крещения, вызывающим как бы взрыв воспоминаний, промежуточных между первым
погружением и последним. Все случилось мгновенно, -- нет, однако, иного
способа описать случившееся, как прибегая к нижеследующему многословию.
Пнин происходил из почтенной, вполне состоятельной петербургской семьи.
Отец его, доктор Павел Пнин, глазной специалист с солидной репутацией, имел
однажды честь лечить от конъюнктивита Льва Толстого. Мать Тимофея --
хрупкая, нервная маленькая женщина с осиной талией и короткой стрижкой --
была дочерью знаменитого некогда революционера по фамилии Умов (рифмуется с
"zoom off"1) и немки из Риги. В полуобмороке он видел приближающиеся глаза
матери. Воскресенье, середина зимы. Ему одиннадцать лет. Он готовил уроки на
понедельник -- к занятиям в Первой гимназии, как вдруг его тело пронизал
непонятный озноб. Мать смерила температуру, посмотрела на него с оторопелым
недоумением и немедленно послала за ближайшим друга отца, педиатром
Белочкиным. То был насупленный человечек с кустистыми бровями, короткой
бородкой и коротким же бобриком. Откинув полы сюртука, он опустился на край
тимофеевой кровати. Понеслись взапуски докторские пузатые золотые часы и
пульс Тимофея (легко победивший). Затем оголили торс Тимофея, и доктор
припал к нему ледяным голым ухом и наждачным виском. Подобно плоской ступне
некоего одноногого существа, ухо бродило по груди и спине Тимофея, прилипая
к тому или этому участку кожи и перетопывая на следующий. Доктор ушел не
раньше, чем мать Тимофея и дюжая служанка, державшая английские булавки в
зубах, заковали приунывшего маленького пациента в похожий на смирительную
рубашку компресс. Компресс состоял из слоя влажного холста, слоя потолще,
образованного гигроскопической ватой, еще одного -- плотной фланели и
противно липучей клеенки (цвета мочи и горячки), залегавшей между болезненно
льнущим к коже холстом и мучительно повизгивающей ватой, окруженной внешним
слоем фланели. Будто бедная куколка в коконе, лежал Тимоша под кучей
добавочных одеял, но они ничего не могли поделать с ветвистой стужей,
ползшей в обе стороны по ребрам от заиндевелой спины. Веки саднили, не
позволяя закрыться глазам. От зрения осталась лишь овальная боль с косыми
проколами света; привычные очертания стали питомниками жутких видений.
Вблизи кровати стояла четырехстворчатая ширма полированного дерева с
выжженными по нему картинками, изображавшими устланную войлоком палой листвы
верховую тропу, пруд в кувшинках, согбенного старика на скамье и белку,
державшую в передних лапках какой-то красноватый предмет. Тимоша,
обстоятельный мальчик, нередко гадал, что бы это такое было (орех? сосновая
шишка?), и вот теперь, не имея иного занятья, он решил попробовать разгадать
эту сумрачную тайну, но жар гудел в голове, потопляя любое усилие в боязни и
боли. Еще пуще угнетало его боренье с обоями. Он всегда без труда
обнаруживал, что сочетание трех различных лиловатых соцветий и семи
разновидных дубовых листьев раз за разом с успокоительной точностью
повторяется по вертикали; сейчас, однако, его беспокоило то непреклонное
обстоятельство, что ему никак не удается понять, какой же порядок включения
и отбора управляет повтореньем рисунка по горизонтали; существование порядка
доказывалось тем, что он ухватывал там и сям -- на протяженьи стены от
кровати до шкапа и от печки до двери -- повторное появление того или иного
члена последовательности, но стоило ему попытаться уйти вправо или влево от
выбранного наугад сочетания трех соцветий с семью листками, как он немедля
запутывался в бессмысленном переплетении дубов и рододендронов. Здравый
смысл подсказывал, что если злокозненный художник -- губитель рассудка и
друг горячки -- упрятывал ключ к узору с таким омерзительным тщанием, то
ключ этот должен быть так же бесценен, как самая жизнь, и найденный, он
возвратит Тимофею Пнину его повседневное здравие и повседневный мир; вот
эта-то ясная -- увы, слишком ясная -- мысль и заставляла его упорствовать в
борьбе.
Ощущение, что он запаздывает к какому-то сроку, отвратительно точно
назначенному, вроде начала уроков, обеда или времени отхода ко сну,
отягощало неловкой поспешностью его затруднительный поиск, понемногу
сползавший в бред. Цветы и листья, ничуть не теряя их извращенной
запутанности, казалось, одним волнообразным целым отделялись от
бледно-синего фона, а фон, в свой черед, утрачивал бумажную плосковатость и
раскрывался в глубину до того, что сердце зрителя почти разрывалось, отвечая
этому расширению. Он еще мог различить сквозь отделившиеся гирлянды
кое-какие частности детской, оказавшиеся поживучей, к примеру, лаковую
ширму, блик на стакане, латунные шишечки на спинке кровати, впрочем, они
мешали дубовым листьям и пышным цветам даже меньше, чем внутреннее отраженье
предмета в оконном стекле мешает пейзажу снаружи, видимому сквозь это
стекло. И хоть свидетель и жертва этих фантазмов лежал, укутанный, в
постели, он же, -- в согласии с двойственной природой внешнего мира, --
одновременно сидел на скамье в лиловато-зеленом парке. В один ускользающий
миг ему показалось, что он, наконец-то, держит искомый ключ в руках, но,
налетая издалека, зашелестел ветер, мягкий шум его рос, пока он ерошил
рододендроны, -- уже отцветшие, ослепшие, -- ветер спутал разумный узор,
присущий некогда миру вокруг Тимофея Пнина. Что же, он жив -- и довольно.
Прислон скамейки, к которому он привалился, так же реален, как одежда на нем
или бумажник, или дата Великого Московского Пожара -- 1812 год.
Дымчатая белка, на удобных калачиках сидевшая перед ним на земле,
покусывала косточку персика. Ветер притих и тут же вновь зашебуршился в
листве.
Приступ оставил его немного напуганным и ослабелым, но он сказал себе,
что, будь это настоящий сердечный припадок, он бы наверняка испытывал куда
большие тревогу и озабоченность, и этот окольный резон изгнал испуг
окончательно. Четыре часа, двадцать минут. Он высморкался и потащился к
станции.
Прежний служитель вернулся. "Вот вам ваш саквояж, -- весело сказал он.
-- Сожалею, что вы пропустили кремонский автобус."
-- По крайности, -- и сколько достойной иронии постарался вложить наш
невезучий друг в это "по крайности", -- с вашей женой все в порядке,
надеюсь?
-- Будет в порядке. Похоже, придется ждать до утра.
-- А теперь, -- сказал Пнин, -- где расположен публичный телефон?
Служитель махнул карандашом вдаль и вбок, насколько достал, не вылезая
из логова. Пнин пошел с саквояжем в руке, но был окликнут. Теперь карандаш
торчал поперек улицы.
-- Слушайте, видите, там двое парней грузят фургон? Они прямо сейчас
едут в Кремону. Скажите им, что вы от Боба Горна. Они вас возьмут.



    3



Некоторые люди -- и я в их числе -- не переносят счастливых концов. Нам
кажется, что нас надувают. Беда происходит всегда. В деяньях рока нет места
браку. Лавина, остановившаяся по пути вниз в нескольких футах над
съежившейся деревушкой, поступает и неестественно, и неэтично. Если бы я
читал об этом кротком пожилом господине, а не писал о нем, я предпочел бы,
чтобы он, достигнув Кремоны, обнаружил, что лекция назначена не на эту
пятницу, а на следующую. В действительности, однако ж, он не только
благополучно доехал, но и успел отобедать: фруктовый коктейль на затравку,
мятное желе к неопределимой принадлежности мясу, шоколадный сироп и
ванильное мороженое. И вскоре за тем, переевший сладкого, облаченный в
черный костюм и успевший пожонглировать тройкой рукописей, которые он в
итоге все впихнул в пиджак, чтобы среди прочих оказалась и нужная (одолевая
тем самым несчастный случай математической необходимостью), Пнин уже сидел
на стуле близ кафедры, стоя за которой, Джудит Клайд -- блондинка без
возраста, в искусственных аквамариновых шелках, с большими плоскими щеками в
красивых леденцово-розовых пятнах и с яркими глазами, купавшимися за пенсне
без оправы в безумной синеве, представляла докладчика:
-- Сегодня, -- говорила она, -- нашим докладчиком будет... Это, кстати,
уже третья наша пятница: в прошлый раз, как вы помните, мы с наслаждением
слушали рассказ профессора Мура о сельском хозяйстве Китая. Сегодня здесь с
нами, я горда сообщить вам об этом, уроженец России, а ныне гражданин нашей
страны, профессор, -- теперь, боюсь, я добралась до самого трудного, --
профессор Пан-нин. Надеюсь, я правильно это произнесла. Он, разумеется, вряд
ли нуждается в том, чтобы его представляли, и все мы счастливы, что он здесь
с нами. У нас впереди долгий вечер, долгий и поучительный, и я уверена, что
всем вам захочется задать ему разные вопросы. Кстати, его отец, как мне
рассказывали, был домашним доктором Достоевского, кроме того, он много
путешествовал по обе стороны железного занавеса. Поэтому я не стану больше
отнимать у вас драгоценное время и только добавлю несколько слов о нашей
следующей пятничной лекции из этой программы. Я уверена, что все вы с
огромной радостью узнаете, что мы припасли для вас чудесный сюрприз. Наш
следующий лектор -- это выдающийся поэт и прозаик мисс Линда Лейсфильд. Все
мы знаем, что она написала стихи, рассказы и прозу. Мисс Лейсфильд родилась
в Нью-Йорке. Ее предки с обеих сторон сражались в рядах бойцов Революционной
Войны -- тоже с обеих сторон. Свое первое стихотворение она сочинила еще
студенткой. Многие ее стихи -- по крайней мере три из них -- опубликованы в
антологии "Отклики. Сто лирических стихотворений американских женщин о
любви". В 1932 году она получила премию, присуждаемую...
Но Пнин не слушал. Легкая зыбь, отголосок недавнего приступа, приковала
его зачарованное внимание. Ее хватило всего на несколько ударов сердца с
добавочной систолой здесь и там -- последнее, безвредное эхо, -- она
растворилась в скудной реальности, когда почтенная хозяйка вечера пригласила
его за кафедру; но пока видение длилось, каким оно было ясным! В середине
первого ряда он увидел одну из своих прибалтийских теток в жемчугах,
кружевах и накладных белокурых буклях, надеваемых ею на все выступления
знаменитого, хоть и бездарного актера Ходотова, которого она издалека
обожала, пока не сошла с ума окончательно. Подле нее сидела и обмахивалась
программкой, застенчиво улыбаясь, клоня гладкую темную головку и сияя Пнину
нежным карим взором из-под бархатистых бровей, его мертвая возлюбленная.
Убитые, забытые, неотмщенные, неподвластные тлению, бессмертные сидели его
старинные друзья, расточившись по смутному залу среди людей совсем недавних,
вроде мисс Клайд, скромно вернувшейся в первый ряд. Ваня Бедняшкин,
расстрелянный красными в Одессе в 1919-м за то, что отец его был либералом,
весело помахал бывшему однокашнику рукой из заднего ряда. И усевшиеся
понеприметней, доктор Павел Пнин и его взволнованная жена, оба немного
размытые, но в целом прекрасно оправившиеся от темного их распада, смотрели
на сына с такой же всепоглощающей любовью и гордостью, с какой смотрели в
тот вечер 1912 года, когда на школьном празднике в честь столетия победы над
Наполеоном он (мальчик в очках, такой одинокий на сцене) читал стихотворение
Пушкина.
Недолгое видение исчезло. Старая мисс Херринг, отставной профессор
истории, автор книги "Россия пробуждается" (1922), перегнувшись через
одного-двух соседей по креслам, похвалила мисс Клайд за ее речь, а из-за
спины этой дамы другая мерцающая старушка застилала ей взор парой иссохших,
беззвучно хлопающих рук.




    * Глава вторая *



    1



Утренний перезвон знаменитых колоколов вайнделлского колледжа был в
самом разгаре.
Лоренс Дж. Клементс, ученый, преподающий в Вайнделле, чьим единственным
популярным курсом была "Философия жеста", и его жена Джоан (Пенделтон,
выпуск 1930-го) недавно расстались с дочерью, лучшей студенткой отца: на
предпоследнем курсе Изабель вышла замуж за выпускника Вайнделла, получившего
в далеком западном штате место инженера.
Колокола музыкально звенели под серебряным солнцем. Обрамленный
просторной оконницей городок Вайнделл -- белые тона, черный узор ветвей --
выступал (как на детском рисунке -- в примитивной, лишенной воздушной
глубины перспективе) на сланцево-сером фоне холмов; всюду лежал нарядный
иней; сияли лаковые плоскости запаркованных автомобилей; старый, похожий на
цилиндрического кабанчика, скотч-терьер миссис Дингуолл отправился в свой
обычный обход -- вверх по Уоррен-стрит, вниз по Спелман-авеню и обратно; но
ни дружеское участие соседей, ни красота ландшафта, ни переливчатый звон не
делали это время года приятней: через две недели, с неохотой помедлив,
учебный год вступал в свою самую суровую пору -- в весенний семестр, и
Клементсы чувствовали себя подавленно и одиноко в их милом, продуваемом
сквозняками, старом доме, который, казалось, свисал с них ныне, будто
дряблая кожа и просторный костюм какого-то дурня, ни с того ни с сего
сбросившего треть своего веса. Все-таки Изабель еще так молода и рассеянна,
и они ничего по сути не знают о родне ее мужа, они и видели-то лишь
свадебный комплект марципановых лиц в снятом для торжества зале с воздушной
новобрачной, совсем беспомощной без очков.
Колокола, которыми вдохновенно управлял доктор Роберт Треблер,
деятельный сотрудник музыкального отделения, все еще в полную силу звенели в
ангельском небе, а над скудным завтраком из лимонов и апельсинов Лоренс,
светловолосый, лысеватый, нездорово полный, поносил главу французского
отделения, одного из тех, кого Джоан пригласила к ним сегодня на встречу с
профессором Энтвислом из Голдвинского университета.
-- Чего это ради, -- пыхтел он, -- тебе приспичило приглашать
Блоренджа? Вот уж мумия, зануда, оштукатуренный столп просвещения!
-- Мне нравится Энн Блорендж, -- сказала Джоан, подчеркивая кивками
свои слова и свою привязанность. "Вульгарная старая злыдня!" -- воскликнул
Лоренс. "Трогательная старая злыдня", -- тихо возразила Джоан, и именно в
этот миг доктор Треблер звонить перестал, а телефон -- начал.
Сказать по правде, искусство введения в повествование телефонного
разговора пока еще сильно отстает от умения писателей передать беседу,
ведомую из комнаты в комнату или из окошка в окошко над грустной узенькой
улочкой древнего города, где так драгоценна вода и ослы так несчастны, где
торгуют коврами, и всюду, куда ни глянь, минареты и иностранцы, и дыни, и
трепетное утреннее эхо. Когда Джоан проворной машистой поступью достигла
настырного аппарата прежде, чем тот умолк, и произнесла "хэлло" (заводя
брови и поводя глазами), ей ответила гулкая тишина; все, что она смогла
разобрать, -- это был звук дыхания, привольный и ровный; немного погодя
голос воздыхателя сказал с забавным иностранным акцентом: "Один момент,
извините меня", -- сказал словно бы между делом, и опять заслышались вдохи и
выдохи и, чуть ли не хмыканье с гмыканьем, а может быть и легкие стоны,
сопровождаемые похрустываньем -- как будто от торопливо листаемых страниц.
-- Хэлло! -- сказала она.
-- Вы, -- осторожно предположил голос, -- миссис Файр?
-- Нет, -- сказала Джоан и повесила трубку. -- И кроме того, --
продолжала она, перемахнув на кухню и обращаясь к мужу, который уже
подобрался к бекону, приготовленному ею для себя, -- ты же не станешь
отрицать, что Джек Кокерелл считает Блоренджа первоклассным администратором.
-- Кто звонил?
-- Кому-то понадобилась миссис Фьюер или Фейер. Слушай, если ты и
дальше будешь пренебрегать всем, что Джордж... (Доктор О. Дж. Хэлм, их
домашний врач.)
-- Джоан, -- сказал Лоренс, который после куска опаловой ветчины стал
значительно благодушней, -- Джоан, дорогая моя, ты ведь сказала вчера
Маргарет Тейер, что хочешь сдать комнату, верно?
-- О, Господи, -- сказала Джоан, и телефон послушно зазвонил заново.
-- По всему судя, -- произнес тот же голос, с удобством возобновляя
беседу, -- я по ошибке использовал имя информатора. Я соединился с миссис
Клемент?
-- Да, это миссис Клементс, -- сказала Джоан.
-- Это говорит профессор ..., -- последовал несуразный взрывчик. -- Я
веду русские классы. Миссис Файр, которая теперь полдня работает в
библиотеке...
-- Да, миссис Тейер, я знаю. Так вы хотите взглянуть на комнату?
Он хотел. Может ли он осмотреть ее приблизительно в полчаса? Да, она
будет дома. И Джоан хлопнула трубкой о рычаг.
-- Кто на сей раз? -- спросил муж, оглядываясь по пути наверх, в
уединение кабинета, и не снимая с перил весноватой пухлой руки.
-- Лопнувший пинг-понговый мячик. Русский.
-- Профессор Пнин, Господи-Боже! -- воскликнул Лоренс. -- "Я с ним
знаком; то в самом деле перл..." Ну нет, я напрочь отказываюсь пускать этого
монстра в свой дом.
И он свирепо полез наверх. Она спросила вослед:
-- Лор, ты кончил вчера статью?
-- Почти. -- Он свернул по изгибу лестницы за угол, Джоан слышала, как
ладонь его, скирпя, скользит по перилам и затем ударяет по ним. -- Сегодня
закончу. Сначала придется подготовиться к экзамену по ЭС, черт бы их побрал.
Что означало "Эволюция смысла" -- главный его курс (двенадцать
слушателей, увы, далеко не апостолов); курс открывался и должен был
завершиться фразой, обреченной в будущем на повсеместное цитирование:
"Эволюция смысла является в некотором смысле эволюцией бессмыслицы".




    2



Полчаса спустя, Джоан, взглянув поверх помертвелых кактусов в окно
стекленой веранды, увидала мужчину в макинтоше и без шляпы, с головой,
похожей на отполированный медный шар, оптимистически жмущего звонок у
парадной двери прекрасного кирпичного дома соседей. Сзади него стоял -- в
позе, исполненной почти такого же простодушия -- старый скотч-терьер. Вышла
со шваброй миссис Дингуолл, впустила копотливого, важного пса и указала
Пнину на дощатую обитель Клементсов.
Тимофей Пнин уселся в гостиной, скрестил "по-американски" ноги и
ударился в разного рода ненужные подробности. Curriculum vitae1 -- сжатое до
размеров ореха (правда, кокосового). Родился в 1898 году в Петербурге.
Родители умерли от тифа в 17-м. В 18 году перебрался в Киев. Провел пять
месяцев в Белой Армии, сначала в качестве "полевого телефониста", затем в
Управлении военной разведки. В 19-м бежал в Константинополь от вторгшихся в
Крым красных. Завершил университетское образование...
-- Надо же, и я там была девочкой, в том же самом году, -- сказала
обрадованная Джоан. -- Отец ездил в Турцию по поручению правительства и взял
нас с собой. Мы с вами могли встречаться! Я помню, как по-турецки "вода". И
еще там был сад с розами...
-- Вода по-турецки "су", -- сказал Пнин, языковед поневоле, и продолжил
рассказ о своем увлекательном прошлом: Завершил университетское образование
в Праге. Был связан с различными научными учреждениями. Затем -- "Ну, совсем
коротко говоря, с 25-го жил в Париже, покинул Францию в начале Гитлеровской
войны. Теперь здесь. Американский гражданин. Преподаю русский и тому
подобные вещи в Вандаловском университете. У Гагена, главы кафедры
германистики, доступны любые справки. Или в Общежитии холостых
преподавателей."
Ему там неудобно?
-- Слишком много людей, -- сказал Пнин. -- Любопытных людей. Тогда как
для меня сейчас необходимо абсолютное уединение. ґ Он откашлялся в кулак с
неожиданно пещерным звуком (почему-то напомнившим Джоан встреченного ею
однажды профессионального донского казака) и взял быка за рога: "Я должен
предупредить, -- мне вырвут все зубы. Это отвратительная операция."
-- Ну что ж, пойдемте наверх, -- бодро сказала Джоан.
Пнин разглядывал розовостенную, в белых воланах комнату Изабель.
Внезапно пошел снег, хоть небо и отливало чистой платиной. Медленное,
мерцающее нисхождение отражалось в безмолвном зеркале. Пнин обстоятельно
изучил "Девочку с котенком" Хекера над кроватью и "Козленка, отбившегося от
стада" Ханта над книжной полкой. Затем он подержал руку в некотором удалении
от окна.
-- Температура однородна?
Джоан метнулась к радиатору.
-- Жутко горячий, -- парировала она.
-- Я спрашиваю, нет ли здесь воздушных потоков?
-- О да, воздуха у вас будет предостаточно. А вот здесь ванная --
маленькая, но только ваша.
-- Без douche1? -- спросил Пнин, глянув вверх. -- Возможно, это и
лучше. Мой друг, профессор Шато из Колумбийского университета, однажды
сломал ногу в двух местах. Теперь я должен подумать. Какую цену вы
собирались потребовать? Я это спрашиваю потому, что не дам больше доллара в
день, -- не включая, конечно, пансиона.
-- Годится, --с приятным быстрым смешком сказала Джоан.
Во второй половине того же дня один из студентов Пнина, Чарльз Макбет
("Сумасшедший, сколько можно судить по его опусам", -- обыкновенно говаривал
Пнин), с готовностью перевез багаж Пнина в патологически лиловом автомобиле,
у которого слева не хватало крыла, и после раннего обеда в "Яйцо и Мы" --
недавно учрежденном и не весьма процветающем ресторане, куда Пнин захаживал
из чистого сострадания к неудачникам, -- наш друг приступил к выполнению
приятной задачи -- к пнинизации своей новой квартиры. Отрочество Изабель то
ли ушло отсюда вместе с ней, то ли было изгнано матерью, но следам ее
детства почему-то дозволили остаться, и прежде чем найти наиболее удобные
местоположения для замысловатой лампы солнечного света, для громадной
пишущей машинки с русским алфавитом, помещавшейся в заклеенном скочем
разбитом гробу, для пяти пар миловидных, удивительно маленьких башмаков с
десятью укоренившимися в них колодками, для хитроумного приспособления,
моловшего и варившего кофе, -- не совсем такого же хорошего, как то, что
взорвалось в прошлом году, -- для четы будильников, каждую ночь принимавших
участие все в том же забеге, и для семидесяти четырех библиотечных книг --
по преимуществу старых русских журналов, солидно переплетенных в БВК, --
Пнин деликатно изгнал в стоящее на лестничной площадке кресло с полдюжины
одиноких томов, таких как "Птицы в вашем доме", "Счастливые дни в Голландии"
и "Мой первый словарь" ("Более 600 иллюстраций, изображающих животных,
человеческое тело, фермы, пожары, -- подобранных на научной основе"), а
также одинокую деревянную бусину с дырочкой посередке.
Джоан, которая слишком часто, быть может, прибегала к слову
"трогательный", объявила, что пригласит этого трогательного ученого выпить с
гостями, муж же ее сказал в ответ, что он тоже трогательный ученый -- и если
она действительно исполнит эту угрозу, то он лучше пойдет в кино. Впрочем,
когда Джоан поднялась к Пнину, он отклонил ее предложение, бесхитростно
сообщив, что решил больше спиртного не употреблять. Три супружеские пары и
Энтвисл появились около девяти, а к десяти вечер был в разгаре, и тут Джоан,
разговаривая с хорошенькой Гвен Кокерелл, заметила облаченного в зеленый
свитер Пнина: он стоял в проеме двери, ведущей к подножию лестницы, и держал
на отлете -- так, чтобы его было видно, -- стаканчик. Джоан устремилась к
нему и едва не столкнулась с мужем, рысью припустившим через комнату, чтобы
остановить, удушить, уничтожить Джека Кокерелла, заведующего английским
отделением, который, стоя спиной к Пнину, забавлял миссис Гаген и миссис
Блорендж своим знаменитым номером, -- он был одним из величайших, если не
самым великим в кампусе имитатором Пнина. Тем временем его модель говорила
Джоан: "В туалете нет чистого стакана и, кроме того, существуют другие
неприятности. От пола дует и от стен дует..." Но доктор Гаген, приятный
прямоугольный старик, тоже заметил Пнина и радостно его приветствовал, и в
следующую минуту Пнина, заменив ему стакан хайболом, уже представляли
профессору Энтвислу.
-- Здравствуйте как поживаете хорошо спасибо, -- прогремел Энтвисл,
прекрасно подделывая русскую речь, -- он и впрямь сильно смахивал на
благодушного царского полковника в штатском. ґ Как-то ночью, в Париже, --
продолжал он, поблескивая глазами, -- в кабаре "Уголок", это представление
убедило компанию русских кутил, что я их соплеменник и только притворяюсь
американцем.
-- Годика через два-три, -- сказал Пнин, пропустив один автобус и
влезая в следующий, -- меня тоже будут принимать за американца, -- и все
расхохотались, кроме профессора Блоренджа.
-- Мы вам добудем электрическую печку, -- тихо сказала Джоан, предлагая
Пнину оливки.
-- А что она печет? -- подозрительно спросил Пнин.
-- Там видно будет. Есть еще жалобы?
-- Да -- звуковые помехи, -- сказал Пнин. -- Я слышу каждый, буквально
каждый звук снизу. Но сейчас, я полагаю, не место обсуждать этот вопрос.



    3



Гости расходились. Пнин с чистым стаканом в руке вскарабкался наверх.
Энтвисл и хозяин дома последними вышли на крыльцо. Мокрый снег медленно плыл
в черной ночи.
-- Какая жалость, -- сказал профессор Энтвисл, -- что мы никак не
соблазним вас перебраться в Голдвин. Там у нас и Шварц, и старый Крейтс, --
они из числа величайших ваших почитателей. И озеро у нас настоящее. И чего
только нет. Имеется даже свой профессор Пнин.
-- Я знаю, знаю, -- сказал Клементс, -- но все эти предложения, которые
я получаю, слишком уж запоздали. Я собираюсь скоро уйти на покой, а до того
предпочел бы остаться хотя и в затхлой, но привычной дыре. А как вам
понравился, -- он понизил голос, -- мосье Блорендж?
-- Неплохой малый, по-моему. Правда, должен признаться, временами он
напоминал мне того, вероятно, легендарного заведующего французским