и утесом навещали фазаны. Сирень -- краса русских садов, -- чье весеннее
великолепие, в меду и гудении, с нетерпеньем предвкушал мой бедный друг,
безжизненно теснилась вдоль одной из стен дома. И высокое листопадное
дерево, которое Пнин (береза-липа-ива-тополь-дуб-осина) не умел обозначить,
роняло большие, сердцевидные ржавые листья и тени бабьего лета на деревянные
ступени открытого крыльца.
Расхлябанного вида нефтяная подвальная печь старалась что было сил,
слабо выдыхая тепло через отдушины в полах. Кухня глядела нарядно и весело,
и Пнин чудесно проводил время, возясь со всякого рода кухонной утварью -- с
кастрюлями и противнями, с тостерами и сковородками, доставшимися ему вместе
с домом. Мебель в гостиной стояла скудная, выцветшая, зато там имелась
довольно милая ниша с огромным старым глобусом, на котором Россия была
голубой, а Польшу частью обесцветили, а частью соскребли. В крохотной
столовой, где Пнин намеревался устроить для гостей ужин "а-ля фуршет", пара
хрустальных шандалов с подвесками разбрасывала по утрам радужные переливы,
очаровательно тлевшие на буфете, напоминая моему сентиментальному другу о
витражных переплетах, что окрашивали солнечный свет в оранжевые, зеленые и
фиолетовые тона на русских дачных верандах. Посудный шкап, принимавшийся
погромыхивать всякий раз, что Пнин проходил мимо, тоже был знаком ему по
тусклым задним комнатам прошлого. Второй этаж состоял из двух спален, в
обеих обитало когда-то множество малых детей и от случая к случаю --
взрослых. Полы оказались изодраны оловянными игрушками. Со стены комнаты, в
которой Пнин решил почивать, он снял красный картонный вымпел с загадочным
словом "Кардиналы", намалеванным по нему белой краской, но маленькому
красному креслу-качалке для трехлетнего Пнинчика дозволено было остаться в
углу. Недееспособная швейная машина загораживала коридор, ведущий в ванную
комнату; стоявшая там всегдашняя куцая ванна из тех, что производит для
карликов нация великанов, требовала для ее заполнения такого же долгого
времени, как арифметические цистерны и бассейны русских задачников.
Теперь он мог устроить прием. В гостиной имелась софа, на которой
уместятся трое, имелась там также чета покойных кресел, кресло глубокое,
набитое слишком туго, кресло с камышовым сиденьем, один пуфик и скамеечки
под ноги. Просматривая короткий список гостей, он вдруг ощутил странную
неудовлетворенность. В списке была крепость, но недоставало букета. Конечно,
он очень привязан к Клементсам (настоящие люди -- не истуканы, коих в
кампусе большинство), с которыми он вел такие восхитительные беседы в те
дни, когда снимал у них комнату; конечно, он испытывал огромную
благодарность к Герману Гагену за массу добрых услуг, взять хоть прибавку,
устроенную им совсем недавно; конечно, миссис Гаген была, как выражались в
Вайнделле, "милейшей особой"; конечно, миссис Тейер всегда помогала ему в
библиотеке, а муж ее обладал утешительной способностью демонстрировать,
насколько немногословным может быть человек, если он безусловно избегает
говорить о погоде. Однако в этом подборе людей не хватало чего-то
необычайного, оригинального, и старый Пнин вспомнил о днях рождения своего
детства -- о полудюжине приглашенных детей, всегда почему-то одних и тех же,
о тесных туфлях, ноющих висках, тяжкой, вязкой, безотрадной скуке, которая
нападала на него после того, как было уже переиграно во все игры, и буйный
двоюродный братец принимался третировать красивые новые игрушки самым
дурацким и пошлым образом; он вспомнил и об одиноком гуде в ушах, когда во
время предлинной игры в прятки, битый час просидев в неудобном укрытии, он
вылез из душного и темного шкапа в комнате прислуги только затем, чтобы
узнать, что все игроки давно разошлись по домам.
Навещая популярную бакалейную лавку, расположенную между Вайнделлом и
Изолой, он столкнулся с Бетти Блисс, пригласил и ее, и она сказала, что все
еще помнит стихотворение в прозе о розах Тургенева с его рефреном "как
хороши, как свежи" и, конечно, с радостью придет. Он пригласил знаменитого
математика профессора Идельсона с женой-скульпторшей, и они ответили, что
придут с удовольствием, но потом позвонили, чтобы сказать, что им страшно
жаль, -- они позабыли о более раннем приглашении. Он пригласил молодого
Миллера, уже доцента, и Шарлотту, его хорошенькую веснущатую жену, но
выяснилось, что ей вот-вот предстояло родить. Он пригласил старика Кэррола,
начальствующего над уборщиками Фриз-Холла, и его сына Фрэнка, который был
единственным одаренным студентом моего друга и написал блестящую докторскую
работу о соотношениях русских, английских и немецких ямбов; но Фрэнк
оказался в армии, а старик Кэррол признался, что "мы с хозяйкой не очень
водимся с профи". Пнин позвонил президенту Пуру, с которым однажды беседовал
во время приема в саду (пока не пошел дождь) об усовершенствовании учебного
плана, -- и попросил его прийти, однако племянница президента ответила на
приглашение, что дядя "никого теперь не навещает, за исключением нескольких
близких друзей". Пнин уже было отказался от надежд оживить список гостей,
как вдруг совершенно новая и действительно превосходная мысль пришла ему в
голову.
Мы с Пниным давно уже примирились с тем пугающим, но редко обсуждаемым
обстоятельством, что в штате любого наугад взятого колледжа всякий может
найти не только человека, чрезвычайно похожего на своего дантиста или на
местного почтмейстера, но также и человека, имеющего двойника в своей
собственной профессиональной среде. Что говорить, мне известен случай
существования тройников в относительно скромном университете, причем, если
верить его востроглазому президенту, Фрэнку Риду, коренным в этой тройке
был, как ни парадоксально, я сам; я помню еще, как покойная Ольга Кроткая
рассказывала мне однажды, что среди пятидесяти, примерно, преподавателей
"Школы интенсивного изучения языка" военного времени, в которой этой
несчастливой, лишенной одного легкого даме довелось преподавать беловежский
и угро-финский, наличествовало ни много ни мало как шесть Пниных, помимо
подлинного и на мой взгляд неподдельного образца. Не следует поэтому
полагать удивительным, что даже Пнин, человек в обыденной жизни не очень
приметливый, обнаружил-таки (на девятый, примерно, год пребывания в
Вайнделле), что долговязый старикан в очках, с академическими стальными
кудерками, спадающими на правую сторону его узкого, но сморщенного чела, и с
глубокими бороздами, нисходящими по бокам острого носа к углам длинной
верхней губы, человек, которого Пнин знал как профессора Томаса Уинна,
заведующего кафедрой орнитологии, и с которым он даже разговаривал на
какой-то вечеринке о веселых золотистых иволгах, унылых кукушках и иных
лесных русских птицах, -- что не всегда этот человек оставался профессором
Уинном. Временами он, так сказать, обращался в кого-то другого, кого Пнин по
имени не знал, но классифицировал с веселостью склонного к каламбурам
иностранца как "Туинна" (или по-пнински "Твина"). Мой друг и соотечественник
скоро сообразил, что никогда уже не сможет быть уверенным, действительно ли
похожий на филина, споро шагающий господин, который через день на другой
попадался ему на пути в самых разных местах, -- между кабинетом и классом,
между классом и лестницей, между питьевым фонтанчиком и уборной, --
действительно ли он является его случайным знакомым, орнитологом, с коим он
почитал за долг раскланиваться на ходу, или это Уиннообразный чужак,
откликающийся на его сдержанное приветствие с тою же механической
вежливостью, с какой сделал бы это всякий случайный знакомец. Сами встречи
были очень короткими, поскольку и Пнин, и Уинн (или Туинн) шагали споро; а
иногда Пнин, дабы избегнуть обмена учтивым рявканьем, притворялся, будто
читает на ходу письмо, или ухитрялся надуть быстро надвигавшегося коллегу и
мучителя, увильнув по лестнице и двигаясь дальше по коридору нижнего этажа;
впрочем, он не успел и дня порадоваться своей изобретательности, уже
назавтра едва не налетев на Твина (или Вина), топающего нижним коридором.
Когда же начался новый осенний семестр (для Пнина десятый), докука
усугубилась тем, что часы занятий Пнина изменились, обессмыслив тем самым
некоторые пути, которыми он привык передвигаться, пытаясь избегнуть и Уинна,
и его подражателя. Казалось, Пнин обречен терпеть их вовек. Ибо, припомнив
еще кой-какие дубликаты, попадавшиеся ему в прошлом, -- обескураживающие
сходства, заметные только ему одному, -- раздосадованный Пнин сказал себе,
что просить кого-либо помочь разобраться в Т. Уиннах бесполезно.
В день его праздника, в ту минуту, когда он заканчивал поздний завтрак
в Фриз-Холле, Уинн или его двойник -- ни тот, ни другой никогда прежде здесь
не появлялись, -- вдруг присел рядом с ним и сказал:
-- Давно хочу спросить вас кое о чем, -- вы ведь преподаете русский, не
правда ли? Прошлым летом я читал в журнале статью о птицах
("Вин! Это Вин!" -- сказал себе Пнин и понял, что нужно идти напролом.)
-- ... так вот, автор статьи, -- не помню, как его имя, по-моему,
русское, -- упоминает, что в Скоффской губернии, надеюсь, я правильно это
выговорил, местный хлеб выпекают в форме птицы. Символ в основе своей,
конечно, фаллический, но я подумал, может, вам что-нибудь известно об этом
обычае?
Вот тут-то блестящая мысль и озарила Пнина.
-- Я к вашим услугам, сударь, -- сказал он с нотой восторга, дрогнувшей
в горле, ибо он наконец-то узрел способ наверняка прояснить персону хотя бы
исконного Уинна, любителя птиц. ґ Да, сударь, я знаю все об этих
"жаворонках", или "allouettes", об этих... английское название нам придется
поискать в словаре. А потому я пользуюсь случаем и сердечно приглашаю вас
посетить меня нынче вечером. В половине девятого, рost meridiem1. Небольшая
soirйe2 по случаю новоселья, ничего более. Приводите также и вашу супругу,
-- или вы принадлежите к Ордену Холостяков, -- так сказать, к валетам виней?
(О, многосмысленный Пнин!)
Его собеседник сказал, что он не женат. Он будет рад прийти. А по
какому адресу?
-- Тодд-родд, девятьсот девяносто девять, очень просто! В самом конце
дороги (rodd), там, где она встречается с Клиф-авню. Маленький кирпичный
домик и большой черный утес (cleef).
Втот вечер Пнин с трудом дотерпел до начала кулинарных занятий. Он
приступил к ним сразу после пяти и прервался лишь для того, чтобы облачиться
к приему гостей в сибаритскую домашнюю куртку ґ из синего шелка, с кистями и
атласными отворотами, ґ выигранную им на эмигрантском благотворительном
базаре в Париже лет двадцать назад, -- как время-то летит! К ней он выбрал
старые брюки от смокинга -- столь же европейского происхождения. Разглядывая
себя в треснувшем зеркале аптечного шкапчика, он надел тяжелые черепаховые
очки для чтения, из-под хомутика которых ладно выпирал его русский нос
картошкой. Он осклабил искусственные зубы. Он обозрел щеки и подбородок,
дабы убедиться, сохранило ли силу утреннее бритье. Сохранило. Большим и
указательным пальцами он изловил торчавший из носа длинный волосок, выдернул
его со второго рывка и смачно чихнул, завершив взрыв довольным "ах!".
В половине восьмого явилась, чтобы помочь в последних приготовлениях,
Бетти. Бетти теперь преподавала историю и английский язык в средней школе
Изолы. Она не изменилась с тех дней, как была полногрудою аспиранткой.
Близорукие, серые, в розовых ободках глаза таращились на вас с той же
неподдельной симпатией. Те же густые волосы гретхеновским кольцом лежали
вокруг головы. Тот же шрам виднелся на мягком горле. Однако на пухлой руке
появилось обручальное колечко с брильянтиком, и она с застенчивой гордостью
показала его Пнину, ощутившему укол смутной печали. Он подумал, что было
время, когда он мог бы приударить за ней, -- да, собственно, и приударил бы,
не будь она наделена разумом горничной, который также не претерпел
изменений. Она по-прежнему могла рассказывать предлинную историю, имеющую
основой "она говорит -- а я говорю -- а она говорит". Ничто в целом свете не
могло разуверить ее в мудрости и остроумии любимого дамского журнала. Она
сохранила привычку, свойственную, как свидетельствовал ограниченный опыт
Пнина, еще двум-трем молодым провинциалкам, -- застенчиво хлопать вас по
рукаву (скорее из благодарности, чем в отместку) при любом замечании,
напоминающем о каком-либо ее незначительном промахе: "Бетти, вы забыли
вернуть книгу" или "Бетти, по-моему, вы говорили, что никогда не пойдете
замуж", -- и перед тем, как ответить, она протестующе тянулась к вашему
запястью, отнимая руку перед самым касанием.
-- Он биохимик и теперь в Питтсбурге, -- рассказывала Бетти, помогая
Пнину укладывать намазанные маслом ломти французской булки вокруг горшочка
со свежей, лоснящейся серой икрой и прополаскивать три огромные виноградные
грозди. Имелись также: большое блюдо холодной вырезки, настоящий немецкий
pumpernickel1 и тарелка весьма особенного винегрета (где креветки якшались с
пикулями и горошком), и сосисочки в томатном соусе, и горячие пирожки (с
грибами, с мясом, с капустой), и орехи четырех видов и разные занятные
восточные сладости. Напитки представляли: бутылка виски (вклад Бетти),
рябиновка, коктейль из коньяка с гренадином и, разумеется, Пнин-пунш --
забористая смесь охлажденного Шато-икем, грейпфрутового сока и мараскина,
которую важный хозяин дома уже принялся перемешивать в большой чаше
сверкающего аквамаринового стекла с узором из завитых восходящих линий и
листьев лилии.
-- Ой, какая чудная вещь! -- воскликнула Бетти.
Пнин оглядел чашу с радостным изумлением, как бы увидев ее впервые. Это
подарок от Виктора, сказал он. Да, как он, как ему нравится в этой школе?
Так себе нравится. Начало лета он провел с матерью в Калифорнии, потом два
месяца проработал в гостинице в Йосемите. Где? В отеле в Калифорнийских
горах. Ну, а после вернулся в школу и вдруг прислал вот это.
По какому-то ласковому совпадению чаша появилась в тот самый день,
когда Пнин сосчитал кресла и замыслил сегодняшнее торжество. Она пришла
упакованной в ящик, помещенный в другой ящик, помещенный внутрь третьего, и
обернутой в массу бумаги и целлофана, разлетевшегося по кухне, как
карнавальная буря. Чаша, возникшая из нее, была из тех подарков, которые
поначалу порождают в сознании получателя красочный образ, -- геральдический
силуэт, с такой символической силой отражающий чарующую природу дарителя,
что реальные свойства самого подарка как бы растворяются в чистом внутреннем
свете, но внезапно и навсегда обретают сияющую существенность, едва их
похвалит человек посторонний, которому истинное великолепие вещи неведомо.
Музыкальный звон пронизал маленький дом, явились Клементсы с бутылкой
французского шампанского и букетом георгин.
Джоан -- темно-синие глаза, длинные ресницы, короткая стрижка -- надела
старое черное шелковое платье, более элегантное, чем все, до чего смогли бы
додуматься иные преподавательские жены; приятно было смотреть, как добрый,
старый и лысый Тим Пнин слегка наклоняется, чтобы коснуться губами легкой
кисти Джоан, которую только одна она из всех вайнделлских дам умела поднять
на высоту, потребную русскому джентльмену для поцелуя. Еще потолстевший
против прежнего Лоренс в приятном костюме из серой фланели опустился в
легкое кресло и немедля сцапал первую попавшуюся книгу, ею оказался
карманный англо-русский и русско-английский словарь. Держа очки в руке,
Лоренс завел глаза и попытался извлечь из памяти нечто, что ему всегда
хотелось проверить, но чего он никак не мог припомнить теперь, и эта поза
подчеркивала поразительное, отчасти en jeune2, сходство между ним и вышедшим
из-под кисти Яна ван-Эйка каноником ван-дер-Пале с его ореолом встрепанного
пуха и квадратной челюстью, захваченным приступом рассеянной мечтательности
в присутствии озадаченной Мадонны, к которой статист, переодетый Святым
Георгием, пытается привлечь внимание доброго каноника. Тут было все --
узловатый висок, печальный затуманенный взор, складки и рытвины мясистого
лица, тонкие губы и даже бородавка на левой щеке.
Едва Клементсы уселись, как Бетти ввела человека, интересующегося
булочками в форме птиц. Пнин уж было произнес "профессор Вин", как Джоан, --
возможно, не очень кстати -- прервала попытку их познакомить, воскликнув:
"О-о, Томаса мы знаем! Кто же не знает Тома?". Тим Пнин отретировался на
кухню, а Бетти пустила по кругу болгарские сигареты.
-- А я-то думал, Томас, -- заметил Клементс, перекрещивая толстые ноги,
-- что вы уже в Гаване, интервьюируете лезущих по пальмам рыбаков.
-- Что ж, я и отправлюсь туда после зимней сессии, -- сказал профессор
Томас. -- Конечно, большая часть полевых исследований уже проведена другими.
-- Все-таки приятно было получить эту субсидию, а?
-- Работая в нашей области, -- с полным самообладанием ответил Томас,
-- приходится предпринимать множество нелегких поездок. Собственно говоря, я
могу махнуть и на Наветренные острова. Если, -- прибавил он с гулким смехом,
-- сенатор Мак-Карти не отменит заграничных поездок.
-- Он получил субсидию в десять тысяч долларов, -- сказала Джоан Бетти,
и та проделала физиогномический реверанс, состроив особенную гримаску,
состоящую из медленного полукивка с одновременным выпячиванием подбородка и
нижней губы и автоматически выражающую уважительное, поздравительное и
отчасти завистливое осознание Бетти такого замечательного события, каковы
обед с начальником, помещение в "Who's Who" или знакомство с герцогиней.
Тейеры, приехавшие в новом фургончике, преподнесли хозяину изящную
коробку конфет, а Гаген, пришедший пешком, торжественно держал на отлете
бутылку водки.
-- Добрый вечер, добрый вечер, добрый вечер, -- сердечно сказал Гаген.
-- Доктор Гаген, -- сказал Томас, пожимая ему руку, -- надеюсь, Сенатор
не видел, как вы разгуливаете с этой штукой.
Добрый доктор заметно постарел за последний год, но оставался таким же
крепким и квадратным, как и всегда, -- накладные плечи, квадратный
подбородок, квадратные ноздри, львиное надпереносье и прямоугольная щетка
седых волос, чем-то похожая на фигурно постриженный куст. На нем был черный
костюм при нейлоновой белой сорочке и черном же галстуке, по которому летела
красная молния. Миссис Гаген не позволила прийти ужасная мигрень,
разыгравшаяся, увы, в самый последний миг.
Пнин внес коктейли: "Орнитолог сказал бы не 'петушьи', а 'фламинговые
хвосты'", -- лукаво сострил он.
-- Спасибо! -- пропела, снимая с подноса бокал и поднимая тонкие брови,
миссис Тейер -- на той веселой ноте благовоспитанного вопрошания, которая по
замыслу сочетает в себе удивление с самоумалением и приятностью.
Привлекательная, манерная, румяная дама лет сорока или около, с жемчужными
искусственными зубами и позлащенными волнистыми локонами, она была
провинциальной кузиной умной, непринужденной Джоан Клементс, объехавшей
целый свет, побывавшей даже в Турции и в Египте и вышедшей за наиболее
оригинального и наименее любимого в вайнделлском кампусе ученого. Тут
следует также помянуть добрым словом и мужа Маргарет Тейер, -- его звали
Рой, -- скорбного и молчаливого сотрудника Английского отделения, бывшего,
если не считать его развеселого заведующего, Джека Кокерелла, гнездилищем
ипохондриков. Внешне Рой представлял фигуру вполне заурядную. Нарисуйте пару
ношенных коричневых мокасин, две бежевые заплатки на локтях, черную трубку,
глаза под густыми бровями, а под глазами мешочки, и все остальное заполнить
будет нетрудно. Где-то посередке висело невнятное заболевание печени, а на
заднем плане помещалась поэзия восемнадцатого столетия, частное поле
исследований Роя, -- выбитый выгон с тощим ручьем и кучкой изрезанных
инициалами деревьев; ряды колючей проволоки с двух сторон отделяли его от
поля профессора Стоу -- предшествующий век, где и ягнята были белее, и
травка помягче, и ручеек побурливей, -- а также от присвоенного профессором
Шапиро начала девятнадцатого столетия с его мглистыми долинами, морскими
туманами и привозным виноградом. Рой Тейер избегал разговоров о своем
предмете, собственно, он избегал разговоров о всяком предмете, угробив
десяток лет безрадостной жизни на исчерпывающий труд, посвященный забытой
компании никому не нужных рифмоплетов; он вел подробный дневник, заполняя
его шифрованными стихами, которые потомки, как он надеялся, когда-нибудь
разберут, и смерив прошлое трезвым взглядом, объявят величайшим литературным
достижением нашего времени, -- и, насколько я в состояньи судить, вы,
возможно, и правы, Рой Тейер.
После того, как все распробовали и похвалили коктейль, профессор Пнин
присел на одышливый пуфик близ своего наиновейшего друга и сказал:
-- Я подготовил сообщение о полевом жаворонке, сударь, о котором вы
сделали мне честь меня допросить. Возьмите это домой. Здесь отпечатанный на
пишущей машинке сжатый отчет с библиографией. Я думаю, мы можем теперь
переместиться в другую комнату, где нас, я думаю, ожидает ужин а la
fourchette.
Гости с полными тарелками перетекли обратно в гостиную. Появился пунш.
-- Господи, Тимофей, откуда у вас эта совершенно божественная чаша? ґ
воскликнула Джоан.
-- Виктор подарил.
-- Но где же он ее раздобыл?
-- Полагаю, в антикварной лавке в Крэнтоне.
-- Господи, она же должна стоить целое состояние.
-- Один доллар? Десять? Или меньше?
-- Десять долларов -- чушь! Я бы сказала, две сотни. Да вы посмотрите
на нее. Взгляните на этот витой узор. Знаете, вам надо показать ее
Кокереллам. Они разбираются в старом стекле. На самом деле у них даже есть
кувшин из Лейк-Данмор, но он выглядит бедным родичем вашей чаши.
Маргарет Тейер в свой черед восхитилась и сказала, что ребенком она
представляла себе стеклянные башмачки Золушки точь в точь такими же,
зеленовато-синими; в своем ответе профессор Пнин отметил, что, primo1, он
был бы рад услышать хоть от кого-то, что содержимое не уступает сосуду, и,
secundo2, что башмачки Сандрильоны были не из стекла, а из меха русской
белки -- vair по-французски. Это, сказал он, очевидный случай выживания
наиболее приспособленного из слов, -- verre3 больше говорит воображению,
нежели vair, каковое слово, как он полагает, произошло не от varius --
разнообразный, пестрый, -- но от "веверица", то есть от славянского названия
определенной разновидности прекрасного, бледного, как у зимней белки меха,
голубоватого, или лучше сказать "сизого", голубиного ("columbine") тона, --
"от латинского "columba", голубь, как хорошо известно кое-кому из
присутствующих, так что вы, миссис Файр, как видите, в общем-то правы".
-- Содержимое превосходно, -- произнес Лоренс Клементс.
-- Очень вкусный напиток, -- сказала Маргарет Тейер.
("А я всегда полагал, что "columbine" -- это какой-то цветок", --
сказал Томас Бетти, и та с готовностью согласилась.)
Поговорили об относительном возрасте кое-кого из детей. Виктору скоро
будет пятнадцать. Эйлин, внучке старшей сестры миссис Тейер, пять лет.
Изабель -- двадцать три, ей очень нравится работа секретарши в Нью-Йорке.
Дочери доктора Гагена двадцать четыре, она вот-вот воротится из Европы после
чудесно проведенного лета, -- она разъезжала по Баварии и Швейцарии с весьма
любезной старой дамой -- Дорианной Карен, известной в двадцатых кинозвездой.
Зазвонил телефон. Кто-то желал поговорить с миссис Шеппард. С
точностью, совершенно ему в этих делах не свойственной, непредсказуемый Пнин
не только отбарабанил ее новый адрес и телефон, но и добавил таковые же ее
старшего сына.
Кдесяти часам Пнин-пунш и Бетти-скотч вынудили кое-кого из гостей
разговаривать громче, чем они о себе полагали. Алое зарево разливалось с
одной стороны по шее миссис Тейер ґ под синей звездой ее левой серьги; сидя
навытяжку, она потчевала хозяина рассказом о распре между двумя ее
сослуживцами. Это была простенькая конторская история, однако тональные
переходы от мисс Визг к мистеру Бассо и сознание того, как замечательно
протекает вечер, заставляли Пнина пригибаться и восторженно гоготать,
прикрываясь ладонью. Рой Тейер слабо помаргивал, глядя вдоль серого
пористого носа в свой пунш и вежливо слушая Джоан Клементс, у которой, когда
она бывала, как нынче, навеселе, появлялась соблазнительное обыкновение
перемаргивать, а то и совсем закрывать синие в черных ресницах глаза и
прерывать свои речи, -- дабы выделить оговорку или собраться с мыслями, --
глубокими придыханиями ("хо-о-о"): "Но не кажется ли вам -- хо-о-о -- что
то, что он пытается сделать -- хо-о-о -- практически во всех своих романах
-- хо-о-о -- это -- хо-о-о -- выразить фантасмагорическую повторяемость
определенных положений?". Бетти сохранила свое управляемое маленькое "я" и
со знанием дела пеклась о закусках. В том конце комнаты, где помещалась
ниша, Клементс угрюмо вращал неповоротливый глобус, а Гаген, старательно
избегая традиционных интонаций, к которым он прибегнул бы в более свойской
компании, рассказывал ему и ухмылявшемуся Томасу свежий анекдот о мадам
Идельсон, слышанный миссис Гаген от миссис Блорендж. Подошел Пнин с тарелкой
великолепие, в меду и гудении, с нетерпеньем предвкушал мой бедный друг,
безжизненно теснилась вдоль одной из стен дома. И высокое листопадное
дерево, которое Пнин (береза-липа-ива-тополь-дуб-осина) не умел обозначить,
роняло большие, сердцевидные ржавые листья и тени бабьего лета на деревянные
ступени открытого крыльца.
Расхлябанного вида нефтяная подвальная печь старалась что было сил,
слабо выдыхая тепло через отдушины в полах. Кухня глядела нарядно и весело,
и Пнин чудесно проводил время, возясь со всякого рода кухонной утварью -- с
кастрюлями и противнями, с тостерами и сковородками, доставшимися ему вместе
с домом. Мебель в гостиной стояла скудная, выцветшая, зато там имелась
довольно милая ниша с огромным старым глобусом, на котором Россия была
голубой, а Польшу частью обесцветили, а частью соскребли. В крохотной
столовой, где Пнин намеревался устроить для гостей ужин "а-ля фуршет", пара
хрустальных шандалов с подвесками разбрасывала по утрам радужные переливы,
очаровательно тлевшие на буфете, напоминая моему сентиментальному другу о
витражных переплетах, что окрашивали солнечный свет в оранжевые, зеленые и
фиолетовые тона на русских дачных верандах. Посудный шкап, принимавшийся
погромыхивать всякий раз, что Пнин проходил мимо, тоже был знаком ему по
тусклым задним комнатам прошлого. Второй этаж состоял из двух спален, в
обеих обитало когда-то множество малых детей и от случая к случаю --
взрослых. Полы оказались изодраны оловянными игрушками. Со стены комнаты, в
которой Пнин решил почивать, он снял красный картонный вымпел с загадочным
словом "Кардиналы", намалеванным по нему белой краской, но маленькому
красному креслу-качалке для трехлетнего Пнинчика дозволено было остаться в
углу. Недееспособная швейная машина загораживала коридор, ведущий в ванную
комнату; стоявшая там всегдашняя куцая ванна из тех, что производит для
карликов нация великанов, требовала для ее заполнения такого же долгого
времени, как арифметические цистерны и бассейны русских задачников.
Теперь он мог устроить прием. В гостиной имелась софа, на которой
уместятся трое, имелась там также чета покойных кресел, кресло глубокое,
набитое слишком туго, кресло с камышовым сиденьем, один пуфик и скамеечки
под ноги. Просматривая короткий список гостей, он вдруг ощутил странную
неудовлетворенность. В списке была крепость, но недоставало букета. Конечно,
он очень привязан к Клементсам (настоящие люди -- не истуканы, коих в
кампусе большинство), с которыми он вел такие восхитительные беседы в те
дни, когда снимал у них комнату; конечно, он испытывал огромную
благодарность к Герману Гагену за массу добрых услуг, взять хоть прибавку,
устроенную им совсем недавно; конечно, миссис Гаген была, как выражались в
Вайнделле, "милейшей особой"; конечно, миссис Тейер всегда помогала ему в
библиотеке, а муж ее обладал утешительной способностью демонстрировать,
насколько немногословным может быть человек, если он безусловно избегает
говорить о погоде. Однако в этом подборе людей не хватало чего-то
необычайного, оригинального, и старый Пнин вспомнил о днях рождения своего
детства -- о полудюжине приглашенных детей, всегда почему-то одних и тех же,
о тесных туфлях, ноющих висках, тяжкой, вязкой, безотрадной скуке, которая
нападала на него после того, как было уже переиграно во все игры, и буйный
двоюродный братец принимался третировать красивые новые игрушки самым
дурацким и пошлым образом; он вспомнил и об одиноком гуде в ушах, когда во
время предлинной игры в прятки, битый час просидев в неудобном укрытии, он
вылез из душного и темного шкапа в комнате прислуги только затем, чтобы
узнать, что все игроки давно разошлись по домам.
Навещая популярную бакалейную лавку, расположенную между Вайнделлом и
Изолой, он столкнулся с Бетти Блисс, пригласил и ее, и она сказала, что все
еще помнит стихотворение в прозе о розах Тургенева с его рефреном "как
хороши, как свежи" и, конечно, с радостью придет. Он пригласил знаменитого
математика профессора Идельсона с женой-скульпторшей, и они ответили, что
придут с удовольствием, но потом позвонили, чтобы сказать, что им страшно
жаль, -- они позабыли о более раннем приглашении. Он пригласил молодого
Миллера, уже доцента, и Шарлотту, его хорошенькую веснущатую жену, но
выяснилось, что ей вот-вот предстояло родить. Он пригласил старика Кэррола,
начальствующего над уборщиками Фриз-Холла, и его сына Фрэнка, который был
единственным одаренным студентом моего друга и написал блестящую докторскую
работу о соотношениях русских, английских и немецких ямбов; но Фрэнк
оказался в армии, а старик Кэррол признался, что "мы с хозяйкой не очень
водимся с профи". Пнин позвонил президенту Пуру, с которым однажды беседовал
во время приема в саду (пока не пошел дождь) об усовершенствовании учебного
плана, -- и попросил его прийти, однако племянница президента ответила на
приглашение, что дядя "никого теперь не навещает, за исключением нескольких
близких друзей". Пнин уже было отказался от надежд оживить список гостей,
как вдруг совершенно новая и действительно превосходная мысль пришла ему в
голову.
Мы с Пниным давно уже примирились с тем пугающим, но редко обсуждаемым
обстоятельством, что в штате любого наугад взятого колледжа всякий может
найти не только человека, чрезвычайно похожего на своего дантиста или на
местного почтмейстера, но также и человека, имеющего двойника в своей
собственной профессиональной среде. Что говорить, мне известен случай
существования тройников в относительно скромном университете, причем, если
верить его востроглазому президенту, Фрэнку Риду, коренным в этой тройке
был, как ни парадоксально, я сам; я помню еще, как покойная Ольга Кроткая
рассказывала мне однажды, что среди пятидесяти, примерно, преподавателей
"Школы интенсивного изучения языка" военного времени, в которой этой
несчастливой, лишенной одного легкого даме довелось преподавать беловежский
и угро-финский, наличествовало ни много ни мало как шесть Пниных, помимо
подлинного и на мой взгляд неподдельного образца. Не следует поэтому
полагать удивительным, что даже Пнин, человек в обыденной жизни не очень
приметливый, обнаружил-таки (на девятый, примерно, год пребывания в
Вайнделле), что долговязый старикан в очках, с академическими стальными
кудерками, спадающими на правую сторону его узкого, но сморщенного чела, и с
глубокими бороздами, нисходящими по бокам острого носа к углам длинной
верхней губы, человек, которого Пнин знал как профессора Томаса Уинна,
заведующего кафедрой орнитологии, и с которым он даже разговаривал на
какой-то вечеринке о веселых золотистых иволгах, унылых кукушках и иных
лесных русских птицах, -- что не всегда этот человек оставался профессором
Уинном. Временами он, так сказать, обращался в кого-то другого, кого Пнин по
имени не знал, но классифицировал с веселостью склонного к каламбурам
иностранца как "Туинна" (или по-пнински "Твина"). Мой друг и соотечественник
скоро сообразил, что никогда уже не сможет быть уверенным, действительно ли
похожий на филина, споро шагающий господин, который через день на другой
попадался ему на пути в самых разных местах, -- между кабинетом и классом,
между классом и лестницей, между питьевым фонтанчиком и уборной, --
действительно ли он является его случайным знакомым, орнитологом, с коим он
почитал за долг раскланиваться на ходу, или это Уиннообразный чужак,
откликающийся на его сдержанное приветствие с тою же механической
вежливостью, с какой сделал бы это всякий случайный знакомец. Сами встречи
были очень короткими, поскольку и Пнин, и Уинн (или Туинн) шагали споро; а
иногда Пнин, дабы избегнуть обмена учтивым рявканьем, притворялся, будто
читает на ходу письмо, или ухитрялся надуть быстро надвигавшегося коллегу и
мучителя, увильнув по лестнице и двигаясь дальше по коридору нижнего этажа;
впрочем, он не успел и дня порадоваться своей изобретательности, уже
назавтра едва не налетев на Твина (или Вина), топающего нижним коридором.
Когда же начался новый осенний семестр (для Пнина десятый), докука
усугубилась тем, что часы занятий Пнина изменились, обессмыслив тем самым
некоторые пути, которыми он привык передвигаться, пытаясь избегнуть и Уинна,
и его подражателя. Казалось, Пнин обречен терпеть их вовек. Ибо, припомнив
еще кой-какие дубликаты, попадавшиеся ему в прошлом, -- обескураживающие
сходства, заметные только ему одному, -- раздосадованный Пнин сказал себе,
что просить кого-либо помочь разобраться в Т. Уиннах бесполезно.
В день его праздника, в ту минуту, когда он заканчивал поздний завтрак
в Фриз-Холле, Уинн или его двойник -- ни тот, ни другой никогда прежде здесь
не появлялись, -- вдруг присел рядом с ним и сказал:
-- Давно хочу спросить вас кое о чем, -- вы ведь преподаете русский, не
правда ли? Прошлым летом я читал в журнале статью о птицах
("Вин! Это Вин!" -- сказал себе Пнин и понял, что нужно идти напролом.)
-- ... так вот, автор статьи, -- не помню, как его имя, по-моему,
русское, -- упоминает, что в Скоффской губернии, надеюсь, я правильно это
выговорил, местный хлеб выпекают в форме птицы. Символ в основе своей,
конечно, фаллический, но я подумал, может, вам что-нибудь известно об этом
обычае?
Вот тут-то блестящая мысль и озарила Пнина.
-- Я к вашим услугам, сударь, -- сказал он с нотой восторга, дрогнувшей
в горле, ибо он наконец-то узрел способ наверняка прояснить персону хотя бы
исконного Уинна, любителя птиц. ґ Да, сударь, я знаю все об этих
"жаворонках", или "allouettes", об этих... английское название нам придется
поискать в словаре. А потому я пользуюсь случаем и сердечно приглашаю вас
посетить меня нынче вечером. В половине девятого, рost meridiem1. Небольшая
soirйe2 по случаю новоселья, ничего более. Приводите также и вашу супругу,
-- или вы принадлежите к Ордену Холостяков, -- так сказать, к валетам виней?
(О, многосмысленный Пнин!)
Его собеседник сказал, что он не женат. Он будет рад прийти. А по
какому адресу?
-- Тодд-родд, девятьсот девяносто девять, очень просто! В самом конце
дороги (rodd), там, где она встречается с Клиф-авню. Маленький кирпичный
домик и большой черный утес (cleef).
Втот вечер Пнин с трудом дотерпел до начала кулинарных занятий. Он
приступил к ним сразу после пяти и прервался лишь для того, чтобы облачиться
к приему гостей в сибаритскую домашнюю куртку ґ из синего шелка, с кистями и
атласными отворотами, ґ выигранную им на эмигрантском благотворительном
базаре в Париже лет двадцать назад, -- как время-то летит! К ней он выбрал
старые брюки от смокинга -- столь же европейского происхождения. Разглядывая
себя в треснувшем зеркале аптечного шкапчика, он надел тяжелые черепаховые
очки для чтения, из-под хомутика которых ладно выпирал его русский нос
картошкой. Он осклабил искусственные зубы. Он обозрел щеки и подбородок,
дабы убедиться, сохранило ли силу утреннее бритье. Сохранило. Большим и
указательным пальцами он изловил торчавший из носа длинный волосок, выдернул
его со второго рывка и смачно чихнул, завершив взрыв довольным "ах!".
В половине восьмого явилась, чтобы помочь в последних приготовлениях,
Бетти. Бетти теперь преподавала историю и английский язык в средней школе
Изолы. Она не изменилась с тех дней, как была полногрудою аспиранткой.
Близорукие, серые, в розовых ободках глаза таращились на вас с той же
неподдельной симпатией. Те же густые волосы гретхеновским кольцом лежали
вокруг головы. Тот же шрам виднелся на мягком горле. Однако на пухлой руке
появилось обручальное колечко с брильянтиком, и она с застенчивой гордостью
показала его Пнину, ощутившему укол смутной печали. Он подумал, что было
время, когда он мог бы приударить за ней, -- да, собственно, и приударил бы,
не будь она наделена разумом горничной, который также не претерпел
изменений. Она по-прежнему могла рассказывать предлинную историю, имеющую
основой "она говорит -- а я говорю -- а она говорит". Ничто в целом свете не
могло разуверить ее в мудрости и остроумии любимого дамского журнала. Она
сохранила привычку, свойственную, как свидетельствовал ограниченный опыт
Пнина, еще двум-трем молодым провинциалкам, -- застенчиво хлопать вас по
рукаву (скорее из благодарности, чем в отместку) при любом замечании,
напоминающем о каком-либо ее незначительном промахе: "Бетти, вы забыли
вернуть книгу" или "Бетти, по-моему, вы говорили, что никогда не пойдете
замуж", -- и перед тем, как ответить, она протестующе тянулась к вашему
запястью, отнимая руку перед самым касанием.
-- Он биохимик и теперь в Питтсбурге, -- рассказывала Бетти, помогая
Пнину укладывать намазанные маслом ломти французской булки вокруг горшочка
со свежей, лоснящейся серой икрой и прополаскивать три огромные виноградные
грозди. Имелись также: большое блюдо холодной вырезки, настоящий немецкий
pumpernickel1 и тарелка весьма особенного винегрета (где креветки якшались с
пикулями и горошком), и сосисочки в томатном соусе, и горячие пирожки (с
грибами, с мясом, с капустой), и орехи четырех видов и разные занятные
восточные сладости. Напитки представляли: бутылка виски (вклад Бетти),
рябиновка, коктейль из коньяка с гренадином и, разумеется, Пнин-пунш --
забористая смесь охлажденного Шато-икем, грейпфрутового сока и мараскина,
которую важный хозяин дома уже принялся перемешивать в большой чаше
сверкающего аквамаринового стекла с узором из завитых восходящих линий и
листьев лилии.
-- Ой, какая чудная вещь! -- воскликнула Бетти.
Пнин оглядел чашу с радостным изумлением, как бы увидев ее впервые. Это
подарок от Виктора, сказал он. Да, как он, как ему нравится в этой школе?
Так себе нравится. Начало лета он провел с матерью в Калифорнии, потом два
месяца проработал в гостинице в Йосемите. Где? В отеле в Калифорнийских
горах. Ну, а после вернулся в школу и вдруг прислал вот это.
По какому-то ласковому совпадению чаша появилась в тот самый день,
когда Пнин сосчитал кресла и замыслил сегодняшнее торжество. Она пришла
упакованной в ящик, помещенный в другой ящик, помещенный внутрь третьего, и
обернутой в массу бумаги и целлофана, разлетевшегося по кухне, как
карнавальная буря. Чаша, возникшая из нее, была из тех подарков, которые
поначалу порождают в сознании получателя красочный образ, -- геральдический
силуэт, с такой символической силой отражающий чарующую природу дарителя,
что реальные свойства самого подарка как бы растворяются в чистом внутреннем
свете, но внезапно и навсегда обретают сияющую существенность, едва их
похвалит человек посторонний, которому истинное великолепие вещи неведомо.
Музыкальный звон пронизал маленький дом, явились Клементсы с бутылкой
французского шампанского и букетом георгин.
Джоан -- темно-синие глаза, длинные ресницы, короткая стрижка -- надела
старое черное шелковое платье, более элегантное, чем все, до чего смогли бы
додуматься иные преподавательские жены; приятно было смотреть, как добрый,
старый и лысый Тим Пнин слегка наклоняется, чтобы коснуться губами легкой
кисти Джоан, которую только одна она из всех вайнделлских дам умела поднять
на высоту, потребную русскому джентльмену для поцелуя. Еще потолстевший
против прежнего Лоренс в приятном костюме из серой фланели опустился в
легкое кресло и немедля сцапал первую попавшуюся книгу, ею оказался
карманный англо-русский и русско-английский словарь. Держа очки в руке,
Лоренс завел глаза и попытался извлечь из памяти нечто, что ему всегда
хотелось проверить, но чего он никак не мог припомнить теперь, и эта поза
подчеркивала поразительное, отчасти en jeune2, сходство между ним и вышедшим
из-под кисти Яна ван-Эйка каноником ван-дер-Пале с его ореолом встрепанного
пуха и квадратной челюстью, захваченным приступом рассеянной мечтательности
в присутствии озадаченной Мадонны, к которой статист, переодетый Святым
Георгием, пытается привлечь внимание доброго каноника. Тут было все --
узловатый висок, печальный затуманенный взор, складки и рытвины мясистого
лица, тонкие губы и даже бородавка на левой щеке.
Едва Клементсы уселись, как Бетти ввела человека, интересующегося
булочками в форме птиц. Пнин уж было произнес "профессор Вин", как Джоан, --
возможно, не очень кстати -- прервала попытку их познакомить, воскликнув:
"О-о, Томаса мы знаем! Кто же не знает Тома?". Тим Пнин отретировался на
кухню, а Бетти пустила по кругу болгарские сигареты.
-- А я-то думал, Томас, -- заметил Клементс, перекрещивая толстые ноги,
-- что вы уже в Гаване, интервьюируете лезущих по пальмам рыбаков.
-- Что ж, я и отправлюсь туда после зимней сессии, -- сказал профессор
Томас. -- Конечно, большая часть полевых исследований уже проведена другими.
-- Все-таки приятно было получить эту субсидию, а?
-- Работая в нашей области, -- с полным самообладанием ответил Томас,
-- приходится предпринимать множество нелегких поездок. Собственно говоря, я
могу махнуть и на Наветренные острова. Если, -- прибавил он с гулким смехом,
-- сенатор Мак-Карти не отменит заграничных поездок.
-- Он получил субсидию в десять тысяч долларов, -- сказала Джоан Бетти,
и та проделала физиогномический реверанс, состроив особенную гримаску,
состоящую из медленного полукивка с одновременным выпячиванием подбородка и
нижней губы и автоматически выражающую уважительное, поздравительное и
отчасти завистливое осознание Бетти такого замечательного события, каковы
обед с начальником, помещение в "Who's Who" или знакомство с герцогиней.
Тейеры, приехавшие в новом фургончике, преподнесли хозяину изящную
коробку конфет, а Гаген, пришедший пешком, торжественно держал на отлете
бутылку водки.
-- Добрый вечер, добрый вечер, добрый вечер, -- сердечно сказал Гаген.
-- Доктор Гаген, -- сказал Томас, пожимая ему руку, -- надеюсь, Сенатор
не видел, как вы разгуливаете с этой штукой.
Добрый доктор заметно постарел за последний год, но оставался таким же
крепким и квадратным, как и всегда, -- накладные плечи, квадратный
подбородок, квадратные ноздри, львиное надпереносье и прямоугольная щетка
седых волос, чем-то похожая на фигурно постриженный куст. На нем был черный
костюм при нейлоновой белой сорочке и черном же галстуке, по которому летела
красная молния. Миссис Гаген не позволила прийти ужасная мигрень,
разыгравшаяся, увы, в самый последний миг.
Пнин внес коктейли: "Орнитолог сказал бы не 'петушьи', а 'фламинговые
хвосты'", -- лукаво сострил он.
-- Спасибо! -- пропела, снимая с подноса бокал и поднимая тонкие брови,
миссис Тейер -- на той веселой ноте благовоспитанного вопрошания, которая по
замыслу сочетает в себе удивление с самоумалением и приятностью.
Привлекательная, манерная, румяная дама лет сорока или около, с жемчужными
искусственными зубами и позлащенными волнистыми локонами, она была
провинциальной кузиной умной, непринужденной Джоан Клементс, объехавшей
целый свет, побывавшей даже в Турции и в Египте и вышедшей за наиболее
оригинального и наименее любимого в вайнделлском кампусе ученого. Тут
следует также помянуть добрым словом и мужа Маргарет Тейер, -- его звали
Рой, -- скорбного и молчаливого сотрудника Английского отделения, бывшего,
если не считать его развеселого заведующего, Джека Кокерелла, гнездилищем
ипохондриков. Внешне Рой представлял фигуру вполне заурядную. Нарисуйте пару
ношенных коричневых мокасин, две бежевые заплатки на локтях, черную трубку,
глаза под густыми бровями, а под глазами мешочки, и все остальное заполнить
будет нетрудно. Где-то посередке висело невнятное заболевание печени, а на
заднем плане помещалась поэзия восемнадцатого столетия, частное поле
исследований Роя, -- выбитый выгон с тощим ручьем и кучкой изрезанных
инициалами деревьев; ряды колючей проволоки с двух сторон отделяли его от
поля профессора Стоу -- предшествующий век, где и ягнята были белее, и
травка помягче, и ручеек побурливей, -- а также от присвоенного профессором
Шапиро начала девятнадцатого столетия с его мглистыми долинами, морскими
туманами и привозным виноградом. Рой Тейер избегал разговоров о своем
предмете, собственно, он избегал разговоров о всяком предмете, угробив
десяток лет безрадостной жизни на исчерпывающий труд, посвященный забытой
компании никому не нужных рифмоплетов; он вел подробный дневник, заполняя
его шифрованными стихами, которые потомки, как он надеялся, когда-нибудь
разберут, и смерив прошлое трезвым взглядом, объявят величайшим литературным
достижением нашего времени, -- и, насколько я в состояньи судить, вы,
возможно, и правы, Рой Тейер.
После того, как все распробовали и похвалили коктейль, профессор Пнин
присел на одышливый пуфик близ своего наиновейшего друга и сказал:
-- Я подготовил сообщение о полевом жаворонке, сударь, о котором вы
сделали мне честь меня допросить. Возьмите это домой. Здесь отпечатанный на
пишущей машинке сжатый отчет с библиографией. Я думаю, мы можем теперь
переместиться в другую комнату, где нас, я думаю, ожидает ужин а la
fourchette.
Гости с полными тарелками перетекли обратно в гостиную. Появился пунш.
-- Господи, Тимофей, откуда у вас эта совершенно божественная чаша? ґ
воскликнула Джоан.
-- Виктор подарил.
-- Но где же он ее раздобыл?
-- Полагаю, в антикварной лавке в Крэнтоне.
-- Господи, она же должна стоить целое состояние.
-- Один доллар? Десять? Или меньше?
-- Десять долларов -- чушь! Я бы сказала, две сотни. Да вы посмотрите
на нее. Взгляните на этот витой узор. Знаете, вам надо показать ее
Кокереллам. Они разбираются в старом стекле. На самом деле у них даже есть
кувшин из Лейк-Данмор, но он выглядит бедным родичем вашей чаши.
Маргарет Тейер в свой черед восхитилась и сказала, что ребенком она
представляла себе стеклянные башмачки Золушки точь в точь такими же,
зеленовато-синими; в своем ответе профессор Пнин отметил, что, primo1, он
был бы рад услышать хоть от кого-то, что содержимое не уступает сосуду, и,
secundo2, что башмачки Сандрильоны были не из стекла, а из меха русской
белки -- vair по-французски. Это, сказал он, очевидный случай выживания
наиболее приспособленного из слов, -- verre3 больше говорит воображению,
нежели vair, каковое слово, как он полагает, произошло не от varius --
разнообразный, пестрый, -- но от "веверица", то есть от славянского названия
определенной разновидности прекрасного, бледного, как у зимней белки меха,
голубоватого, или лучше сказать "сизого", голубиного ("columbine") тона, --
"от латинского "columba", голубь, как хорошо известно кое-кому из
присутствующих, так что вы, миссис Файр, как видите, в общем-то правы".
-- Содержимое превосходно, -- произнес Лоренс Клементс.
-- Очень вкусный напиток, -- сказала Маргарет Тейер.
("А я всегда полагал, что "columbine" -- это какой-то цветок", --
сказал Томас Бетти, и та с готовностью согласилась.)
Поговорили об относительном возрасте кое-кого из детей. Виктору скоро
будет пятнадцать. Эйлин, внучке старшей сестры миссис Тейер, пять лет.
Изабель -- двадцать три, ей очень нравится работа секретарши в Нью-Йорке.
Дочери доктора Гагена двадцать четыре, она вот-вот воротится из Европы после
чудесно проведенного лета, -- она разъезжала по Баварии и Швейцарии с весьма
любезной старой дамой -- Дорианной Карен, известной в двадцатых кинозвездой.
Зазвонил телефон. Кто-то желал поговорить с миссис Шеппард. С
точностью, совершенно ему в этих делах не свойственной, непредсказуемый Пнин
не только отбарабанил ее новый адрес и телефон, но и добавил таковые же ее
старшего сына.
Кдесяти часам Пнин-пунш и Бетти-скотч вынудили кое-кого из гостей
разговаривать громче, чем они о себе полагали. Алое зарево разливалось с
одной стороны по шее миссис Тейер ґ под синей звездой ее левой серьги; сидя
навытяжку, она потчевала хозяина рассказом о распре между двумя ее
сослуживцами. Это была простенькая конторская история, однако тональные
переходы от мисс Визг к мистеру Бассо и сознание того, как замечательно
протекает вечер, заставляли Пнина пригибаться и восторженно гоготать,
прикрываясь ладонью. Рой Тейер слабо помаргивал, глядя вдоль серого
пористого носа в свой пунш и вежливо слушая Джоан Клементс, у которой, когда
она бывала, как нынче, навеселе, появлялась соблазнительное обыкновение
перемаргивать, а то и совсем закрывать синие в черных ресницах глаза и
прерывать свои речи, -- дабы выделить оговорку или собраться с мыслями, --
глубокими придыханиями ("хо-о-о"): "Но не кажется ли вам -- хо-о-о -- что
то, что он пытается сделать -- хо-о-о -- практически во всех своих романах
-- хо-о-о -- это -- хо-о-о -- выразить фантасмагорическую повторяемость
определенных положений?". Бетти сохранила свое управляемое маленькое "я" и
со знанием дела пеклась о закусках. В том конце комнаты, где помещалась
ниша, Клементс угрюмо вращал неповоротливый глобус, а Гаген, старательно
избегая традиционных интонаций, к которым он прибегнул бы в более свойской
компании, рассказывал ему и ухмылявшемуся Томасу свежий анекдот о мадам
Идельсон, слышанный миссис Гаген от миссис Блорендж. Подошел Пнин с тарелкой