Страница:
- Товарищи! Священники-попы в церквах проповедуют с амвонов, обманывают народ, затуманивая истину. Недалеко то время, когда с амвонов народ будет слушать доклады ученых, академиков на тему о повышении жизненного уровня народа, а особенно крестьянства. Тут уж мне засыпали столько аплодисментов, что и на тракторе не увезешь.
Недалеко от нас проходила большая дорога - Екатерининский большак, с Орла на Воронеж, 70 метров шириной. Райисполком разрешил нам вспахать две трети этой дороги для нашего коллектива. Мы подняли целину дороги длиной на два километра. Посеяли пшеницу, которую нам дали с сахарного завода Хмелинец. В нашей местности пшеницу не сеяли, а рожь. У нас пшеница уродилась хорошая. Хлеб в артели мы выдавали на каждую живую душу, по равной доле, а не только на рабочего. Решили купить мельничный постав к трактору. Тракторист Петр Васильевич Ульшин ездил в Орел, купил и привез, и мы устроили мукомольную мельницу в селе Бурдино. Гарнцевый сбор должны были сдавать государству.
В 1922 году был голод, и за килограмм хлеба платили деньгами и вещами, сколько запросят, а в 1924 году рожь у нас стоила 20 коп. В 1927 году у нас был неурожай ржи, и у некоторых членов колхоза хлеба было совсем мало, и я как председатель артели часть гарнцевого сбора роздал нуждающимся членам для питания, а за гарнцевый сбор строго спрашивали. Уполномоченный райисполкома сделал проверку. Гарнцевого сбора в наличии нет, а по записям есть. Составили акт и направили в суд, в райисполкоме на меня смотрели косо, что не вступаю в партию. Суд присудил меня к трем годам тюремного заключения с конфискацией имущества. Я обжаловал в уездный суд и повез кассационную жалобу в Елец сам. Уездный суд приговор отменил, а гарнцевый сбор обязал уплатить из нового урожая.
Наступил 1929 год. Началась коллективизация в районе, где наш колхоз был единственный. Все начальство района вело агитацию за коллективизацию, а их упрекали и даже смеялись: "Нас хотите собрать в колхоз, а сами не идете!. Тогда они из разных селений подали заявления в наш колхоз о приеме их в члены, чтобы им легче было вести агитацию. Нам не понравилась такая подделка, и мы на общем собрании артели в приеме в члены начальству райисполкома отказали. Это, конечно, их очень обидело и восстановило против меня. Из числа партийцев некоторые были на моей стороне и советовали мне уйти или уехать:
- Тебя теперь будут преследовать на каждом шагу и съедят вовсе. Ты способный, поезжай на курсы директоров совхозов.
Но я не хотел уезжать: буду до конца и будь что будет.
Наконец, районное начальство разделалось со мной - вычистили из колхоза как "сектанта-толстовца" и раскулачили меня, взяли корову и барахлишко, лошадь же моя находилась в колхозе. Я поехал в Елец, где меня многие знали. Там все удивились на неразумные действия районного начальства, и решение райисполкома было отменено. Барахлишко мое пропало, а корову два или три месяца не возвращали, ее взяли себе родственники председателя сельсовета. Мне давали любую корову, отобранную у людей, но я не брал чужую, а требовал свою, и наконец добился. Но районное начальство все же хотело меня выслать как раскулаченного, а сельский актив не соглашался с этим: во-первых, мы были сиротами, более четырех лет я жил в работниках; во-вторых, я уже пятнадцать лет работал в потребкооперации, и вся беднота и весь актив в нашем селе Бурдино были за меня. Я продолжал работать председателем колхоза, ведь колхоз состоял из наших друзей, и они не соглашались с районным начальством переизбрать меня. А я шел напролом. Бывали такие случаи: в мое отсутствие добьются у актива бедноты какого-либо решения против меня, а в моем присутствии ни один не поднимает руки против меня. Какой-нибудь уполномоченный с ума сходит, что беднота на моей стороне. Так прошел весь 1929 год. Во время молотьбы прокурор района приехал меня арестовывать, но я был на стогу соломы, и так они постояли, поговорили со мной и не взяли.
В конце 1929 года началась без согласия народа коллективизация. Стали собирать на общие дворы лошадей, коров, нетелей, овец. Стали отбирать плуги, бороны, повозки, корма из сараев у крестьян, и вдруг в январе или феврале 1930 года появилась статья Сталина "Головокружение от успехов". На следующий день народ с радостью побежал на общие дворы за своим скотом и инвентарем. Но актив был очень недоволен, говорили: недолго будете торжествовать, осенью помажем некоторым задницу купоросом, запрыгаете по-другому, сами побежите в колхоз без оглядки. Так говорил председатель райисполкома Александр Алексеевич Ульшин.
В 1930 году все работали индивидуально, в августе некоторых обложили хлебопоставкой, по 500-800 пудов, заведомо не выполнимой. Этих людей в сентябре - октябре судили и дали по 3-8 лет лагерей с конфискацией имущества. Попал и мой брат Михаил Егорович на три года, и Волков Тимофей Семенович на шесть лет, который когда-то собирался с нами в коммуну, да жена не захотела; его послали в Караганду, где он и сложил свои косточки, а брат Михаил выжил, но более не вернулся к сельскому хозяйству, остался на производстве.
Зимой 30 года опять началась коллективизация, и здесь уже не было головокружения, всё пошло как по маслу, без скрипа. Человек 15-20 были осуждены, а остальные, более зажиточные середняки, первыми пошли в колхоз. Некоторые из бедноты еще сомневались, колебались, а некоторые из них ушли на производство навсегда, забрав свои семьи.
От И. В. Гуляева я узнал, что Чертковым возбуждено ходатайство перед ВЦИКом об отводе земель для поселения коммун и артелей из единомышленников Л. Н. Толстого. Потом Гуляев сообщил мне, что уехали ходоки выбирать участок для поселения. Потом - что участок уже закреплен в Западной Сибири.
В инваре я выехал в Москву. После 24 года я не был там. Приехал к В. Г. Черткову, он меня принял радушно, как своего. Рассказал мне о готовящемся переселении. Я сказал ему, что тоже хочу переселиться к друзьям-единомышленникам Толстого. Чертков направил меня в подмосковную коммуну "Жизнь и труд". Туда мы шли вдвоем с Дмитрием Киселевым, приехавшим из Тулы также по вопросу о переселении. Дмитрий веселый человек, по дороге со смехом мне рассказывал, как они держат кур, а петухов не режут, а их много: как запоют, каждый на свой лад!
Пришли в коммуну. Председателем был Борис Мазурин. Он основательно поговорил с каждым из нас. Пришло время обеда, пригласили нас за общий стол. После обеда мы немного помогли колоть дрова на кухне. Вечером мы еще беседовали с Мазуриным. Он спрашивал, какие у нас семьи, какое имущество. Я ему сказал, что хотя у меня и было имущество, но взять его теперь невозможно, а семья восемь душ, трое из них взрослые. Мазурин еще задал мне вопрос шутя: "А работать ты не ленив на такую семью?" Я тоже ответил шутя: "Ведь сейчас я могу тебе соврать, но раньше не ленился". Я рассказал, какое у меня было имущество, и сад около гектара, посадил в 23 году. Потом сказал, что домой я уже не поеду, а если вы не примете меня, то буду устраиваться здесь на работу или на курсы пойду учиться, у меня была рекомендация. Вечером за ужином со мной поговорили уже многие члены-коммунары, расспрашивали и решили принять меня.
В коммуне еще осенью 30 года была направлена в Сибирь на место нового поселения рабочая дружина для подготовки жилья и т. п. Когда я пришел в коммуну, рабочий и продуктивный скот за несколько дней до меня уже был погружен в вагоны и отправлен с Петром Яковлевичем Толкачом, а теперь готовилась к отправке еще группа коммунаров: Марта Толкач с детьми Олей, Лидой, Вовой, Нина Лапаева с сыном Шурой, Надя Гурина, Ольга Любимова, Ваня Сурин, Миша Барбашев, Вася Лапшин и другие, и я, Димитрий Моргачев, поехал с ними. Погрузились в вагон пассажирского поезда и тронулись в Сибирь. Сибирь для всей нашей небольшой группы была новой, неизвестной страной.
Всё еще было покрыто снегом. На четвертые сутки приехали на станцию Новокузнецк, за нами были высланы лошади с бричками. Погрузились и поехали. Подъехали к Томи, по льду уже идет вода. переезжать рискованно, но все же переехали благополучно. На другой стороне реки поселок, это оказался город Кузнецк - старый. Маленькие деревянные домики, на горе, над городом, старая крепость. В городе когда-то отбывал ссылку Достоевский. Но меня больше удивило село Феськи, через которое мы ехали. Домики тоже деревянные. Я зашел в один дом попить. Чистота и опрятность, цветы на окнах и даже на полу в кадках, полы крашеные, а ведь Сибирь считали каторжной, а здесь намного лучше живут, чем в центральной России. У нас полы в избах были редкость, а цветы были только у духовенства, а у крестьян ни у кого не было.
Вот приехали мы в свой новый поселочек. Несколько домиков недалеко от берега реки Томь прижались к горам. Переночевали на новом месте. Наутро на работу. Нужно было делать кухонный очаг под навесом. Никто не мог класть печи, сделать котел и духовку. Предложили мне, а я не только не мог их делать, а даже не видал, как их делают. Надя Гурина говорит мне: "Пойдем, я видала, как клали кухонный очаг", - и мы с ней вместе взялись за работу и к вечеру сделали кухонный очаг с плитой, котлом и духовкой. Тяга была хорошая: быстро варилось и поджаривалось. Еще зимой был сделан новый большой дом; хотя еще крыши не было, но нужно было в нем делать печи. Я уже оказался печником и приступил к кладке печей трех и пяти оборотов. Как сложили печи, подсушили, и тут же поселились жильцы: новая семья коммуны стала прибывать. Стали покупать дома в окрестных селах, перевозить и ставить. Я все клал печи.
По вечерам мы обсуждали, как лучше, свободнее устроить семейную жизнь коммунаров, и все пришли к выводу: надо каждой семье предоставить отдельную комнату или домик. Было известно, что прибудут на новое поселение несколько сот семей из разных концов страны, разных национальностей и разных оттенков христианской религии. Материальной помощи переселенцам не было ни от государства, ни от кого, лишь предоставлялся льготный переселенческий проезд по железной дороге, согласно билетам, подаваемым Наркомземом. У кого был хлеб и фураж, опять-таки, согласно правилам, их сдавали на местах по соответствующей переселенческой квитанции, а здесь получали в местном "Заготзерне". Это было очень удобно. В апреле 31 года приехали последние члены коммуны "Жизнь и труд", закончив ликвидацию хозяйства под Москвой. Стали усиленно подъезжать переселенцы из разных республик и областей Советского Союза.
Кое-что посеяли весной. Озимых посевов не было. Приезжающих приходилось размещать с трудом, по несколько семей в домике или квартире. У кого из приезжающих были средства, поручали им самим покупать дома в окружающих селах; потом их разбирали, перевозили и ставили силами коммуны. У кого не было средств, как у меня, тем строили за счет коммуны, с этим не считались.
Всё привезенное имущество, и скот, и хлеб вступавших в члены коммуны оценивалось и принималось в общее достояние коммуны и записывалось на лицевой счет сдававшего, так же как и деньги.
Переселявшихся всё прибывало, и даже начали приезжать самотеком, без переселенческих билетов, и не только единомышленники Толстого, но и из разных религиозных течений: субботники, малеванцы, баптисты, добролюбовцы, но надо сказать, что и эти люди были близки по своему отношению к жизни и быту к толстовскому учению. Были субботники, которые еще в царское время присуждались к 12 годам каторги за отказ от военной службы. Малеванцы и добролюбовцы также не брали оружия в руки. Почти все придерживались вегетарианства. Все отрицали церковную веру с ее обрядами, иконами, таинствами и т. д. Ну, и, само собой разумеется, вели более или менее нравственный образ жизни: не пили, не курили, не сквернословили. Потом решили не стеснять друг друга в выборе формы жизни, и все приехавшие могли объединяться по их желанию в коммуны, артели, общины. Так, кроме коммуны "Жизнь и труд", создались: артель "Мирный пахарь" - субботники и украинцы; "Всемирное братство" - община из-под Сталинграда, считающая себя последовательницей Толстого. Барабинская группа создала свое поселение в 3-4 километрах от коммуны. Бийская группа создала свое хозяйство около шахты Абашево. Омская группа была небольшой. Так что на земле, отведенной в Кузнецком районе Западной Сибири под толстовское переселение, создалось несколько самостоятельных групп.
Я был уже в коммуне, а семья моя находилась на родине, где когда-то создалась наша первая коммуна. В июне 1931 года я поехал за семьей. Ехать нужно было через Москву, и Совет коммуны дал мне несколько поручений. Часть членов коммуны, прибывших из Киргизии, были там лишены гражданских прав. Коммуна ходатайствовала за них, указывая на незаконность лишения, так как они не были эксплуататорами. Прибыл я в Москву и пошел к В. Г. Черткову. У меня было еще словесное поручение - выяснить, нельзя ли будет нам переселиться за пределы страны, не помню точно, куда предполагалось, кажется, на какой-то остров.
Владимир Григорьевич договорился с заместителем М. И. Калинина - со Смидовичем Петром Гермогеновичем, в какой день он нас примет, и в назначенный день я, Дима Чертков и Вася Шершенев пришли в приемную Калинина. У Калинина и Смидовича был один секретарь между двух кабинетов. Всего в приемной Калинина было восемнадцать кабинетов, где принимали крестьян с просьбами и ходатайствами по всем делам, и сами секретари решали от имени Калинина, куда направить просителей. Кабинет Калинина был на втором этаже и туда пускали по пропускам. Нас пропустили, сидим в секретарской в ожидании Смидовича. Заходит М. И. Калинин, я его не знал. Все встали и сказали: "Здравствуйте, Михаил Иванович". И я встал, я понял, кто это. Калинин - небольшой старичок, очень схожий со своими портретами. Он, обойдя секретаря, зашел в левый кабинет. Через несколько минут приходит человек и спрашивает: "Пришел ли Михаил Иванович? Мне надо к нему". Секретарша отвечает: "Сейчас доложу". А этот человек говорит: "Он вчера давал мне поручение, и мне нужно с ним поговорить". - "Нет, я спрошу", - и секретарша вошла в кабинет Калинина, тут же вышла: "Нет, Михаил Иванович не может вас принять". Человек пожал плечами: "Тогда передайте ему эту папку". Тут я подумал: "Как крестьянам ездить к Калинину, когда он не принял, по-видимому, члена правительства".
Наконец, пришел Смидович, позвал нас к себе в кабинет. Он сам закрыл дверь на крючок и поставил ширму; потом сел и усадил нас. Начался разговор. Я подал ему ходатайство коммуны о восстановлении лишенных избирательных прав. Он прочитал и сказал: "Это очень плохо, не наши люди". Долго мы говорили об этом. Наконец, Смидович сказал: "Я поговорю об этом с товарищами, а вы через несколько дней наведайтесь". Потом он попросил, чтобы нам принесли по стакану чая и какую-то сдобу. Тут мы ему помянули о переселении за границу, на остров. Он посмотрел на нас удивленно и сказал: "Нет, друзья, этого мы не разрешим, да и я не могу поставить этот вопрос перед своими товарищами. Там безработица, а у нас нужны рабочие, так что живите на своем месте и будьте примером коммунистической общественной жизни в нашей стране". Так сказал Петр Гермогенович Смидович.
Перед поездкой за семьей на родину было получено мною письмо от жены, что на мое имя пришел какой-то большой пакет, но сельсовет его не отдает, да еще что-то ругает меня. Пакет этот был - переселенческие документы от Наркомзема моей семье на переезд по железной дороге но льготному, переселенческому тарифу в Западносибирский край, до ст. Новокузнецк. Я рассказал об этом Владимиру Григорьевичу. Он мне советовал не ехать за семьей самому, время такое безответственное, и могут меня посадить. Пиши, мол, ей, чтобы они сама с детьми ехала сюда, в Москву. Но я не послушался его, говоря, что я никому не покажусь. Владимир Григорьевич был даже недоволен, что я поехал. От Москвы четыреста километров, приехал на станцию Тербуны перед вечером, до дома 7-8 километров, Потел пешком по полевой дороге. В моем доме жил один коммунист. Иду по своему саду, уже было почти темно, а жена коммуниста увидела меня. Поздоровались. На следующий день быстро собрали свое незначительное имущество, отвез на станцию и сдал в багаж до Москвы. Это было в начале июля, и я со своей семьей пошел в сарай спать. Мы с женой долго разговаривали о Сибири, о коммуне. Уже под утро заходит несколько человек с председателем сельсовета. Арестовали меня и хотели забрать оставшееся барахлишко, но мы его успели уже сдать в багаж. Повезли меня в село Бурдино, поместили в церковную караулку. Предположение Черткова оправдалось.
Сельсовет находился рядом с домом дьячка. На этот день было намечено общее собрание села Бурдино. Слух о моем аресте быстро облетел всё село. Знакомые и друзья стали собираться в караулку ко мне. Я шутя всем отвечал: "Я приехал сюда, чтобы получить часть имущества церкви, ведь я много лет сюда подавал". Потом говорили о Сибири, о коммуне. Караулка переполнилась народом, потом пришел председатель сельсовета и сказал, чтобы шли на собрание, а меня охранять поставили молодого парня, чудачка. Часам к одиннадцати пришел мой сын Ваня, принес мне завтракать, вареных яиц; я немного позавтракал и предложил моему караульному поесть, а сам вышел. Обошел вокруг церкви, в церковной ограде было кладбище, где похоронены мои родители: отец, мать, дедушка и бабушка. Обошел их могилы, постоял около могилы матери. Потом подошел к кирпичной ограде. Посмотрел: на дороге никого нет, и тут же созрела мысль - уйти. Перепрыгнул через стену, перешел дорогу, спустился в ложок к кузнице, а там уже прибавил шагу, свернул на огороды, засеянные хлебом и коноплей, и бегом, пригнувшись, добежал до лесу и в лес. Я ушел уже около двух километров, и тут услышал крик и смех всего общего собрания: "Лови, лови его!" Но теперь было уже поздно ловить меня. Да и где ловить? Ведь никто не видал, куда я ушел. Мой сторож подождал меня, а потом видит - меня нет, пошел и заявил собранию, что я убежал. Тут-то и закричали, и засмеялись.
Прошел я по лесу километров пять в место против нашего поселка, но до него тоже было километров пять. Стало темнеть, и я пошел напрямик по хлебам. Пришел к дому уже в темноте. Убедившись, что здесь тихо, показался жене, а сам отправился спать в нескошенную рожь, провел там ночь и заболел животом. Пришла жена, а я умираю от боли, она всё плакала; я провел там весь день на жаре, а вечером кое-как добрался до друга, бывшего нашего коммунара Петра Васильевича Ульшина, нашего тракториста. Попил чаю с вареньем и мне стало легче, тут я поспал и стало совсем хорошо.
Я был в трудном положении: дом занят, какие были вещицы, отправили в Москву. Куда деться жене с шестью детьми, из которых только один уже взрослый - Тима. Надо было всем уезжать. Хотя лошади теперь были все колхозные, но люди-то были свои, дали лошадь, и сестра довезла мою семью до ст. Тербуны. Взяли билеты, но не на тот поезд, который шел без пересадки до Москвы, в середине дня. Районное начальство знало меня и ненавидело и часто приходило к этому поезду, а потому мы взяли билеты на поезд, отходящий утром, с пересадкой в Ельце. Жена с детьми садилась с перрона, а я стоял около церкви с другой стороны поезда, метрах в сорока от линии. И когда поезд дал второй звонок, я бегом к поезду, прицепился с другой стороны, в вагон взошел уже на ходу. В Ельце пересели на другой поезд на Москву через станцию "Лев Толстой" и благополучно приехали.
На следующий день я уже один пришел к Смидовичу. Меня долго не пропускали на второй этаж. Охрана говорила, возьми пропуск у кого-либо из секретарей. И началось хождение по секретарям, никто не дает пропуска и никто не хочет позвонить к секретарю Смидовича, который знает, что я должен зайти. Наконец, один все же позвонил. Секретарь Смидовича приказал дать пропуск, и я прошел к Смидовичу. Захожу, поздоровался. Петр Гермогенович стал задавать вопросы о месте расположения коммуны. Я объяснил: место горное, отроги Алтая, есть и лес, и сенокосы. Строим своими силами дома и скотные дворы. Покупаем рабочий скот. Одним словом, оснащаемся основательно.
- Это хорошо, - сказал Смидович и далее спросил:
- Как далеко от вас строится завод? Не просится ли в вашу коммуну местное население?
Я отвечал, что завод от нас строится в 25 километрах, а из местного населения пока еще никто не просится к нам.
Наконец он говорит мне:
- Ваше ходатайство о восстановлении в правах граждан членов коммуны я согласовал с товарищами, они дали согласие просьбу удовлетворить, о чем вам будет письменное уведомление.
Смидович был в хорошем расположении духа и много интересовался коммуной. А когда я рассказал о себе, что в мое отсутствие меня лишили избирательных прав как сектанта-толстовца, Смидович сразу же сменил свое настроение и нахмурился:
- Это дело хуже, - сказал он.
Я объясняю ему свое положение, что я раньше с рабочей дружиной уехал в коммуну, а теперь приехал за семьей. Семья уже в Москве. Взгляды Толстого я разделяю с 1915 года. Организовал у себя в селе кооперацию, организовал коммуну в 1922-1924 годах, которая впоследствии перешла на устав артели, первой в нашем Елецком районе.
Смидович задавал еще много вопросов. Наконец сказал:
- Я даю тебе отношение в Моссовет, чтобы тебе выдали переселенческие документы и билеты.
Я поблагодарил его. Смидович на прощанье сказал:
- Желаю вам успеха в строительстве новой общественной формы жизни коммунистической.
Я вышел от него в радостном настроении, был рад и за себя, и за других.
На другой день братья Алексеевы - Петя и Илюша, съездили за моим багажом. Съездили со мною в Моссовет - получить документы и проездной билет - книжечку, куда были вписаны я и вся моя семья и еще несколько человек, ехавших в коммуну.
В июле 1931 года мы приехали в коммуну. Мне выделили маленький домик, бывшую баньку, где я прожил до 1936 года, а семья до 1947 года. Я опять приступил к строительству жилых и хозяйственных построек, а сын Тимофей пошел в полеводческую бригаду.
Я чувствую потребность описать свои переживания и впечатления от жизни в коммуне "Жизнь и труд", но пережитого так много и такого яркого, полного и разностороннего, что охватить всё я не в состоянии, тем более что и память уже ослабела, и я буду описывать то, что еще не изгладилось совсем из памяти.
К осени 1931 года в коммуне насчитывалось более пятисот душ, а урожай был собран небольшой, хлеба нет, на рынке он очень дорог, один кирпичик стоил 40-50 рублей. Наличных средств оставалось мало в коммуне, так как покупали дома и рабочий скот. Совет коммуны собрал общее собрание для решения насущных вопросов о хлебе. Было решено поручить совету подыскать работу для всех трудоспособных мужчин. Скоро работа нашлась. Договорились с лесозаготовительной конторой построить по речке Абашево, впадающей в Томь, на трех участках - Каменушка, Сленцы и Узунцы - дома и подсобные помещения для рабочих лесозаготовителей. По условиям пайки хлеба и продовольствие выдавалось не только рабочим, но и членам их семей. Так все трудоспособные мужчины выехали из коммуны на производство в Горную Шорию. Получаемая зарплата, а главное, продукты, получаемые на пайки, сильно снизили напряженность с питанием в коммуне. Я работал на среднем участке Каменушке, где работой руководил Гриша Гурин. Закончили громадный клуб уже к весне, и наша бригада перешла на постройку железной дороги - ветки в лесную гавань Абагур, где также выдавался паек и на членов семьи.
В 32 году коммуна посеяла уже больше хлеба и овощей. Овощеводство давало коммуне в дальнейшем основной доход. Сбыт овощей был неограниченный, так как километрах в 25 от нас строился гигантский Кузнецкстрой, овощи требовались очень, а местное население ранее огородничеством не занималось.
К июлю месяцу вернулись с производства все члены коммуны и приступили к ее благоустройству и постройке жилых домов, скотных дворов, амбаров, овощехранилища и т. п. Населения в 1932 году стало немного меньше, чем в 31-м, происходил естественный отсев, как во всяком переселении: кто убоялся трудностей, кому климат не подошел, кто не нашел того, чего ожидал в мечтах. К этому времени в коммуне уже были люди разных специальностей по всем видам труда, необходимым в сельском хозяйстве. Хозяйство росло не по дням, а по часам. Были люди со средним и даже высшим образованием, и это помогло нам организовать свою школу. Так что детям уделялось много внимания и серьезности.
Построили две теплицы для выращивания ранней рассады: огурцов и помидоров. Заложили парниковое хозяйство на триста рам. В теплицах в зимнее время выращивались огурцы и помидоры. Огородники были опытные: Сережа Алексеев и Прокоп Кувшинов. Вначале по сбыту овощей был уполномочен от коммуны Василий Шипилов, но он заболел, и тогда выбрали меня.
Коммуна находилась от г. Сталинска вверх по Томи на 20 километров. Там на берегу Томи построили домик как перевалочную базу. Туда причаливали наши гарбуза, которые мы завели для облегчения транспортировки овощей, картофеля, хлеба. Там выгружали и развозили уже на подводах по столовым Кузнецкстроя. Назад гарбуза тянули лошадью - тросом. Весь рабочий день я ходил по цеховым столовым завода, договариваясь, кому чего и сколько надо.
Вечером собираемся в свой домик на берегу реки, и я даю указание каждому: сколько и в какую столовую.
Под огород мы раскорчевали участок поймы реки, и родились овощи хорошо. Сажали мы их не менее трех гектаров, и в теплые дни прирост достигал ста пудов с гектара в сутки, а в холодные падал до десяти пудов с гектара. Это я помню потому, что сам их сбывал. Если после снабжения столовых что оставалось, то отправляли овощи на базар. Скажу - кому ехать, почем продавать. Со всеми столовыми расчет производился через банк перечислениями, а вырученные на базаре деньги передавались мне, а я их передавал в коммуну или сдавал на текущий счет в Госбанк. Все было основано на честности, на совести. Я уже знал, например, сколько должно быть выручено денег за воз огурцов, и когда продававший сдавал деньги мне, то я видел, что полностью, но были и такие случаи: чувствую, что деньги сданы не все, но я никому не говорил об этом, даже не делал замечания тому человеку лично, а пишу об этом только теперь, через тридцать пять лет. Да, совесть великое дело, тем более, когда тебе доверяют; и вот этот человек, зная за собой грех присвоения, всегда стыдился, и не только меня, но и других. Ему казалось, что все знают об этом, что он нарушил доверие, оказанное ему.
Недалеко от нас проходила большая дорога - Екатерининский большак, с Орла на Воронеж, 70 метров шириной. Райисполком разрешил нам вспахать две трети этой дороги для нашего коллектива. Мы подняли целину дороги длиной на два километра. Посеяли пшеницу, которую нам дали с сахарного завода Хмелинец. В нашей местности пшеницу не сеяли, а рожь. У нас пшеница уродилась хорошая. Хлеб в артели мы выдавали на каждую живую душу, по равной доле, а не только на рабочего. Решили купить мельничный постав к трактору. Тракторист Петр Васильевич Ульшин ездил в Орел, купил и привез, и мы устроили мукомольную мельницу в селе Бурдино. Гарнцевый сбор должны были сдавать государству.
В 1922 году был голод, и за килограмм хлеба платили деньгами и вещами, сколько запросят, а в 1924 году рожь у нас стоила 20 коп. В 1927 году у нас был неурожай ржи, и у некоторых членов колхоза хлеба было совсем мало, и я как председатель артели часть гарнцевого сбора роздал нуждающимся членам для питания, а за гарнцевый сбор строго спрашивали. Уполномоченный райисполкома сделал проверку. Гарнцевого сбора в наличии нет, а по записям есть. Составили акт и направили в суд, в райисполкоме на меня смотрели косо, что не вступаю в партию. Суд присудил меня к трем годам тюремного заключения с конфискацией имущества. Я обжаловал в уездный суд и повез кассационную жалобу в Елец сам. Уездный суд приговор отменил, а гарнцевый сбор обязал уплатить из нового урожая.
Наступил 1929 год. Началась коллективизация в районе, где наш колхоз был единственный. Все начальство района вело агитацию за коллективизацию, а их упрекали и даже смеялись: "Нас хотите собрать в колхоз, а сами не идете!. Тогда они из разных селений подали заявления в наш колхоз о приеме их в члены, чтобы им легче было вести агитацию. Нам не понравилась такая подделка, и мы на общем собрании артели в приеме в члены начальству райисполкома отказали. Это, конечно, их очень обидело и восстановило против меня. Из числа партийцев некоторые были на моей стороне и советовали мне уйти или уехать:
- Тебя теперь будут преследовать на каждом шагу и съедят вовсе. Ты способный, поезжай на курсы директоров совхозов.
Но я не хотел уезжать: буду до конца и будь что будет.
Наконец, районное начальство разделалось со мной - вычистили из колхоза как "сектанта-толстовца" и раскулачили меня, взяли корову и барахлишко, лошадь же моя находилась в колхозе. Я поехал в Елец, где меня многие знали. Там все удивились на неразумные действия районного начальства, и решение райисполкома было отменено. Барахлишко мое пропало, а корову два или три месяца не возвращали, ее взяли себе родственники председателя сельсовета. Мне давали любую корову, отобранную у людей, но я не брал чужую, а требовал свою, и наконец добился. Но районное начальство все же хотело меня выслать как раскулаченного, а сельский актив не соглашался с этим: во-первых, мы были сиротами, более четырех лет я жил в работниках; во-вторых, я уже пятнадцать лет работал в потребкооперации, и вся беднота и весь актив в нашем селе Бурдино были за меня. Я продолжал работать председателем колхоза, ведь колхоз состоял из наших друзей, и они не соглашались с районным начальством переизбрать меня. А я шел напролом. Бывали такие случаи: в мое отсутствие добьются у актива бедноты какого-либо решения против меня, а в моем присутствии ни один не поднимает руки против меня. Какой-нибудь уполномоченный с ума сходит, что беднота на моей стороне. Так прошел весь 1929 год. Во время молотьбы прокурор района приехал меня арестовывать, но я был на стогу соломы, и так они постояли, поговорили со мной и не взяли.
В конце 1929 года началась без согласия народа коллективизация. Стали собирать на общие дворы лошадей, коров, нетелей, овец. Стали отбирать плуги, бороны, повозки, корма из сараев у крестьян, и вдруг в январе или феврале 1930 года появилась статья Сталина "Головокружение от успехов". На следующий день народ с радостью побежал на общие дворы за своим скотом и инвентарем. Но актив был очень недоволен, говорили: недолго будете торжествовать, осенью помажем некоторым задницу купоросом, запрыгаете по-другому, сами побежите в колхоз без оглядки. Так говорил председатель райисполкома Александр Алексеевич Ульшин.
В 1930 году все работали индивидуально, в августе некоторых обложили хлебопоставкой, по 500-800 пудов, заведомо не выполнимой. Этих людей в сентябре - октябре судили и дали по 3-8 лет лагерей с конфискацией имущества. Попал и мой брат Михаил Егорович на три года, и Волков Тимофей Семенович на шесть лет, который когда-то собирался с нами в коммуну, да жена не захотела; его послали в Караганду, где он и сложил свои косточки, а брат Михаил выжил, но более не вернулся к сельскому хозяйству, остался на производстве.
Зимой 30 года опять началась коллективизация, и здесь уже не было головокружения, всё пошло как по маслу, без скрипа. Человек 15-20 были осуждены, а остальные, более зажиточные середняки, первыми пошли в колхоз. Некоторые из бедноты еще сомневались, колебались, а некоторые из них ушли на производство навсегда, забрав свои семьи.
От И. В. Гуляева я узнал, что Чертковым возбуждено ходатайство перед ВЦИКом об отводе земель для поселения коммун и артелей из единомышленников Л. Н. Толстого. Потом Гуляев сообщил мне, что уехали ходоки выбирать участок для поселения. Потом - что участок уже закреплен в Западной Сибири.
В инваре я выехал в Москву. После 24 года я не был там. Приехал к В. Г. Черткову, он меня принял радушно, как своего. Рассказал мне о готовящемся переселении. Я сказал ему, что тоже хочу переселиться к друзьям-единомышленникам Толстого. Чертков направил меня в подмосковную коммуну "Жизнь и труд". Туда мы шли вдвоем с Дмитрием Киселевым, приехавшим из Тулы также по вопросу о переселении. Дмитрий веселый человек, по дороге со смехом мне рассказывал, как они держат кур, а петухов не режут, а их много: как запоют, каждый на свой лад!
Пришли в коммуну. Председателем был Борис Мазурин. Он основательно поговорил с каждым из нас. Пришло время обеда, пригласили нас за общий стол. После обеда мы немного помогли колоть дрова на кухне. Вечером мы еще беседовали с Мазуриным. Он спрашивал, какие у нас семьи, какое имущество. Я ему сказал, что хотя у меня и было имущество, но взять его теперь невозможно, а семья восемь душ, трое из них взрослые. Мазурин еще задал мне вопрос шутя: "А работать ты не ленив на такую семью?" Я тоже ответил шутя: "Ведь сейчас я могу тебе соврать, но раньше не ленился". Я рассказал, какое у меня было имущество, и сад около гектара, посадил в 23 году. Потом сказал, что домой я уже не поеду, а если вы не примете меня, то буду устраиваться здесь на работу или на курсы пойду учиться, у меня была рекомендация. Вечером за ужином со мной поговорили уже многие члены-коммунары, расспрашивали и решили принять меня.
В коммуне еще осенью 30 года была направлена в Сибирь на место нового поселения рабочая дружина для подготовки жилья и т. п. Когда я пришел в коммуну, рабочий и продуктивный скот за несколько дней до меня уже был погружен в вагоны и отправлен с Петром Яковлевичем Толкачом, а теперь готовилась к отправке еще группа коммунаров: Марта Толкач с детьми Олей, Лидой, Вовой, Нина Лапаева с сыном Шурой, Надя Гурина, Ольга Любимова, Ваня Сурин, Миша Барбашев, Вася Лапшин и другие, и я, Димитрий Моргачев, поехал с ними. Погрузились в вагон пассажирского поезда и тронулись в Сибирь. Сибирь для всей нашей небольшой группы была новой, неизвестной страной.
Всё еще было покрыто снегом. На четвертые сутки приехали на станцию Новокузнецк, за нами были высланы лошади с бричками. Погрузились и поехали. Подъехали к Томи, по льду уже идет вода. переезжать рискованно, но все же переехали благополучно. На другой стороне реки поселок, это оказался город Кузнецк - старый. Маленькие деревянные домики, на горе, над городом, старая крепость. В городе когда-то отбывал ссылку Достоевский. Но меня больше удивило село Феськи, через которое мы ехали. Домики тоже деревянные. Я зашел в один дом попить. Чистота и опрятность, цветы на окнах и даже на полу в кадках, полы крашеные, а ведь Сибирь считали каторжной, а здесь намного лучше живут, чем в центральной России. У нас полы в избах были редкость, а цветы были только у духовенства, а у крестьян ни у кого не было.
Вот приехали мы в свой новый поселочек. Несколько домиков недалеко от берега реки Томь прижались к горам. Переночевали на новом месте. Наутро на работу. Нужно было делать кухонный очаг под навесом. Никто не мог класть печи, сделать котел и духовку. Предложили мне, а я не только не мог их делать, а даже не видал, как их делают. Надя Гурина говорит мне: "Пойдем, я видала, как клали кухонный очаг", - и мы с ней вместе взялись за работу и к вечеру сделали кухонный очаг с плитой, котлом и духовкой. Тяга была хорошая: быстро варилось и поджаривалось. Еще зимой был сделан новый большой дом; хотя еще крыши не было, но нужно было в нем делать печи. Я уже оказался печником и приступил к кладке печей трех и пяти оборотов. Как сложили печи, подсушили, и тут же поселились жильцы: новая семья коммуны стала прибывать. Стали покупать дома в окрестных селах, перевозить и ставить. Я все клал печи.
По вечерам мы обсуждали, как лучше, свободнее устроить семейную жизнь коммунаров, и все пришли к выводу: надо каждой семье предоставить отдельную комнату или домик. Было известно, что прибудут на новое поселение несколько сот семей из разных концов страны, разных национальностей и разных оттенков христианской религии. Материальной помощи переселенцам не было ни от государства, ни от кого, лишь предоставлялся льготный переселенческий проезд по железной дороге, согласно билетам, подаваемым Наркомземом. У кого был хлеб и фураж, опять-таки, согласно правилам, их сдавали на местах по соответствующей переселенческой квитанции, а здесь получали в местном "Заготзерне". Это было очень удобно. В апреле 31 года приехали последние члены коммуны "Жизнь и труд", закончив ликвидацию хозяйства под Москвой. Стали усиленно подъезжать переселенцы из разных республик и областей Советского Союза.
Кое-что посеяли весной. Озимых посевов не было. Приезжающих приходилось размещать с трудом, по несколько семей в домике или квартире. У кого из приезжающих были средства, поручали им самим покупать дома в окружающих селах; потом их разбирали, перевозили и ставили силами коммуны. У кого не было средств, как у меня, тем строили за счет коммуны, с этим не считались.
Всё привезенное имущество, и скот, и хлеб вступавших в члены коммуны оценивалось и принималось в общее достояние коммуны и записывалось на лицевой счет сдававшего, так же как и деньги.
Переселявшихся всё прибывало, и даже начали приезжать самотеком, без переселенческих билетов, и не только единомышленники Толстого, но и из разных религиозных течений: субботники, малеванцы, баптисты, добролюбовцы, но надо сказать, что и эти люди были близки по своему отношению к жизни и быту к толстовскому учению. Были субботники, которые еще в царское время присуждались к 12 годам каторги за отказ от военной службы. Малеванцы и добролюбовцы также не брали оружия в руки. Почти все придерживались вегетарианства. Все отрицали церковную веру с ее обрядами, иконами, таинствами и т. д. Ну, и, само собой разумеется, вели более или менее нравственный образ жизни: не пили, не курили, не сквернословили. Потом решили не стеснять друг друга в выборе формы жизни, и все приехавшие могли объединяться по их желанию в коммуны, артели, общины. Так, кроме коммуны "Жизнь и труд", создались: артель "Мирный пахарь" - субботники и украинцы; "Всемирное братство" - община из-под Сталинграда, считающая себя последовательницей Толстого. Барабинская группа создала свое поселение в 3-4 километрах от коммуны. Бийская группа создала свое хозяйство около шахты Абашево. Омская группа была небольшой. Так что на земле, отведенной в Кузнецком районе Западной Сибири под толстовское переселение, создалось несколько самостоятельных групп.
Я был уже в коммуне, а семья моя находилась на родине, где когда-то создалась наша первая коммуна. В июне 1931 года я поехал за семьей. Ехать нужно было через Москву, и Совет коммуны дал мне несколько поручений. Часть членов коммуны, прибывших из Киргизии, были там лишены гражданских прав. Коммуна ходатайствовала за них, указывая на незаконность лишения, так как они не были эксплуататорами. Прибыл я в Москву и пошел к В. Г. Черткову. У меня было еще словесное поручение - выяснить, нельзя ли будет нам переселиться за пределы страны, не помню точно, куда предполагалось, кажется, на какой-то остров.
Владимир Григорьевич договорился с заместителем М. И. Калинина - со Смидовичем Петром Гермогеновичем, в какой день он нас примет, и в назначенный день я, Дима Чертков и Вася Шершенев пришли в приемную Калинина. У Калинина и Смидовича был один секретарь между двух кабинетов. Всего в приемной Калинина было восемнадцать кабинетов, где принимали крестьян с просьбами и ходатайствами по всем делам, и сами секретари решали от имени Калинина, куда направить просителей. Кабинет Калинина был на втором этаже и туда пускали по пропускам. Нас пропустили, сидим в секретарской в ожидании Смидовича. Заходит М. И. Калинин, я его не знал. Все встали и сказали: "Здравствуйте, Михаил Иванович". И я встал, я понял, кто это. Калинин - небольшой старичок, очень схожий со своими портретами. Он, обойдя секретаря, зашел в левый кабинет. Через несколько минут приходит человек и спрашивает: "Пришел ли Михаил Иванович? Мне надо к нему". Секретарша отвечает: "Сейчас доложу". А этот человек говорит: "Он вчера давал мне поручение, и мне нужно с ним поговорить". - "Нет, я спрошу", - и секретарша вошла в кабинет Калинина, тут же вышла: "Нет, Михаил Иванович не может вас принять". Человек пожал плечами: "Тогда передайте ему эту папку". Тут я подумал: "Как крестьянам ездить к Калинину, когда он не принял, по-видимому, члена правительства".
Наконец, пришел Смидович, позвал нас к себе в кабинет. Он сам закрыл дверь на крючок и поставил ширму; потом сел и усадил нас. Начался разговор. Я подал ему ходатайство коммуны о восстановлении лишенных избирательных прав. Он прочитал и сказал: "Это очень плохо, не наши люди". Долго мы говорили об этом. Наконец, Смидович сказал: "Я поговорю об этом с товарищами, а вы через несколько дней наведайтесь". Потом он попросил, чтобы нам принесли по стакану чая и какую-то сдобу. Тут мы ему помянули о переселении за границу, на остров. Он посмотрел на нас удивленно и сказал: "Нет, друзья, этого мы не разрешим, да и я не могу поставить этот вопрос перед своими товарищами. Там безработица, а у нас нужны рабочие, так что живите на своем месте и будьте примером коммунистической общественной жизни в нашей стране". Так сказал Петр Гермогенович Смидович.
Перед поездкой за семьей на родину было получено мною письмо от жены, что на мое имя пришел какой-то большой пакет, но сельсовет его не отдает, да еще что-то ругает меня. Пакет этот был - переселенческие документы от Наркомзема моей семье на переезд по железной дороге но льготному, переселенческому тарифу в Западносибирский край, до ст. Новокузнецк. Я рассказал об этом Владимиру Григорьевичу. Он мне советовал не ехать за семьей самому, время такое безответственное, и могут меня посадить. Пиши, мол, ей, чтобы они сама с детьми ехала сюда, в Москву. Но я не послушался его, говоря, что я никому не покажусь. Владимир Григорьевич был даже недоволен, что я поехал. От Москвы четыреста километров, приехал на станцию Тербуны перед вечером, до дома 7-8 километров, Потел пешком по полевой дороге. В моем доме жил один коммунист. Иду по своему саду, уже было почти темно, а жена коммуниста увидела меня. Поздоровались. На следующий день быстро собрали свое незначительное имущество, отвез на станцию и сдал в багаж до Москвы. Это было в начале июля, и я со своей семьей пошел в сарай спать. Мы с женой долго разговаривали о Сибири, о коммуне. Уже под утро заходит несколько человек с председателем сельсовета. Арестовали меня и хотели забрать оставшееся барахлишко, но мы его успели уже сдать в багаж. Повезли меня в село Бурдино, поместили в церковную караулку. Предположение Черткова оправдалось.
Сельсовет находился рядом с домом дьячка. На этот день было намечено общее собрание села Бурдино. Слух о моем аресте быстро облетел всё село. Знакомые и друзья стали собираться в караулку ко мне. Я шутя всем отвечал: "Я приехал сюда, чтобы получить часть имущества церкви, ведь я много лет сюда подавал". Потом говорили о Сибири, о коммуне. Караулка переполнилась народом, потом пришел председатель сельсовета и сказал, чтобы шли на собрание, а меня охранять поставили молодого парня, чудачка. Часам к одиннадцати пришел мой сын Ваня, принес мне завтракать, вареных яиц; я немного позавтракал и предложил моему караульному поесть, а сам вышел. Обошел вокруг церкви, в церковной ограде было кладбище, где похоронены мои родители: отец, мать, дедушка и бабушка. Обошел их могилы, постоял около могилы матери. Потом подошел к кирпичной ограде. Посмотрел: на дороге никого нет, и тут же созрела мысль - уйти. Перепрыгнул через стену, перешел дорогу, спустился в ложок к кузнице, а там уже прибавил шагу, свернул на огороды, засеянные хлебом и коноплей, и бегом, пригнувшись, добежал до лесу и в лес. Я ушел уже около двух километров, и тут услышал крик и смех всего общего собрания: "Лови, лови его!" Но теперь было уже поздно ловить меня. Да и где ловить? Ведь никто не видал, куда я ушел. Мой сторож подождал меня, а потом видит - меня нет, пошел и заявил собранию, что я убежал. Тут-то и закричали, и засмеялись.
Прошел я по лесу километров пять в место против нашего поселка, но до него тоже было километров пять. Стало темнеть, и я пошел напрямик по хлебам. Пришел к дому уже в темноте. Убедившись, что здесь тихо, показался жене, а сам отправился спать в нескошенную рожь, провел там ночь и заболел животом. Пришла жена, а я умираю от боли, она всё плакала; я провел там весь день на жаре, а вечером кое-как добрался до друга, бывшего нашего коммунара Петра Васильевича Ульшина, нашего тракториста. Попил чаю с вареньем и мне стало легче, тут я поспал и стало совсем хорошо.
Я был в трудном положении: дом занят, какие были вещицы, отправили в Москву. Куда деться жене с шестью детьми, из которых только один уже взрослый - Тима. Надо было всем уезжать. Хотя лошади теперь были все колхозные, но люди-то были свои, дали лошадь, и сестра довезла мою семью до ст. Тербуны. Взяли билеты, но не на тот поезд, который шел без пересадки до Москвы, в середине дня. Районное начальство знало меня и ненавидело и часто приходило к этому поезду, а потому мы взяли билеты на поезд, отходящий утром, с пересадкой в Ельце. Жена с детьми садилась с перрона, а я стоял около церкви с другой стороны поезда, метрах в сорока от линии. И когда поезд дал второй звонок, я бегом к поезду, прицепился с другой стороны, в вагон взошел уже на ходу. В Ельце пересели на другой поезд на Москву через станцию "Лев Толстой" и благополучно приехали.
На следующий день я уже один пришел к Смидовичу. Меня долго не пропускали на второй этаж. Охрана говорила, возьми пропуск у кого-либо из секретарей. И началось хождение по секретарям, никто не дает пропуска и никто не хочет позвонить к секретарю Смидовича, который знает, что я должен зайти. Наконец, один все же позвонил. Секретарь Смидовича приказал дать пропуск, и я прошел к Смидовичу. Захожу, поздоровался. Петр Гермогенович стал задавать вопросы о месте расположения коммуны. Я объяснил: место горное, отроги Алтая, есть и лес, и сенокосы. Строим своими силами дома и скотные дворы. Покупаем рабочий скот. Одним словом, оснащаемся основательно.
- Это хорошо, - сказал Смидович и далее спросил:
- Как далеко от вас строится завод? Не просится ли в вашу коммуну местное население?
Я отвечал, что завод от нас строится в 25 километрах, а из местного населения пока еще никто не просится к нам.
Наконец он говорит мне:
- Ваше ходатайство о восстановлении в правах граждан членов коммуны я согласовал с товарищами, они дали согласие просьбу удовлетворить, о чем вам будет письменное уведомление.
Смидович был в хорошем расположении духа и много интересовался коммуной. А когда я рассказал о себе, что в мое отсутствие меня лишили избирательных прав как сектанта-толстовца, Смидович сразу же сменил свое настроение и нахмурился:
- Это дело хуже, - сказал он.
Я объясняю ему свое положение, что я раньше с рабочей дружиной уехал в коммуну, а теперь приехал за семьей. Семья уже в Москве. Взгляды Толстого я разделяю с 1915 года. Организовал у себя в селе кооперацию, организовал коммуну в 1922-1924 годах, которая впоследствии перешла на устав артели, первой в нашем Елецком районе.
Смидович задавал еще много вопросов. Наконец сказал:
- Я даю тебе отношение в Моссовет, чтобы тебе выдали переселенческие документы и билеты.
Я поблагодарил его. Смидович на прощанье сказал:
- Желаю вам успеха в строительстве новой общественной формы жизни коммунистической.
Я вышел от него в радостном настроении, был рад и за себя, и за других.
На другой день братья Алексеевы - Петя и Илюша, съездили за моим багажом. Съездили со мною в Моссовет - получить документы и проездной билет - книжечку, куда были вписаны я и вся моя семья и еще несколько человек, ехавших в коммуну.
В июле 1931 года мы приехали в коммуну. Мне выделили маленький домик, бывшую баньку, где я прожил до 1936 года, а семья до 1947 года. Я опять приступил к строительству жилых и хозяйственных построек, а сын Тимофей пошел в полеводческую бригаду.
Я чувствую потребность описать свои переживания и впечатления от жизни в коммуне "Жизнь и труд", но пережитого так много и такого яркого, полного и разностороннего, что охватить всё я не в состоянии, тем более что и память уже ослабела, и я буду описывать то, что еще не изгладилось совсем из памяти.
К осени 1931 года в коммуне насчитывалось более пятисот душ, а урожай был собран небольшой, хлеба нет, на рынке он очень дорог, один кирпичик стоил 40-50 рублей. Наличных средств оставалось мало в коммуне, так как покупали дома и рабочий скот. Совет коммуны собрал общее собрание для решения насущных вопросов о хлебе. Было решено поручить совету подыскать работу для всех трудоспособных мужчин. Скоро работа нашлась. Договорились с лесозаготовительной конторой построить по речке Абашево, впадающей в Томь, на трех участках - Каменушка, Сленцы и Узунцы - дома и подсобные помещения для рабочих лесозаготовителей. По условиям пайки хлеба и продовольствие выдавалось не только рабочим, но и членам их семей. Так все трудоспособные мужчины выехали из коммуны на производство в Горную Шорию. Получаемая зарплата, а главное, продукты, получаемые на пайки, сильно снизили напряженность с питанием в коммуне. Я работал на среднем участке Каменушке, где работой руководил Гриша Гурин. Закончили громадный клуб уже к весне, и наша бригада перешла на постройку железной дороги - ветки в лесную гавань Абагур, где также выдавался паек и на членов семьи.
В 32 году коммуна посеяла уже больше хлеба и овощей. Овощеводство давало коммуне в дальнейшем основной доход. Сбыт овощей был неограниченный, так как километрах в 25 от нас строился гигантский Кузнецкстрой, овощи требовались очень, а местное население ранее огородничеством не занималось.
К июлю месяцу вернулись с производства все члены коммуны и приступили к ее благоустройству и постройке жилых домов, скотных дворов, амбаров, овощехранилища и т. п. Населения в 1932 году стало немного меньше, чем в 31-м, происходил естественный отсев, как во всяком переселении: кто убоялся трудностей, кому климат не подошел, кто не нашел того, чего ожидал в мечтах. К этому времени в коммуне уже были люди разных специальностей по всем видам труда, необходимым в сельском хозяйстве. Хозяйство росло не по дням, а по часам. Были люди со средним и даже высшим образованием, и это помогло нам организовать свою школу. Так что детям уделялось много внимания и серьезности.
Построили две теплицы для выращивания ранней рассады: огурцов и помидоров. Заложили парниковое хозяйство на триста рам. В теплицах в зимнее время выращивались огурцы и помидоры. Огородники были опытные: Сережа Алексеев и Прокоп Кувшинов. Вначале по сбыту овощей был уполномочен от коммуны Василий Шипилов, но он заболел, и тогда выбрали меня.
Коммуна находилась от г. Сталинска вверх по Томи на 20 километров. Там на берегу Томи построили домик как перевалочную базу. Туда причаливали наши гарбуза, которые мы завели для облегчения транспортировки овощей, картофеля, хлеба. Там выгружали и развозили уже на подводах по столовым Кузнецкстроя. Назад гарбуза тянули лошадью - тросом. Весь рабочий день я ходил по цеховым столовым завода, договариваясь, кому чего и сколько надо.
Вечером собираемся в свой домик на берегу реки, и я даю указание каждому: сколько и в какую столовую.
Под огород мы раскорчевали участок поймы реки, и родились овощи хорошо. Сажали мы их не менее трех гектаров, и в теплые дни прирост достигал ста пудов с гектара в сутки, а в холодные падал до десяти пудов с гектара. Это я помню потому, что сам их сбывал. Если после снабжения столовых что оставалось, то отправляли овощи на базар. Скажу - кому ехать, почем продавать. Со всеми столовыми расчет производился через банк перечислениями, а вырученные на базаре деньги передавались мне, а я их передавал в коммуну или сдавал на текущий счет в Госбанк. Все было основано на честности, на совести. Я уже знал, например, сколько должно быть выручено денег за воз огурцов, и когда продававший сдавал деньги мне, то я видел, что полностью, но были и такие случаи: чувствую, что деньги сданы не все, но я никому не говорил об этом, даже не делал замечания тому человеку лично, а пишу об этом только теперь, через тридцать пять лет. Да, совесть великое дело, тем более, когда тебе доверяют; и вот этот человек, зная за собой грех присвоения, всегда стыдился, и не только меня, но и других. Ему казалось, что все знают об этом, что он нарушил доверие, оказанное ему.