. «О всемилостивейший аллах, если б это было так!» – твердил я про себя.
Однако ночью я услыхал его рыдания. Тихие, глухие – видимо, он зарылся лицом в подушки. Возможно, он только передо мной притворился утешенным? Либо же боль от разлуки с Еленой постепенно давала о себе знать?
Я и впрямь замечал, что первые дни после разлуки бывают легки, даже радостны: тебе предоставлено ощущать свою любовь во всей полноте, без тех препон, что ставит ее зримый образ, порой противоречащий твоей мечте. Терзания приходят позже – вместе с голодом, испытываемым твоей кровью и кожей, вместе с холодом широкого ложа, безмолвием спальни; со всем чисто телесным одиночеством, ибо духом человек одинок и во время самой пылкой любви.
Не одну ночь слышал я рыдания Джема. Он тосковал не по-мужски, а как ребенок или раненый зверь. Не проклинал виновников его разлуки с возлюбленной, точно заранее был убежден в неотвратимости расставания: для Джема то была разлука не с женщиной – его лишили человеческой близости, обобрали до конца.