аккуратно вырезанную красную полоску, ограниченную прямым горизонтом --
полстакана Красного моря, Счастливая Аравия. Короткий карандаш, если его
наклонить, изгибался подобно стилизованной змее, а удерживаемый стойком,
становился чудовищно толстым -- пирамидальным. Черная пешка, когда ее
двигали взад-вперед, расщеплялась, оборачиваясь четою черных муравьев.
Гребешок, поставленный на попа, заполнял стакан чудесно располосованной
жидкостью -- коктейлем "Зебра".
Вканун того дня, когда собирался приехать Виктор, Пнин зашел в
спортивный магазин на вайнделлской Мэйн-стрит и потребовал футбольный мяч.
Требование было не по сезону, но мяч ему дали.
-- Нет-нет, -- сказал Пнин. -- Мне не нужно яйца или, скажем, торпеды.
Я хочу простой футбольный мяч. Круглый!
И посредством ладоней и запястий он очертил портативный земной шар. Это
был тот самый жест, к которому Пнин прибегал на занятиях, рассказывая о
"гармонической целостности" Пушкина.
Продавец поднял палец и молча принес мяч.
-- Да, вот этот я куплю, --с величавым удовлетворением сказал Пнин.
Неся подмышкой покупку, обернутую в бурую бумагу и заклеенную скочем,
он вошел в книжную лавку и спросил "Мартина Идена".
-- Иден-Иден-Иден, -- потирая лоб, быстро повторила высокая смуглая
женщина. -- Постойте, -- вы имеете в виду не книгу о британском
государственном деятеле? Или ее?
-- Я имею в виду, -- ответил Пнин, -- знаменитое произведение -- роман
знаменитого американского писателя Джека Лондона.
-- Лондон-Лондон-Лондон, -- произнесла женщина, держась за виски.
Ей на помощь явился с трубкой в руке мистер Твид, ее муж, сочинитель
стихов местного значения. После некоторых поисков он вынес из пыльных глубин
своего не весьма процветающего магазина старое издание "Сына Волка".
-- Боюсь, это все, -- сказал он, -- что у нас есть из книг данного
автора.
-- Странно! -- сказал Пнин. -- Превратности славы! В России, помнится,
все -- дети, взрослые, доктора, адвокаты, -- все читали и перечитывали его.
Это не лучшая его книга, но о-кей, о-кей, беру.
Воротившись в дом, где он снимал комнату в этом году, профессор Пнин
выложил мяч и книгу на стол расположенной в верхнем этаже гостевой. Склонив
набок голову, он оглядел дары. Бесформенно обернутый мяч выглядел не очень
привлекательно, и Пнин его разоблачил. Показался красивый кожаный бок.
Комната была опрятной, уютной. Школьнику наверняка понравится эта картинка,
на которой снежок сбивает цилиндр с профессора. Постель только что застелила
женщина, приходившая прибирать в доме; старый Билл Шеппард, владелец дома,
поднялся с первого этажа и с важным видом ввинтил новую лампочку в
настольную лампу. Теплый и влажный ветер протискивался в открытое окно, и
слышался шум ручья, бурливо бегущего низом. Собирался дождь. Пнин затворил
окно.
У себя в комнате, помещавшейся на этом же этаже, он обнаружил записку.
По телефону передали лаконичную телеграмму от Виктора, сообщавшую, что он
задержится ровно на двадцать четыре часа.
Виктора и еще пятерых мальчиков лишили одного бесценного дня пасхальных
каникул за курение сигар на чердаке. Виктор, имевший слабый желудок и не
имевший недостатка по части обонятельных фобий (каждую из которых он любовно
скрывал от Виндов), на самом деле в курении не участвовал, если не считать
двух-трех робких попыхиваний; несколько раз он покорно сопровождал на
запретный чердак двух своих лучших друзей, безудержных авантюристов, -- Тони
Брэйда младшего и Ланса Боке. Попасть туда можно было, пройдя кладовку и
поднявшись затем по железной лесенке, выходившей на узкие мостки, шедшие
прямо под кровлей. Здесь одновременно видимым и осязаемым становился
чарующий, пугающе хрупкий скелет здания -- доски и балки, путаница
разгородок, слоистые тени, хлипкая дранка, сквозь которую нога проваливалась
в трескучую штукатурку, опадавшую под ней с невидимого потолка. Лабиринт
заканчивался маленькой платформой, подвешенной на крюках в амбразуре на
самом верху декоративного фронтона, среди пестрой неразберихи затхлых
комиксов и свежего сигарного пепла. Пепел обнаружили; мальчики повинились.
Тони Брэйду, внуку прославленного ректора школы Св. Варфоломея, разрешили,
учтя семейные обстоятельства, уехать: любящий кузен хотел повидаться с ним
перед тем, как отплыть в Европу. Тони благоразумно попросил, чтобы его
задержали наравне с остальными.
Как я уже говорил, ректором во времена Виктора был его преподобие м-р
Хоппер -- темноволосое, со свежим цветом лица, не лишенное приятности пустое
место, пылко обожаемое бостонскими матронами. Пока Виктор и его преступные
друзья обедали с семейством Хопперов, в их адрес время от времени
отпускались, -- особенно усердствовала сладкогласая миссис Хоппер,
англичанка, тетушка которой вышла замуж за графа, -- прозрачные намеки: его
преподобие, весьма вероятно, смягчится и возьмет шестерых мальчуганов, в
этот последний их вечер здесь, в город, в кино, вместо того, чтобы отправить
всех спать пораньше. И вот, после обеда, дружески подмигнув, она предложила
им следовать за его преподобием, бодро шагавшим к выходу.
Старомодные попечители школы, возможно, и склонны были предать забвению
парочку порочек, которым Хоппер за время его короткой и ничем не
примечательной карьеры подвергнул нескольких сугубых лиходеев; но не
существует на свете мальчишки, который переварил бы подленькую ухмылку,
искривившую красные губы ректора, когда тот приостановился на пути к
вестибюлю, дабы прихватить аккуратно сложенную квадратом одежду -- сутану и
стихарь; автофургон ждал у дверей и, "подклепав кандалы", как выразились
мальчики, вероломный служитель культа отвез их за двенадцать миль на
выездную проповедь в Радберн, в промозглую кирпичную церковь, на показ
тамошней худосочной пастве.
Теоретически из Крэнтона проще всего добраться до Вайнделла, взяв такси
до Фреймингема, там сев в скорый поезд на Олбани, а в Олбани пересев в
местный и проехав немного к северо-западу; на деле же этот простейший способ
был также и наименее удобным. То ли между двумя железными дорогами
существовала застарелая феодальная распря, то ли они сговорились
предоставить честный спортивный шанс иным средствам передвижения, факт
остается фактом: сколько бы вы ни тасовали расписания, трехчасовое ожидание
в Олбани оставалось наикратчайшим из возможных.
Имелся еще автобус, уходивший из Олбани в 11 утра и приходивший в
Вайнделл в 3 часа дня, но, чтобы попасть на него, пришлось бы выехать из
Фреймингема поездом в 6.31, а Виктор знал, что так рано ему не подняться;
вместо этого он отправился чуть более поздним и значительно более медленным
поездом, позволявшим попасть в Олбани на последний автобус до Вайнделла;
этот автобус и доставил его туда в половине девятого вечера.
На всем пути шел дождь. Дождь шел и на подступах к вайнделлскому
вокзалу. Из-за присущей его натуре мечтательной и мягкой рассеянности Виктор
во всякой очереди неизменно оказывался последним. Он давно уже свыкся с этим
изъяном, как свыкаешься с хромотой или слабым зрением. Слегка ссутулясь
из-за своего роста, он без нетерпения следовал за гуськом вытекавшими из
автобуса на сверкающий асфальт пассажирами: две грузные старые дамы в
полупрозрачных плащах, похожие на картофелины в целлофане, семи-восьмилетний
стриженный ежиком мальчик с хрупкой, украшенной ямочкой шеей, многоугольный,
стеснительный пожилой калека, который отверг постороннюю помощь и выбирался
из автобуса по частям, троица румяных вайнделлских студенточек в брючках,
доходивших до розовых коленок, измаянная мать мальчугана и еще пассажиры, а
уж за ними -- Виктор с саквояжем в руке и двумя журналами подмышкой.
Под аркой автобусной станции совершенно лысый мужчина, смугловатый, в
темных очках и с черным портфелем, склонился в дружелюбных приветственных
расспросах к мальчику с тонкой шеей, тот, однако, упрямо качал головой и
указывал на мать, ожидавшую когда из чрева "Грейхаунда" появится багаж.
Весело и застенчиво Виктор прервал это quid pro quo1. Господин с коричневой
лысиной снял очки и, разогнувшись, посмотрел вверх-вверх-вверх на
долгого-долгого-долгого Виктора, на его голубые глаза и рыжевато-русые
волосы. Развитые скуловые мускулы Пнина приподнялись, округлив загорелые
щеки: лоб, нос, даже крупные красивые уши -- все приняло участие в улыбке. В
общем и целом, встреча получилась весьма удовлетворительной.
Пнин предложил оставить багаж и пройтись один квартал, если Виктор не
боится дождя (дождь лил, и асфальт, как каровое озеро, блестел в темноте под
большими, шумливыми деревами). Поздний обед, рассудил Пнин, -- это целый
праздник для мальчика.
-- Ты хорошо доехал? Неприятных приключений не было?
-- Никаких, сэр.
-- Ты очень голоден?
-- Нет, сэр. Не особенно.
-- Меня зовут Тимофей, -- сказал Пнин, когда они поудобнее уселись
перед окном захудалого старого ресторанчика. -- Второй слог произносится как
"muff"1, а ударение -- на последнем слоге, "эй", как в слове "prey"2, но
немного протяжнее. "Тимофей Павлович Пнин", что означает "Тимоти, сын Пола".
В отчестве ударение на первом слоге, а все остальное глотается, -- Тимофей
Палыч. Я долго сам с собой обсуждал этот вопрос, -- давай протрем ножи и
вилки, -- и решил, что ты должен называть меня просто м-р Тим, или еще
короче -- Тим, как делает кое-кто из моих чрезвычайно симпатичных коллег.
Это -- ты что будешь есть? Телячью отбивную? О-кей, я тоже съем телячью
отбивную, -- это, разумеется, уступка Америке, моей новой родине, чудесной
Америке, которая порой поражает меня, но всегда внушает почтение. Поначалу я
сильно смущался...
Поначалу Пнин сильно смущался легкостью, с которой в Америке
перескакивают на манеру обращаться друг к дружке по именам: после
одной-единственной вечеринки с айсбергом в капле виски для начала и со
множеством виски, сдобренного каплей водопроводной воды, под конец,
ожидается, что ты теперь вечно будете называть незнакомца с седыми висками
"Джимом", а он тебя "Тимом". Если же ты забывался и наутро обращался к нему
"профессор Эверет" (его настоящее имя для вас), это оказывалось (для него)
жутким оскорблением. Перебирая своих русских друзей -- по всей Европе и
Соединенным Штатам, -- Тимофей Палыч мог легко насчитать по малости
шестьдесят близких ему людей, с которыми он был накоротке знаком года,
скажем, с 1920-го и которых никогда не называл иначе, как Вадим Вадимыч,
Иван Христофорович или Самуил Израелевич, -- каждого по-своему, разумеется,
-- и они, столь же тепло к нему расположенные, называли его по
имени-отчеству, крепко пожимая при встрече руку: "А-а, Тимофей Палыч! Ну
как? А вы, батенька, здорово постарели!".
Пнин говорил. Виктора его говор не удивлял, -- он слышал немало
русских, говоривших по-английски, и не смущался тем, что Пнин произносит
слово "family"3 так, словно первый его слог это "женщина" по-французски.
-- Мне по-французски легче говорить, чем по-английски, ґ сказал Пнин,
-- а ты, vous comprenez le franзais? Bien? Assez bien? Un peu?4
-- Trиs un peu5, -- сказал Виктор.
-- Жаль, но ничего не поделаешь. Теперь я тебе расскажу про спорт.
Первое в русской литературе описание бокса мы находим в стихотворении
Михаила Лермонтова, родившегося в 1814-м году и убитого в 1841-м, -- очень
легко запомнить. Напротив, первое описание тенниса можно обнаружить в романе
Толстого "Анна Каренина", оно относится к 1875 году. Однажды, в пору моей
юности, -- это было в России, в сельской местности, на широте Лабрадора, --
мне дали ракетку, чтобы я поиграл с семьей ("family") востоковеда Готовцева,
ты, может быть, слышал о нем. Стоял, помнится, чудный летний день, мы
играли, играли, играли, пока не потеряли все двенадцать мячей. Тебе тоже,
когда ты состаришься, интересно будет вспомнить о прошлом.
-- Другой игрой, -- продолжал Пнин, обильно подслащивая свой кофе, --
был, натурально, крокет. Я был чемпионом крокета. Впрочем, любимой народной
потехой были так называемые "городки", что означает "маленькие города".
Помню площадку в саду и чудесное ощущение юности: я был крепок, ходил в
вышитой русской рубахе, теперь никто не играет в такие здоровые игры.
Он покончил с отбивной и продолжил изложение своего предмета.
-- На земле, -- рассказывал Пнин, -- рисовали большой квадрат и
устанавливали в нем такие цилиндрические деревянные плашки, вроде колонн,
представляешь? -- а потом с некоторого расстояния метали в них толстую
палку, с силой, как бумеранг, -- таким широким взмахом руки, -- извини меня,
-- к счастью это не соль, а сахар.
-- Я и теперь еще слышу, -- говорил Пнин, поднимая дырчатую сахарницу и
покачивая головой в удивлении перед упорством памяти, -- и теперь еще слышу
"трах!", когда кто-нибудь попадал по деревяшкам, и они взлетали на воздух.
Ты почему не доедаешь? Не нравится?
-- Ужасно вкусно, -- сказал Виктор, -- но я не голоден.
-- О, ты должен есть больше, гораздо больше, если хочешь стать
футболистом.
-- Боюсь, я равнодушен к футболу. Вернее, я его терпеть не могу.
Сказать по правде, я и в других играх не очень силен.
-- Ты не любишь футбола? -- спросил Пнин и на его выразительном лице
появилось испуганное выражение. Он выпучил губы. Он раскрыл их, -- но ничего
не сказал. Молча съел он ванильное сливочное мороженое, в котором ванили не
было, да и делали его не из сливок.
-- А теперь мы заберем твой багаж и такси, -- сказал Пнин.
Как только они достигли Шеппард-хауза, Пнин затащил Виктора в гостиную
и торопливо познакомил его с хозяином, старым Биллом Шеппардом, прежним
управляющим хозяйством колледжа (совершенно глухим, с кнопкой в ухе), и с
его братом, Бобом Шеппардом, приехавшим недавно из Буффало, чтобы жить с
Биллом после того, как жена Билла скончалась. На минуту оставив Виктора с
ними, Пнин торопливо затопотал наверх. Дом был легко уязвимым строением, и
обстановка внизу отозвалась разнообразными вибрациями на топот вверху и на
внезапный скрежет оконной рамы в комнате для гостей.
-- Или вот эта картина, -- говорил глухой мистер Шеппард, тыча
нравоучительным пальцем в висящую на стене большую мутную акварель, -- тут
изображена ферма, на которой мы с братом обычно проводили лето годов, этак,
пятьдесят назад. Ее написала мамина школьная подруга, Грэйс Уэллс, у ее
сына, Чарли Уэллса, отель в Вайнделлвилле, по-моему, доктор Нин его знает ґ
очень, очень хороший человек. Покойница-жена тоже рисовала. Я вам сейчас
покажу кое-какие ее работы. Ну, вот хоть это дерево, видите, за амбаром, --
его и не углядишь...
Страшные треск и грохот донеслись с лестницы. Пнин, по пути вниз,
оступился.
-- Весной 1905 года, -- говорил мистер Шеппард, угрожая картине
пальцем, -- под этим самым тополем...
Он увидел, как брат вместе с Виктором бросились из комнаты к подножию
лестницы. Бедный Пнин проехался спиной по последним ступенькам. С минуту он
пролежал навзничь, туда-сюда поводя глазами. Ему помогли подняться. Кости
остались целы.
Улыбнувшись, Пнин сказал:
-- Совсем как в превосходном рассказе Толстого, -- ты должен как-нибудь
прочитать его, Виктор, -- про Ивана Ильича Головина, который тоже упал и
приобрел впоследствии почку рака. Теперь Виктор пойдет со мной наверх.
С саквояжем в руке Виктор последовал за Пниным. На площадке висела
репродукция "La Berceuse"1 Ван-Гога, и Виктор походя приветствовал ее кивком
иронического узнавания. Комнату для гостей заполнил шум дождя, лившего по
душистым ветвям в черноте, обрамленной раскрытым окном. На столе лежала
завернутая книга и десятидолларовая бумажка. Виктор просиял и поклонился
хмуроватому, но доброму хозяину. "Разверни-ка", -- сказал Пнин.
С учтивой готовностью Виктор подчинился. Он присел на край кровати, --
русые волосы лоснистыми прядями упали на правый висок, полосатый галстук
повис, выбившись из-под серой куртки, раздвинулись нескладные затянутые
серой фланелью колени, -- и живо открыл книгу. Он собирался ее похвалить,
во-первых, потому что это подарок и, во-вторых, он думал, что книга
переведена с родного языка Пнина. Он помнил, что в Психометрическом
институте работал доктор Яков Лондон, уроженец России. На беду, Виктору
подвернулся абзац о Заринске, дочери вождя юконских индейцев, и он с легким
сердцем принял ее за русскую барышню. "В больших черных глазах ее,
устремленных на сородичей, были и страх и вызов. Все ее существо напряглось,
как натянутая тетива, она даже дышать забывала..."1
-- Я думаю, мне это понравится, -- сказал вежливый Виктор. -- Прошлым
летом я читал "Преступление и..." -- Молодой зевок растянул стойко
улыбавшийся рот. С приязнью, с одобрением, с болью сердечной смотрел Пнин на
Лизу, раззевавшуюся после долгого, счастливого вечера у Арбениных или
Полянских, -- в Париже, пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет назад.
-- Довольно чтения на сегодня, -- сказал Пнин. -- Я знаю, это очень
увлекательная книга, но ты сможешь читать и читать ее завтра. Желаю тебе
спокойной ночи. Ванная напротив, через площадку.
И пожав Виктору руку, он ушел в свою комнату.
Все еще шел дождь. В доме Шеппарда погасли огни. Ручей, обычно трепетной
струйкой сочившийся по оврагу за садом, этой ночью обратился в шумный поток,
который кувыркался, истово пресмыкаясь перед силой тяжести, и нес по буковым
и еловым проходам прошлогодние листья, какие-то безлистые ветки и новенький,
ненужный ему футбольный мяч, недавно скатившийся вдоль пологой лужайки после
того, как Пнин казнил его на старинный манер -- выбрасываньем из окна. Пнин
заснул, наконец, несмотря на ощущение неудобства в спине, и в одном из тех
сновидений, что по-прежнему преследуют русских изгнанников, хоть со времени
их бегства от большевиков прошла уже треть столетия, увидел себя в
несуразном плаще, несущимся прочь из химерического дворца по огромным
чернильным лужам, под затянутой облаками луной, а после шагающим вдоль
пустынной полоски берега со своим покойным другом Ильей Исидоровичем
Полянским, ожидая стука моторной лодки, в которой явится за ними из
безнадежного моря их загадочный спаситель. Братья Шеппарды не спали в
смежных кроватях, на матрацах "Прекрасный Отдых", -- младший слушал дождь,
идущий во тьме, и раздумывал, не продать ли им все же этот дом с его гулкой
кровлей и волглым садом; старший лежал, думая о тишине, о влажном зеленом
кладбище, о старой ферме, о тополе, в который много лет назад ударила молния
и убила Джона Хеда, смутного дальнего родича. Виктор на сей раз заснул
мгновенно, едва засунув голову под подушку, -- недавно изобретенный способ,
о котором д-р Эрик Винд (сидящий сейчас на скамье у фонтана в Кито, Эквадор)
никогда не узнает. Около половины второго Шеппарды захрапели, глухой
погромыхивал после каждого вздоха и вообще звучал куда солиднее брата,
высвистывавшего сдержанно и печально. На песчаном берегу, по которому
продолжал расхаживать Пнин (его встревоженный друг пошел домой, за картой),
появились и пошли на него чередой отпечатки чьих-то ступней, и он проснулся,
хватая ртом воздух. Ныла спина. Пятый час уже. Дождь перестал.
Пнин вздохнул русским вздохом ("ох-хо-хо") и поискал положение
поудобней. Старый Билл Шеппард протащился вниз, в уборную, сокрушая за собою
дом, потом поплелся назад.
Вот и опять все уснули. Жаль, что никто не видал представления,
разыгранного на пустынной улице, -- там рассветный ветер наморщил большую,
светозарную лужу, превратив отраженные в ней телефонные провода в
неразборчивые строки черных зигзагов.
Сверхней площадки старой, редко навещаемой наблюдательной вышки --
"дозорной башни", как она называлась прежде, -- стоящей на восьмисотфутовом
лесистом холме, именуемом Маунт-Эттрик, в одном из прекраснейших среди
прекрасных штатов Новой Англии, предприимчивый летний турист (Миранда или
Мэри, Том или Джим, -- их карандашные имена почти сплошь покрывали перила)
мог любоваться морем зелени, состоящим из кленов, буков, пахучего тополя и
сосны. Милях примерно в пяти к западу стройная белая колокольня метила
место, на котором укоренился городишко Онкведо, некогда славный своими
источниками. В трех милях к северу, на приречной прочисти у подножия
муравчатого пригорка различались фронтоны нарядного дома (называемого розно:
"Куково", "Дом Кука", "Замок Кука" или "Сосны" -- его исконное имя). Вдоль
южного отрога Маунт-Эттрик, просквозив Онкведо, уходила к востоку автострада
штата. Многочисленные проселки и пешеходные тропы пересекали лесистую
равнину, изображавшую треугольник, ограниченный довольно извилистой
гипотенузой мощеного проселка, уклонявшегося из Онкведо на северо-восток --
к "Соснам",-- длинным катетом упомянутой автострады и коротким -- реки,
стянутой стальным мостом вблизи Маунт-Эттрик и деревянным у "Куково".
Теплым пасмурным днем лета 1954 года Мэри или Альмира, или, уж коли на
то пошло, Вольфганг фон Гете, коего имя вырезал вдоль балюстрады некий
старомодный шутник, могли бы увидеть автомобиль, перед самым мостом
свернувший с автострады и теперь бестолково тыкавшийся туда-сюда в лабиринте
сомнительных дорог. Он продвигался опасливо и нетвердо и всякий раз что
новая мысль посещала его осаживал, подымая за собою пыль, словно пес,
кидающий задними лапами землю. Особе менее благодушной, нежели наш
воображаемый зритель, могло бы, пожалуй, представиться, что за рулем этого
бледно-голубого, яйцевидного, двудверного "Седана", в неопределенных летах и
посредственном состоянии, сидит слабоумный. На самом же деле им правил
профессор вайнделлского университета Тимофей Пнин.
Брать уроки в Вайнделлской водительской школе Пнин затеял еще в начале
года, но "истинное понимание", как он выражался, осенило его лишь месяца
через два, он тогда слег с разболевшейся спиной и не имел иных занятий, как
изучение (упоительное) сорокастраничного "Руководства для водителей",
изданного губернатором штата совместно с еще одним знатоком, а также статьи
"Автомобиль" в Encyclopedia Americana, снабженной изображениями Трансмиссий,
Карбюраторов, Тормозных Колодок и участника "Глидденского турне"
(американской кругосветки 1905 года), засевшего в проселочной грязи средь
наводящего уныние пейзажа. Тогда и только тогда, томясь на ложе страданий,
вертя ступнями и переключая воображаемые передачи, он одолел, наконец,
двойственность своих первоначальных смутных представлений. Во время
настоящих уроков с грубияном инструктором, который мешал развитию его стиля
вождения, лез с ненужными указаниями, что-то выкрикивая на техническом
жаргоне, норовил на повороте вырвать у Пнина руль и постоянно досаждал
спокойному, интеллигентному ученику вульгарной хулой, Пнин оказался
совершенно неспособным перцептуально соединить машину, которую он вел в
своем сознании, с той, какую он вел по дороге. Теперь они наконец-то
слились. Если он и провалил первый экзамен на водительские права, то главным
образом потому, что затеял с экзаменатором спор, неудачно выбрав минуту для
попытки доказать, что нет для разумного существа ничего унизительней
требования, чтобы оно развивало в себе постыдный условный рефлекс, вставая
при красном свете, когда вокруг не видать ни единой живой души -- ни
проезжей, ни пешей. В следующий раз он оказался осмотрительней и экзамен
сдал. Неотразимая старшекурсница Мэрилин Хон, посещавшая его русский класс,
продала ему за сотню долларов свой смирный старый автомобиль: она выходила
замуж за обладателя машины куда более роскошной. Поездка из Вайнделла в
Онкведо с попутной ночевкой в туристском кемпинге получилась медленной и
трудной, но лишенной происшествий. Перед самым въездом в Онкведо он
остановился у заправочной станции и вылез из машины глотнуть сельского
воздуха. Непроницаемо белое небо висело над клеверным полем, и вопль петуха,
зазубренный и забубенный, -- вокальная похвальба -- доносился со сложенной у
лачуги поленницы дров. Какая-то случайная нота в крике слегка охриплой птицы
и теплый ветер, прильнувший к Пнину в поисках внимания, узнавания,
чего-нибудь, бегло напомнили ему тусклый давний дымчатый день, в который он,
первокурсник Петроградского университета, сошел на маленькой станции летнего
балтийского курорта, и звуки, и запахи, и печаль ґґ
-- Малость душновато, -- сказал волосаторукий служитель, начиная
протирать ветровое стекло.
Пнин вытащил из бумажника письмо, развернул прикрепленный к нему
крохотный листок с мимеографированным наброском карты и спросил служителя,
далеко ли до церкви, у которой полагалось свернуть налево, чтобы попасть в
"Дом Кука". Просто поразительно, до чего этот человек походил на коллегу
Пнина из вайнделлского университета, на доктора Гагена, -- одно из тех
зряшных сходств, бессмысленных, как дурной каламбур.
-- Ну, туда есть дорога получше, -- сказал поддельный Гаген. -- Эту-то
грузовики совсем размололи, да и не понравится вам, как она петляет. Значит,
сейчас поезжайте прямо. Проедете город. А милях в пяти от Онкведо, как
проскочите слева тропинку на Маунт-Эттрик, перед самым мостом возьмете
первый поворот налево. Там хорошая дорога, гравий.
Он живо обогнул капот и проехался тряпкой по другому краю ветрового
стекла.
-- Повернете на север да так и берите к северу на каждом перекрестке,
полстакана Красного моря, Счастливая Аравия. Короткий карандаш, если его
наклонить, изгибался подобно стилизованной змее, а удерживаемый стойком,
становился чудовищно толстым -- пирамидальным. Черная пешка, когда ее
двигали взад-вперед, расщеплялась, оборачиваясь четою черных муравьев.
Гребешок, поставленный на попа, заполнял стакан чудесно располосованной
жидкостью -- коктейлем "Зебра".
Вканун того дня, когда собирался приехать Виктор, Пнин зашел в
спортивный магазин на вайнделлской Мэйн-стрит и потребовал футбольный мяч.
Требование было не по сезону, но мяч ему дали.
-- Нет-нет, -- сказал Пнин. -- Мне не нужно яйца или, скажем, торпеды.
Я хочу простой футбольный мяч. Круглый!
И посредством ладоней и запястий он очертил портативный земной шар. Это
был тот самый жест, к которому Пнин прибегал на занятиях, рассказывая о
"гармонической целостности" Пушкина.
Продавец поднял палец и молча принес мяч.
-- Да, вот этот я куплю, --с величавым удовлетворением сказал Пнин.
Неся подмышкой покупку, обернутую в бурую бумагу и заклеенную скочем,
он вошел в книжную лавку и спросил "Мартина Идена".
-- Иден-Иден-Иден, -- потирая лоб, быстро повторила высокая смуглая
женщина. -- Постойте, -- вы имеете в виду не книгу о британском
государственном деятеле? Или ее?
-- Я имею в виду, -- ответил Пнин, -- знаменитое произведение -- роман
знаменитого американского писателя Джека Лондона.
-- Лондон-Лондон-Лондон, -- произнесла женщина, держась за виски.
Ей на помощь явился с трубкой в руке мистер Твид, ее муж, сочинитель
стихов местного значения. После некоторых поисков он вынес из пыльных глубин
своего не весьма процветающего магазина старое издание "Сына Волка".
-- Боюсь, это все, -- сказал он, -- что у нас есть из книг данного
автора.
-- Странно! -- сказал Пнин. -- Превратности славы! В России, помнится,
все -- дети, взрослые, доктора, адвокаты, -- все читали и перечитывали его.
Это не лучшая его книга, но о-кей, о-кей, беру.
Воротившись в дом, где он снимал комнату в этом году, профессор Пнин
выложил мяч и книгу на стол расположенной в верхнем этаже гостевой. Склонив
набок голову, он оглядел дары. Бесформенно обернутый мяч выглядел не очень
привлекательно, и Пнин его разоблачил. Показался красивый кожаный бок.
Комната была опрятной, уютной. Школьнику наверняка понравится эта картинка,
на которой снежок сбивает цилиндр с профессора. Постель только что застелила
женщина, приходившая прибирать в доме; старый Билл Шеппард, владелец дома,
поднялся с первого этажа и с важным видом ввинтил новую лампочку в
настольную лампу. Теплый и влажный ветер протискивался в открытое окно, и
слышался шум ручья, бурливо бегущего низом. Собирался дождь. Пнин затворил
окно.
У себя в комнате, помещавшейся на этом же этаже, он обнаружил записку.
По телефону передали лаконичную телеграмму от Виктора, сообщавшую, что он
задержится ровно на двадцать четыре часа.
Виктора и еще пятерых мальчиков лишили одного бесценного дня пасхальных
каникул за курение сигар на чердаке. Виктор, имевший слабый желудок и не
имевший недостатка по части обонятельных фобий (каждую из которых он любовно
скрывал от Виндов), на самом деле в курении не участвовал, если не считать
двух-трех робких попыхиваний; несколько раз он покорно сопровождал на
запретный чердак двух своих лучших друзей, безудержных авантюристов, -- Тони
Брэйда младшего и Ланса Боке. Попасть туда можно было, пройдя кладовку и
поднявшись затем по железной лесенке, выходившей на узкие мостки, шедшие
прямо под кровлей. Здесь одновременно видимым и осязаемым становился
чарующий, пугающе хрупкий скелет здания -- доски и балки, путаница
разгородок, слоистые тени, хлипкая дранка, сквозь которую нога проваливалась
в трескучую штукатурку, опадавшую под ней с невидимого потолка. Лабиринт
заканчивался маленькой платформой, подвешенной на крюках в амбразуре на
самом верху декоративного фронтона, среди пестрой неразберихи затхлых
комиксов и свежего сигарного пепла. Пепел обнаружили; мальчики повинились.
Тони Брэйду, внуку прославленного ректора школы Св. Варфоломея, разрешили,
учтя семейные обстоятельства, уехать: любящий кузен хотел повидаться с ним
перед тем, как отплыть в Европу. Тони благоразумно попросил, чтобы его
задержали наравне с остальными.
Как я уже говорил, ректором во времена Виктора был его преподобие м-р
Хоппер -- темноволосое, со свежим цветом лица, не лишенное приятности пустое
место, пылко обожаемое бостонскими матронами. Пока Виктор и его преступные
друзья обедали с семейством Хопперов, в их адрес время от времени
отпускались, -- особенно усердствовала сладкогласая миссис Хоппер,
англичанка, тетушка которой вышла замуж за графа, -- прозрачные намеки: его
преподобие, весьма вероятно, смягчится и возьмет шестерых мальчуганов, в
этот последний их вечер здесь, в город, в кино, вместо того, чтобы отправить
всех спать пораньше. И вот, после обеда, дружески подмигнув, она предложила
им следовать за его преподобием, бодро шагавшим к выходу.
Старомодные попечители школы, возможно, и склонны были предать забвению
парочку порочек, которым Хоппер за время его короткой и ничем не
примечательной карьеры подвергнул нескольких сугубых лиходеев; но не
существует на свете мальчишки, который переварил бы подленькую ухмылку,
искривившую красные губы ректора, когда тот приостановился на пути к
вестибюлю, дабы прихватить аккуратно сложенную квадратом одежду -- сутану и
стихарь; автофургон ждал у дверей и, "подклепав кандалы", как выразились
мальчики, вероломный служитель культа отвез их за двенадцать миль на
выездную проповедь в Радберн, в промозглую кирпичную церковь, на показ
тамошней худосочной пастве.
Теоретически из Крэнтона проще всего добраться до Вайнделла, взяв такси
до Фреймингема, там сев в скорый поезд на Олбани, а в Олбани пересев в
местный и проехав немного к северо-западу; на деле же этот простейший способ
был также и наименее удобным. То ли между двумя железными дорогами
существовала застарелая феодальная распря, то ли они сговорились
предоставить честный спортивный шанс иным средствам передвижения, факт
остается фактом: сколько бы вы ни тасовали расписания, трехчасовое ожидание
в Олбани оставалось наикратчайшим из возможных.
Имелся еще автобус, уходивший из Олбани в 11 утра и приходивший в
Вайнделл в 3 часа дня, но, чтобы попасть на него, пришлось бы выехать из
Фреймингема поездом в 6.31, а Виктор знал, что так рано ему не подняться;
вместо этого он отправился чуть более поздним и значительно более медленным
поездом, позволявшим попасть в Олбани на последний автобус до Вайнделла;
этот автобус и доставил его туда в половине девятого вечера.
На всем пути шел дождь. Дождь шел и на подступах к вайнделлскому
вокзалу. Из-за присущей его натуре мечтательной и мягкой рассеянности Виктор
во всякой очереди неизменно оказывался последним. Он давно уже свыкся с этим
изъяном, как свыкаешься с хромотой или слабым зрением. Слегка ссутулясь
из-за своего роста, он без нетерпения следовал за гуськом вытекавшими из
автобуса на сверкающий асфальт пассажирами: две грузные старые дамы в
полупрозрачных плащах, похожие на картофелины в целлофане, семи-восьмилетний
стриженный ежиком мальчик с хрупкой, украшенной ямочкой шеей, многоугольный,
стеснительный пожилой калека, который отверг постороннюю помощь и выбирался
из автобуса по частям, троица румяных вайнделлских студенточек в брючках,
доходивших до розовых коленок, измаянная мать мальчугана и еще пассажиры, а
уж за ними -- Виктор с саквояжем в руке и двумя журналами подмышкой.
Под аркой автобусной станции совершенно лысый мужчина, смугловатый, в
темных очках и с черным портфелем, склонился в дружелюбных приветственных
расспросах к мальчику с тонкой шеей, тот, однако, упрямо качал головой и
указывал на мать, ожидавшую когда из чрева "Грейхаунда" появится багаж.
Весело и застенчиво Виктор прервал это quid pro quo1. Господин с коричневой
лысиной снял очки и, разогнувшись, посмотрел вверх-вверх-вверх на
долгого-долгого-долгого Виктора, на его голубые глаза и рыжевато-русые
волосы. Развитые скуловые мускулы Пнина приподнялись, округлив загорелые
щеки: лоб, нос, даже крупные красивые уши -- все приняло участие в улыбке. В
общем и целом, встреча получилась весьма удовлетворительной.
Пнин предложил оставить багаж и пройтись один квартал, если Виктор не
боится дождя (дождь лил, и асфальт, как каровое озеро, блестел в темноте под
большими, шумливыми деревами). Поздний обед, рассудил Пнин, -- это целый
праздник для мальчика.
-- Ты хорошо доехал? Неприятных приключений не было?
-- Никаких, сэр.
-- Ты очень голоден?
-- Нет, сэр. Не особенно.
-- Меня зовут Тимофей, -- сказал Пнин, когда они поудобнее уселись
перед окном захудалого старого ресторанчика. -- Второй слог произносится как
"muff"1, а ударение -- на последнем слоге, "эй", как в слове "prey"2, но
немного протяжнее. "Тимофей Павлович Пнин", что означает "Тимоти, сын Пола".
В отчестве ударение на первом слоге, а все остальное глотается, -- Тимофей
Палыч. Я долго сам с собой обсуждал этот вопрос, -- давай протрем ножи и
вилки, -- и решил, что ты должен называть меня просто м-р Тим, или еще
короче -- Тим, как делает кое-кто из моих чрезвычайно симпатичных коллег.
Это -- ты что будешь есть? Телячью отбивную? О-кей, я тоже съем телячью
отбивную, -- это, разумеется, уступка Америке, моей новой родине, чудесной
Америке, которая порой поражает меня, но всегда внушает почтение. Поначалу я
сильно смущался...
Поначалу Пнин сильно смущался легкостью, с которой в Америке
перескакивают на манеру обращаться друг к дружке по именам: после
одной-единственной вечеринки с айсбергом в капле виски для начала и со
множеством виски, сдобренного каплей водопроводной воды, под конец,
ожидается, что ты теперь вечно будете называть незнакомца с седыми висками
"Джимом", а он тебя "Тимом". Если же ты забывался и наутро обращался к нему
"профессор Эверет" (его настоящее имя для вас), это оказывалось (для него)
жутким оскорблением. Перебирая своих русских друзей -- по всей Европе и
Соединенным Штатам, -- Тимофей Палыч мог легко насчитать по малости
шестьдесят близких ему людей, с которыми он был накоротке знаком года,
скажем, с 1920-го и которых никогда не называл иначе, как Вадим Вадимыч,
Иван Христофорович или Самуил Израелевич, -- каждого по-своему, разумеется,
-- и они, столь же тепло к нему расположенные, называли его по
имени-отчеству, крепко пожимая при встрече руку: "А-а, Тимофей Палыч! Ну
как? А вы, батенька, здорово постарели!".
Пнин говорил. Виктора его говор не удивлял, -- он слышал немало
русских, говоривших по-английски, и не смущался тем, что Пнин произносит
слово "family"3 так, словно первый его слог это "женщина" по-французски.
-- Мне по-французски легче говорить, чем по-английски, ґ сказал Пнин,
-- а ты, vous comprenez le franзais? Bien? Assez bien? Un peu?4
-- Trиs un peu5, -- сказал Виктор.
-- Жаль, но ничего не поделаешь. Теперь я тебе расскажу про спорт.
Первое в русской литературе описание бокса мы находим в стихотворении
Михаила Лермонтова, родившегося в 1814-м году и убитого в 1841-м, -- очень
легко запомнить. Напротив, первое описание тенниса можно обнаружить в романе
Толстого "Анна Каренина", оно относится к 1875 году. Однажды, в пору моей
юности, -- это было в России, в сельской местности, на широте Лабрадора, --
мне дали ракетку, чтобы я поиграл с семьей ("family") востоковеда Готовцева,
ты, может быть, слышал о нем. Стоял, помнится, чудный летний день, мы
играли, играли, играли, пока не потеряли все двенадцать мячей. Тебе тоже,
когда ты состаришься, интересно будет вспомнить о прошлом.
-- Другой игрой, -- продолжал Пнин, обильно подслащивая свой кофе, --
был, натурально, крокет. Я был чемпионом крокета. Впрочем, любимой народной
потехой были так называемые "городки", что означает "маленькие города".
Помню площадку в саду и чудесное ощущение юности: я был крепок, ходил в
вышитой русской рубахе, теперь никто не играет в такие здоровые игры.
Он покончил с отбивной и продолжил изложение своего предмета.
-- На земле, -- рассказывал Пнин, -- рисовали большой квадрат и
устанавливали в нем такие цилиндрические деревянные плашки, вроде колонн,
представляешь? -- а потом с некоторого расстояния метали в них толстую
палку, с силой, как бумеранг, -- таким широким взмахом руки, -- извини меня,
-- к счастью это не соль, а сахар.
-- Я и теперь еще слышу, -- говорил Пнин, поднимая дырчатую сахарницу и
покачивая головой в удивлении перед упорством памяти, -- и теперь еще слышу
"трах!", когда кто-нибудь попадал по деревяшкам, и они взлетали на воздух.
Ты почему не доедаешь? Не нравится?
-- Ужасно вкусно, -- сказал Виктор, -- но я не голоден.
-- О, ты должен есть больше, гораздо больше, если хочешь стать
футболистом.
-- Боюсь, я равнодушен к футболу. Вернее, я его терпеть не могу.
Сказать по правде, я и в других играх не очень силен.
-- Ты не любишь футбола? -- спросил Пнин и на его выразительном лице
появилось испуганное выражение. Он выпучил губы. Он раскрыл их, -- но ничего
не сказал. Молча съел он ванильное сливочное мороженое, в котором ванили не
было, да и делали его не из сливок.
-- А теперь мы заберем твой багаж и такси, -- сказал Пнин.
Как только они достигли Шеппард-хауза, Пнин затащил Виктора в гостиную
и торопливо познакомил его с хозяином, старым Биллом Шеппардом, прежним
управляющим хозяйством колледжа (совершенно глухим, с кнопкой в ухе), и с
его братом, Бобом Шеппардом, приехавшим недавно из Буффало, чтобы жить с
Биллом после того, как жена Билла скончалась. На минуту оставив Виктора с
ними, Пнин торопливо затопотал наверх. Дом был легко уязвимым строением, и
обстановка внизу отозвалась разнообразными вибрациями на топот вверху и на
внезапный скрежет оконной рамы в комнате для гостей.
-- Или вот эта картина, -- говорил глухой мистер Шеппард, тыча
нравоучительным пальцем в висящую на стене большую мутную акварель, -- тут
изображена ферма, на которой мы с братом обычно проводили лето годов, этак,
пятьдесят назад. Ее написала мамина школьная подруга, Грэйс Уэллс, у ее
сына, Чарли Уэллса, отель в Вайнделлвилле, по-моему, доктор Нин его знает ґ
очень, очень хороший человек. Покойница-жена тоже рисовала. Я вам сейчас
покажу кое-какие ее работы. Ну, вот хоть это дерево, видите, за амбаром, --
его и не углядишь...
Страшные треск и грохот донеслись с лестницы. Пнин, по пути вниз,
оступился.
-- Весной 1905 года, -- говорил мистер Шеппард, угрожая картине
пальцем, -- под этим самым тополем...
Он увидел, как брат вместе с Виктором бросились из комнаты к подножию
лестницы. Бедный Пнин проехался спиной по последним ступенькам. С минуту он
пролежал навзничь, туда-сюда поводя глазами. Ему помогли подняться. Кости
остались целы.
Улыбнувшись, Пнин сказал:
-- Совсем как в превосходном рассказе Толстого, -- ты должен как-нибудь
прочитать его, Виктор, -- про Ивана Ильича Головина, который тоже упал и
приобрел впоследствии почку рака. Теперь Виктор пойдет со мной наверх.
С саквояжем в руке Виктор последовал за Пниным. На площадке висела
репродукция "La Berceuse"1 Ван-Гога, и Виктор походя приветствовал ее кивком
иронического узнавания. Комнату для гостей заполнил шум дождя, лившего по
душистым ветвям в черноте, обрамленной раскрытым окном. На столе лежала
завернутая книга и десятидолларовая бумажка. Виктор просиял и поклонился
хмуроватому, но доброму хозяину. "Разверни-ка", -- сказал Пнин.
С учтивой готовностью Виктор подчинился. Он присел на край кровати, --
русые волосы лоснистыми прядями упали на правый висок, полосатый галстук
повис, выбившись из-под серой куртки, раздвинулись нескладные затянутые
серой фланелью колени, -- и живо открыл книгу. Он собирался ее похвалить,
во-первых, потому что это подарок и, во-вторых, он думал, что книга
переведена с родного языка Пнина. Он помнил, что в Психометрическом
институте работал доктор Яков Лондон, уроженец России. На беду, Виктору
подвернулся абзац о Заринске, дочери вождя юконских индейцев, и он с легким
сердцем принял ее за русскую барышню. "В больших черных глазах ее,
устремленных на сородичей, были и страх и вызов. Все ее существо напряглось,
как натянутая тетива, она даже дышать забывала..."1
-- Я думаю, мне это понравится, -- сказал вежливый Виктор. -- Прошлым
летом я читал "Преступление и..." -- Молодой зевок растянул стойко
улыбавшийся рот. С приязнью, с одобрением, с болью сердечной смотрел Пнин на
Лизу, раззевавшуюся после долгого, счастливого вечера у Арбениных или
Полянских, -- в Париже, пятнадцать, двадцать, двадцать пять лет назад.
-- Довольно чтения на сегодня, -- сказал Пнин. -- Я знаю, это очень
увлекательная книга, но ты сможешь читать и читать ее завтра. Желаю тебе
спокойной ночи. Ванная напротив, через площадку.
И пожав Виктору руку, он ушел в свою комнату.
Все еще шел дождь. В доме Шеппарда погасли огни. Ручей, обычно трепетной
струйкой сочившийся по оврагу за садом, этой ночью обратился в шумный поток,
который кувыркался, истово пресмыкаясь перед силой тяжести, и нес по буковым
и еловым проходам прошлогодние листья, какие-то безлистые ветки и новенький,
ненужный ему футбольный мяч, недавно скатившийся вдоль пологой лужайки после
того, как Пнин казнил его на старинный манер -- выбрасываньем из окна. Пнин
заснул, наконец, несмотря на ощущение неудобства в спине, и в одном из тех
сновидений, что по-прежнему преследуют русских изгнанников, хоть со времени
их бегства от большевиков прошла уже треть столетия, увидел себя в
несуразном плаще, несущимся прочь из химерического дворца по огромным
чернильным лужам, под затянутой облаками луной, а после шагающим вдоль
пустынной полоски берега со своим покойным другом Ильей Исидоровичем
Полянским, ожидая стука моторной лодки, в которой явится за ними из
безнадежного моря их загадочный спаситель. Братья Шеппарды не спали в
смежных кроватях, на матрацах "Прекрасный Отдых", -- младший слушал дождь,
идущий во тьме, и раздумывал, не продать ли им все же этот дом с его гулкой
кровлей и волглым садом; старший лежал, думая о тишине, о влажном зеленом
кладбище, о старой ферме, о тополе, в который много лет назад ударила молния
и убила Джона Хеда, смутного дальнего родича. Виктор на сей раз заснул
мгновенно, едва засунув голову под подушку, -- недавно изобретенный способ,
о котором д-р Эрик Винд (сидящий сейчас на скамье у фонтана в Кито, Эквадор)
никогда не узнает. Около половины второго Шеппарды захрапели, глухой
погромыхивал после каждого вздоха и вообще звучал куда солиднее брата,
высвистывавшего сдержанно и печально. На песчаном берегу, по которому
продолжал расхаживать Пнин (его встревоженный друг пошел домой, за картой),
появились и пошли на него чередой отпечатки чьих-то ступней, и он проснулся,
хватая ртом воздух. Ныла спина. Пятый час уже. Дождь перестал.
Пнин вздохнул русским вздохом ("ох-хо-хо") и поискал положение
поудобней. Старый Билл Шеппард протащился вниз, в уборную, сокрушая за собою
дом, потом поплелся назад.
Вот и опять все уснули. Жаль, что никто не видал представления,
разыгранного на пустынной улице, -- там рассветный ветер наморщил большую,
светозарную лужу, превратив отраженные в ней телефонные провода в
неразборчивые строки черных зигзагов.
Сверхней площадки старой, редко навещаемой наблюдательной вышки --
"дозорной башни", как она называлась прежде, -- стоящей на восьмисотфутовом
лесистом холме, именуемом Маунт-Эттрик, в одном из прекраснейших среди
прекрасных штатов Новой Англии, предприимчивый летний турист (Миранда или
Мэри, Том или Джим, -- их карандашные имена почти сплошь покрывали перила)
мог любоваться морем зелени, состоящим из кленов, буков, пахучего тополя и
сосны. Милях примерно в пяти к западу стройная белая колокольня метила
место, на котором укоренился городишко Онкведо, некогда славный своими
источниками. В трех милях к северу, на приречной прочисти у подножия
муравчатого пригорка различались фронтоны нарядного дома (называемого розно:
"Куково", "Дом Кука", "Замок Кука" или "Сосны" -- его исконное имя). Вдоль
южного отрога Маунт-Эттрик, просквозив Онкведо, уходила к востоку автострада
штата. Многочисленные проселки и пешеходные тропы пересекали лесистую
равнину, изображавшую треугольник, ограниченный довольно извилистой
гипотенузой мощеного проселка, уклонявшегося из Онкведо на северо-восток --
к "Соснам",-- длинным катетом упомянутой автострады и коротким -- реки,
стянутой стальным мостом вблизи Маунт-Эттрик и деревянным у "Куково".
Теплым пасмурным днем лета 1954 года Мэри или Альмира, или, уж коли на
то пошло, Вольфганг фон Гете, коего имя вырезал вдоль балюстрады некий
старомодный шутник, могли бы увидеть автомобиль, перед самым мостом
свернувший с автострады и теперь бестолково тыкавшийся туда-сюда в лабиринте
сомнительных дорог. Он продвигался опасливо и нетвердо и всякий раз что
новая мысль посещала его осаживал, подымая за собою пыль, словно пес,
кидающий задними лапами землю. Особе менее благодушной, нежели наш
воображаемый зритель, могло бы, пожалуй, представиться, что за рулем этого
бледно-голубого, яйцевидного, двудверного "Седана", в неопределенных летах и
посредственном состоянии, сидит слабоумный. На самом же деле им правил
профессор вайнделлского университета Тимофей Пнин.
Брать уроки в Вайнделлской водительской школе Пнин затеял еще в начале
года, но "истинное понимание", как он выражался, осенило его лишь месяца
через два, он тогда слег с разболевшейся спиной и не имел иных занятий, как
изучение (упоительное) сорокастраничного "Руководства для водителей",
изданного губернатором штата совместно с еще одним знатоком, а также статьи
"Автомобиль" в Encyclopedia Americana, снабженной изображениями Трансмиссий,
Карбюраторов, Тормозных Колодок и участника "Глидденского турне"
(американской кругосветки 1905 года), засевшего в проселочной грязи средь
наводящего уныние пейзажа. Тогда и только тогда, томясь на ложе страданий,
вертя ступнями и переключая воображаемые передачи, он одолел, наконец,
двойственность своих первоначальных смутных представлений. Во время
настоящих уроков с грубияном инструктором, который мешал развитию его стиля
вождения, лез с ненужными указаниями, что-то выкрикивая на техническом
жаргоне, норовил на повороте вырвать у Пнина руль и постоянно досаждал
спокойному, интеллигентному ученику вульгарной хулой, Пнин оказался
совершенно неспособным перцептуально соединить машину, которую он вел в
своем сознании, с той, какую он вел по дороге. Теперь они наконец-то
слились. Если он и провалил первый экзамен на водительские права, то главным
образом потому, что затеял с экзаменатором спор, неудачно выбрав минуту для
попытки доказать, что нет для разумного существа ничего унизительней
требования, чтобы оно развивало в себе постыдный условный рефлекс, вставая
при красном свете, когда вокруг не видать ни единой живой души -- ни
проезжей, ни пешей. В следующий раз он оказался осмотрительней и экзамен
сдал. Неотразимая старшекурсница Мэрилин Хон, посещавшая его русский класс,
продала ему за сотню долларов свой смирный старый автомобиль: она выходила
замуж за обладателя машины куда более роскошной. Поездка из Вайнделла в
Онкведо с попутной ночевкой в туристском кемпинге получилась медленной и
трудной, но лишенной происшествий. Перед самым въездом в Онкведо он
остановился у заправочной станции и вылез из машины глотнуть сельского
воздуха. Непроницаемо белое небо висело над клеверным полем, и вопль петуха,
зазубренный и забубенный, -- вокальная похвальба -- доносился со сложенной у
лачуги поленницы дров. Какая-то случайная нота в крике слегка охриплой птицы
и теплый ветер, прильнувший к Пнину в поисках внимания, узнавания,
чего-нибудь, бегло напомнили ему тусклый давний дымчатый день, в который он,
первокурсник Петроградского университета, сошел на маленькой станции летнего
балтийского курорта, и звуки, и запахи, и печаль ґґ
-- Малость душновато, -- сказал волосаторукий служитель, начиная
протирать ветровое стекло.
Пнин вытащил из бумажника письмо, развернул прикрепленный к нему
крохотный листок с мимеографированным наброском карты и спросил служителя,
далеко ли до церкви, у которой полагалось свернуть налево, чтобы попасть в
"Дом Кука". Просто поразительно, до чего этот человек походил на коллегу
Пнина из вайнделлского университета, на доктора Гагена, -- одно из тех
зряшных сходств, бессмысленных, как дурной каламбур.
-- Ну, туда есть дорога получше, -- сказал поддельный Гаген. -- Эту-то
грузовики совсем размололи, да и не понравится вам, как она петляет. Значит,
сейчас поезжайте прямо. Проедете город. А милях в пяти от Онкведо, как
проскочите слева тропинку на Маунт-Эттрик, перед самым мостом возьмете
первый поворот налево. Там хорошая дорога, гравий.
Он живо обогнул капот и проехался тряпкой по другому краю ветрового
стекла.
-- Повернете на север да так и берите к северу на каждом перекрестке,