Страница:
1. Тройников Миша
2. Кадыгроб Стефан
3. Цыбинский Иван
4. Цыбинский Василий Иванович
5. Кудрявцев Александр Федорович
6. Безуглый Ефим
7. Черниченко Димитрий
8. Нестеренко Онисим
9. Неделько Евгений
10. Фесик Евдоким
11. Фесик Иван
12. Караченцев Сидор
13. Караченцев Степан
14. Гвоздик Федор
15. Попов Иван
16. Кобылко Гавриил
17. Викалюк Димитрий
18. Тимченко Иван
19. Савченко Артем
20. Недяк Сергей
21. Булыгин Сергей Михайлович
22. Балахонов Платон
23. Балахонов Афоня
24. Балахонова Юля
25. Фесик Петр.
Из этих сухих списков видно, какие страшные опустошения были произведены и у нас, и в Кожевниково. Но, несмотря на это, и там и здесь люди чувствовали себя не сломленными в своей вере, твердо переносили все беды и даже потерю жизни стольких близких людей. Не раз нам приходилось слышать при откровенных беседах от коммунистов, и высокопоставленных, и рядовых, и следователей, и просто рабочих людей:
- Это все хорошо, что говорите мы, толстовцы. Все это будет - и безгосударственное общество без насилия и без границ, и трезвое, и трудовое, и без частной собственности, но сейчас это несвоевременно, сейчас это даже вредно...
Но мы этого не понимали. Жившее внутри нас "царство Божие" властно толкало нас на путь немедленного, без откладывания, осуществления нашего жизненного идеала. Откладывание реализации этих идеалов на какое-то неопределенное будущее казалось нам удивительно схожим с учением церковников, которые предлагали здесь терпеть и сносить лишения и беды с тем, чтобы там, за гробом, в какой-то "будущей" жизни, обрести желанное блаженство. Вот уже более полувека прошло со дня революции, а желаемое всем "будущее" не только не приближается, но, наоборот, все отдаляется и отдаляется, на первый же план продолжают выдвигаться все новые и новые формы насилия и несвободы. А сомневающихся снова, как и вчера, успокаивают:
- Сейчас это несвоевременно. Вот придет время...
Толстовцев часто обвиняли в том, что они, углубляясь в себя, сторонятся от реальной жизни, уходят от разрешения неизбежных в человеческом обществе вопросов. Нет, мы не уходили и не отмахивались от всех этих вопросов. Мы их решали в своем обществе. Решили для себя, на своей шкуре, и не навязывали свои выпады другим людям.
Думал ограничиться сухим списком друзей, безвинно погибших в 1937 году, но мысль неотступно возвращается к ним, и хочется хоть по нескольку слов сказать хотя бы о некоторых из них.
Сеня Чекменев - белокурый, сильный, тихий, трудовой человек. Из самарских молокан, когда-то переселившихся в оренбургские степи (село Раевка). Под влиянием проповеди Александра Добролюбова Чекменев и его друзья отошли от буквального сектантского понимания многих вопросов жизни. Живя в Раевке, они много перенесли за свои убеждения, создавали там свою общину. В 1937 году на Семена не было ордера на арест. Взяли его старшего брата Алексея, который еще в царское время, в 1916 году, за отказ быть солдатом, был приговорен к 12 годам каторги и освобожден революцией из казанской тюрьмы. Но когда Алексея посадили на машину, то увидели, что у него одна рука болтается парализованная и шея не гнется (он переболел энцефалитом), а в это время вышел на крыльцо Семен. Алексея сняли с машины (куда такого?), а Семена взяли.
Бормотов Вася, тоже из Раевки, из добролюбовцев. Так же, как и Алексей Чекменев, в 1916 году был приговорен к 12 годам каторги. В годы гражданской войны, когда в Оренбуржье правил какой-то правитель (много их было!), кажется, Дутов, у которого, как и у всех правителей, были свои "законы", утверждающие беззаконие. Так же и мужики были по этим законам "повинны" выполнять всякие повинности. И вот с их общины в с. Раевка потребовали лошадей для армии. Они отказались и сказали:
- Для войны мы не можем дать.
Вскоре разнесся слух: в Раевку едет карательный отряд. Что делать? Все оделись почище, женщины в белых платочках, собрались на площади и стали петь свои добролюбовские песни.
Вдали показались конные казаки. Подъехали, остановились. Общинники, не обращая на них внимания, продолжали петь. Казаки слушали, потом один за другим стали снимать шапки. Казаки постояли молча и, ничего не сказав, уехали.
В журнале "Истинная Свобода" (No 8 за 1921 год) мы читаем:
"Приезжавшие в Москву крестьяне с. Раевки, Оренбургской губ, Орского уезда, В. И. Бормотов и И. Я. Липко сообщили нам интересные сведения о быте этого села. Почти все население Раевки состоит из сектантов - евангелистов, добролюбовцев и т. д., а также из единомышленников Л. Н. Толстого. Среди крестьян много отказывающихся по религиозным убеждениям от всякого насилия, пострадавших за это еще при царском режиме. Общее настроение - также против насилия и против разделения на властвующих и подвластных. Когда однажды раевских крестьян упрекнули на суде, что если они против всякого насилия, то им и сельского Совета не нужно иметь, - они благоразумно решили принять этот совет к сведению и действительно отказались выбирать у себя сельский Совет и даже отказались выбирать председателя на сельских сходах. Жизнь их, конечно, не стала от этого хуже. Напротив, даже сами власти стали относиться к раевцам с уважением, особенно после того, как представился случай проверить их искренность и последовательность. Кругом разразилось крестьянское восстание. Восставшие явились в Раевку и потребовали от жителей примкнуть к восстанию. Те отказались, заявив, что они не могут брать в руки оружие против кого бы то ни было и что ничего, кроме дурного, не ждут от вооруженной борьбы. Тогда восставшие (русские и башкиры) потребовали выдать им скрывшийся в деревне продовольственный отряд из 20 человек, но раевцы отказались это сделать: "Вы их для зла требуете, может быть, для смертоубийства", - заявили они. И в то время, как кругом преследовались и убивались представители власти, в Раевке свободно разгуливали, даже не арестованные, 20 человек продармейцев. Но зато уж за пределы деревни они не рисковали показываться. Когда восстание кончилось и вернулась прежняя власть, представители ее были поражены поступком раевцев и усердно благодарили их за спасение. Раевцы приняли благодарность, но своей жизни не изменили и живут по-прежнему без Совета".
Костя Бормотов, совсем еще юный, попал случайно. Он был возчиком на подводе, отвозившей арестованных в город. Там его и оставили.
Василь Головко - полтавский крестьянин, могучего телосложения, говорил не спеша. У него была способность к механике. На Украине он сам сделал себе ветряную мельницу, чем и навлек на себя всякие нажимы, хотя работал он сам и никаких рабочих не нанимал. Его пытались донять всякими налогами. Он не платил:
- А за что мне тебе платить? - говорил он налоговому агенту, - хиба ж ты мене дуешь?
А сына его, Леву, совсем почти мальчика, не знаю за что и взяли. Как-то на сенокосе поручили Леве варить обед. Суп варился в большом котле на костре и основательно пропитался и припахивал дымом.
- А суп-то у тебя задымка, - сказал, смеясь, Филимон. Так долго и оставалось за Левой прозвище "Задымка".
Горяинов Николай Алексеевич - сухощавый, высокий старик с белой бородой. Он был одним из самых старых по возрасту коммунаров. Еще задолго до революции он с несколькими друзьями, желая помочь крестьянам в сбыте их продукции на кооперативных, артельных началах, в вологодской глуши организовал сливной пункт молока и переработки его на масло. Продукцию сплавляли на плотах по рекам до промышленных центров, где и сбывали. Работал одно время в общине "Криница" в Геленджике. Он был одним из пионеров культурного плодоводства на Кавказе, где также устраивал кооперативы по сбыту фруктов. Помню, когда он приехал в коммуну и мы вышли с ним на гору, на наши поля, откуда открывался захватывающий дух вид на горы, покрытые темной тайгой, на напивающуюся, блестящую ленту Томи и широкую, поросшую кустами пойму за ней, он воскликнул:
- Вот где надо бы нам поселок строить, красота!
- Да, красиво, - сказал я, - а с водой как?
- Э, вода! - ответил он, улыбаясь, - воду можно заставить, и сюда пойдет...
Чувствовалось, что этот человек не только красоту любит, а и предприимчивости и изобретательности у него хоть отбавляй...
В день, когда забирали других, он вышел к колодцу за водой. Его увидели: заметный человек, весь белый.
- Давай и этого сюда!
Кувшинов Прокоп, невысокий, корявый, из нижегородских мужиков, на вид суровый, с густыми нависшими бровями, говорящий на "о", опытный огородник. Хорошо разбирался в сельскохозяйственных машинах. Справедливый и добрый человек. Принимал участие в рабочих волнениях в 1905 году и носил на память об этом вечный глубокий рубец на голове - знак казацкой расправы.
Ваня Свинобурко по жене принял фамилию Рутковский. Из беспризорных сирот, оставшихся от войны 1914-1918 годов. Вырос в детских трудовых колониях под Москвой, в которых тогда работали воспитателями многие наши молодые единомышленники. Когда же эти колонии прибрал к рукам Наркомпрос, чиновники, нашим пришлось оттуда уйти. Они организовали коммуну имени Л. Толстого недалеко от города Воскресенска. Ваня пошел с ними и стал членом коммуны. Он очень любил лошадей и вообще крестьянскую работу, и все у него как-то особенно ладилось. Большой, сильный, немногословный, тихий, но всегда веселый.
Каретников Петр Иванович из г. Кузнецка Пензенской губ., где тогда жили многие другие единомышленники Толстого и в их числе Иван Севастьянович Колбаско. Родители его были из торгового сословия, но Петр Иванович удался не в них. Ни в характере, ни в его убеждениях не было ничего от торгового мира. Он искал только правды, много читал, любил книги, любил сельское хозяйство, особенно огородничество.
Ваня Лукьянцев - вечно улыбающийся, как будто иногда излишне веселый, он иногда впадал в обморочное состояние, и тогда он разговаривал сам с собою примерно так:
- Господа правители, не трогайте меня, я же лежу не на вашей земле, я лежу на дороге, на дороге ведь можно лежать всем...
Он приехал к нам из алма-атинской общины единомышленников Толстого. Болезнь его началась, вероятно, с того времени, о котором он мне рассказывал.
Когда в Сибири был Колчак, Ваня работал железнодорожником при станции Омск. Колчаковцы уже чувствовали свою гибель и свирепствовали. Двести железнодорожных рабочих арестовали и повели за город на расстрел. Ваня был в их числе. Была ночь, морозило, шел густой, крупными хлопьями, снег. Партия остановилась, чего-то долго ждали. Все замерзли, сбились в кучу и затихли. Вокруг стояли солдаты - конвой. Ваня заметил, что один солдат вроде задремал, опершись на штык, и тихо-тихо прошел мимо него. Затем скатился с высокого железнодорожного откоса и, проломив еще не толстый лед, весь искупался в воде железнодорожного кювета. Весь обмерзший, обессилевший, дошел он до дома знакомого рабочего, постучал и свалился без чувств. Его втащили, спрятали, а потом вместе с этим рабочим они скрывались и штабелях шпал, наблюдая оттуда, как уходили последние эшелоны колчаковцев, и видели, как приподнялся и рухнул мост через Иртыш, взорванный уходившими.
Коля Малюков - совсем молодой парень, приехал к нам в коммуну уже позже, и я его мало знал, тем более что он был очень молчалив или стеснителен, - стеснялся меня как старшего. Он был из Владимирской или смежных областей.
Миша и Федя Катрухи еще совсем парнишками приехали в коммуну с матерью и старшим братом Гришей. В коммуне они подросли, стали разбираться в жизни, увлеклись "ручничеством" и стали жить отдельно от коммуны в землянке в долине Радости. Мишу взяли, когда он пришел в коммуну к сестре, 20 октября 1937 года, в 4 часа утра. Он ночевал у других, а утром пришел, а его уже ждали. Федю нашли в долине Радости. Он отказался идти. Его запихали в матрац, завязали, привязали к хвосту лошади и так выволокли по снегу из долины, а наверху положили его в сани и так привезли в коммуну.
Потом мне один из охранников Первого дома рассказывал, что Федя не ходил на допросы, его носили на руках на третий этаж, а оттуда тащили с лестницы за ноги, а он на каждой ступеньке стукался головой и молчал.
Коноваленко Мефодий - из киевских малеванцев. Очень тихий парень, спокойный, мягкий и твердый.
Тима Моргачев - старший сын Димитрия Моргачева, хороший парень, еще не женатый. Умер в лагерях на Севере от истощения.
Фомин Анатолий Иванович не был нашим переселенцем. Он как-то узнал о коммуне и приехал к нам позднее. Он говорил, что он из канадских духоборов-свободников, но не природный духобор, а примкнул к ним идейно. Он вел беседы с членами коммуны, уясняя свое мировоззрение, но я не мог понять его, его слова казались мне туманными, не идущими ни в какое сравнение с ясными, глубокими мыслями Толстого. Но некоторым его беседы нравились. Один раз Клементий во время беседы-доклада Анатолия о чем-то спросил его, выразил свое несогласие. Анатолий тогда сказал:
- Я объявлю голодовку до тех пор, пока Клементий не извинится...
Клементий, обеспокоенный, пришел ко мне посоветоваться, как быть.
- Но ведь ты же его не оскорбил?
- Нет, я только сказал, что не согласен с ним.
- Так зачем же извиняться?
- Так ведь он голодает...
- Ну, и пусть себе голодает, это его дело, - сказал я.
Анатолий голодал недолго. Мне было непонятно и чуждо такое поведение, угроза голодовкой, обида из-за разногласия во мнениях. Все это не имело ничего общего с тем духом, какой был в коммуне, - простой, дружеский, свободный.
Гурин Гриша - из Тульской губернии. Из большой крестьянской семьи семеро братьев. Во время первой мировой войны был в плену у немцев. Там их обильно снабжали литературой евангелического (баптистского) направления, которая его затронула. Потом, уже в России, он приблизился к толстовским взглядам. Горячий по натуре, он был горяч и в работе. Гриша рассказывал, как в плену он попал к одному хозяину в работники. Тот велел ему вспахать участок земли. Грише давно уже не приходилось работать по крестьянству. Пара лошадей попалась добрая, плужок легкий, хорошо налаженный, и Гриша, что называется, поднажал ото всей души. Когда хозяин пришел посмотреть, как работает пленный, не спит ли, - участок был уже весь вспахан. Хозяин схватился за голову:
- Что ты делаешь? У нас так не работают, так нельзя...
Когда от коммуны отделилась артель "Сеятель", Гриша был ее председателем.
О Драгуновском Якове Дементьевиче я уже упоминал. Он был из крестьян Смоленской губернии. Один раз на собрании он рассказал нам свою биографию, как он пришел к Толстому. Мне запомнилось - в первую мировую войну его взяли в солдаты. Он тянул солдатскую лямку, как и все, но один раз во время ночной атаки его чем-то оглушило. Когда он очнулся, кругом было тихо, он никак не мог понять, где он, куда идти. И долго бродил в темноте по пустынному полю, натыкаясь на обломки орудий и трупы... И тут он начал думать: "Зачем я здесь? Что мне здесь надо? И на что мне эта винтовки? И зачем, за что убивать мне этих немцев?"
Он начал думать, а еще Фридрих II, прославленный немецкий солдафон, сказал как-то: "Если бы мои солдаты начали думать, ни один бы из них не остался в войске". И Яков Дементьевич с тех пор перестал быть солдатом, а стал мыслящим человеком. Во время гражданской войны за отказ от оружия он и вместе с ним еще несколько единомышленником перенесли большие мучения. От смерти его спасло только то, что, узнав об их положении, Влад. Григ. Чертков обратился лично к В. И. Ленину, и Ленин освободил их.
Барышева Анна Григорьевна. Отец ее был крестьянин. Во время войны 1914 года она была сестрой милосердия. Потом учительствовала. Как человек, в общежитии, она была спокойной, ровной, но когда разговор заходил о государственном несправедливом устройстве жизни, о войне, о тяжелом положении крестьян, - она вся напрягалась, говорила резко, даже как-то со злобой. Она много раз подвергалась судам, заключениям, ссылкам, и не знаю, что было причиной: ее ли озлобленность и резкость, или наоборот - это настроение явилось следствием всего пережитого ею.
Малород Павел Леонтьевич был из кубанских казаков, но, усвоив толстовские убеждения, он порвал с их образом жизни и с их традициями. В коммуне он отошел от нас, пожелав жить ручным трудом.
Еще несколько слов о кожевниковцах, тем более что туда уехали многие члены нашей коммуны, которых я хорошо знал.
Миша Тройников - москвич, молодой человек из рабочей семьи. Сначала был в коммуне, потом увлекся направлением общины "Всемирное братство", а вернее Иоанном, и перешел туда. Человек он был искренний и убежденный.
Кудрявцев Александр Федорович с наружностью какой-то немного угловатой, топорной. Был когда-то, в гражданскую войну, командиром бронепоезда, а потом оставил все это. Одно время жил в алма-атинской общине, потом в Лефортовском переулке в Москве, у Влад. Григ. Черткова. У нас стал "ручнистом", а потом уехал от нас в Кожевникове.
Стефан Кадыгроб, Онисим Нестеренко, Евдоким Фесик и его сыновья - Иван и Петр, Караченцев Сидор, Гвоздик Федор - это все из бывших субботников, из "Мирного пахаря" и из коммуны.
Надо сказать, что вообще люди, более склонные к руководству в жизни разумом, а не буквой Библии, отсеивались из "Мирного пахаря". Некоторые из субботников предпочитали жить в коммуне, некоторые переходили в общину, и многие уехали в Кожевниково.
Булыгин Сергей Михайлович, живший в свое время возле Ясной Поляны, знавший Толстого, разделявший взгляды Толстого, к которым у него, однако, примешивалось что-то сектантское, в духе евангелизма. Красивый, развитой, всегда увлеченный какими-то проектами антимилитаристических объединений, "христианским коммунизмом" и т. п., он стремился создавать группы, во главе которых был бы он. Не находи себе подходящей почвы в нашей, чересчур рационалистической коммуне, Булыгин уехал в Кожевниково. Со своими проектами ездил в Москву, в Новосибирск, пока его не забрали.
И наш Платон Балахонов оказался там.
Надо сказать, что в нашей толстовской среде было немало людей беспокойных духом, которых все что-то манило вперед. Их не удовлетворяла обычная, будничная трудовая жизнь коммуны, им казалось, что надо что-то делать больше, полнее воплощать в жизни свой идеал. Это было, конечно, справедливо, но иногда в погоне за журавлем терялась синица - та, что была в руках. Иногда человек захватывал больше, чем было в его силах, становился на ходули, и порой это вело к тяжелым разочарованиям.
Вспоминая погибших друзей, хочу сказать еще о двух замечательных людях, которые жили в коммуне, но вернулись в Алма-Ату и там погибли. Даниил Шинкаренко и Жорж Чекменев. Если Данило весь проявлялся в слове и деятельности, то Жорж был полон какой-то внутренней просветленностью, настолько большой, что она всегда отражалась у него на лице, в каждом его слове и поступке.
Здесь же помяну еще некоторых бывших членов коммуны, уехавших когда-то на Украину и погибших совсем в других условиях и от других рук. Дели было уже в немецкой оккупации.
Евдокия Тимофеевна Белоусова, наша бывшая учительница, и там учительствовала и были сожжена немцами живьем в школе.
Евдокия Павленко растерзана немцами как партизан.
Очень хотел переселиться к нам, в коммуну, Борис Непомнящий, и даже приезжал к нам, в Сибирь, но его жена никак не хотела ехать в коммуну, и вся семья погибла в Одессе как евреи.
Эпидемия уничтожения невинных людей не была принадлежностью или изобретением какой-нибудь одной страны. Она широко разлилась по всему миру, стило быть, и причины ее не узкоместные, а гораздо шире.
Причина была в том, что понимание людьми смысла жизни, их религия были порочны, не верны, не соответствовали основному закону человеческой жизни добру.
Отказывается в фашистской Италии молодой человек брать оружие в руки против абиссинцев - карают, отказывается в царской России - карают, отказывается у нас, в Советском Союзе, - карают, отказывается в "свободной" Америке - карают.
Страны разные, социальные системы разные, а отношение к людям, признавшим для себя нравственно невозможным убивать людей, одинаковое, и слова-то везде одинаковые: "Изменник родины".
Бедная, дорогая ты моя родина! Чего только твоим именем не делается!
Я говорю об этом здесь и упрекаю себя: зачем говорю? Ведь все это гораздо яснее, полнее, глубже много раз высказано у Толстого, но ведь беда-то в том, что его не знают. От его произведений, где он говорит о смысле человеческой жизни, об общественном устройстве, где он критикует современные церковные религии, науки, искусства, - народ всячески оберегают.
1937 и 1938 годы коммуна уже не могла жить полной жизнью: слишком многих своих членов она потеряла. Люди еще крепились, оставались сами собою, но коммуна уже доживала свои последние дни. Взяли и осудили последнего председателя совета коммуны Петра Ивановича Литвинова и члена совета Леву Алексеева, и, наконец, 1 января 1939 года коммуна была переведена на устав сельскохозяйственной артели - колхоз. Грустные расходились люди с этого собрания, как будто потеряли они что-то большое и дорогое.
Сережа Юдин тогда сказал:
- Коммуны больше нет, теперь каждый может поступать кто как хочет...
Распределили дома, распределили часть скота - кому телку, кому корову на два хозяйства, кому выделили определенную сумму денег.
Люди за долгие годы жизни в коммуне уже отвыкли от таких понятий, как "мой дом", "моя корова", и т. д.; все было "наше". Люди уже сильно впитали в себя коммунистические, не частнособственнические чувства, люди привыкли работать не по найму, не за зарплату, а по сознательному отношению к труду, как необходимому и радостному условию человеческой жизни. И вот теперь новым уставом они опять были отброшены назад, к старому, с которым когда-то добровольно и сознательно решили порвать.
Зачем это?
С юных дней своей сознательной жизни выписал я из газеты "Коммунистический субботник" от одиннадцатого апреля 1920 года и храню до сих пор пришедшиеся мне по сердцу слова В. И. Ленина о коммунистическом труде. Вот они:
"Коммунистический труд в более узком и строгом смысле слова есть бесплатный труд на пользу общества, труд, производимый не для отбытия определенной повинности, не для получения права на известные продукты, не по заранее установленным и узаконенным нормам, а труд добровольный, труд вне нормы, труд, даваемый без расчета на вознаграждение, без условия о вознаграждении, труд по привычке трудиться на общую пользу и по сознательному (перешедшему в привычку) отношению к необходимости труда на общую пользу, труд как потребность здорового организма".
За долгие годы жизни в коммуне мы познали возможность и радость такого труда; теперь этого нас лишали насильно.
И, как это ни странно, эта привычка к коммунистическому труду перешла, в частности со мной, и в, казалось бы, совсем неподходящее место - в заключение, в лагеря, где труд -под штыком.
Иногда забывалось все и работалось легко и с увлечением.
Мы грузили баржи круглым лесом. Работа трудная, тяжелая - нянчить целый день тяжелые бревна, при голодном желудке, но мы работали весело, отдавая все силы. Здесь мне невольно вспоминается "Один день Ивана Денисовича" А. И. Солженицына - работа бригады каменщиков. Вспоминается и рассказ М. Горького о том, как шла разгрузка баржи артелью грузчиков.
Один сумрачный, всегда молчаливый жулик, не помню его по имени, однажды сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:
- Я люблю работать там, где работает Мазурин.
Это было мне самой большой наградой.
Петю Литвинова, Алексея Шипилова и Леву Алексеева осудили, как последних членов совета коммуны. Одним из предъявленных им обвинений была помощь "врагам народа", то есть тем коммунарам, которые были в заключении. Фаддея Заболотского направили по суду на принудительное лечение в тюремную психиатрическую больницу. Пете Литвинову и Леве Алексееву пришлось отбыть по десять лет заключения и по восьми лет ссылки в Красноярском крае.
Общественная и трудовая жизнь в колхозе "Жизнь и труд" стала переходить на другие рельсы. Стали вливаться в состав колхоза люди со стороны, совсем других убеждений. Вошли в обиход трудодни, нормы выработки и многое другое, чего мы в коммуне не знали.
Одна женщина, прожившая в коммуне более пятнадцати лет и привыкшая относиться к общественному хозяйству как к своему, работать добросовестно, как можно лучше, рассказывала мне:
- Пошли в колхозе мы, бабы, вязать рожь. Ну, вяжу я, как всегда раньше вязала - снопы большие, тугие, чисто, а на другой день смотрю: моя фамилия на черной доске, а другие бабы - на красной.
Потом я стала присматриваться, как работают те, кто на красной доске, и сама так стала, кое-как, лишь бы побыстрее да побольше, да и приврешь еще бригадиру, когда придет считать снопы, выработку. Гляжу, и моя фамилия появилась на красной доске!
И еще она рассказывала, как стали жить в колхозе:
- Стали мы все, бабы, ворами, вся жизнь стала на воровство. Мужиков нет, детей кормить, растить надо, общей столовой, как в коммуне было, нет, а на трудодень дадут по 200 граммов озадков, вот и живи! Ну, и тащишь все. Идешь с работы, тащишь картошку, свеклу, капусту, где что работаешь, да еще и ночью к кучам на огород сходишь. А корову тоже прокормить надо, она главная кормилица семьи. Целый день, с темна дотемна, на колхозной работе, а в "свободное" время и вари, и стирай, и корове коси. Ну, и будишь ночью своего мальчика и идешь по глубокому снегу на ток с саночками - озираешься, как вор, - мякины или соломы привезешь... Вот так и жили. Вот поэтому-то я и не хотела, чтобы дети в колхозе оставались, приучались к воровству, а я-то уж ладно - куда денешься?
2. Кадыгроб Стефан
3. Цыбинский Иван
4. Цыбинский Василий Иванович
5. Кудрявцев Александр Федорович
6. Безуглый Ефим
7. Черниченко Димитрий
8. Нестеренко Онисим
9. Неделько Евгений
10. Фесик Евдоким
11. Фесик Иван
12. Караченцев Сидор
13. Караченцев Степан
14. Гвоздик Федор
15. Попов Иван
16. Кобылко Гавриил
17. Викалюк Димитрий
18. Тимченко Иван
19. Савченко Артем
20. Недяк Сергей
21. Булыгин Сергей Михайлович
22. Балахонов Платон
23. Балахонов Афоня
24. Балахонова Юля
25. Фесик Петр.
Из этих сухих списков видно, какие страшные опустошения были произведены и у нас, и в Кожевниково. Но, несмотря на это, и там и здесь люди чувствовали себя не сломленными в своей вере, твердо переносили все беды и даже потерю жизни стольких близких людей. Не раз нам приходилось слышать при откровенных беседах от коммунистов, и высокопоставленных, и рядовых, и следователей, и просто рабочих людей:
- Это все хорошо, что говорите мы, толстовцы. Все это будет - и безгосударственное общество без насилия и без границ, и трезвое, и трудовое, и без частной собственности, но сейчас это несвоевременно, сейчас это даже вредно...
Но мы этого не понимали. Жившее внутри нас "царство Божие" властно толкало нас на путь немедленного, без откладывания, осуществления нашего жизненного идеала. Откладывание реализации этих идеалов на какое-то неопределенное будущее казалось нам удивительно схожим с учением церковников, которые предлагали здесь терпеть и сносить лишения и беды с тем, чтобы там, за гробом, в какой-то "будущей" жизни, обрести желанное блаженство. Вот уже более полувека прошло со дня революции, а желаемое всем "будущее" не только не приближается, но, наоборот, все отдаляется и отдаляется, на первый же план продолжают выдвигаться все новые и новые формы насилия и несвободы. А сомневающихся снова, как и вчера, успокаивают:
- Сейчас это несвоевременно. Вот придет время...
Толстовцев часто обвиняли в том, что они, углубляясь в себя, сторонятся от реальной жизни, уходят от разрешения неизбежных в человеческом обществе вопросов. Нет, мы не уходили и не отмахивались от всех этих вопросов. Мы их решали в своем обществе. Решили для себя, на своей шкуре, и не навязывали свои выпады другим людям.
Думал ограничиться сухим списком друзей, безвинно погибших в 1937 году, но мысль неотступно возвращается к ним, и хочется хоть по нескольку слов сказать хотя бы о некоторых из них.
Сеня Чекменев - белокурый, сильный, тихий, трудовой человек. Из самарских молокан, когда-то переселившихся в оренбургские степи (село Раевка). Под влиянием проповеди Александра Добролюбова Чекменев и его друзья отошли от буквального сектантского понимания многих вопросов жизни. Живя в Раевке, они много перенесли за свои убеждения, создавали там свою общину. В 1937 году на Семена не было ордера на арест. Взяли его старшего брата Алексея, который еще в царское время, в 1916 году, за отказ быть солдатом, был приговорен к 12 годам каторги и освобожден революцией из казанской тюрьмы. Но когда Алексея посадили на машину, то увидели, что у него одна рука болтается парализованная и шея не гнется (он переболел энцефалитом), а в это время вышел на крыльцо Семен. Алексея сняли с машины (куда такого?), а Семена взяли.
Бормотов Вася, тоже из Раевки, из добролюбовцев. Так же, как и Алексей Чекменев, в 1916 году был приговорен к 12 годам каторги. В годы гражданской войны, когда в Оренбуржье правил какой-то правитель (много их было!), кажется, Дутов, у которого, как и у всех правителей, были свои "законы", утверждающие беззаконие. Так же и мужики были по этим законам "повинны" выполнять всякие повинности. И вот с их общины в с. Раевка потребовали лошадей для армии. Они отказались и сказали:
- Для войны мы не можем дать.
Вскоре разнесся слух: в Раевку едет карательный отряд. Что делать? Все оделись почище, женщины в белых платочках, собрались на площади и стали петь свои добролюбовские песни.
Вдали показались конные казаки. Подъехали, остановились. Общинники, не обращая на них внимания, продолжали петь. Казаки слушали, потом один за другим стали снимать шапки. Казаки постояли молча и, ничего не сказав, уехали.
В журнале "Истинная Свобода" (No 8 за 1921 год) мы читаем:
"Приезжавшие в Москву крестьяне с. Раевки, Оренбургской губ, Орского уезда, В. И. Бормотов и И. Я. Липко сообщили нам интересные сведения о быте этого села. Почти все население Раевки состоит из сектантов - евангелистов, добролюбовцев и т. д., а также из единомышленников Л. Н. Толстого. Среди крестьян много отказывающихся по религиозным убеждениям от всякого насилия, пострадавших за это еще при царском режиме. Общее настроение - также против насилия и против разделения на властвующих и подвластных. Когда однажды раевских крестьян упрекнули на суде, что если они против всякого насилия, то им и сельского Совета не нужно иметь, - они благоразумно решили принять этот совет к сведению и действительно отказались выбирать у себя сельский Совет и даже отказались выбирать председателя на сельских сходах. Жизнь их, конечно, не стала от этого хуже. Напротив, даже сами власти стали относиться к раевцам с уважением, особенно после того, как представился случай проверить их искренность и последовательность. Кругом разразилось крестьянское восстание. Восставшие явились в Раевку и потребовали от жителей примкнуть к восстанию. Те отказались, заявив, что они не могут брать в руки оружие против кого бы то ни было и что ничего, кроме дурного, не ждут от вооруженной борьбы. Тогда восставшие (русские и башкиры) потребовали выдать им скрывшийся в деревне продовольственный отряд из 20 человек, но раевцы отказались это сделать: "Вы их для зла требуете, может быть, для смертоубийства", - заявили они. И в то время, как кругом преследовались и убивались представители власти, в Раевке свободно разгуливали, даже не арестованные, 20 человек продармейцев. Но зато уж за пределы деревни они не рисковали показываться. Когда восстание кончилось и вернулась прежняя власть, представители ее были поражены поступком раевцев и усердно благодарили их за спасение. Раевцы приняли благодарность, но своей жизни не изменили и живут по-прежнему без Совета".
Костя Бормотов, совсем еще юный, попал случайно. Он был возчиком на подводе, отвозившей арестованных в город. Там его и оставили.
Василь Головко - полтавский крестьянин, могучего телосложения, говорил не спеша. У него была способность к механике. На Украине он сам сделал себе ветряную мельницу, чем и навлек на себя всякие нажимы, хотя работал он сам и никаких рабочих не нанимал. Его пытались донять всякими налогами. Он не платил:
- А за что мне тебе платить? - говорил он налоговому агенту, - хиба ж ты мене дуешь?
А сына его, Леву, совсем почти мальчика, не знаю за что и взяли. Как-то на сенокосе поручили Леве варить обед. Суп варился в большом котле на костре и основательно пропитался и припахивал дымом.
- А суп-то у тебя задымка, - сказал, смеясь, Филимон. Так долго и оставалось за Левой прозвище "Задымка".
Горяинов Николай Алексеевич - сухощавый, высокий старик с белой бородой. Он был одним из самых старых по возрасту коммунаров. Еще задолго до революции он с несколькими друзьями, желая помочь крестьянам в сбыте их продукции на кооперативных, артельных началах, в вологодской глуши организовал сливной пункт молока и переработки его на масло. Продукцию сплавляли на плотах по рекам до промышленных центров, где и сбывали. Работал одно время в общине "Криница" в Геленджике. Он был одним из пионеров культурного плодоводства на Кавказе, где также устраивал кооперативы по сбыту фруктов. Помню, когда он приехал в коммуну и мы вышли с ним на гору, на наши поля, откуда открывался захватывающий дух вид на горы, покрытые темной тайгой, на напивающуюся, блестящую ленту Томи и широкую, поросшую кустами пойму за ней, он воскликнул:
- Вот где надо бы нам поселок строить, красота!
- Да, красиво, - сказал я, - а с водой как?
- Э, вода! - ответил он, улыбаясь, - воду можно заставить, и сюда пойдет...
Чувствовалось, что этот человек не только красоту любит, а и предприимчивости и изобретательности у него хоть отбавляй...
В день, когда забирали других, он вышел к колодцу за водой. Его увидели: заметный человек, весь белый.
- Давай и этого сюда!
Кувшинов Прокоп, невысокий, корявый, из нижегородских мужиков, на вид суровый, с густыми нависшими бровями, говорящий на "о", опытный огородник. Хорошо разбирался в сельскохозяйственных машинах. Справедливый и добрый человек. Принимал участие в рабочих волнениях в 1905 году и носил на память об этом вечный глубокий рубец на голове - знак казацкой расправы.
Ваня Свинобурко по жене принял фамилию Рутковский. Из беспризорных сирот, оставшихся от войны 1914-1918 годов. Вырос в детских трудовых колониях под Москвой, в которых тогда работали воспитателями многие наши молодые единомышленники. Когда же эти колонии прибрал к рукам Наркомпрос, чиновники, нашим пришлось оттуда уйти. Они организовали коммуну имени Л. Толстого недалеко от города Воскресенска. Ваня пошел с ними и стал членом коммуны. Он очень любил лошадей и вообще крестьянскую работу, и все у него как-то особенно ладилось. Большой, сильный, немногословный, тихий, но всегда веселый.
Каретников Петр Иванович из г. Кузнецка Пензенской губ., где тогда жили многие другие единомышленники Толстого и в их числе Иван Севастьянович Колбаско. Родители его были из торгового сословия, но Петр Иванович удался не в них. Ни в характере, ни в его убеждениях не было ничего от торгового мира. Он искал только правды, много читал, любил книги, любил сельское хозяйство, особенно огородничество.
Ваня Лукьянцев - вечно улыбающийся, как будто иногда излишне веселый, он иногда впадал в обморочное состояние, и тогда он разговаривал сам с собою примерно так:
- Господа правители, не трогайте меня, я же лежу не на вашей земле, я лежу на дороге, на дороге ведь можно лежать всем...
Он приехал к нам из алма-атинской общины единомышленников Толстого. Болезнь его началась, вероятно, с того времени, о котором он мне рассказывал.
Когда в Сибири был Колчак, Ваня работал железнодорожником при станции Омск. Колчаковцы уже чувствовали свою гибель и свирепствовали. Двести железнодорожных рабочих арестовали и повели за город на расстрел. Ваня был в их числе. Была ночь, морозило, шел густой, крупными хлопьями, снег. Партия остановилась, чего-то долго ждали. Все замерзли, сбились в кучу и затихли. Вокруг стояли солдаты - конвой. Ваня заметил, что один солдат вроде задремал, опершись на штык, и тихо-тихо прошел мимо него. Затем скатился с высокого железнодорожного откоса и, проломив еще не толстый лед, весь искупался в воде железнодорожного кювета. Весь обмерзший, обессилевший, дошел он до дома знакомого рабочего, постучал и свалился без чувств. Его втащили, спрятали, а потом вместе с этим рабочим они скрывались и штабелях шпал, наблюдая оттуда, как уходили последние эшелоны колчаковцев, и видели, как приподнялся и рухнул мост через Иртыш, взорванный уходившими.
Коля Малюков - совсем молодой парень, приехал к нам в коммуну уже позже, и я его мало знал, тем более что он был очень молчалив или стеснителен, - стеснялся меня как старшего. Он был из Владимирской или смежных областей.
Миша и Федя Катрухи еще совсем парнишками приехали в коммуну с матерью и старшим братом Гришей. В коммуне они подросли, стали разбираться в жизни, увлеклись "ручничеством" и стали жить отдельно от коммуны в землянке в долине Радости. Мишу взяли, когда он пришел в коммуну к сестре, 20 октября 1937 года, в 4 часа утра. Он ночевал у других, а утром пришел, а его уже ждали. Федю нашли в долине Радости. Он отказался идти. Его запихали в матрац, завязали, привязали к хвосту лошади и так выволокли по снегу из долины, а наверху положили его в сани и так привезли в коммуну.
Потом мне один из охранников Первого дома рассказывал, что Федя не ходил на допросы, его носили на руках на третий этаж, а оттуда тащили с лестницы за ноги, а он на каждой ступеньке стукался головой и молчал.
Коноваленко Мефодий - из киевских малеванцев. Очень тихий парень, спокойный, мягкий и твердый.
Тима Моргачев - старший сын Димитрия Моргачева, хороший парень, еще не женатый. Умер в лагерях на Севере от истощения.
Фомин Анатолий Иванович не был нашим переселенцем. Он как-то узнал о коммуне и приехал к нам позднее. Он говорил, что он из канадских духоборов-свободников, но не природный духобор, а примкнул к ним идейно. Он вел беседы с членами коммуны, уясняя свое мировоззрение, но я не мог понять его, его слова казались мне туманными, не идущими ни в какое сравнение с ясными, глубокими мыслями Толстого. Но некоторым его беседы нравились. Один раз Клементий во время беседы-доклада Анатолия о чем-то спросил его, выразил свое несогласие. Анатолий тогда сказал:
- Я объявлю голодовку до тех пор, пока Клементий не извинится...
Клементий, обеспокоенный, пришел ко мне посоветоваться, как быть.
- Но ведь ты же его не оскорбил?
- Нет, я только сказал, что не согласен с ним.
- Так зачем же извиняться?
- Так ведь он голодает...
- Ну, и пусть себе голодает, это его дело, - сказал я.
Анатолий голодал недолго. Мне было непонятно и чуждо такое поведение, угроза голодовкой, обида из-за разногласия во мнениях. Все это не имело ничего общего с тем духом, какой был в коммуне, - простой, дружеский, свободный.
Гурин Гриша - из Тульской губернии. Из большой крестьянской семьи семеро братьев. Во время первой мировой войны был в плену у немцев. Там их обильно снабжали литературой евангелического (баптистского) направления, которая его затронула. Потом, уже в России, он приблизился к толстовским взглядам. Горячий по натуре, он был горяч и в работе. Гриша рассказывал, как в плену он попал к одному хозяину в работники. Тот велел ему вспахать участок земли. Грише давно уже не приходилось работать по крестьянству. Пара лошадей попалась добрая, плужок легкий, хорошо налаженный, и Гриша, что называется, поднажал ото всей души. Когда хозяин пришел посмотреть, как работает пленный, не спит ли, - участок был уже весь вспахан. Хозяин схватился за голову:
- Что ты делаешь? У нас так не работают, так нельзя...
Когда от коммуны отделилась артель "Сеятель", Гриша был ее председателем.
О Драгуновском Якове Дементьевиче я уже упоминал. Он был из крестьян Смоленской губернии. Один раз на собрании он рассказал нам свою биографию, как он пришел к Толстому. Мне запомнилось - в первую мировую войну его взяли в солдаты. Он тянул солдатскую лямку, как и все, но один раз во время ночной атаки его чем-то оглушило. Когда он очнулся, кругом было тихо, он никак не мог понять, где он, куда идти. И долго бродил в темноте по пустынному полю, натыкаясь на обломки орудий и трупы... И тут он начал думать: "Зачем я здесь? Что мне здесь надо? И на что мне эта винтовки? И зачем, за что убивать мне этих немцев?"
Он начал думать, а еще Фридрих II, прославленный немецкий солдафон, сказал как-то: "Если бы мои солдаты начали думать, ни один бы из них не остался в войске". И Яков Дементьевич с тех пор перестал быть солдатом, а стал мыслящим человеком. Во время гражданской войны за отказ от оружия он и вместе с ним еще несколько единомышленником перенесли большие мучения. От смерти его спасло только то, что, узнав об их положении, Влад. Григ. Чертков обратился лично к В. И. Ленину, и Ленин освободил их.
Барышева Анна Григорьевна. Отец ее был крестьянин. Во время войны 1914 года она была сестрой милосердия. Потом учительствовала. Как человек, в общежитии, она была спокойной, ровной, но когда разговор заходил о государственном несправедливом устройстве жизни, о войне, о тяжелом положении крестьян, - она вся напрягалась, говорила резко, даже как-то со злобой. Она много раз подвергалась судам, заключениям, ссылкам, и не знаю, что было причиной: ее ли озлобленность и резкость, или наоборот - это настроение явилось следствием всего пережитого ею.
Малород Павел Леонтьевич был из кубанских казаков, но, усвоив толстовские убеждения, он порвал с их образом жизни и с их традициями. В коммуне он отошел от нас, пожелав жить ручным трудом.
Еще несколько слов о кожевниковцах, тем более что туда уехали многие члены нашей коммуны, которых я хорошо знал.
Миша Тройников - москвич, молодой человек из рабочей семьи. Сначала был в коммуне, потом увлекся направлением общины "Всемирное братство", а вернее Иоанном, и перешел туда. Человек он был искренний и убежденный.
Кудрявцев Александр Федорович с наружностью какой-то немного угловатой, топорной. Был когда-то, в гражданскую войну, командиром бронепоезда, а потом оставил все это. Одно время жил в алма-атинской общине, потом в Лефортовском переулке в Москве, у Влад. Григ. Черткова. У нас стал "ручнистом", а потом уехал от нас в Кожевникове.
Стефан Кадыгроб, Онисим Нестеренко, Евдоким Фесик и его сыновья - Иван и Петр, Караченцев Сидор, Гвоздик Федор - это все из бывших субботников, из "Мирного пахаря" и из коммуны.
Надо сказать, что вообще люди, более склонные к руководству в жизни разумом, а не буквой Библии, отсеивались из "Мирного пахаря". Некоторые из субботников предпочитали жить в коммуне, некоторые переходили в общину, и многие уехали в Кожевниково.
Булыгин Сергей Михайлович, живший в свое время возле Ясной Поляны, знавший Толстого, разделявший взгляды Толстого, к которым у него, однако, примешивалось что-то сектантское, в духе евангелизма. Красивый, развитой, всегда увлеченный какими-то проектами антимилитаристических объединений, "христианским коммунизмом" и т. п., он стремился создавать группы, во главе которых был бы он. Не находи себе подходящей почвы в нашей, чересчур рационалистической коммуне, Булыгин уехал в Кожевниково. Со своими проектами ездил в Москву, в Новосибирск, пока его не забрали.
И наш Платон Балахонов оказался там.
Надо сказать, что в нашей толстовской среде было немало людей беспокойных духом, которых все что-то манило вперед. Их не удовлетворяла обычная, будничная трудовая жизнь коммуны, им казалось, что надо что-то делать больше, полнее воплощать в жизни свой идеал. Это было, конечно, справедливо, но иногда в погоне за журавлем терялась синица - та, что была в руках. Иногда человек захватывал больше, чем было в его силах, становился на ходули, и порой это вело к тяжелым разочарованиям.
Вспоминая погибших друзей, хочу сказать еще о двух замечательных людях, которые жили в коммуне, но вернулись в Алма-Ату и там погибли. Даниил Шинкаренко и Жорж Чекменев. Если Данило весь проявлялся в слове и деятельности, то Жорж был полон какой-то внутренней просветленностью, настолько большой, что она всегда отражалась у него на лице, в каждом его слове и поступке.
Здесь же помяну еще некоторых бывших членов коммуны, уехавших когда-то на Украину и погибших совсем в других условиях и от других рук. Дели было уже в немецкой оккупации.
Евдокия Тимофеевна Белоусова, наша бывшая учительница, и там учительствовала и были сожжена немцами живьем в школе.
Евдокия Павленко растерзана немцами как партизан.
Очень хотел переселиться к нам, в коммуну, Борис Непомнящий, и даже приезжал к нам, в Сибирь, но его жена никак не хотела ехать в коммуну, и вся семья погибла в Одессе как евреи.
Эпидемия уничтожения невинных людей не была принадлежностью или изобретением какой-нибудь одной страны. Она широко разлилась по всему миру, стило быть, и причины ее не узкоместные, а гораздо шире.
Причина была в том, что понимание людьми смысла жизни, их религия были порочны, не верны, не соответствовали основному закону человеческой жизни добру.
Отказывается в фашистской Италии молодой человек брать оружие в руки против абиссинцев - карают, отказывается в царской России - карают, отказывается у нас, в Советском Союзе, - карают, отказывается в "свободной" Америке - карают.
Страны разные, социальные системы разные, а отношение к людям, признавшим для себя нравственно невозможным убивать людей, одинаковое, и слова-то везде одинаковые: "Изменник родины".
Бедная, дорогая ты моя родина! Чего только твоим именем не делается!
Я говорю об этом здесь и упрекаю себя: зачем говорю? Ведь все это гораздо яснее, полнее, глубже много раз высказано у Толстого, но ведь беда-то в том, что его не знают. От его произведений, где он говорит о смысле человеческой жизни, об общественном устройстве, где он критикует современные церковные религии, науки, искусства, - народ всячески оберегают.
1937 и 1938 годы коммуна уже не могла жить полной жизнью: слишком многих своих членов она потеряла. Люди еще крепились, оставались сами собою, но коммуна уже доживала свои последние дни. Взяли и осудили последнего председателя совета коммуны Петра Ивановича Литвинова и члена совета Леву Алексеева, и, наконец, 1 января 1939 года коммуна была переведена на устав сельскохозяйственной артели - колхоз. Грустные расходились люди с этого собрания, как будто потеряли они что-то большое и дорогое.
Сережа Юдин тогда сказал:
- Коммуны больше нет, теперь каждый может поступать кто как хочет...
Распределили дома, распределили часть скота - кому телку, кому корову на два хозяйства, кому выделили определенную сумму денег.
Люди за долгие годы жизни в коммуне уже отвыкли от таких понятий, как "мой дом", "моя корова", и т. д.; все было "наше". Люди уже сильно впитали в себя коммунистические, не частнособственнические чувства, люди привыкли работать не по найму, не за зарплату, а по сознательному отношению к труду, как необходимому и радостному условию человеческой жизни. И вот теперь новым уставом они опять были отброшены назад, к старому, с которым когда-то добровольно и сознательно решили порвать.
Зачем это?
С юных дней своей сознательной жизни выписал я из газеты "Коммунистический субботник" от одиннадцатого апреля 1920 года и храню до сих пор пришедшиеся мне по сердцу слова В. И. Ленина о коммунистическом труде. Вот они:
"Коммунистический труд в более узком и строгом смысле слова есть бесплатный труд на пользу общества, труд, производимый не для отбытия определенной повинности, не для получения права на известные продукты, не по заранее установленным и узаконенным нормам, а труд добровольный, труд вне нормы, труд, даваемый без расчета на вознаграждение, без условия о вознаграждении, труд по привычке трудиться на общую пользу и по сознательному (перешедшему в привычку) отношению к необходимости труда на общую пользу, труд как потребность здорового организма".
За долгие годы жизни в коммуне мы познали возможность и радость такого труда; теперь этого нас лишали насильно.
И, как это ни странно, эта привычка к коммунистическому труду перешла, в частности со мной, и в, казалось бы, совсем неподходящее место - в заключение, в лагеря, где труд -под штыком.
Иногда забывалось все и работалось легко и с увлечением.
Мы грузили баржи круглым лесом. Работа трудная, тяжелая - нянчить целый день тяжелые бревна, при голодном желудке, но мы работали весело, отдавая все силы. Здесь мне невольно вспоминается "Один день Ивана Денисовича" А. И. Солженицына - работа бригады каменщиков. Вспоминается и рассказ М. Горького о том, как шла разгрузка баржи артелью грузчиков.
Один сумрачный, всегда молчаливый жулик, не помню его по имени, однажды сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:
- Я люблю работать там, где работает Мазурин.
Это было мне самой большой наградой.
Петю Литвинова, Алексея Шипилова и Леву Алексеева осудили, как последних членов совета коммуны. Одним из предъявленных им обвинений была помощь "врагам народа", то есть тем коммунарам, которые были в заключении. Фаддея Заболотского направили по суду на принудительное лечение в тюремную психиатрическую больницу. Пете Литвинову и Леве Алексееву пришлось отбыть по десять лет заключения и по восьми лет ссылки в Красноярском крае.
Общественная и трудовая жизнь в колхозе "Жизнь и труд" стала переходить на другие рельсы. Стали вливаться в состав колхоза люди со стороны, совсем других убеждений. Вошли в обиход трудодни, нормы выработки и многое другое, чего мы в коммуне не знали.
Одна женщина, прожившая в коммуне более пятнадцати лет и привыкшая относиться к общественному хозяйству как к своему, работать добросовестно, как можно лучше, рассказывала мне:
- Пошли в колхозе мы, бабы, вязать рожь. Ну, вяжу я, как всегда раньше вязала - снопы большие, тугие, чисто, а на другой день смотрю: моя фамилия на черной доске, а другие бабы - на красной.
Потом я стала присматриваться, как работают те, кто на красной доске, и сама так стала, кое-как, лишь бы побыстрее да побольше, да и приврешь еще бригадиру, когда придет считать снопы, выработку. Гляжу, и моя фамилия появилась на красной доске!
И еще она рассказывала, как стали жить в колхозе:
- Стали мы все, бабы, ворами, вся жизнь стала на воровство. Мужиков нет, детей кормить, растить надо, общей столовой, как в коммуне было, нет, а на трудодень дадут по 200 граммов озадков, вот и живи! Ну, и тащишь все. Идешь с работы, тащишь картошку, свеклу, капусту, где что работаешь, да еще и ночью к кучам на огород сходишь. А корову тоже прокормить надо, она главная кормилица семьи. Целый день, с темна дотемна, на колхозной работе, а в "свободное" время и вари, и стирай, и корове коси. Ну, и будишь ночью своего мальчика и идешь по глубокому снегу на ток с саночками - озираешься, как вор, - мякины или соломы привезешь... Вот так и жили. Вот поэтому-то я и не хотела, чтобы дети в колхозе оставались, приучались к воровству, а я-то уж ладно - куда денешься?