Страница:
Наконец был выкопан верхний, относительно поздний ряд очагов, который отделён от современной поверхности лишь тонким слоем подзола, накопившимся за время чуть ли не вдесятеро большее, чем время существования этих трёх поселений…
Ну а люди? Кто они? Не знаю. Люди. Такие же, как мы. О чём-то знавшие больше нас, о чём-то — меньше. Люди. Разве этого мало? Живые люди, искавшие в жизни свою долю счастья, переносившие беды и невзгоды, радовавшиеся своим радостям. Утверждавшие свою истину, самих себя на этой земле.
Если верить черепкам, в таких людях, вероятнее всего, текла одна кровь, и объяснялись они если не на одном, то на сходных языках, да и время между нижним и верхним рядом очагов вряд ли было особенно велико. Три поколения? Нет, вероятно, несколько больше, но двести или пятьсот лет — покажут древние угли, которые мы выбираем из очажных ям.
Я смотрю, как Игорь выскребает совком яму очага, сидя на корточках и стараясь не пропустить ни уголька, ни обожжённой косточки, которые нет-нет да иногда окажутся на дне. Он весь внимание и сосредоточенность. Но иногда я замечаю, что совсем так же, как это делает каждый из нас на рыбалке или на сенокосе у костерка и как делал человек тысячелетия назад, он протягивает руки, потирает их и замирает, грея, точно и вправду ещё рдеют в глубине ямы негаснущие угли вечной жизни…
31
32
Ну а люди? Кто они? Не знаю. Люди. Такие же, как мы. О чём-то знавшие больше нас, о чём-то — меньше. Люди. Разве этого мало? Живые люди, искавшие в жизни свою долю счастья, переносившие беды и невзгоды, радовавшиеся своим радостям. Утверждавшие свою истину, самих себя на этой земле.
Если верить черепкам, в таких людях, вероятнее всего, текла одна кровь, и объяснялись они если не на одном, то на сходных языках, да и время между нижним и верхним рядом очагов вряд ли было особенно велико. Три поколения? Нет, вероятно, несколько больше, но двести или пятьсот лет — покажут древние угли, которые мы выбираем из очажных ям.
Я смотрю, как Игорь выскребает совком яму очага, сидя на корточках и стараясь не пропустить ни уголька, ни обожжённой косточки, которые нет-нет да иногда окажутся на дне. Он весь внимание и сосредоточенность. Но иногда я замечаю, что совсем так же, как это делает каждый из нас на рыбалке или на сенокосе у костерка и как делал человек тысячелетия назад, он протягивает руки, потирает их и замирает, грея, точно и вправду ещё рдеют в глубине ямы негаснущие угли вечной жизни…
31
Воскресенье, дождь: тёплый, мелкий, серенький. Ещё немного, и я бы сказал — грибной. Нет, не скоро ещё грибам! А день испорчен. И вместо того, чтобы отправиться к озеру с удочкой, отойти от раскопок, ежедневных забот, остаёшься один на один с пакетами находок, которые надо разобрать, просмотреть, вымыть… Остаёшься с планами раскопа, с дневником. И ведь действительно — один. Хозяева с утра отправились в город на рынок. Прасковья Васильевна повезла скопившийся за неделю творог, сметану, свежее и топлёное молоко, а Роман Иванович — дюжины две корзин, которые он каждый вечер плёл из гибкого лозняка.
Вместе с ними уехал Саша. На этот раз уже окончательно: не выдержал, поспешил в свою экспедицию…
Немного странно остаться вдруг наедине со своими мыслями и черепками в совсем пустом доме, который потрескивает, вздыхает, словно бы вызванивает, отзываясь на капли дождя. Шуршат, стряхивая капли, молодые глянцевые листья за окном, отзывается плеском и шорохом река, и чувствуешь себя заворожённым этой густой, наполненной множеством звуков тишиной дня, когда ничто тебя не тревожит и не торопит. И мысли текут не единым руслом, а разными, сменяя друг друга медленно и лениво, но зато уж оглаживая и ощупывая каждый встречный на пути камушек, зализывая каждую выбоину, наполняя её всклень с берегами.
Вот и о Романе тоже…
Не даёт мне покоя Роман. Ну, к примеру: зачем надо было ему ехать сегодня в город с корзинами? Денег нет? Есть деньги. Корзины ждать не могут? Подождут. Подсохнут, ещё легче и лучше станут. Но едет он словно потому, что сделал, завершил какую-ту часть дела и теперь должен увидеть его результат, как бы передав его в руки тех, для кого это дело предназначалось. Фантазия? А может быть, есть всё же в Романе не осознанный самим им червячок, радующийся, ликующий, когда сторонние люди хвалят дело его, Романа, рук? Не его самого, не руки, а именно дело. Сам он при этом уже как бы третье лицо — не мастер, не виновник, всего лишь посредник, довольствующийся тем, что смог навести невидимый, краткосрочный, но такой необходимый мостик, сводящий на краткий миг двух человек — покупателя и продавца, мастера и потребителя.
Давно уже подмывает меня задать Роману вопрос, который никогда не задам: думал ли он когда-нибудь о судьбе сделанных им и проданных корзин? Вспоминает ли о них? Да нет, конечно! Только подивится пустоте, бездельности вопроса. В самом деле, о чём думать? Сделал, продал, деньги получил, купил на эти деньги вина там, хлеба или что ещё по дому требовалось… А мне почему-то всё чудится, что в вопросе этом, вернее, в ответе на него, кроется какая-то сокровенная тайна человека, которую он не только от посторонних глаз — от самого себя бережёт. Вот открой её — и останется этот человек беспомощным, беззащитным и нагим, отданным во власть тебе и каждому, а прежняя жизнь будет уже невозможна для него.
И с каждым из нас так.
Мысли мои под шорох дождя неспешно бродят по дому, заглядывают под навес автобусного павильона в Переславле, где сейчас, вероятно, томится мой сбежавший помощник в ожидании автобуса на Загорск, [14]не спеша гуляют по рынку, где торгует корзинами Роман, а Прасковья Васильевна нахваливает свой творог и сметану, возвращаются на Вёксу и вдруг, зацепившись, как за придорожный камень, за выскочившее невесть откуда словечко «посредник», связывают его накрепко с двумя черепками, лежащими передо мной на плане раскопа. Игорь нашёл эти черепки вчера на дне одного из самых древних очагов — обломки двух фатьяновских сосудов. Ни выше, ни ниже вокруг ничего похожего на них не было.
Как они сюда попали?
Прошлое открывается нам в формах и соотношениях. Оно беззвучно. Нам неизвестно действительное звучание древних языков, которые лингвисты ухитряются не только изучать, но даже сравнивать с ныне существующими. Мы не знаем действительных названий древних народов, даже когда располагаем именами, данными им их соседями. Впрочем, каждый народ, особенно в древности, для самообозначения обычно употреблял одно и то же слово — «люди», звучавшее на его языке иначе, чем на языке других народов. «Люди» это те, кто говорит со мной на одном языке; все остальные — «не люди». Для них уже требуется какое-то специальное обозначение — по наиболее характерному ли признаку, по передразниванию ли их языка, по насмешливой или презрительной кличке или, наконец, по признаку географическому, указывающему на место их обитания. И что в действительности означает донесённое до историка древним текстом название какого-либо народа, как правило, неизвестно.
Археологи, занимающиеся не столько историей людей, сколько отражением этой истории в остатках человеческой деятельности, объединяемых понятием «археологическая культура», нашли самый простой выход из этого положения: называть комплексы культур по месту первоначального их открытия, а название это потом переносить на людей, изготовивших некогда сами вещи. «Фатьяновцы» были окрещены по могильнику, найденному и раскопанному А. С. Уваровым в 1875 году возле деревни Фатьяново под Ярославлем. То был «золотой век», когда всё, что бы ни открывали археологи, оказывалось новым и неизвестным.
В глубоких ямах, выкопанных на вершине холма, откуда брали гравий для строившейся по соседству железной дороги, лежали скелеты — в каждой яме только один, на спине или на боку, с подогнутыми ногами и сложенными перед лицом руками. Рядом со скелетами стояли круглые, прекрасной выделки глиняные сосуды — тонкостенные, с почти шлифованной поверхностью, украшенные тонким и разнообразным узором. Нанесённый узким зубчатым штампом узор в виде зигзагов, ромбов, поясков покрывал вертикальную шейку сосуда, круглые плечики, спускаясь на тулово фестонами и бахромой. Ничего подобного при раскопках неолитических поселений не находили. А погребения, как можно было судить, относились ещё к каменному веку, потому что рядом со скелетами лежали шлифованные клиновидные топоры из кремня, костяные острия, долота, кочедыки для плетения, кремнёвые пластины, наконечники стрел, но главное — прекрасные каменные топоры из порфирита, диорита и других тяжёлых, или «основных», как говорят геологи, пород камня.
Тщательно отшлифованные, с отверстием, просверлённым точно по длинной оси, с помощью которого их насаживали на деревянные рукоятки, эти «боевые топоры», как их сразу же окрестили, были чрезвычайно похожи на томагавки североамериканских индейцев и, по-видимому, выполняли те же функции.
В дальнейшем такой взгляд укрепился, и когда подобные могильники были обнаружены в наших краях в большом количестве, а родственные культуры с остатками постоянных поселений нашлись на территории всей Средней и Восточной Европы, возникла дожившая до наших дней гипотеза, что фатьяновские могильники оставлены чуть ли не «ударными группами» западных завоевателей, осуществлявших ещё в каменном веке пресловутый «дранг нах остен». Заблуждение довольно забавное, если бы мы не знали, что оно послужило в своё время достаточно серьёзной идеологической базой для такого «дранга» уже в наши дни.
Но в далёкие от нас времена золотого века археологии ещё никто не думал, что из науки можно делать политику, притом довольно грязную. Больше всего при открытии фатьяновской культуры археологи были поражены тремя факторами: отсутствием каких бы то ни было следов поселений этих людей, оставивших могильники, находкой в одном из первых погребений вместе с каменным медного или бронзового топора и самой находкой каменных топоров такого типа в могилах.
Дело в том, что топоры эти были хорошо известны и раньше. Время от времени их находили при пахоте на полях нашей средней полосы — от костромского Заволжья до Польши и от Тульской губернии до Финляндии и Швеции. Однако наибольшей популярностью у современного населения они пользовались именно в ярославском и костромском Поволжье, где испокон веку чтили камень с дыркой — «курьего бога». С давних, языческих пор жители этих мест верили, что если в углу двора или под застрехой повесить такой камень с дыркой, то и куры будут лучше нестись, не тронут их ни хорь, ни лиса, и скотина схоронится от дурного глаза, от лесного зверя, от порчи, наведённой колдуном. Каким образом? Кто знает… Потому только, что найти в этих местах — не то что на крымском побережье — камень с дыркой довольно трудно?
Рождался естественный недоуменный вопрос: почему же камень этот должен был быть непременно с дыркой?
Разматывая ниточку фактов, вспоминая, что подобными оберегами, фетишами, амулетами, как правило, становятся не простые камни, а произведения мастеров каменного века, постоянно встречая в качестве «истинного» «курьего бога» такие вот фатьяновские топоры, исследователи вспомнили, что у деревенских знахарей и колдунов, и вообще в народной медицине, был постоянный спрос на «громовые стрелы», которыми называли не только неолитические кремнёвые наконечники стрел и копий, но каменные топорики и долота.
Больше того, как ни покажется странным, не только в Поволжье, но во всём мире «громовыми стрелами» и «молнийными камнями» называли не столько наконечники древних стрел, сколько именно каменные топоры!
Удивительная ниточка протянулась до наших дней из самых давних времён. Почему?
Таких «почему» в загадке фатьяновцев было много.
Да, эти люди были здесь пришельцами, ни обликом своим, ни хозяйством и обычаями не похожие на местных охотников и рыболовов. За более чем столетнее изучение «фатьяновской загадки» так и не удалось отыскать их постоянных жилищ — одни только могильники на высоких холмах Ярославской земли. Бродячие скотоводы? Нет, как раз состав стада — у фатьяновцев были коровы, козы, свиньи, по-видимому, лошади — убеждал, что эти люди не могли быть кочевниками. Первые металлурги наших лесов, получавшие металл из Приуралья, через южнорусские степи с Кавказа, четыре-пять тысяч лет назад в жизни этих мест они занимали особое положение. Используя открытые пространства Ополья, расчищая от кустарника поймы рек, эти люди, не посягавшие на водоёмы и лесную дичь, жили в мире с охотничьими племенами, разбивавшими свои стойбища по берегам озёр. Фатьяновцы оказались посредниками между ними и теми цивилизациями далёкого юга, откуда в тишину лесов, словно отзвук далёкого шторма, докатывались новые веяния, новые идеи, новые навыки хозяйства вместе с семенами культурных растений, домашними животными, металлом, искусством ткачества, строительством домов и повозок и многим, многим другим.
Поступательный ход истории, прогресс, испокон веку основывался не на войнах, а на мирной торговле и обмене, не на сознании собственной исключительности, а на терпимости, сотрудничестве и взаимопонимании.
Когда-то, в преддверии второй мировой войны, когда красно-чёрные знамёна со свастикой развевались над Европой, когда рушились дома, библиотеки, устои культуры и цивилизации, археологи склонны были рассматривать взаимоотношения фатьяновцев и местных жителей — если кочующих охотников с их сезонными стойбищами можно было назвать «местными» — как цепь непрерывных истребительных столкновений. Современность была слишком ярка, трагична, тревожна. Она касалась каждого, и её отпечаток в сознании исследователя невольно становился своего рода «матрицей» восстанавливаемого им течения исторического процесса. И если общий для всех противник утверждал со своих кафедр и со страниц газет, что древние племена культуры «боевых топоров» были первыми завоевателями на востоке Европы, то, естественно, другой стороной исторические возможности таких «завоевателей» должны были быть сокращены до минимума.
Местные охотники и рыболовы, жившие на берегах Плещеева озера, на озере Неро возле современного Ростова Великого, на речках и озёрах костромского Поволжья, просто были обязаны как можно скорее уничтожить этих надменных представителей «нордической расы» с их великолепными топорами, расстрелять их из своих охотничьих луков, вырезать все их стада и восстановить в древних лесах неолитический порядок и тишину!
Сейчас можно с улыбкой вспоминать такое преломление политики в науке, но в те годы, предшествовавшие окончательной схватке с фашизмом, — не только как с реальной политикой, но и как с мировоззрением, — в те годы было не до смеха. За победу идеи приходилось платить горячей человеческой кровью, и когда победа была одержана, когда можно было снова вернуться к научным изысканиям и рассматривать прошлое без сиюминутных светофильтров, окрашивающих его в зависимости от момента то в розовые, то в чёрные, то в пламенеющие тона, фатьяновцы предстали перед нами в совершенно ином обличье.
И они, и их топоры.
Так оказалось, что фатьяновцы — не кратковременные «гости» залесской земли, как с неизбежностью выходило раньше. Нет, они здесь жили долго, почти тысячелетие, и одновременно с ними жили и изменялись охотничьи племена, населявшие эту территорию и ранее. В таком сосуществовании для обеих сторон была, по-видимому, определённая выгода, а с течением времени, если верить антропологам, произошло и слияние двух разных народов, ассимилировавших друг друга, в результате чего во всей лесной полосе Восточной Европы возникла новая животноводческо-земледельческая культура — с общим индоевропейским строем языка, с общими верованиями, общим взглядом на мир, отголоски которого исследователи по крупицам находят сейчас и в древнеиндийских текстах, и в древнеиранском зороастризме, и в системе религиозных воззрений древних славян и кельтов — древних индоевропейцев. Вот почему я с таким скептицизмом слушаю отголоски научных верований прошлого века, что до прихода славян в наши места здесь обитали только гипотетические «угро-финны»…
Вместе с тем оказалось, что каменные топоры — куда более сложное явление, чем только оружие войны! Но для того чтобы это увидеть, на них следовало взглянуть вполне беспристрастными глазами.
Кого можно было завоевать такими топорами? Наступательный бой требует соответствующего оружия: копий, дротиков, луков со стрелами — всего того, что было в избытке у неолитических охотников, но почти не было у фатьяновцев. Каменный топор удобен для защиты в рукопашной схватке, как палица и булава. Бронзовые топоры фатьяновцев были не боевыми, а рабочими топорами, так же как и шлифованные кремнёвые. И бронзовые «копья» фатьяновцев при внимательном рассмотрении оказались не копьями, а рогатинами, предназначавшимися не для двуногих, а для четвероногих врагов этих животноводов, в первую очередь для защиты стада от «хозяина леса», медведя, чьи клыки украшали фатьяновские ожерелья и чьи кости были найдены в их могилах.
Изучение хозяйства фатьяновцев и находки бронзовых наконечников рогатин позволили увидеть этих людей в совершенно ином свете. Помогли этому и замечательные сверлёные топоры с головами лосей и медведей, уже явно не боевые, а ритуальные. Как известно, почитание медведя в ярославском Поволжье существовало очень долго, вплоть до средневековья, когда появившиеся здесь славяне восприняли его от исконных обитателей, сохранивших в своей памяти связь между «хозяином леса» и каменным топором.
В конце концов и топор и медведь оказались на гербе города Ярославля, когда сами фатьяновцы были прочно забыты. Но именно в этом символическом слиянии становится понятно появление веры в могущество «курьего бога».
В каменном сверлёном топоре, позднее ставшем просто камнем с дыркой, в сознании крестьянина, живущего среди лесов, таинственным образом оказались слиты и воспоминание о предке, размахивающем этим оружием перед медведем или стаей волков, и амулет-оберег, вобравший в себя мужество предка и страх зверя перед этим предком. Естественно, что эта таинственная сила была направляема им в первую очередь против волков и лис, наносящих вред крестьянскому хозяйству в большей степени, чем медведь. Благодарная память людей оказалась столь прочной, что её не смогли стереть несколько десятков веков!
Впрочем, здесь могло сыграть свою роль ещё одно обстоятельство, объясняющее связь каменного топора с молнией и громом.
Славянский бог молнии и грома Перун, удивительно похожий на скандинавского Тора, как похожи братья-близнецы, тоже был вооружён топором. Каким? У Тора был как раз каменный молот, который он метал в своих врагов. Сама молния, мелькнувшая между туч, была, по представлению древних скандинавов, всего лишь следом Мьёлнира, молота Тора, чьё изображение они охотно носили среди прочих амулетов на шейной гривне. Тор, славянский Перун, литовский Перкунас, восходящий к глубокой кельтской древности, так же как греческий Зевс и римский Юпитер, представляли одного и того же бога, получившего у различных народов, населявших в древности Европу, разные имена.
Когда и как сформировался образ громовержца Тора — мы не знаем. Корни скандинавской, а если говорить точнее, индоевропейской мифологии, от которой отпочковалась мифология славянская, уходят в непроглядную тьму времён, к истокам бронзового века, если не ещё глубже, в неолит. Возможно, образ Тора в своём окончательном виде сложился на берегах Балтики, в Южной Швеции, где до сих пор археологи находят в большом количестве каменные сверлёные топоры и где на скалах выбиты изображения поклоняющихся солнцу воинов с такими же топорами. Однако вероятнее обратное: будущие скандинавы принесли почитание Солнца с равнин Восточной Европы. На том, что фатьяновцы были «солнцепоклонниками», сходится большинство археологов. А ведь по так и не проверенным мною слухам, в пяти километрах от Польца, на Талицком болоте, где было найдено несколько фатьяновских топоров и даже одно погребение, рабочие наткнулись однажды на небольшую плиту с таким же, как в Швеции, рисунком: три воина с поднятыми топорами идут навстречу встающему солнцу. Плиту эту передали в местную талицкую школу, а потом, по слухам, за явной ненадобностью выбросили в школьную уборную. Но это так, к слову…
Через Тора или Перуна «курий бог» стал ещё одним оберегом — на этот раз от молнии, от Ильи-громовика, в которого превратился прежний солнечный и громовый бог.
И если поразмыслить, то можно увидеть, что народная память при всей её забывчивости куда как цепка. Она сохранила и топор, и солнце, и колёса повозки Тора, превратив их в колёса колесницы Ильи, память о первых колёсах, занесённых в северные леса фатьяновцами; она сохранила коз, которые были в фатьяновском стаде и которых впрягал в свою коляску Тор, даже бычков, которые закалывались когда-то для общих крестьянских трапез на ильин день. Это ли не благодарность прошлому?
…Пока я размышлял над черепками, которые позволили думать, что на берегах Вёксы история фатьяновцев начинается раньше, чем это принято считать, дождь прекратился. Сначала рассеялась хмурь, засинело в разрывах, потом брызнуло из-под облаков солнце и заплясало в капельках, свисающих с мокрых листьев. А вскоре застучали на реке моторы, взрёвывая под окнами на повороте.
Воскресенье! Двадцать четыре часа жизни, собирающиеся в маленький квадратик на картонке карманного календаря, за пределами года сокращающиеся в точку, исчезающую, расплывающуюся в потоке времени, как в реке бесследно расплывается сорвавшаяся с листа капля уже отшелестевшего дождя… Но вот сквозь огромное пространство несущего нас потока, когда годы и десятилетия оказываются столь же неразличимы, как один день, мелькнувший между восходом и закатом солнца, всплывает память о людях, служивших посредниками между людьми, готовивших этот мир для будущего — землю, леса, но главное — сознание людей.
Да, конечно, не всё проходило гладко. Были стычки, лилась кровь, но постепенно, раз от разу, возникала и укоренялась догадка, что очевидное — ещё не всегда истинное, что каждый предмет имеет не одну сторону, а много сторон, которые открываются в зависимости от угла зрения на предмет.
Как с тем же Романом, которого я отнюдь не пытаюсь идеализировать.
Вот и подвеска из резца коровы, найденная на Теремках, — не след ли фатьяновцев? Наверное, неолитические рыболовы ещё не успели привыкнуть к такому «обыкновенному чуду», как домашнее животное, готовое всегда обеспечить людей молоком, творогом, маслом, а при нужде — и мясом, хотя фатьяновцы, как можно думать, употребляли в пищу лишь мясо коз, свиней и дичи. И такое «чудо» требует только ухода, заботы, корма и защиты от лесного зверя. Ну разве оно не достойно обоготворения?
Вместе с ними уехал Саша. На этот раз уже окончательно: не выдержал, поспешил в свою экспедицию…
Немного странно остаться вдруг наедине со своими мыслями и черепками в совсем пустом доме, который потрескивает, вздыхает, словно бы вызванивает, отзываясь на капли дождя. Шуршат, стряхивая капли, молодые глянцевые листья за окном, отзывается плеском и шорохом река, и чувствуешь себя заворожённым этой густой, наполненной множеством звуков тишиной дня, когда ничто тебя не тревожит и не торопит. И мысли текут не единым руслом, а разными, сменяя друг друга медленно и лениво, но зато уж оглаживая и ощупывая каждый встречный на пути камушек, зализывая каждую выбоину, наполняя её всклень с берегами.
Вот и о Романе тоже…
Не даёт мне покоя Роман. Ну, к примеру: зачем надо было ему ехать сегодня в город с корзинами? Денег нет? Есть деньги. Корзины ждать не могут? Подождут. Подсохнут, ещё легче и лучше станут. Но едет он словно потому, что сделал, завершил какую-ту часть дела и теперь должен увидеть его результат, как бы передав его в руки тех, для кого это дело предназначалось. Фантазия? А может быть, есть всё же в Романе не осознанный самим им червячок, радующийся, ликующий, когда сторонние люди хвалят дело его, Романа, рук? Не его самого, не руки, а именно дело. Сам он при этом уже как бы третье лицо — не мастер, не виновник, всего лишь посредник, довольствующийся тем, что смог навести невидимый, краткосрочный, но такой необходимый мостик, сводящий на краткий миг двух человек — покупателя и продавца, мастера и потребителя.
Давно уже подмывает меня задать Роману вопрос, который никогда не задам: думал ли он когда-нибудь о судьбе сделанных им и проданных корзин? Вспоминает ли о них? Да нет, конечно! Только подивится пустоте, бездельности вопроса. В самом деле, о чём думать? Сделал, продал, деньги получил, купил на эти деньги вина там, хлеба или что ещё по дому требовалось… А мне почему-то всё чудится, что в вопросе этом, вернее, в ответе на него, кроется какая-то сокровенная тайна человека, которую он не только от посторонних глаз — от самого себя бережёт. Вот открой её — и останется этот человек беспомощным, беззащитным и нагим, отданным во власть тебе и каждому, а прежняя жизнь будет уже невозможна для него.
И с каждым из нас так.
Мысли мои под шорох дождя неспешно бродят по дому, заглядывают под навес автобусного павильона в Переславле, где сейчас, вероятно, томится мой сбежавший помощник в ожидании автобуса на Загорск, [14]не спеша гуляют по рынку, где торгует корзинами Роман, а Прасковья Васильевна нахваливает свой творог и сметану, возвращаются на Вёксу и вдруг, зацепившись, как за придорожный камень, за выскочившее невесть откуда словечко «посредник», связывают его накрепко с двумя черепками, лежащими передо мной на плане раскопа. Игорь нашёл эти черепки вчера на дне одного из самых древних очагов — обломки двух фатьяновских сосудов. Ни выше, ни ниже вокруг ничего похожего на них не было.
Как они сюда попали?
Прошлое открывается нам в формах и соотношениях. Оно беззвучно. Нам неизвестно действительное звучание древних языков, которые лингвисты ухитряются не только изучать, но даже сравнивать с ныне существующими. Мы не знаем действительных названий древних народов, даже когда располагаем именами, данными им их соседями. Впрочем, каждый народ, особенно в древности, для самообозначения обычно употреблял одно и то же слово — «люди», звучавшее на его языке иначе, чем на языке других народов. «Люди» это те, кто говорит со мной на одном языке; все остальные — «не люди». Для них уже требуется какое-то специальное обозначение — по наиболее характерному ли признаку, по передразниванию ли их языка, по насмешливой или презрительной кличке или, наконец, по признаку географическому, указывающему на место их обитания. И что в действительности означает донесённое до историка древним текстом название какого-либо народа, как правило, неизвестно.
Археологи, занимающиеся не столько историей людей, сколько отражением этой истории в остатках человеческой деятельности, объединяемых понятием «археологическая культура», нашли самый простой выход из этого положения: называть комплексы культур по месту первоначального их открытия, а название это потом переносить на людей, изготовивших некогда сами вещи. «Фатьяновцы» были окрещены по могильнику, найденному и раскопанному А. С. Уваровым в 1875 году возле деревни Фатьяново под Ярославлем. То был «золотой век», когда всё, что бы ни открывали археологи, оказывалось новым и неизвестным.
В глубоких ямах, выкопанных на вершине холма, откуда брали гравий для строившейся по соседству железной дороги, лежали скелеты — в каждой яме только один, на спине или на боку, с подогнутыми ногами и сложенными перед лицом руками. Рядом со скелетами стояли круглые, прекрасной выделки глиняные сосуды — тонкостенные, с почти шлифованной поверхностью, украшенные тонким и разнообразным узором. Нанесённый узким зубчатым штампом узор в виде зигзагов, ромбов, поясков покрывал вертикальную шейку сосуда, круглые плечики, спускаясь на тулово фестонами и бахромой. Ничего подобного при раскопках неолитических поселений не находили. А погребения, как можно было судить, относились ещё к каменному веку, потому что рядом со скелетами лежали шлифованные клиновидные топоры из кремня, костяные острия, долота, кочедыки для плетения, кремнёвые пластины, наконечники стрел, но главное — прекрасные каменные топоры из порфирита, диорита и других тяжёлых, или «основных», как говорят геологи, пород камня.
Тщательно отшлифованные, с отверстием, просверлённым точно по длинной оси, с помощью которого их насаживали на деревянные рукоятки, эти «боевые топоры», как их сразу же окрестили, были чрезвычайно похожи на томагавки североамериканских индейцев и, по-видимому, выполняли те же функции.
В дальнейшем такой взгляд укрепился, и когда подобные могильники были обнаружены в наших краях в большом количестве, а родственные культуры с остатками постоянных поселений нашлись на территории всей Средней и Восточной Европы, возникла дожившая до наших дней гипотеза, что фатьяновские могильники оставлены чуть ли не «ударными группами» западных завоевателей, осуществлявших ещё в каменном веке пресловутый «дранг нах остен». Заблуждение довольно забавное, если бы мы не знали, что оно послужило в своё время достаточно серьёзной идеологической базой для такого «дранга» уже в наши дни.
Но в далёкие от нас времена золотого века археологии ещё никто не думал, что из науки можно делать политику, притом довольно грязную. Больше всего при открытии фатьяновской культуры археологи были поражены тремя факторами: отсутствием каких бы то ни было следов поселений этих людей, оставивших могильники, находкой в одном из первых погребений вместе с каменным медного или бронзового топора и самой находкой каменных топоров такого типа в могилах.
Дело в том, что топоры эти были хорошо известны и раньше. Время от времени их находили при пахоте на полях нашей средней полосы — от костромского Заволжья до Польши и от Тульской губернии до Финляндии и Швеции. Однако наибольшей популярностью у современного населения они пользовались именно в ярославском и костромском Поволжье, где испокон веку чтили камень с дыркой — «курьего бога». С давних, языческих пор жители этих мест верили, что если в углу двора или под застрехой повесить такой камень с дыркой, то и куры будут лучше нестись, не тронут их ни хорь, ни лиса, и скотина схоронится от дурного глаза, от лесного зверя, от порчи, наведённой колдуном. Каким образом? Кто знает… Потому только, что найти в этих местах — не то что на крымском побережье — камень с дыркой довольно трудно?
Рождался естественный недоуменный вопрос: почему же камень этот должен был быть непременно с дыркой?
Разматывая ниточку фактов, вспоминая, что подобными оберегами, фетишами, амулетами, как правило, становятся не простые камни, а произведения мастеров каменного века, постоянно встречая в качестве «истинного» «курьего бога» такие вот фатьяновские топоры, исследователи вспомнили, что у деревенских знахарей и колдунов, и вообще в народной медицине, был постоянный спрос на «громовые стрелы», которыми называли не только неолитические кремнёвые наконечники стрел и копий, но каменные топорики и долота.
Больше того, как ни покажется странным, не только в Поволжье, но во всём мире «громовыми стрелами» и «молнийными камнями» называли не столько наконечники древних стрел, сколько именно каменные топоры!
Удивительная ниточка протянулась до наших дней из самых давних времён. Почему?
Таких «почему» в загадке фатьяновцев было много.
Да, эти люди были здесь пришельцами, ни обликом своим, ни хозяйством и обычаями не похожие на местных охотников и рыболовов. За более чем столетнее изучение «фатьяновской загадки» так и не удалось отыскать их постоянных жилищ — одни только могильники на высоких холмах Ярославской земли. Бродячие скотоводы? Нет, как раз состав стада — у фатьяновцев были коровы, козы, свиньи, по-видимому, лошади — убеждал, что эти люди не могли быть кочевниками. Первые металлурги наших лесов, получавшие металл из Приуралья, через южнорусские степи с Кавказа, четыре-пять тысяч лет назад в жизни этих мест они занимали особое положение. Используя открытые пространства Ополья, расчищая от кустарника поймы рек, эти люди, не посягавшие на водоёмы и лесную дичь, жили в мире с охотничьими племенами, разбивавшими свои стойбища по берегам озёр. Фатьяновцы оказались посредниками между ними и теми цивилизациями далёкого юга, откуда в тишину лесов, словно отзвук далёкого шторма, докатывались новые веяния, новые идеи, новые навыки хозяйства вместе с семенами культурных растений, домашними животными, металлом, искусством ткачества, строительством домов и повозок и многим, многим другим.
Поступательный ход истории, прогресс, испокон веку основывался не на войнах, а на мирной торговле и обмене, не на сознании собственной исключительности, а на терпимости, сотрудничестве и взаимопонимании.
Когда-то, в преддверии второй мировой войны, когда красно-чёрные знамёна со свастикой развевались над Европой, когда рушились дома, библиотеки, устои культуры и цивилизации, археологи склонны были рассматривать взаимоотношения фатьяновцев и местных жителей — если кочующих охотников с их сезонными стойбищами можно было назвать «местными» — как цепь непрерывных истребительных столкновений. Современность была слишком ярка, трагична, тревожна. Она касалась каждого, и её отпечаток в сознании исследователя невольно становился своего рода «матрицей» восстанавливаемого им течения исторического процесса. И если общий для всех противник утверждал со своих кафедр и со страниц газет, что древние племена культуры «боевых топоров» были первыми завоевателями на востоке Европы, то, естественно, другой стороной исторические возможности таких «завоевателей» должны были быть сокращены до минимума.
Местные охотники и рыболовы, жившие на берегах Плещеева озера, на озере Неро возле современного Ростова Великого, на речках и озёрах костромского Поволжья, просто были обязаны как можно скорее уничтожить этих надменных представителей «нордической расы» с их великолепными топорами, расстрелять их из своих охотничьих луков, вырезать все их стада и восстановить в древних лесах неолитический порядок и тишину!
Сейчас можно с улыбкой вспоминать такое преломление политики в науке, но в те годы, предшествовавшие окончательной схватке с фашизмом, — не только как с реальной политикой, но и как с мировоззрением, — в те годы было не до смеха. За победу идеи приходилось платить горячей человеческой кровью, и когда победа была одержана, когда можно было снова вернуться к научным изысканиям и рассматривать прошлое без сиюминутных светофильтров, окрашивающих его в зависимости от момента то в розовые, то в чёрные, то в пламенеющие тона, фатьяновцы предстали перед нами в совершенно ином обличье.
И они, и их топоры.
Так оказалось, что фатьяновцы — не кратковременные «гости» залесской земли, как с неизбежностью выходило раньше. Нет, они здесь жили долго, почти тысячелетие, и одновременно с ними жили и изменялись охотничьи племена, населявшие эту территорию и ранее. В таком сосуществовании для обеих сторон была, по-видимому, определённая выгода, а с течением времени, если верить антропологам, произошло и слияние двух разных народов, ассимилировавших друг друга, в результате чего во всей лесной полосе Восточной Европы возникла новая животноводческо-земледельческая культура — с общим индоевропейским строем языка, с общими верованиями, общим взглядом на мир, отголоски которого исследователи по крупицам находят сейчас и в древнеиндийских текстах, и в древнеиранском зороастризме, и в системе религиозных воззрений древних славян и кельтов — древних индоевропейцев. Вот почему я с таким скептицизмом слушаю отголоски научных верований прошлого века, что до прихода славян в наши места здесь обитали только гипотетические «угро-финны»…
Вместе с тем оказалось, что каменные топоры — куда более сложное явление, чем только оружие войны! Но для того чтобы это увидеть, на них следовало взглянуть вполне беспристрастными глазами.
Кого можно было завоевать такими топорами? Наступательный бой требует соответствующего оружия: копий, дротиков, луков со стрелами — всего того, что было в избытке у неолитических охотников, но почти не было у фатьяновцев. Каменный топор удобен для защиты в рукопашной схватке, как палица и булава. Бронзовые топоры фатьяновцев были не боевыми, а рабочими топорами, так же как и шлифованные кремнёвые. И бронзовые «копья» фатьяновцев при внимательном рассмотрении оказались не копьями, а рогатинами, предназначавшимися не для двуногих, а для четвероногих врагов этих животноводов, в первую очередь для защиты стада от «хозяина леса», медведя, чьи клыки украшали фатьяновские ожерелья и чьи кости были найдены в их могилах.
Изучение хозяйства фатьяновцев и находки бронзовых наконечников рогатин позволили увидеть этих людей в совершенно ином свете. Помогли этому и замечательные сверлёные топоры с головами лосей и медведей, уже явно не боевые, а ритуальные. Как известно, почитание медведя в ярославском Поволжье существовало очень долго, вплоть до средневековья, когда появившиеся здесь славяне восприняли его от исконных обитателей, сохранивших в своей памяти связь между «хозяином леса» и каменным топором.
В конце концов и топор и медведь оказались на гербе города Ярославля, когда сами фатьяновцы были прочно забыты. Но именно в этом символическом слиянии становится понятно появление веры в могущество «курьего бога».
В каменном сверлёном топоре, позднее ставшем просто камнем с дыркой, в сознании крестьянина, живущего среди лесов, таинственным образом оказались слиты и воспоминание о предке, размахивающем этим оружием перед медведем или стаей волков, и амулет-оберег, вобравший в себя мужество предка и страх зверя перед этим предком. Естественно, что эта таинственная сила была направляема им в первую очередь против волков и лис, наносящих вред крестьянскому хозяйству в большей степени, чем медведь. Благодарная память людей оказалась столь прочной, что её не смогли стереть несколько десятков веков!
Впрочем, здесь могло сыграть свою роль ещё одно обстоятельство, объясняющее связь каменного топора с молнией и громом.
Славянский бог молнии и грома Перун, удивительно похожий на скандинавского Тора, как похожи братья-близнецы, тоже был вооружён топором. Каким? У Тора был как раз каменный молот, который он метал в своих врагов. Сама молния, мелькнувшая между туч, была, по представлению древних скандинавов, всего лишь следом Мьёлнира, молота Тора, чьё изображение они охотно носили среди прочих амулетов на шейной гривне. Тор, славянский Перун, литовский Перкунас, восходящий к глубокой кельтской древности, так же как греческий Зевс и римский Юпитер, представляли одного и того же бога, получившего у различных народов, населявших в древности Европу, разные имена.
Когда и как сформировался образ громовержца Тора — мы не знаем. Корни скандинавской, а если говорить точнее, индоевропейской мифологии, от которой отпочковалась мифология славянская, уходят в непроглядную тьму времён, к истокам бронзового века, если не ещё глубже, в неолит. Возможно, образ Тора в своём окончательном виде сложился на берегах Балтики, в Южной Швеции, где до сих пор археологи находят в большом количестве каменные сверлёные топоры и где на скалах выбиты изображения поклоняющихся солнцу воинов с такими же топорами. Однако вероятнее обратное: будущие скандинавы принесли почитание Солнца с равнин Восточной Европы. На том, что фатьяновцы были «солнцепоклонниками», сходится большинство археологов. А ведь по так и не проверенным мною слухам, в пяти километрах от Польца, на Талицком болоте, где было найдено несколько фатьяновских топоров и даже одно погребение, рабочие наткнулись однажды на небольшую плиту с таким же, как в Швеции, рисунком: три воина с поднятыми топорами идут навстречу встающему солнцу. Плиту эту передали в местную талицкую школу, а потом, по слухам, за явной ненадобностью выбросили в школьную уборную. Но это так, к слову…
Через Тора или Перуна «курий бог» стал ещё одним оберегом — на этот раз от молнии, от Ильи-громовика, в которого превратился прежний солнечный и громовый бог.
И если поразмыслить, то можно увидеть, что народная память при всей её забывчивости куда как цепка. Она сохранила и топор, и солнце, и колёса повозки Тора, превратив их в колёса колесницы Ильи, память о первых колёсах, занесённых в северные леса фатьяновцами; она сохранила коз, которые были в фатьяновском стаде и которых впрягал в свою коляску Тор, даже бычков, которые закалывались когда-то для общих крестьянских трапез на ильин день. Это ли не благодарность прошлому?
…Пока я размышлял над черепками, которые позволили думать, что на берегах Вёксы история фатьяновцев начинается раньше, чем это принято считать, дождь прекратился. Сначала рассеялась хмурь, засинело в разрывах, потом брызнуло из-под облаков солнце и заплясало в капельках, свисающих с мокрых листьев. А вскоре застучали на реке моторы, взрёвывая под окнами на повороте.
Воскресенье! Двадцать четыре часа жизни, собирающиеся в маленький квадратик на картонке карманного календаря, за пределами года сокращающиеся в точку, исчезающую, расплывающуюся в потоке времени, как в реке бесследно расплывается сорвавшаяся с листа капля уже отшелестевшего дождя… Но вот сквозь огромное пространство несущего нас потока, когда годы и десятилетия оказываются столь же неразличимы, как один день, мелькнувший между восходом и закатом солнца, всплывает память о людях, служивших посредниками между людьми, готовивших этот мир для будущего — землю, леса, но главное — сознание людей.
Да, конечно, не всё проходило гладко. Были стычки, лилась кровь, но постепенно, раз от разу, возникала и укоренялась догадка, что очевидное — ещё не всегда истинное, что каждый предмет имеет не одну сторону, а много сторон, которые открываются в зависимости от угла зрения на предмет.
Как с тем же Романом, которого я отнюдь не пытаюсь идеализировать.
Вот и подвеска из резца коровы, найденная на Теремках, — не след ли фатьяновцев? Наверное, неолитические рыболовы ещё не успели привыкнуть к такому «обыкновенному чуду», как домашнее животное, готовое всегда обеспечить людей молоком, творогом, маслом, а при нужде — и мясом, хотя фатьяновцы, как можно думать, употребляли в пищу лишь мясо коз, свиней и дичи. И такое «чудо» требует только ухода, заботы, корма и защиты от лесного зверя. Ну разве оно не достойно обоготворения?
32
Каждый день скребём лопатой песок, обмахиваем кисточками черепки, отмечаем находки на плане, фотографируем, заворачиваем в пакеты. И всё это размеренно, не торопясь, без напряжения и спешки. Пятьдесят минут работы, десять минут перерыв. Разве что когда отвалы по краям раскопа оказываются особенно высоки, я объявляю аврал, и все мы разом отбрасываем их дальше на два-три метра. И медленно, совсем незаметно для глаза опускается расчищаемая поверхность, открывая пространство земли, на котором разворачивалась жизнь человека и на которое он мог воздействовать доступными ему средствами, претворяя и изменяя его по своему желанию и разумению.
Не так-то уж много мог он оставить после себя: ямка очага с угольками, половина разбитого сосуда, тогда как вторая половина невесть куда исчезла, каменный скребок…
Ну а после меня что останется? Статьи, книги да вот эти отвалы земли? Земля разгладит и затянет шрамы, книги и статьи благодарные потомки снесут в обмен на очередную «макулатуру» — и что? Может быть, это всё действительно детская игра, как она представляется, скажем, тем, кто с утра и до поздней ночи переводит стрелки, сцепляет и расцепляет составы, везёт их, выглядывая из кабины мотовоза, и приветливо помахивает нам рукой, как только что проехавший Павел? Преобразует ли он мир? Если и не прямо, то, во всяком случае, способствует его преобразованию. В лучшую или худшую сторону — судить будут наши потомки. Вот Королёв — тот преобразует. И Данилов тоже.
Последние дни я всё время вижу главного инженера в разъездах. После того как наши с ним расчёты оказались в полном порядке, а раскопки, как колёса тронувшегося паровоза, стали набирать и скорость и размах, встречи наши стали значительно реже: не до разговоров! Каждый день его ладная спортивная фигура в форменной фуражке, из-под которой светятся розовые уши, мелькает то возле диспетчерской на станции, то, уцепившись за поручни, он проносится над нами с очередным составом, отправляющимся в сторону Беклемишева, то, наконец, я замечаю его в дрезине среди отутюженных костюмов, белых треугольников рубашек, подцвеченных галстуками, и соображаю, что приехала очередная инспекция из области или из Москвы.
Вот он оставит после себя много всего — дома, станционные сооружения, мосты, новую купанскую баню, трассы узкоколеек, по которым покатятся не только вагончики с торфом, но и людские судьбы, и многое другое, о чём будут помнить хотя бы на протяжении одного поколения.
Переделывать, перестраивать окружающий мир, окружающую жизнь так, как считаешь это нужным, как хочешь этого — в малых ли, в больших ли масштабах, — чтобы потом оглянуться на дело рук своих и увидеть, что это — хорошо… Не в этом ли высшее доступное человеку счастье?
— Только при этом необходимы две вещи, — с обычной мальчишеской усмешкой сыронизировал Василий Николаевич, ожидавший подхода мотовоза, чтобы ехать в Кубринск и потому оказавшийся у меня на раскопе, где и начался этот странный разговор. — Первое — иметь такую возможность, а второе — твёрдо знать, что никто не будет с тебя требовать отчёта, согласований и не даст в конце концов по шее… тоже из самых лучших побуждений!
И тут, как часто бывает в таких сумбурных беседах, когда собеседники касаются то одного, то другого, разговор наш невольно перешёл на человека, который именно в этом отношении был, что называется, «баловнем судьбы». В нём фортуна сочетала безграничные — по человеческим меркам — возможности осуществления своих желаний: всеохватывающий реформаторский ум и благородное стремление к переменам не для своего удовольствия или пользы, но на благо страны и народа, которыми владел, от которых требовал такого же сверхвозможного напряжения сил, как от самого себя.
Не так-то уж много мог он оставить после себя: ямка очага с угольками, половина разбитого сосуда, тогда как вторая половина невесть куда исчезла, каменный скребок…
Ну а после меня что останется? Статьи, книги да вот эти отвалы земли? Земля разгладит и затянет шрамы, книги и статьи благодарные потомки снесут в обмен на очередную «макулатуру» — и что? Может быть, это всё действительно детская игра, как она представляется, скажем, тем, кто с утра и до поздней ночи переводит стрелки, сцепляет и расцепляет составы, везёт их, выглядывая из кабины мотовоза, и приветливо помахивает нам рукой, как только что проехавший Павел? Преобразует ли он мир? Если и не прямо, то, во всяком случае, способствует его преобразованию. В лучшую или худшую сторону — судить будут наши потомки. Вот Королёв — тот преобразует. И Данилов тоже.
Последние дни я всё время вижу главного инженера в разъездах. После того как наши с ним расчёты оказались в полном порядке, а раскопки, как колёса тронувшегося паровоза, стали набирать и скорость и размах, встречи наши стали значительно реже: не до разговоров! Каждый день его ладная спортивная фигура в форменной фуражке, из-под которой светятся розовые уши, мелькает то возле диспетчерской на станции, то, уцепившись за поручни, он проносится над нами с очередным составом, отправляющимся в сторону Беклемишева, то, наконец, я замечаю его в дрезине среди отутюженных костюмов, белых треугольников рубашек, подцвеченных галстуками, и соображаю, что приехала очередная инспекция из области или из Москвы.
Вот он оставит после себя много всего — дома, станционные сооружения, мосты, новую купанскую баню, трассы узкоколеек, по которым покатятся не только вагончики с торфом, но и людские судьбы, и многое другое, о чём будут помнить хотя бы на протяжении одного поколения.
Переделывать, перестраивать окружающий мир, окружающую жизнь так, как считаешь это нужным, как хочешь этого — в малых ли, в больших ли масштабах, — чтобы потом оглянуться на дело рук своих и увидеть, что это — хорошо… Не в этом ли высшее доступное человеку счастье?
— Только при этом необходимы две вещи, — с обычной мальчишеской усмешкой сыронизировал Василий Николаевич, ожидавший подхода мотовоза, чтобы ехать в Кубринск и потому оказавшийся у меня на раскопе, где и начался этот странный разговор. — Первое — иметь такую возможность, а второе — твёрдо знать, что никто не будет с тебя требовать отчёта, согласований и не даст в конце концов по шее… тоже из самых лучших побуждений!
И тут, как часто бывает в таких сумбурных беседах, когда собеседники касаются то одного, то другого, разговор наш невольно перешёл на человека, который именно в этом отношении был, что называется, «баловнем судьбы». В нём фортуна сочетала безграничные — по человеческим меркам — возможности осуществления своих желаний: всеохватывающий реформаторский ум и благородное стремление к переменам не для своего удовольствия или пользы, но на благо страны и народа, которыми владел, от которых требовал такого же сверхвозможного напряжения сил, как от самого себя.