Страница:
Повели мы его. Наши шаги гулко отдавались в длинных переходах крепости – четкая солдатская поступь и медленное шарканье: турок с трудом волочил свои новые, слишком большие и тяжелые сапоги.
Во дворе было множество французов. Мы выстроились в ожидании короля. По всему было видно, что Карл VIII желает выказать своему гостю знаки большого уважения. Пока мы ожидали приезда нашего государя, я наблюдал за султаном Джемом.
Он стоял, уронив голову на грудь. И казалось, никого и ничего не замечал. Шерстяное покрывало сползло с одного плеча, край киснул в луже. Я позволил себе приподнять покрывало и заботливо укутал Джема – несмотря на все свое раздражение, я считал себя ответственным за его здоровье. Почувствовав прикосновение, турок поднял голову. Его единственный открытый глаз с недоумением уставился на меня. «Что?» – спрашивал этот усталый, тусклый глаз.
– Мы отправляемся в поход, ваше высочество, в поход, на войну! Вы поведете наши войска, вместе с королем Франции!
Я говорил излишне громко и, должно быть, сильно жестикулируя – так говорят с глухим. Джем замотал головой, показывая, что не понимает меня либо что ему все безразлично. И снова опустил голову, тяжело пыхтя.
В это мгновение грянули фанфары. Над каждым из нас развевалось знамя с гербом – французское дворянство приветствовало своего государя. Между трубачами, расставленными на подвесном мосту, показался Карл VIII. В ту пору наш государь был еще очень молод, ему было двадцать лет, солдатская жизнь в Италии несколько оживила его болезненное, бледное лицо. Почтительно, однако не скрывая любопытства, король Карл направился к нам.
– Да здравствует король! – провозгласили рыцари.
Карл ответил на приветствие, в сером свете февральского дня алые перья на его шлеме колыхались, точно языки пламени. Кардиналы, сторонники Франции, следовали со своей свитой за Карлом – ведь он считался освободителем Рима.
Слегка озадаченный странным обликом своего союзника, король взглядом словно бы попросил совета. Кардинал Сен-Дени (он был ответственным за Джема) что-то шепнул его величеству, и Карл спешился. Позвали переводчика.
– Я счастлив принимать вас в святом городе, брат мой! – перевел тот. – Да поддержит нас господь в нашем великом деле! Победоносное французское войско под моим и вашим водительством сегодня выступит на Неаполь.
Точно затравленный зверь, выгнанный из своего логовища, смотрел Джем на короля. Я видел, что он хотел отпрянуть, но отказался от этого усилия и только покачнулся. Испугавшись, что он упадет, я поторопился подхватить его. Джем что-то бормотал себе под нос. Но переводчик понял.
– Его высочество говорит, что он пленник, всего лишь пленник. Везите его, куда пожелаете. Он не в силах вам помешать.
Переводчик явно совершил оплошность, щеки короля залила краска. От обиды – разве так говорят с королем, да еще победителем? Карл VIII повернулся на каблуках и отдал несколько распоряжений. Султан Джем продолжал стоять позади него. Покрывало опять соскользнуло с его плеч.
Я считал, что всего разумней было бы посадить его в карету. Но король желал, чтобы Джем действительно возглавлял поход. Италия, весь мир столь долго слышали о крестовом походе, что Карлу хотелось показать: начало походу положено. Отлично сознавая, что дальше начала дело не пойдет – да и то дай-то бог, ибо шли настойчивые слухи о вдохновляемом Александром Борджиа союзе европейских государств против Франции. Словом, нужно было как можно скорее взять Неаполь и вернуться к себе, чтобы защищать Францию.
Итак, Джем был посажен в седло и ехал справа от Карла VIII. Он зябко ежился от зимней сырости, хотя, помимо покрывала, его укутали еще во множество одежд. Мне приказали ехать рядом с ним, потому что он мог упасть с лошади. Хорошо, что этого не произошло, мне бы не удержать его, он был чересчур тяжел.
По римским улицам нас провожала толпа, довольно густая, потому что король роздал голодающему городу продовольствие. Ниже по берегу Тибра толпа поредела – спектакль подходил к концу, все торопились по домам, в тепло. Мы же ехали весь день. И второй. И третий. Останавливались в небольших крепостях – Вальмонтоне, Кастел Фиорентино, Вероли, всех не запомнить! В первый же вечер мне было велено дать Джему на подпись какие-то бумаги. Я мельком просмотрел их. То были послания епископам Далмации, властителям греческих и славянских земель. Султан Джем призывал их к восстанию заверяя, что приближается во главе бесчисленного войска. В начале марта – говорилось в этих посланиях – союзные христианские войска высадятся на побережье. Пусть порабощенные христиане встретят их как освободителей, пусть поднимутся против владычества магометан!
«Спустя месяц мы будем во Франции, – размышлял я. – Король пытается досадить Баязиду, потому что подозревает, что тот в союзе с папой. Умно!»
Я принес Джему бумаги. Он, как всегда, сидел неподвижно у камина. Было это, кажется, в кордегардии замка Вальмонтоне. Я положил листы ему на колени. Джем не шевельнулся, дыхание его было раздражающе громким. Как объяснить ему? Я обмакнул перо, вложил в руку Джема.
– Здесь, ваше высочество! – показывал я ему оставленное для подписи место. – Будьте добры, под-пи-ши-те! Вот так. – Я жестом показывал, будто пишу.
– Саади! – выдохнул он единственное слово, понятное нам обоим.
– Нету вашего Саади! – кричал я. – Черт бы по; брал и Саади, и всех, кто наслал тебя на мою голову! Чертов мавр, грязное животное! Под-пи-ши!
Вообразите – понял! Коряво, точно пьяный, вывел он какую-то закорючку под первой страницей, под второй. Потом выронил перо. И возбужденно, лихорадочно заговорил.
Я снова взял его руку, попытался вложить в пальцы перо. И вздрогнул: рука пылала!
Что-то кольнуло меня. Турку плохо! Что будет ее мной, если он кончится? Я потрогал его лоб, покрытый холодной испариной, преодолев отвращение, пощупал грудь – Джем был в страшном жару. Что колотилось под моей рукой – неровно, то отчаянно громко, то еле слышно? Сердце Джема.
– Стража! – вопил я, мчась по незнакомым переходам, пока не наткнулся на кого-то – не помню уж, на кого. – Тревога! Султану Джему худо!
Точно сквозь туман видел я, как сбегаются люди. Я боялся, как бы не появился и король, но потом узнай, что он к тому времени )жеспал. Несколько человек подняли ставшее еще более грузным тело и перенесла на кровать. Джем был неузнаваем – багровый, блестящий от пота, он ловил ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
– Лекаря! – слышал я встревоженные голоса. Кто-то выбежал из комнаты. То и дело входили и выходили какие-то люди, а я все думал о том, что ожидает меня, ведь я не сумел уберечь самого дорогостоящего человека на земле.
Лекарь явился час спустя, его привезли из города. Он прогнал всех, кроме меня – хотел, чтобы я описал ему симптомы болезни. Не помню, что я говорил, у меня все плыло перед глазами. Голос лекаря доносился будто издалека.
– Похоже на отравление. Медленно действующий яд. Кто-то пошел на большие расходы: этот яд чрезвычайно редок, его привозят из Восточной Азии. Поэтому стоит неслыханных денег! – Лекарь явно хвастался своей осведомленностью.
– Что касается денег, ваша милость, – сказал я, – не печальтесь! Есть охотники их уплатить!
Так мы стояли и беседовали – незнакомые друг другу свидетели тайного преступления. Лекарь умолял не называть его имени, боялся неведомого отравителя. «Особа, вероятно, важная», – все повторял он. Я обещал молчать, а сам думал о том, что всего лучше будет если не прикончить его, то посадить под замок, потому что король, наверно, пожелает сохранить в тайне болезнь Джема. Вернее, смерть. Она была бы крайне несвоевременной для французов.
Я велел лекарю подождать, покуда схожу за деньгами, чтобы заплатить ему. Вышел из комнаты, позвал стражу. Но лекарь уже испарился как дым. Очевидно, был знаком с крепостью лучше, чем я. «Час от часу не легче! – подумал я. – Завтра меня непременно спросят, куда делся лекарь».
Я провел ту ночь наедине с султаном Джемом. Не только страх испытывал я, но и облегчение: наконец-то он уйдет из моей жизни, избавит мир от крупных ставок, великих треволнений, алчности и раскаяния, коим имя было – султан Джем. Король тотчас возвратится во Францию, потому что больше ему нечем подкупать и устрашать своих врагов. А я, Антуан, вернусь в свою Бретань, где меня, наверно, забыли за эти шесть лет. Зачем, кому было нужно все это – ложь, обманы, подкупы, соперничество? Кто, в сущности, выиграл в деле Джема и кто проиграл?
Смею вас уверить – никто. Баязид-хан остался султаном, как остался бы, и не входя в эти безумные траты; в войне с ним Каитбай потерял столько же земель, сколько он потерял бы, и не помогая Джему; турки завоевали на Балканах и в Венгрии ровно столько земель, сколько завоевали бы, если бы их и не пугали султаном Джемом; моему королю пришлось вернуться во Францию, расставшись со своими честолюбивыми надеждами, вернуться к тому, с чего он начал. Борджиа и Д'Обюссон? Да они потратили на подкупы дворян, епископов и кардиналов, роздали осведомителям и стражникам ничуть не меньше, чем получили от Баязида в уплату за то, что держали Джема в заточении.
«Кому нужна суетность наша, господи! – размышлял я. – Если бы не она, жил бы я сейчас дома, в Бретани, были бы у меня уже большие дети и свой путь в жизни… Зачем терзаем мы других, если сами не становимся от этого счастливее?…»
Джем не умер ни в Вальмонтоне, ни в Кастел Фиорентино, ни даже в Вероли. Правда, теперь его уже везли на подводе, засунуть в карету было нельзя, потому что тело не сгибалось. День ото дня он все больше деревенел. Мне не удавалось просунуть между его стиснутыми челюстями ложечку с противоядием, влить хоть каплю воды. За четыре дня турок истаял так, что мне казалось, будто с него стекает не пот, а жир. Кожа – серовато-желтая под лихорадочным румянцем – собралась глубокими складками. Джем выглядел по меньшей мере пятидесятилетним. Говорят, ему было тридцать пять лет.
По ночам я бодрствовал возле него (король окружил его болезнь глубокой тайной и не разрешал, чтобы его стерег кто-нибудь другой) с тяжелой головой, со слезящимися, жаждущими хоть часа сна глазами. Все чаще приходили мне на память слова, месяц назад показавшиеся мне чудовищными: «Пусть брат мой будет избавлен от такого существования, переселится в лучший, более справедливый мир!» «Да, – повторял я про себя. – И пусть это произойдет как можно скорее».
Джем скончался в Неаполе – крайней точке наших итальянских побед, – во дворце, за день до того покинутом Альфонсо, сыном Феррана. То была горькая победа, Карл VIII знал, что она ничего не принесет ему: на севере сгущались тучи, с минуты на минуту ожидалось, что немцы нападут на Францию и принудят ее отказаться от столь легко доставшихся ей завоеваний. Мой король приказал короновать себя и королем Неаполитанским, но Александр VI отказал ему в благословении – папа надеялся на какие-то весьма близкие события.
Быть может, один лишь я знал, на. что он надеялся: на смерть Джема. Она наступила вечером 25 февраля, когда на улицах Неаполя промокшие толпы приветствовали своего нового повелителя, а тот пребывал в сквернейшем настроении – самое большее спустя неделю нам предстояло убраться из Неаполя, если мы не хотели, чтобы нам отрезали путь назад.
Джем испустил дух так неслышно, что я и не заметил. Я стоял у окна, глядя на фейерверки, слушая музыку. Внизу, в дворцовых садах, рассыпались искрами разноцветные огоньки. Они взлетали причудливыми шарами, линиями, зигзагами и печально таяли в зимнем небе.
«Вот это и есть вся наша жизнь, – содрогаясь, подумал я. – Фейерверк, плебейская музыка; празднество, за которым, ты знаешь, последует отрезвление; страдания, которые, ты знаешь, несоразмерны с наградами».
Я зажег свечи. Со светильником в руке подошел к Джему. Жар спал, лицо казалось совсем серым. Старое, ко всему равнодушное лицо. Хотя, быть может, не совсем равнодушное: смерть придала ему больше выразительности, чем жизнь в последние годы. Какая-то мягкая усталость и горечь залегли в складках рта, и кроме усталости – тихое облегчение.
«Пусть брат мой будет избавлен от такого существования…» – вспомнил я, прикрывая его остывшие веки.
На следующее утро король приказал тайно положить султана Джема в гроб и обшить гроб свинцом. Мы все еще хранили его смерть в тайне – залог того, что о ней знают все, кому знать надлежит. Под вечер – лил ужасный дождь, и город казался мертвым – мы погрузили гроб на подводу и перевезли в замок Гаэте. Поместили там в подвале. Мы не знали, каков похоронный обряд у мусульман, не решались опустить неверного в нашу священную землю, но и не хотели тащить его за собой – король был суеверен, а присутствие мертвеца в его войске не могло сойти за счастливое предзнаменование.
Оставив Джема в замке, мы удалились. Я – последним, чтобы запереть его на ключ. Мне почему-то было страшно бросить его просто так на произвол судьбы, как ненужную вещь.
Два раза повернул я ключ в двери подвала и бегом бросился догонять своих товарищей. Думаю, вы понимаете мое состояние.
Рыцари шли в ногу, как ходят все солдаты на земле. Не молчали и не разговаривали – просто уходили прочь. Я тоже пошел с ними в ногу – вернулся в строй. Я не был уже ни тюремщиком, ни сиделкой.
Все последние месяцы я ожидал, что в этот час произойдет нечто страшное: огненный дождь, землетрясение, потоп – словом, какое-то знамение. Но ничем, абсолютно ничем не было отмечено, что перевернута большая страница мировой истории.
Показания Аяс-бега о событиях с января по май 1499 года
Во дворе было множество французов. Мы выстроились в ожидании короля. По всему было видно, что Карл VIII желает выказать своему гостю знаки большого уважения. Пока мы ожидали приезда нашего государя, я наблюдал за султаном Джемом.
Он стоял, уронив голову на грудь. И казалось, никого и ничего не замечал. Шерстяное покрывало сползло с одного плеча, край киснул в луже. Я позволил себе приподнять покрывало и заботливо укутал Джема – несмотря на все свое раздражение, я считал себя ответственным за его здоровье. Почувствовав прикосновение, турок поднял голову. Его единственный открытый глаз с недоумением уставился на меня. «Что?» – спрашивал этот усталый, тусклый глаз.
– Мы отправляемся в поход, ваше высочество, в поход, на войну! Вы поведете наши войска, вместе с королем Франции!
Я говорил излишне громко и, должно быть, сильно жестикулируя – так говорят с глухим. Джем замотал головой, показывая, что не понимает меня либо что ему все безразлично. И снова опустил голову, тяжело пыхтя.
В это мгновение грянули фанфары. Над каждым из нас развевалось знамя с гербом – французское дворянство приветствовало своего государя. Между трубачами, расставленными на подвесном мосту, показался Карл VIII. В ту пору наш государь был еще очень молод, ему было двадцать лет, солдатская жизнь в Италии несколько оживила его болезненное, бледное лицо. Почтительно, однако не скрывая любопытства, король Карл направился к нам.
– Да здравствует король! – провозгласили рыцари.
Карл ответил на приветствие, в сером свете февральского дня алые перья на его шлеме колыхались, точно языки пламени. Кардиналы, сторонники Франции, следовали со своей свитой за Карлом – ведь он считался освободителем Рима.
Слегка озадаченный странным обликом своего союзника, король взглядом словно бы попросил совета. Кардинал Сен-Дени (он был ответственным за Джема) что-то шепнул его величеству, и Карл спешился. Позвали переводчика.
– Я счастлив принимать вас в святом городе, брат мой! – перевел тот. – Да поддержит нас господь в нашем великом деле! Победоносное французское войско под моим и вашим водительством сегодня выступит на Неаполь.
Точно затравленный зверь, выгнанный из своего логовища, смотрел Джем на короля. Я видел, что он хотел отпрянуть, но отказался от этого усилия и только покачнулся. Испугавшись, что он упадет, я поторопился подхватить его. Джем что-то бормотал себе под нос. Но переводчик понял.
– Его высочество говорит, что он пленник, всего лишь пленник. Везите его, куда пожелаете. Он не в силах вам помешать.
Переводчик явно совершил оплошность, щеки короля залила краска. От обиды – разве так говорят с королем, да еще победителем? Карл VIII повернулся на каблуках и отдал несколько распоряжений. Султан Джем продолжал стоять позади него. Покрывало опять соскользнуло с его плеч.
Я считал, что всего разумней было бы посадить его в карету. Но король желал, чтобы Джем действительно возглавлял поход. Италия, весь мир столь долго слышали о крестовом походе, что Карлу хотелось показать: начало походу положено. Отлично сознавая, что дальше начала дело не пойдет – да и то дай-то бог, ибо шли настойчивые слухи о вдохновляемом Александром Борджиа союзе европейских государств против Франции. Словом, нужно было как можно скорее взять Неаполь и вернуться к себе, чтобы защищать Францию.
Итак, Джем был посажен в седло и ехал справа от Карла VIII. Он зябко ежился от зимней сырости, хотя, помимо покрывала, его укутали еще во множество одежд. Мне приказали ехать рядом с ним, потому что он мог упасть с лошади. Хорошо, что этого не произошло, мне бы не удержать его, он был чересчур тяжел.
По римским улицам нас провожала толпа, довольно густая, потому что король роздал голодающему городу продовольствие. Ниже по берегу Тибра толпа поредела – спектакль подходил к концу, все торопились по домам, в тепло. Мы же ехали весь день. И второй. И третий. Останавливались в небольших крепостях – Вальмонтоне, Кастел Фиорентино, Вероли, всех не запомнить! В первый же вечер мне было велено дать Джему на подпись какие-то бумаги. Я мельком просмотрел их. То были послания епископам Далмации, властителям греческих и славянских земель. Султан Джем призывал их к восстанию заверяя, что приближается во главе бесчисленного войска. В начале марта – говорилось в этих посланиях – союзные христианские войска высадятся на побережье. Пусть порабощенные христиане встретят их как освободителей, пусть поднимутся против владычества магометан!
«Спустя месяц мы будем во Франции, – размышлял я. – Король пытается досадить Баязиду, потому что подозревает, что тот в союзе с папой. Умно!»
Я принес Джему бумаги. Он, как всегда, сидел неподвижно у камина. Было это, кажется, в кордегардии замка Вальмонтоне. Я положил листы ему на колени. Джем не шевельнулся, дыхание его было раздражающе громким. Как объяснить ему? Я обмакнул перо, вложил в руку Джема.
– Здесь, ваше высочество! – показывал я ему оставленное для подписи место. – Будьте добры, под-пи-ши-те! Вот так. – Я жестом показывал, будто пишу.
– Саади! – выдохнул он единственное слово, понятное нам обоим.
– Нету вашего Саади! – кричал я. – Черт бы по; брал и Саади, и всех, кто наслал тебя на мою голову! Чертов мавр, грязное животное! Под-пи-ши!
Вообразите – понял! Коряво, точно пьяный, вывел он какую-то закорючку под первой страницей, под второй. Потом выронил перо. И возбужденно, лихорадочно заговорил.
Я снова взял его руку, попытался вложить в пальцы перо. И вздрогнул: рука пылала!
Что-то кольнуло меня. Турку плохо! Что будет ее мной, если он кончится? Я потрогал его лоб, покрытый холодной испариной, преодолев отвращение, пощупал грудь – Джем был в страшном жару. Что колотилось под моей рукой – неровно, то отчаянно громко, то еле слышно? Сердце Джема.
– Стража! – вопил я, мчась по незнакомым переходам, пока не наткнулся на кого-то – не помню уж, на кого. – Тревога! Султану Джему худо!
Точно сквозь туман видел я, как сбегаются люди. Я боялся, как бы не появился и король, но потом узнай, что он к тому времени )жеспал. Несколько человек подняли ставшее еще более грузным тело и перенесла на кровать. Джем был неузнаваем – багровый, блестящий от пота, он ловил ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
– Лекаря! – слышал я встревоженные голоса. Кто-то выбежал из комнаты. То и дело входили и выходили какие-то люди, а я все думал о том, что ожидает меня, ведь я не сумел уберечь самого дорогостоящего человека на земле.
Лекарь явился час спустя, его привезли из города. Он прогнал всех, кроме меня – хотел, чтобы я описал ему симптомы болезни. Не помню, что я говорил, у меня все плыло перед глазами. Голос лекаря доносился будто издалека.
– Похоже на отравление. Медленно действующий яд. Кто-то пошел на большие расходы: этот яд чрезвычайно редок, его привозят из Восточной Азии. Поэтому стоит неслыханных денег! – Лекарь явно хвастался своей осведомленностью.
– Что касается денег, ваша милость, – сказал я, – не печальтесь! Есть охотники их уплатить!
Так мы стояли и беседовали – незнакомые друг другу свидетели тайного преступления. Лекарь умолял не называть его имени, боялся неведомого отравителя. «Особа, вероятно, важная», – все повторял он. Я обещал молчать, а сам думал о том, что всего лучше будет если не прикончить его, то посадить под замок, потому что король, наверно, пожелает сохранить в тайне болезнь Джема. Вернее, смерть. Она была бы крайне несвоевременной для французов.
Я велел лекарю подождать, покуда схожу за деньгами, чтобы заплатить ему. Вышел из комнаты, позвал стражу. Но лекарь уже испарился как дым. Очевидно, был знаком с крепостью лучше, чем я. «Час от часу не легче! – подумал я. – Завтра меня непременно спросят, куда делся лекарь».
Я провел ту ночь наедине с султаном Джемом. Не только страх испытывал я, но и облегчение: наконец-то он уйдет из моей жизни, избавит мир от крупных ставок, великих треволнений, алчности и раскаяния, коим имя было – султан Джем. Король тотчас возвратится во Францию, потому что больше ему нечем подкупать и устрашать своих врагов. А я, Антуан, вернусь в свою Бретань, где меня, наверно, забыли за эти шесть лет. Зачем, кому было нужно все это – ложь, обманы, подкупы, соперничество? Кто, в сущности, выиграл в деле Джема и кто проиграл?
Смею вас уверить – никто. Баязид-хан остался султаном, как остался бы, и не входя в эти безумные траты; в войне с ним Каитбай потерял столько же земель, сколько он потерял бы, и не помогая Джему; турки завоевали на Балканах и в Венгрии ровно столько земель, сколько завоевали бы, если бы их и не пугали султаном Джемом; моему королю пришлось вернуться во Францию, расставшись со своими честолюбивыми надеждами, вернуться к тому, с чего он начал. Борджиа и Д'Обюссон? Да они потратили на подкупы дворян, епископов и кардиналов, роздали осведомителям и стражникам ничуть не меньше, чем получили от Баязида в уплату за то, что держали Джема в заточении.
«Кому нужна суетность наша, господи! – размышлял я. – Если бы не она, жил бы я сейчас дома, в Бретани, были бы у меня уже большие дети и свой путь в жизни… Зачем терзаем мы других, если сами не становимся от этого счастливее?…»
Джем не умер ни в Вальмонтоне, ни в Кастел Фиорентино, ни даже в Вероли. Правда, теперь его уже везли на подводе, засунуть в карету было нельзя, потому что тело не сгибалось. День ото дня он все больше деревенел. Мне не удавалось просунуть между его стиснутыми челюстями ложечку с противоядием, влить хоть каплю воды. За четыре дня турок истаял так, что мне казалось, будто с него стекает не пот, а жир. Кожа – серовато-желтая под лихорадочным румянцем – собралась глубокими складками. Джем выглядел по меньшей мере пятидесятилетним. Говорят, ему было тридцать пять лет.
По ночам я бодрствовал возле него (король окружил его болезнь глубокой тайной и не разрешал, чтобы его стерег кто-нибудь другой) с тяжелой головой, со слезящимися, жаждущими хоть часа сна глазами. Все чаще приходили мне на память слова, месяц назад показавшиеся мне чудовищными: «Пусть брат мой будет избавлен от такого существования, переселится в лучший, более справедливый мир!» «Да, – повторял я про себя. – И пусть это произойдет как можно скорее».
Джем скончался в Неаполе – крайней точке наших итальянских побед, – во дворце, за день до того покинутом Альфонсо, сыном Феррана. То была горькая победа, Карл VIII знал, что она ничего не принесет ему: на севере сгущались тучи, с минуты на минуту ожидалось, что немцы нападут на Францию и принудят ее отказаться от столь легко доставшихся ей завоеваний. Мой король приказал короновать себя и королем Неаполитанским, но Александр VI отказал ему в благословении – папа надеялся на какие-то весьма близкие события.
Быть может, один лишь я знал, на. что он надеялся: на смерть Джема. Она наступила вечером 25 февраля, когда на улицах Неаполя промокшие толпы приветствовали своего нового повелителя, а тот пребывал в сквернейшем настроении – самое большее спустя неделю нам предстояло убраться из Неаполя, если мы не хотели, чтобы нам отрезали путь назад.
Джем испустил дух так неслышно, что я и не заметил. Я стоял у окна, глядя на фейерверки, слушая музыку. Внизу, в дворцовых садах, рассыпались искрами разноцветные огоньки. Они взлетали причудливыми шарами, линиями, зигзагами и печально таяли в зимнем небе.
«Вот это и есть вся наша жизнь, – содрогаясь, подумал я. – Фейерверк, плебейская музыка; празднество, за которым, ты знаешь, последует отрезвление; страдания, которые, ты знаешь, несоразмерны с наградами».
Я зажег свечи. Со светильником в руке подошел к Джему. Жар спал, лицо казалось совсем серым. Старое, ко всему равнодушное лицо. Хотя, быть может, не совсем равнодушное: смерть придала ему больше выразительности, чем жизнь в последние годы. Какая-то мягкая усталость и горечь залегли в складках рта, и кроме усталости – тихое облегчение.
«Пусть брат мой будет избавлен от такого существования…» – вспомнил я, прикрывая его остывшие веки.
На следующее утро король приказал тайно положить султана Джема в гроб и обшить гроб свинцом. Мы все еще хранили его смерть в тайне – залог того, что о ней знают все, кому знать надлежит. Под вечер – лил ужасный дождь, и город казался мертвым – мы погрузили гроб на подводу и перевезли в замок Гаэте. Поместили там в подвале. Мы не знали, каков похоронный обряд у мусульман, не решались опустить неверного в нашу священную землю, но и не хотели тащить его за собой – король был суеверен, а присутствие мертвеца в его войске не могло сойти за счастливое предзнаменование.
Оставив Джема в замке, мы удалились. Я – последним, чтобы запереть его на ключ. Мне почему-то было страшно бросить его просто так на произвол судьбы, как ненужную вещь.
Два раза повернул я ключ в двери подвала и бегом бросился догонять своих товарищей. Думаю, вы понимаете мое состояние.
Рыцари шли в ногу, как ходят все солдаты на земле. Не молчали и не разговаривали – просто уходили прочь. Я тоже пошел с ними в ногу – вернулся в строй. Я не был уже ни тюремщиком, ни сиделкой.
Все последние месяцы я ожидал, что в этот час произойдет нечто страшное: огненный дождь, землетрясение, потоп – словом, какое-то знамение. Но ничем, абсолютно ничем не было отмечено, что перевернута большая страница мировой истории.
Показания Аяс-бега о событиях с января по май 1499 года
Эти показания каждому покажутся излишними, ведь смерть – всему завершение, а Джем умер. Но аллах, словно не насытившись злосчастиями моего господина, пожелал, чтобы они продолжались и после его кончины. Еще четыре года не могло обрести покоя тело Джема. Скитания Джема продолжались.
Быть может, нет нужды сообщать вам, кто известил султана Баязида о счастливом для него событии. Венеция, конечно. Венецианцы, наверно, были сильно напуганы – мы ведь, можно сказать, стояли у их стен, и, чтобы выслужиться перед Баязид-ханом, показать, что кое-какие мелкие недоразумения между нами – чистая случайность, а дружеские чувства непреходящи, Венеция отправила в Стамбул быстроходный корабль. Он принес нам известие не только о главном событии, но и о более мелких – например, о зреющем на Балканах восстании, сообщил имена христианских священнослужителей, уличенных в связях с Францией.
Баязид не был бы Баязидом, если бы сразу поверил в известие. Он выразил свои сомнения и продолжал их выражать на протяжении еще трех месяцев. До тех пор пока Карл VIII не убрался восвояси и не поставил крест на своих притязаниях в Италии, показав тем самым, что Джем уже вышел из игры.
– Велик аллах! – произнес тогда Баязид-хан и отбил двадцать поклонов во все стороны света. – Мы не смели поверить в столь благоприятное стечение обстоятельств.
Он приказал облачить его в черные одежды, три дня ходил в трауре, а вслед за тем принял своих визирей, поздравивших его с великой радостью. Лишь в 1495 году, спустя четырнадцать лет после восшествия на престол. Баязид почувствовал себя султаном. А через одиннадцать лет, в 1506 году, он был свергнут и убит своим сыном, Селимом Страшным, – вы, должно быть, знаете об этом. Пожелал ли и Селим, чтобы его отец «был избавлен от такого существования и переселился в лучший, более справедливый мир»? Неизвестно.
Вы спросите, как сложилась моя судьба после безрезультатной поездки во Францию по приказанию Ордена. Меня снова водворили на Родос и снова поместили в темницу к тем из наших, кто еще оставался в живых. А после смерти Джема все мы были переданы Д'Обюссоном Баязиду. Баязид-хан любил кичиться своим благочестием и великодушием. Он заплатил хорошую цену, чтобы вернуть себе тех, кто преданно служил его брату. Роздал им чины, дома, деньги. Так вернулся на родину и я, пятидесяти четырех лет от роду – из коих четырнадцать провел в темницах Родоса.
Узнав о смерти брата, Баязид-хан поклялся совершить и второе благочестивое дело – со всеми почестями предать Джема земле, на родовом кладбище Османов. Лучше бы он сохранил этот обет в секрете. Чтобы не набивать цену телу усопшего.
Пять тысяч дукатов запросил король Неаполитанский, которому тело Джема досталось в наследство от французов. Но пришел Баязиду черед посмеяться, и поскольку он смеялся последним, то сделал это весьма громко. Султан отказался платить за останки Джема. Однако передача их Турции, заявил он, помогла бы укреплению дружбы между Венецией и Турцией. Другими словами: поступайте как знаете, дело ваше.
Но Запад так привык к подаркам в связи с Джемом, что не поверил своим ушам и решил задержать тело до тех пор, пока оно не поднимется в цене. Кроме того, эти пять тысяч были каплей в море по сравнению с тем, что бывшие хозяева Джема должны были получить в вознаграждение за его убийство. Триста тысяч – сам Баязид предложил столько. И Александр Борджиа потребовал их в соответствии с договоренностью.
Баязид не ответил на его письмо. Борджиа направил второе, третье и, если не ошибаюсь, даже четвертое. С тем же результатом. Баязид-хан считал себя вправе не заплатить Западу за эту последнюю услугу, находя, что предыдущие были оплачены слишком щедро. Как говорится, баш на баш.
Если хотите в конце расследования по делу Джема испытать чувство удовлетворения, постарайтесь пред. ставить себе папу Александра VI в тот миг, когда он осознал безмолвный отказ Баязида. Прекрасно, не правда ли? Самому прирезать курочку, несущую золотые яички, в надежде, что, умирая, она снесет еще одно, последнее, уже не золотое, а бриллиантовое, и вдруг курочка не приносит ничего, ровным счетом ничего! Остается печальное утешение: сбыть ее кому-нибудь на обед по цене обычной домашней птицы. Вот это и пытались сейчас сделать папа и король Неаполитанский, они просили у Баязида столько, сколько любой более или менее состоятельный человек заплатил бы за тело родного брата. Если не пять тысяч, то хоть три. Ладно! Пусть даже одну тысячу.
«Нет!» – отвечал Баязид-хан, если вообще снисходил до ответа.
Я не любил Баязида, поэтому не подозревайте меня в пристрастности, если я заявлю: Баязид поступал так не из скупости. Тысяча дукатов – ничто по сравнению с той горой золота, в которую ему обошелся Джем. Поведение Баязид-хана после смерти Джема выглядит необъяснимым.
Было бы легко объяснить его теми трудностями, которые возникли у султана вследствие кончины Джема. В самом деле, противники султана в Турции (их все еще было немало, и число их не сокращалось, благодаря чему и удался впоследствии бунт Селима Страшного) утверждали, что султан навлек на себя позор тем, что вел переговоры с гяурами и их главарем – папой. Они обвиняли Баязид-хана в том, что он унизил честь дома Османов, предоставив неверным улаживать турецкие дела посредством убийства Джема. И Баязид-хан был принужден отстаивать эту честь.
Но это одна сторона дела. Справедливости ради должен сказать, что перечисленные неприятности не были для султана неодолимыми, ропщущие были всегда и везде, и власти сообразуются с ними в единственном случае: когда сами ощущают свою слабость. В годы 1495–1499 Баязид-хан уже не был слабым. Не здесь следует нам искать причины тогдашних его поступков.
Предолго дрожал Баязид при мысли о победе Джема, предолго его шантажировали и пугали Джемом. И как бывает, когда вырвут зуб, который неделю не давал тебе есть и спать, а ты все продолжаешь чувствовать его, он по-прежнему ноет и не дает покоя, так и Баязид не мог привыкнуть к мысли, что угроза, тяготевшая над ним, исчезла. Как ни странно, ему недоставало Джема.
Вероятно, к этому прибавились еще и угрызения совести, чувство вины. А также жажда мести – ведь христиане действительно мучили турка, сына Османов, а потом и лишили жизни. Прибавлялась, быть может – хотя я не уверен в этом, – и тоска по единственному, теперь уже мертвому брату. Что ни говорите – брат… В тот день, когда Баязид узнал, что власть его упрочена, в тот самый день он остался один. Что пи говорите – совсем один…
По указанным причинам – назовем их внешней и внутренней – Баязид объявил миру следующее: «Я платил вымогателям, чтобы они заботились о моем брате, но у меня нет ничего общего с его убийцами. Более того, я покараю их!» После 1495 года, во всех последующих переговорах по делу Джема, Баязид-хан прибегал к тону резкому, даже повелевающему.
Так прошли годы вплоть до 1499-го – завершался пятнадцатый век.
Словно в его ознаменование, Баязид-хан в первые же дни возвестил о небывалом в истории событии: объявил Неаполю войну за тело Джема. Скажите, видано ли, чтобы два государства воевали ради тленных (вернее, истлевших) останков?
Мир замер от изумления – дело казалось невероятным. Но первые каравеллы Баязид-хана уже вышли из проливов и направились к Неаполю.
«Боже правый! – дивился мир. – Как может султан начать войну за тело брата, убитого по его же воле!» А-а, не ищите в истории слишком много здравого смысла, ведь историю тоже делают люди. Вот, извольте: Баязид-хан, человек, сотканный из расчетливости, страха и коварства, повел войну, продиктованную чувствами, да еще какими красивыми чувствами. Тут мне хочется дать вам один совет – позволяю себе, это потому, что много пережил и много повидал на своем веку: объясняя историю, оставляйте небольшую, но существенную ее часть необъясненной. Да она и необъяснима, примиритесь с этим.
Поскольку я присутствовал при последнем акте дела Джема, могу вас уверить, что было в нем нечто безумное. Наши тяжеловооруженные, могучие триремы, плотно набитые воинами, неожиданно свернули паруса. С мачты уже был виден Неаполь, а мы остановились – потому что навстречу нам шли не боевые корабли, а три маленькие роскошные биремы, все в резьбе и позолоте, с цветными парусами и пестрыми флагами. «Так, – подумалось мне, – какой-нибудь король, наверно, провожает свою дочь, предназначенную в жены другому королю». Это тоже было нелепо, как и все связанное с султаном Джемом, – наш враг торжественно, даже празднично передавал нам мертвое тело.
На меня было возложено принять его – мы думали, что это произойдет после обстрела Неаполя или даже чего посерьезнее. А потребовалось лишь вступить в переговоры.
Неаполитанцы проявили учтивость и твердость: в выражение своей горячей дружбы к Турции они сами доставят тело в наш порт.
«Вы уже выразили ее!» – ответил я. Меня не оставляло опасение, что они и на этот раз проведут нас. «Нет, мы бы не хотели излишне перегружать вас». Они просто таяли от любезности.
Таким образом, дабы не перегружать свинцовым гробом какую-либо из наших трирем (для которой не были тяжестью двенадцать чугунных пушек, ящики с ядрами, восемьдесят душ гребцов и две сотни воинов), мы повели прогулочные неаполитанские корабли в Валлону, на Адриатике.
Мы шли вдоль берегов Италии. Здесь восемнадцать лет назад плыл султан Джем по пути в Ниццу, и вместе с ним я. Помню, как восторгался мой повелитель этими берегами – мне тоже они казались тогда неповторимыми. Куда девалась их красота? «Да, красоты самой по себе не существует, – размышлял я. – Пока нет человека, который радуется ей, живет ею, красота мертва…» Не было больше на свете поэта Джема, а мы все – мореходы, солдаты, государственные мужи, – мы могли обходиться и без красоты.
Вечерами я перелистывал его бумаги – Неаполь передал нам все имущество Джема (довольно потрепанная одежда, одичавшая от заточения обезьянка, попугай, одна чаша и очень много бумаг). Временами мой взгляд задерживался на каком-нибудь стихе – их переписывал Саади, да будет земля ему пухом! «Оставьте Баязиду корону – мне принадлежит весь мир!» – прочел я. Помечено 1482 годом. «Джем, повелитель мой, – думал я, – повторил бы ты эти слова к концу своего изгнания?»
Мы приближались к Валлоне, когда нам преградили путь.
Не один корабль и не два – их было более двадцати: венецианские, ватиканские, французские. Зачем, спрашиваете вы? Еще одно из необъяснимых явлений в человеческой истории. Быть может, Европа так долго видела в Джеме залог своего благополучия, талисман против турецкой угрозы, что боялась расстаться с его телом? Я говорю вам саму истину: никто из властителей, приплывших сюда на своих кораблях, не сумел дать нам вразумительного ответа. Им ничего не было нужно от нас, они не требовали платы, не жаждали боя. Они говорили только: «Подождите!» – «Почему? Зачем?» – «Неужели Джем покидает нас навсегда?»
Верьте или не верьте – этот маленький корабельный городок три месяца качался на волнах в ничьих водах. Откуда проистекала наша странная, какая бывает во сне, нерешительность, чувство, что каждый из нас что-то кому-то должен, что он бежит, как вор, за которым гонятся, или суетится, как ограбленный лавочник?
Утром на шестидесяти судах просыпались около тысячи человек. И брались за свои повседневные дела – одни плыли на лодках за водой и пищей, другие стерегли каравеллы. Третьи ничего не делали. Казалось, неведомый морской дух держал нас в плену, пока не получит выкупа.
У христиан, я слышал, есть обычай – минуту помолчать над дорогим покойником. Так вот, мы хранили молчание целых три месяца, это и были похороны султана Джема. Он заслужил их. Умер не человек, а нечто неизмеримо большее: умерла легенда.
Как-то утром к нашему призрачному городку подплыла лодка. Ее прислал правитель Валлоны. Лодка привезла письмо от Баязид-хана: тот грозил снять голову всякому, кто осмелится и далее задерживать Джема!
Этот ветер надул наши паруса. И все остальные шестьдесят кораблей, груженных раскаянием и чувством вины, в один день преодолели расстояние, отделявшее нас от Валлоны. Там нас ждали. Власти отдали султанские почести простому цинковому гробу; правоверные и райя [23]стеклись со всех концов, чтобы присутствовать при этой церемонии.
На следующий день мы двинулись по дороге на Стамбул. Снова среди нас были франки из разных стран – они провожали султана Джема в его столицу. Кто звал их? Что побуждало неграмотных крестьян, христианских священников, обнищавших воинов толпиться вдоль всего нашего пути?
Если бы Саади был жив, он объяснил бы так: Джем был легендой, а легенды обладают огромной притягательной силой! Я истолковывал это иначе, потому что из всех Джемовых страданий изведал самое тяжкое – изгнание. Тысячи людей, тысячи устремлений способствовали тому, чтобы один небольшой его шаг обернулся безвозвратной разлукой с родной землей. Это принесло огромную выгоду одной части мира, она была представлена теперь, при последнем путешествии Джема, сотнями франков. Они словно благодарили султана Джема за то, что он избавил от гибели их удобный, по-новому устроенный мир. Рядом с франками должны были бы по праву шагать правители Баязидовой империи: страдания Джема привели к заключению первого подлинного обоюдовыгодного союза между Турцией и Европой.
Вы спросите, что влекло к гробу Джема простой народ. Трудно сказать… Народ как целое испытывает обыкновенно те чувства, которых не может выразить отдельный человек. Этих людей, сдается мне, влек другой союз, очень древний и прочный, союз между всеми гонимыми в человеческой истории. По их суждению, Джем познал высшую муку – изгнание. Они шли поклониться этой муке. Чтобы своим присутствием успокоить дух Джема, уверить его, что он действительно вернулся к своим.
Несмотря на то что по воле Мехмед-хана прах Османов, начиная с него самого, должен покоиться в Стамбуле, мы похоронили Джема в Бруссе. От Валлоны до Бруссы – через всю империю, которой он мечтал править, – проехал султан Джем; в Бруссе, где он правил восемнадцать весенних дней, и покоится его тело. Рядом с могилой шехзаде Хасана, брата Мехмед-хана, задушенного по его повелению, дабы не было в государстве раздоров, находится и могила Джема – любимого сына султана Мехмеда. Создавая закон, человек не ведает, кому он нанесет удар.
«Султан Джем, сын Мехмеда Завоевателя» – мерещится мне, что изображенная здесь тугра перерисована с того листа, который Джем подписал незаполненным и куда брат Д'Обюссон вписал приговор о его изгнании. Так что тело Джема придавлено не только мраморной плитой, но и рукой великого магистра.
Очень часто на этой мраморной плите можно увидеть дары – чаще даже, чем на могиле хана Османа. При жизни Джем повсюду был чужеземцем: сербом или неверным – у нас, сарацином или мавром – у христиан. Но после смерти почему-то принадлежит всем. Вероятно потому, что не придумать ничего более общего для всех людей, чем страдание.
Быть может, нет нужды сообщать вам, кто известил султана Баязида о счастливом для него событии. Венеция, конечно. Венецианцы, наверно, были сильно напуганы – мы ведь, можно сказать, стояли у их стен, и, чтобы выслужиться перед Баязид-ханом, показать, что кое-какие мелкие недоразумения между нами – чистая случайность, а дружеские чувства непреходящи, Венеция отправила в Стамбул быстроходный корабль. Он принес нам известие не только о главном событии, но и о более мелких – например, о зреющем на Балканах восстании, сообщил имена христианских священнослужителей, уличенных в связях с Францией.
Баязид не был бы Баязидом, если бы сразу поверил в известие. Он выразил свои сомнения и продолжал их выражать на протяжении еще трех месяцев. До тех пор пока Карл VIII не убрался восвояси и не поставил крест на своих притязаниях в Италии, показав тем самым, что Джем уже вышел из игры.
– Велик аллах! – произнес тогда Баязид-хан и отбил двадцать поклонов во все стороны света. – Мы не смели поверить в столь благоприятное стечение обстоятельств.
Он приказал облачить его в черные одежды, три дня ходил в трауре, а вслед за тем принял своих визирей, поздравивших его с великой радостью. Лишь в 1495 году, спустя четырнадцать лет после восшествия на престол. Баязид почувствовал себя султаном. А через одиннадцать лет, в 1506 году, он был свергнут и убит своим сыном, Селимом Страшным, – вы, должно быть, знаете об этом. Пожелал ли и Селим, чтобы его отец «был избавлен от такого существования и переселился в лучший, более справедливый мир»? Неизвестно.
Вы спросите, как сложилась моя судьба после безрезультатной поездки во Францию по приказанию Ордена. Меня снова водворили на Родос и снова поместили в темницу к тем из наших, кто еще оставался в живых. А после смерти Джема все мы были переданы Д'Обюссоном Баязиду. Баязид-хан любил кичиться своим благочестием и великодушием. Он заплатил хорошую цену, чтобы вернуть себе тех, кто преданно служил его брату. Роздал им чины, дома, деньги. Так вернулся на родину и я, пятидесяти четырех лет от роду – из коих четырнадцать провел в темницах Родоса.
Узнав о смерти брата, Баязид-хан поклялся совершить и второе благочестивое дело – со всеми почестями предать Джема земле, на родовом кладбище Османов. Лучше бы он сохранил этот обет в секрете. Чтобы не набивать цену телу усопшего.
Пять тысяч дукатов запросил король Неаполитанский, которому тело Джема досталось в наследство от французов. Но пришел Баязиду черед посмеяться, и поскольку он смеялся последним, то сделал это весьма громко. Султан отказался платить за останки Джема. Однако передача их Турции, заявил он, помогла бы укреплению дружбы между Венецией и Турцией. Другими словами: поступайте как знаете, дело ваше.
Но Запад так привык к подаркам в связи с Джемом, что не поверил своим ушам и решил задержать тело до тех пор, пока оно не поднимется в цене. Кроме того, эти пять тысяч были каплей в море по сравнению с тем, что бывшие хозяева Джема должны были получить в вознаграждение за его убийство. Триста тысяч – сам Баязид предложил столько. И Александр Борджиа потребовал их в соответствии с договоренностью.
Баязид не ответил на его письмо. Борджиа направил второе, третье и, если не ошибаюсь, даже четвертое. С тем же результатом. Баязид-хан считал себя вправе не заплатить Западу за эту последнюю услугу, находя, что предыдущие были оплачены слишком щедро. Как говорится, баш на баш.
Если хотите в конце расследования по делу Джема испытать чувство удовлетворения, постарайтесь пред. ставить себе папу Александра VI в тот миг, когда он осознал безмолвный отказ Баязида. Прекрасно, не правда ли? Самому прирезать курочку, несущую золотые яички, в надежде, что, умирая, она снесет еще одно, последнее, уже не золотое, а бриллиантовое, и вдруг курочка не приносит ничего, ровным счетом ничего! Остается печальное утешение: сбыть ее кому-нибудь на обед по цене обычной домашней птицы. Вот это и пытались сейчас сделать папа и король Неаполитанский, они просили у Баязида столько, сколько любой более или менее состоятельный человек заплатил бы за тело родного брата. Если не пять тысяч, то хоть три. Ладно! Пусть даже одну тысячу.
«Нет!» – отвечал Баязид-хан, если вообще снисходил до ответа.
Я не любил Баязида, поэтому не подозревайте меня в пристрастности, если я заявлю: Баязид поступал так не из скупости. Тысяча дукатов – ничто по сравнению с той горой золота, в которую ему обошелся Джем. Поведение Баязид-хана после смерти Джема выглядит необъяснимым.
Было бы легко объяснить его теми трудностями, которые возникли у султана вследствие кончины Джема. В самом деле, противники султана в Турции (их все еще было немало, и число их не сокращалось, благодаря чему и удался впоследствии бунт Селима Страшного) утверждали, что султан навлек на себя позор тем, что вел переговоры с гяурами и их главарем – папой. Они обвиняли Баязид-хана в том, что он унизил честь дома Османов, предоставив неверным улаживать турецкие дела посредством убийства Джема. И Баязид-хан был принужден отстаивать эту честь.
Но это одна сторона дела. Справедливости ради должен сказать, что перечисленные неприятности не были для султана неодолимыми, ропщущие были всегда и везде, и власти сообразуются с ними в единственном случае: когда сами ощущают свою слабость. В годы 1495–1499 Баязид-хан уже не был слабым. Не здесь следует нам искать причины тогдашних его поступков.
Предолго дрожал Баязид при мысли о победе Джема, предолго его шантажировали и пугали Джемом. И как бывает, когда вырвут зуб, который неделю не давал тебе есть и спать, а ты все продолжаешь чувствовать его, он по-прежнему ноет и не дает покоя, так и Баязид не мог привыкнуть к мысли, что угроза, тяготевшая над ним, исчезла. Как ни странно, ему недоставало Джема.
Вероятно, к этому прибавились еще и угрызения совести, чувство вины. А также жажда мести – ведь христиане действительно мучили турка, сына Османов, а потом и лишили жизни. Прибавлялась, быть может – хотя я не уверен в этом, – и тоска по единственному, теперь уже мертвому брату. Что ни говорите – брат… В тот день, когда Баязид узнал, что власть его упрочена, в тот самый день он остался один. Что пи говорите – совсем один…
По указанным причинам – назовем их внешней и внутренней – Баязид объявил миру следующее: «Я платил вымогателям, чтобы они заботились о моем брате, но у меня нет ничего общего с его убийцами. Более того, я покараю их!» После 1495 года, во всех последующих переговорах по делу Джема, Баязид-хан прибегал к тону резкому, даже повелевающему.
Так прошли годы вплоть до 1499-го – завершался пятнадцатый век.
Словно в его ознаменование, Баязид-хан в первые же дни возвестил о небывалом в истории событии: объявил Неаполю войну за тело Джема. Скажите, видано ли, чтобы два государства воевали ради тленных (вернее, истлевших) останков?
Мир замер от изумления – дело казалось невероятным. Но первые каравеллы Баязид-хана уже вышли из проливов и направились к Неаполю.
«Боже правый! – дивился мир. – Как может султан начать войну за тело брата, убитого по его же воле!» А-а, не ищите в истории слишком много здравого смысла, ведь историю тоже делают люди. Вот, извольте: Баязид-хан, человек, сотканный из расчетливости, страха и коварства, повел войну, продиктованную чувствами, да еще какими красивыми чувствами. Тут мне хочется дать вам один совет – позволяю себе, это потому, что много пережил и много повидал на своем веку: объясняя историю, оставляйте небольшую, но существенную ее часть необъясненной. Да она и необъяснима, примиритесь с этим.
Поскольку я присутствовал при последнем акте дела Джема, могу вас уверить, что было в нем нечто безумное. Наши тяжеловооруженные, могучие триремы, плотно набитые воинами, неожиданно свернули паруса. С мачты уже был виден Неаполь, а мы остановились – потому что навстречу нам шли не боевые корабли, а три маленькие роскошные биремы, все в резьбе и позолоте, с цветными парусами и пестрыми флагами. «Так, – подумалось мне, – какой-нибудь король, наверно, провожает свою дочь, предназначенную в жены другому королю». Это тоже было нелепо, как и все связанное с султаном Джемом, – наш враг торжественно, даже празднично передавал нам мертвое тело.
На меня было возложено принять его – мы думали, что это произойдет после обстрела Неаполя или даже чего посерьезнее. А потребовалось лишь вступить в переговоры.
Неаполитанцы проявили учтивость и твердость: в выражение своей горячей дружбы к Турции они сами доставят тело в наш порт.
«Вы уже выразили ее!» – ответил я. Меня не оставляло опасение, что они и на этот раз проведут нас. «Нет, мы бы не хотели излишне перегружать вас». Они просто таяли от любезности.
Таким образом, дабы не перегружать свинцовым гробом какую-либо из наших трирем (для которой не были тяжестью двенадцать чугунных пушек, ящики с ядрами, восемьдесят душ гребцов и две сотни воинов), мы повели прогулочные неаполитанские корабли в Валлону, на Адриатике.
Мы шли вдоль берегов Италии. Здесь восемнадцать лет назад плыл султан Джем по пути в Ниццу, и вместе с ним я. Помню, как восторгался мой повелитель этими берегами – мне тоже они казались тогда неповторимыми. Куда девалась их красота? «Да, красоты самой по себе не существует, – размышлял я. – Пока нет человека, который радуется ей, живет ею, красота мертва…» Не было больше на свете поэта Джема, а мы все – мореходы, солдаты, государственные мужи, – мы могли обходиться и без красоты.
Вечерами я перелистывал его бумаги – Неаполь передал нам все имущество Джема (довольно потрепанная одежда, одичавшая от заточения обезьянка, попугай, одна чаша и очень много бумаг). Временами мой взгляд задерживался на каком-нибудь стихе – их переписывал Саади, да будет земля ему пухом! «Оставьте Баязиду корону – мне принадлежит весь мир!» – прочел я. Помечено 1482 годом. «Джем, повелитель мой, – думал я, – повторил бы ты эти слова к концу своего изгнания?»
Мы приближались к Валлоне, когда нам преградили путь.
Не один корабль и не два – их было более двадцати: венецианские, ватиканские, французские. Зачем, спрашиваете вы? Еще одно из необъяснимых явлений в человеческой истории. Быть может, Европа так долго видела в Джеме залог своего благополучия, талисман против турецкой угрозы, что боялась расстаться с его телом? Я говорю вам саму истину: никто из властителей, приплывших сюда на своих кораблях, не сумел дать нам вразумительного ответа. Им ничего не было нужно от нас, они не требовали платы, не жаждали боя. Они говорили только: «Подождите!» – «Почему? Зачем?» – «Неужели Джем покидает нас навсегда?»
Верьте или не верьте – этот маленький корабельный городок три месяца качался на волнах в ничьих водах. Откуда проистекала наша странная, какая бывает во сне, нерешительность, чувство, что каждый из нас что-то кому-то должен, что он бежит, как вор, за которым гонятся, или суетится, как ограбленный лавочник?
Утром на шестидесяти судах просыпались около тысячи человек. И брались за свои повседневные дела – одни плыли на лодках за водой и пищей, другие стерегли каравеллы. Третьи ничего не делали. Казалось, неведомый морской дух держал нас в плену, пока не получит выкупа.
У христиан, я слышал, есть обычай – минуту помолчать над дорогим покойником. Так вот, мы хранили молчание целых три месяца, это и были похороны султана Джема. Он заслужил их. Умер не человек, а нечто неизмеримо большее: умерла легенда.
Как-то утром к нашему призрачному городку подплыла лодка. Ее прислал правитель Валлоны. Лодка привезла письмо от Баязид-хана: тот грозил снять голову всякому, кто осмелится и далее задерживать Джема!
Этот ветер надул наши паруса. И все остальные шестьдесят кораблей, груженных раскаянием и чувством вины, в один день преодолели расстояние, отделявшее нас от Валлоны. Там нас ждали. Власти отдали султанские почести простому цинковому гробу; правоверные и райя [23]стеклись со всех концов, чтобы присутствовать при этой церемонии.
На следующий день мы двинулись по дороге на Стамбул. Снова среди нас были франки из разных стран – они провожали султана Джема в его столицу. Кто звал их? Что побуждало неграмотных крестьян, христианских священников, обнищавших воинов толпиться вдоль всего нашего пути?
Если бы Саади был жив, он объяснил бы так: Джем был легендой, а легенды обладают огромной притягательной силой! Я истолковывал это иначе, потому что из всех Джемовых страданий изведал самое тяжкое – изгнание. Тысячи людей, тысячи устремлений способствовали тому, чтобы один небольшой его шаг обернулся безвозвратной разлукой с родной землей. Это принесло огромную выгоду одной части мира, она была представлена теперь, при последнем путешествии Джема, сотнями франков. Они словно благодарили султана Джема за то, что он избавил от гибели их удобный, по-новому устроенный мир. Рядом с франками должны были бы по праву шагать правители Баязидовой империи: страдания Джема привели к заключению первого подлинного обоюдовыгодного союза между Турцией и Европой.
Вы спросите, что влекло к гробу Джема простой народ. Трудно сказать… Народ как целое испытывает обыкновенно те чувства, которых не может выразить отдельный человек. Этих людей, сдается мне, влек другой союз, очень древний и прочный, союз между всеми гонимыми в человеческой истории. По их суждению, Джем познал высшую муку – изгнание. Они шли поклониться этой муке. Чтобы своим присутствием успокоить дух Джема, уверить его, что он действительно вернулся к своим.
Несмотря на то что по воле Мехмед-хана прах Османов, начиная с него самого, должен покоиться в Стамбуле, мы похоронили Джема в Бруссе. От Валлоны до Бруссы – через всю империю, которой он мечтал править, – проехал султан Джем; в Бруссе, где он правил восемнадцать весенних дней, и покоится его тело. Рядом с могилой шехзаде Хасана, брата Мехмед-хана, задушенного по его повелению, дабы не было в государстве раздоров, находится и могила Джема – любимого сына султана Мехмеда. Создавая закон, человек не ведает, кому он нанесет удар.
«Султан Джем, сын Мехмеда Завоевателя» – мерещится мне, что изображенная здесь тугра перерисована с того листа, который Джем подписал незаполненным и куда брат Д'Обюссон вписал приговор о его изгнании. Так что тело Джема придавлено не только мраморной плитой, но и рукой великого магистра.
Очень часто на этой мраморной плите можно увидеть дары – чаще даже, чем на могиле хана Османа. При жизни Джем повсюду был чужеземцем: сербом или неверным – у нас, сарацином или мавром – у христиан. Но после смерти почему-то принадлежит всем. Вероятно потому, что не придумать ничего более общего для всех людей, чем страдание.