Страница:
Кремнёвые фигурки, которые археологи находят на их поселениях, в конце концов тоже своего рода тайнопись, ибо не для развлечения, не для минутного любования извлекали они из кремня всех этих маленьких человечков, медведей, лис, гусей и уток, змей и многое другое, чему по неведению своему мы не можем подыскать имени. Что-то мы сможем узнать, о чём-то догадаемся сравнивая и сопоставляя, но это навсегда утраченное звено останется для нас загадкой, привлекающей своей иррациональной тайной, заставляющей верить, что именно в ней и лежит секрет исчезнувшего в тысячелетиях народа.
Не первый раз мне становится не по себе, когда, смотря на сверкающую под солнцем Вёксу, я думаю, что она вот так же текла мимо этих берегов и двести лет назад, и восемьсот, когда, тонко просвистев, вонзилась в песок стрела с железным остриём, и четыре тысячи лет назад, когда тут стояли хижины загадочных волосовцев, и раньше, много раньше…
Течение реки — как течение времени: что-то оно смывает, что-то оставляет, и в момент внезапного прозрения чувствуешь себя как бы между двух волн — одна выбросила тебя на песок, оставила и откатилась, а ты со страхом и недоумением ждёшь другой, которая вот-вот нахлынет и унесёт тебя снова в бесконечность…
Задумавшись, я не сразу услышал, что меня зовут. Игорь стоял рядом и тихонько повторял:
— Андрей Леонидович, вы посмотрите там у меня… Вы посмотрите, Андрей Леонидович, гарпун вроде бы костяной там…
— Гарпун?!
— …и осторожно так чистил кисточкой, а всё равно крошится! Я уж сказал, чтобы там пока ничего не трогали на этом квадрате, дело такое, что попортить всё можно. Вы уж сами, Андрей Леонидович, посмотрите. Я говорил Вячеславу Михайловичу, а он сказал, чтобы вас позвать…
— Всё понял, Игорь, спасибо. Так где он, твой гарпун?
Точно, гарпун. Темно-коричневый, поблёскивая корочкой шлифовки, гарпун обозначился среди песка и коричневой трухи во всей своей красе. И большой! Пожалуй, даже больше того, что я нашёл в обломках на Теремках. Крупные зубцы увенчивают один его край, и, кажется, был цел даже насад — до того, как по нему прошёлся совок или лезвие лопаты. В общем-то, сохранился не сам гарпун, лишь его шлифованная оболочка: внутри под тонкой глянцевой корочкой видна костяная труха.
М-да, придётся здесь повозиться…
Вокруг меня столпились школьники, сбежавшиеся со всего раскопа. Пусть смотрят! Кончиком перочинного ножа я выбираю песчинки вокруг гарпуна, едва дотрагиваясь кисточкой, сметаю их в сторону и в то же время стараюсь прикрыть бумагой и собственной тенью гарпун от солнца, чтобы оно не высушило сырую кость, не разорвало бы окончательно её своими лучами.
— А где же Слава?
— Я здесь. Что, за бээфом сбегать?
— Пошли лучше Михаила. Впрочем, вот и он сам… Миша, вы знаете ящик под окном? Да, тот самый, вьючный, в котором спирт. Но спирт сейчас не нужен. Там стоит бутыль с ацетоном — я думаю, вы отличите ацетон от спирта? Вот и хорошо. БФ — клей БФ — под кроватью. Возьмите пустую бутылочку и разведите в ней БФ. На десять частей ацетона — одна часть клея, не забудете? И обязательно захватите тоненькую кисточку, слышите, Миша, кисточку!..
Михаил исчезает. Сейчас он принесёт состав, которым мы по капле будем пропитывать эту костную труху, обволакивая поверхность гарпуна белой пористой плёнкой. Чехол этот сохранит общую форму предмета, не даст ему деформироваться, в то время как проникающий внутрь раствор будет собирать и прижимать друг к другу ненадёжные хрупкие частицы костяного тлена.
Я снова присаживаюсь на корточки, склоняюсь над гарпуном, чтобы его лучше очистить от песчинок, и в этот момент раскалённая игла вонзается в мой локоть. Слепень! От внезапного укуса рука дёргается, и нож, который до того послушно скользил по-над костью, со всего размаху вонзается в гарпун, выбрасывая его обломки на поверхность раскопа.
Так-то вот…
— Ну что смотрите? Сколько раз вам говорить, чтобы в раскопе не толпились? — с нарочитой строгостью обращается Слава к зрителям. — И гарпун самый обыкновенный, туда ему и дорога, благо весь трухлявый был… Всё равно морока с ним только одна! Следующий крепче будет. Правда, Игорь?
Нехотя все расходятся по своим местам. Игорь шмыгает носом и пытается собрать обломки на лист бумаги. Что ж, если целого гарпуна у нас нет, то по этим кусочкам можно будет допытаться восстановить его в рисунке.
В этот момент появляется запыхавшийся Михаил с бутылкой и кистью.
— Где гарпун? — спрашивает он у Славы, тяжело дыша.
— Гарпун? — переспрашивает Слава и мрачно шутит: — Слепни растащили! Пока ты прохлаждался… А бутылку поставь в тенёк, ещё пригодится. Перерыв! — возглашает он, взглянув на часы Михаила.
И снова — как будто рядом
Опять — и ветра, и дачи,
Деревни и палисады…
Проходишь, как в сон, — сквозь щели,
Сквозь зной, сквозь жару и холод
Воспоминаний.
Через
Мглистый туман былого.
Только ведь сам, как миф, ты!
Столько — уже не свяжешь.
Липы — как эвкалипты,
Елей лихая тяжесть…
Вот и пришло начало:
Просишь у жизни сдачи.
Тратишь себя — всё мало!
Может ли быть иначе?
45
46
47
Не первый раз мне становится не по себе, когда, смотря на сверкающую под солнцем Вёксу, я думаю, что она вот так же текла мимо этих берегов и двести лет назад, и восемьсот, когда, тонко просвистев, вонзилась в песок стрела с железным остриём, и четыре тысячи лет назад, когда тут стояли хижины загадочных волосовцев, и раньше, много раньше…
Течение реки — как течение времени: что-то оно смывает, что-то оставляет, и в момент внезапного прозрения чувствуешь себя как бы между двух волн — одна выбросила тебя на песок, оставила и откатилась, а ты со страхом и недоумением ждёшь другой, которая вот-вот нахлынет и унесёт тебя снова в бесконечность…
Задумавшись, я не сразу услышал, что меня зовут. Игорь стоял рядом и тихонько повторял:
— Андрей Леонидович, вы посмотрите там у меня… Вы посмотрите, Андрей Леонидович, гарпун вроде бы костяной там…
— Гарпун?!
— …и осторожно так чистил кисточкой, а всё равно крошится! Я уж сказал, чтобы там пока ничего не трогали на этом квадрате, дело такое, что попортить всё можно. Вы уж сами, Андрей Леонидович, посмотрите. Я говорил Вячеславу Михайловичу, а он сказал, чтобы вас позвать…
— Всё понял, Игорь, спасибо. Так где он, твой гарпун?
Точно, гарпун. Темно-коричневый, поблёскивая корочкой шлифовки, гарпун обозначился среди песка и коричневой трухи во всей своей красе. И большой! Пожалуй, даже больше того, что я нашёл в обломках на Теремках. Крупные зубцы увенчивают один его край, и, кажется, был цел даже насад — до того, как по нему прошёлся совок или лезвие лопаты. В общем-то, сохранился не сам гарпун, лишь его шлифованная оболочка: внутри под тонкой глянцевой корочкой видна костяная труха.
М-да, придётся здесь повозиться…
Вокруг меня столпились школьники, сбежавшиеся со всего раскопа. Пусть смотрят! Кончиком перочинного ножа я выбираю песчинки вокруг гарпуна, едва дотрагиваясь кисточкой, сметаю их в сторону и в то же время стараюсь прикрыть бумагой и собственной тенью гарпун от солнца, чтобы оно не высушило сырую кость, не разорвало бы окончательно её своими лучами.
— А где же Слава?
— Я здесь. Что, за бээфом сбегать?
— Пошли лучше Михаила. Впрочем, вот и он сам… Миша, вы знаете ящик под окном? Да, тот самый, вьючный, в котором спирт. Но спирт сейчас не нужен. Там стоит бутыль с ацетоном — я думаю, вы отличите ацетон от спирта? Вот и хорошо. БФ — клей БФ — под кроватью. Возьмите пустую бутылочку и разведите в ней БФ. На десять частей ацетона — одна часть клея, не забудете? И обязательно захватите тоненькую кисточку, слышите, Миша, кисточку!..
Михаил исчезает. Сейчас он принесёт состав, которым мы по капле будем пропитывать эту костную труху, обволакивая поверхность гарпуна белой пористой плёнкой. Чехол этот сохранит общую форму предмета, не даст ему деформироваться, в то время как проникающий внутрь раствор будет собирать и прижимать друг к другу ненадёжные хрупкие частицы костяного тлена.
Я снова присаживаюсь на корточки, склоняюсь над гарпуном, чтобы его лучше очистить от песчинок, и в этот момент раскалённая игла вонзается в мой локоть. Слепень! От внезапного укуса рука дёргается, и нож, который до того послушно скользил по-над костью, со всего размаху вонзается в гарпун, выбрасывая его обломки на поверхность раскопа.
Так-то вот…
— Ну что смотрите? Сколько раз вам говорить, чтобы в раскопе не толпились? — с нарочитой строгостью обращается Слава к зрителям. — И гарпун самый обыкновенный, туда ему и дорога, благо весь трухлявый был… Всё равно морока с ним только одна! Следующий крепче будет. Правда, Игорь?
Нехотя все расходятся по своим местам. Игорь шмыгает носом и пытается собрать обломки на лист бумаги. Что ж, если целого гарпуна у нас нет, то по этим кусочкам можно будет допытаться восстановить его в рисунке.
В этот момент появляется запыхавшийся Михаил с бутылкой и кистью.
— Где гарпун? — спрашивает он у Славы, тяжело дыша.
— Гарпун? — переспрашивает Слава и мрачно шутит: — Слепни растащили! Пока ты прохлаждался… А бутылку поставь в тенёк, ещё пригодится. Перерыв! — возглашает он, взглянув на часы Михаила.
* * *
Есть слово: нельзя иначе.И снова — как будто рядом
Опять — и ветра, и дачи,
Деревни и палисады…
Проходишь, как в сон, — сквозь щели,
Сквозь зной, сквозь жару и холод
Воспоминаний.
Через
Мглистый туман былого.
Только ведь сам, как миф, ты!
Столько — уже не свяжешь.
Липы — как эвкалипты,
Елей лихая тяжесть…
Вот и пришло начало:
Просишь у жизни сдачи.
Тратишь себя — всё мало!
Может ли быть иначе?
45
Казалось бы — что мне? — а последние дни не могу отделаться от какой-то тайной тревоги после разговора с Даниловым и Королёвым. Как будто что-то должен сделать… но что и как? Озеро меня волнует, озеро! Его судьба. Впрочем, судьба озера — судьба края: маленького древнего города, чей чистый и тихий облик сложился за восемь столетий, этих лесов, полей, болот, лесных речек… А центр всего, сердце этих мест, которое управляет и климатом, и уровнем почвенных вод, мощью леса, цветением и увяданием трав, птичьими голосами, словом, жизнью всей, — оно, Плещеево озеро.
И чем больше я думаю о его дальнейшей судьбе, чем больше вспоминаю всё, что собрано его исследователями, что сам я о нём знаю, тем тревожнее на душе.
Насколько удалось выяснить, план реконструкции Переславля действительно существует. Ведь, кажется, что проще: хочешь создать новый большой промышленный центр — так и создавай на пустом месте, удобном для подъездных путей, сырья, железнодорожных магистралей, или в ещё только осваиваемом краю, куда отовсюду потянутся новые молодые жители, у которых их собственная судьба окажется тесно связанной с судьбой нового города. Так нет же, всё наоборот! Почему-то для таких «реконструкций» выбирается всегда город древний, который надо не то что перепланировать — снести с лица земли и заново построить!
А при этом, естественно, и расходы в десятки раз больше, и вред для окружающей природы, и неудобство для жителей — старых и новых одинаково — не подсчитать…
Всё это грозит Переславлю, который собираются увеличить в шесть с половиной раз. Зачем?! Неужели нельзя нигде в другом месте построить комбинат киноплёнки? Достаточно того, что первый же выброс сточных вод с маленькой фабрики, построенной здесь в середине тридцатых годов, уничтожил всех раков не только в Плещеевом озере, Вёксе, озере Сомино, но и по всей Нерли Волжской. Очистные сооружения? Ну допустим, что они будут, даже очень хорошие. Предположим даже, что, как запланировано, все сточные воды после очистки пойдут не в озеро, а в обход него, куда-то за Сомино, в Нерль. Ладно. Пусть гибнет Нерль, часть Верхней Волги у Скнятина, где давно уже царствуют сине-зелёные водоросли. Главное-то не в этом. Главное — в той воде, которая необходима для нового города и его новой промышленности, воде, которую рассчитывают качать и прямо из озера, и из скважин, опущенных к тем водоносным пластам, что питают само озеро.
Сердце края. А что произойдёт с сердцем, если перерезать сосуды, подводящие к нему кровь?
Чем больше я наблюдаю озеро, чем больше я о нём знаю, тем увереннее говорю: нет, Плещеево озеро — не чаша, налитая водой. Её нельзя пополнить или убавить, вычерпать до дна и снова налить, как те рыборазводные садки, куда по весне запускают молодь, чтобы к осени спустить воду и снять урожай рыбы.
Озеро — это живое существо, сложный организм, или, говоря современным языком, «система» со своим кровообращением, своими уникальными обитателями, энергетическим балансом. И всё это складывалось, создавалось не за годы, не за столетия, а за десятки тысячелетий, проверялось, притиралось, видоизменялось, чтобы наконец отлиться в эту столь совершенную форму, пленяющую наш глаз и воображение.
Всё ли мы знаем о нём?
О Плещеевом озере — его растительности, рыбах, планктоне, микро- и макрофауне, химическом составе, температурном режиме написано вроде бы много. Листая зимой в библиотеке эти труды, прикидывая и сравнивая с собственными наблюдениями, я видел, что и это «множество» не так уж велико. Известен ли нам секрет его чистоты? Нет. Как и почему в этом уникальном водоёме — нашем европейском Байкале — со времён последнего ледникового периода сохранился уникальный вид сига, переславская ряпушка? Что такое его воронка: карстовый провал? Или, может быть, это чудо природы было создано ударом гигантского метеорита миллионы лет назад? А может быть, это остаток широкого и глубокого каньона, который проточили в осадочных породах ледниковые потоки предшествующих оледенений? Всё это лишь догадки, более или менее вероятные.
А вот доказательство того, что это действительно живой организм, в котором ничего «ни убавить, ни прибавить» нельзя, — такое доказательство существует.
Одна из удивительных особенностей Плещеева озера — обилие родников, поднимающих из его глубин к поверхности мощные восходящие струи ледяной воды. Зимой, когда снег и лёд покрывают озеро толстой бронёй, струи протачивают эту броню снизу, как будто бы на дне озера установлены мощные гидромониторы. Приток извне в озеро невелик — весенние паводки и дожди поднимают его уровень всего лишь на несколько десятков сантиметров, в обычное же время лета мелководные закраины и обширность зеркала водоёма, по логике вещей, должны были бы привести к его испарению и загниванию: несколько ручьёв и три маленькие речки, к числу которых можно причислить и Трубеж, в водном балансе озера особой роли не играют. Всё оно держится на глубинных подводных фонтанах, которые создают в озере сложную систему внутренних, роднящих его с живым организмом течений, охлаждают его в самые жаркие месяцы, освежают, препятствуя развитию гнилостных бактерий, и сохраняют возле дна, где держится ряпушка, температуру, близкую к нулю, — температуру древнего приледникового водоёма, в котором эта ряпушка когда-то прижилась.
Там, глубоко в земле, созданный за миллионы лет природой, работает безотказный гигантский рефрижератор, регулирующий и поддерживающий эту уникальную гидросистему. Выключи его, переведя его фреоновые потоки на городской водопровод, — и придёт конец озеру…
Об этом и говорил Королёв, нападая на нашего главного инженера, который был ни в чём не виноват. Впрочем, на Вёксу-то он и сейчас покушается. Хочет ещё выше плотину поднять, чтобы было своё, «Купанское море». Ему что, он приезжий, городской, не понимающий, что ничего нет проще, как безвозвратно погубить водоём. Стоит его только запрудить, остановив бегущую живую воду, как она начнёт застаиваться, загнивать; из края в край, а потом и вглубь её захватят вездесущие сине-зелёные водоросли, возникшие ещё в докембрии, от засилья которых природа мучительно очищалась два с половиной миллиарда лет, — и придёт конец водоёму, ибо что делать с этими водорослями, никто сейчас не знает…
Неужели такая судьба когда-нибудь может постичь и Плещеево озеро? Страшно подумать. Реальная опасность уже нависла, и надо что-то делать для его спасения. Впрочем, тут ведь вопрос не частный: создавать на месте маленького древнего города новый, современный — не то ли самое, что на старое дерево посадить молодой привой? Опытные садовники знают, что старые корни держат только свой ствол; новым побегам нужны новые корни и новая почва…
И чем больше я думаю о его дальнейшей судьбе, чем больше вспоминаю всё, что собрано его исследователями, что сам я о нём знаю, тем тревожнее на душе.
Насколько удалось выяснить, план реконструкции Переславля действительно существует. Ведь, кажется, что проще: хочешь создать новый большой промышленный центр — так и создавай на пустом месте, удобном для подъездных путей, сырья, железнодорожных магистралей, или в ещё только осваиваемом краю, куда отовсюду потянутся новые молодые жители, у которых их собственная судьба окажется тесно связанной с судьбой нового города. Так нет же, всё наоборот! Почему-то для таких «реконструкций» выбирается всегда город древний, который надо не то что перепланировать — снести с лица земли и заново построить!
А при этом, естественно, и расходы в десятки раз больше, и вред для окружающей природы, и неудобство для жителей — старых и новых одинаково — не подсчитать…
Всё это грозит Переславлю, который собираются увеличить в шесть с половиной раз. Зачем?! Неужели нельзя нигде в другом месте построить комбинат киноплёнки? Достаточно того, что первый же выброс сточных вод с маленькой фабрики, построенной здесь в середине тридцатых годов, уничтожил всех раков не только в Плещеевом озере, Вёксе, озере Сомино, но и по всей Нерли Волжской. Очистные сооружения? Ну допустим, что они будут, даже очень хорошие. Предположим даже, что, как запланировано, все сточные воды после очистки пойдут не в озеро, а в обход него, куда-то за Сомино, в Нерль. Ладно. Пусть гибнет Нерль, часть Верхней Волги у Скнятина, где давно уже царствуют сине-зелёные водоросли. Главное-то не в этом. Главное — в той воде, которая необходима для нового города и его новой промышленности, воде, которую рассчитывают качать и прямо из озера, и из скважин, опущенных к тем водоносным пластам, что питают само озеро.
Сердце края. А что произойдёт с сердцем, если перерезать сосуды, подводящие к нему кровь?
Чем больше я наблюдаю озеро, чем больше я о нём знаю, тем увереннее говорю: нет, Плещеево озеро — не чаша, налитая водой. Её нельзя пополнить или убавить, вычерпать до дна и снова налить, как те рыборазводные садки, куда по весне запускают молодь, чтобы к осени спустить воду и снять урожай рыбы.
Озеро — это живое существо, сложный организм, или, говоря современным языком, «система» со своим кровообращением, своими уникальными обитателями, энергетическим балансом. И всё это складывалось, создавалось не за годы, не за столетия, а за десятки тысячелетий, проверялось, притиралось, видоизменялось, чтобы наконец отлиться в эту столь совершенную форму, пленяющую наш глаз и воображение.
Всё ли мы знаем о нём?
О Плещеевом озере — его растительности, рыбах, планктоне, микро- и макрофауне, химическом составе, температурном режиме написано вроде бы много. Листая зимой в библиотеке эти труды, прикидывая и сравнивая с собственными наблюдениями, я видел, что и это «множество» не так уж велико. Известен ли нам секрет его чистоты? Нет. Как и почему в этом уникальном водоёме — нашем европейском Байкале — со времён последнего ледникового периода сохранился уникальный вид сига, переславская ряпушка? Что такое его воронка: карстовый провал? Или, может быть, это чудо природы было создано ударом гигантского метеорита миллионы лет назад? А может быть, это остаток широкого и глубокого каньона, который проточили в осадочных породах ледниковые потоки предшествующих оледенений? Всё это лишь догадки, более или менее вероятные.
А вот доказательство того, что это действительно живой организм, в котором ничего «ни убавить, ни прибавить» нельзя, — такое доказательство существует.
Одна из удивительных особенностей Плещеева озера — обилие родников, поднимающих из его глубин к поверхности мощные восходящие струи ледяной воды. Зимой, когда снег и лёд покрывают озеро толстой бронёй, струи протачивают эту броню снизу, как будто бы на дне озера установлены мощные гидромониторы. Приток извне в озеро невелик — весенние паводки и дожди поднимают его уровень всего лишь на несколько десятков сантиметров, в обычное же время лета мелководные закраины и обширность зеркала водоёма, по логике вещей, должны были бы привести к его испарению и загниванию: несколько ручьёв и три маленькие речки, к числу которых можно причислить и Трубеж, в водном балансе озера особой роли не играют. Всё оно держится на глубинных подводных фонтанах, которые создают в озере сложную систему внутренних, роднящих его с живым организмом течений, охлаждают его в самые жаркие месяцы, освежают, препятствуя развитию гнилостных бактерий, и сохраняют возле дна, где держится ряпушка, температуру, близкую к нулю, — температуру древнего приледникового водоёма, в котором эта ряпушка когда-то прижилась.
Там, глубоко в земле, созданный за миллионы лет природой, работает безотказный гигантский рефрижератор, регулирующий и поддерживающий эту уникальную гидросистему. Выключи его, переведя его фреоновые потоки на городской водопровод, — и придёт конец озеру…
Об этом и говорил Королёв, нападая на нашего главного инженера, который был ни в чём не виноват. Впрочем, на Вёксу-то он и сейчас покушается. Хочет ещё выше плотину поднять, чтобы было своё, «Купанское море». Ему что, он приезжий, городской, не понимающий, что ничего нет проще, как безвозвратно погубить водоём. Стоит его только запрудить, остановив бегущую живую воду, как она начнёт застаиваться, загнивать; из края в край, а потом и вглубь её захватят вездесущие сине-зелёные водоросли, возникшие ещё в докембрии, от засилья которых природа мучительно очищалась два с половиной миллиарда лет, — и придёт конец водоёму, ибо что делать с этими водорослями, никто сейчас не знает…
Неужели такая судьба когда-нибудь может постичь и Плещеево озеро? Страшно подумать. Реальная опасность уже нависла, и надо что-то делать для его спасения. Впрочем, тут ведь вопрос не частный: создавать на месте маленького древнего города новый, современный — не то ли самое, что на старое дерево посадить молодой привой? Опытные садовники знают, что старые корни держат только свой ствол; новым побегам нужны новые корни и новая почва…
46
Мы прорвались сквозь четыре тысячелетия, слагавших этот чёрный и маркий культурный слой, где перемешаны народы, эпохи, культуры, и очутились на белом песке древней озёрной отмели. Вот тут-то и начал я хоть что-то понимать. Если не в людях, то хотя бы в собственном раскопе.
Нет, не случайно оказалась здесь и костная труха, и волосовская керамика.
На фоне белого озёрного песка теперь хорошо виден огромный коричнево-серый овал, заполненный черепками, кремнем, костями рыб и животных. То там, то здесь из этой толщи появляется типичный для волосовцев широкий, с прямым краем скребок, обломок какогонибудь костяного орудия, мягкие, размокшие от сырости, но такие характерные для них пористые черепки. Жилище. Точнее, вытоптанное в полу углубление от жилища, очерчивающее его прежнее жилое пространство. Маловато осталось? Что поделать — спасибо и на этом! И сохранилось всё только потому, что после волосовцев на этом месте долго жили берендеевцы, засыпав впадину своими черепками и отбросами, плотно утрамбовав всё своими пятками.
Такая «начинка» сохранила низ впадины от размыва, когда уровень Вёксы поднимался и культурный слой, лежащий сверху, оказывался полностью смытым вот до этого основания. В этом и заключена разгадка «костеносности» волосовских слоёв. Владельцы балтийского янтаря, изготовлявшие такие характерные сосуды, прекрасные кремнёвые ножи и фигурки, появились в наших местах, когда уровень рек и озёр стоял чрезвычайно низко — ниже, чем когда бы то ни было после. Вот почему довольно скоро места их поселений стали подтапливаться водой, были перекрыты новыми отложениями песка и ила, надёжно законсервировав в своей толще от быстрого разрушения кости рыб, животных и изделия из них.
Сейчас мы методично разбираем рыхлый рыжеватый слой, выстилающий дно жилой впадины, пытаясь извлечь из него максимум информации.
Слава опять идёт ко мне — значит, что-то нашёл.
— Ничего особенного, снова волосовская керамика, — говорит он в ответ на мой вопрошающий взгляд. — А вот это, посмотри, мне кажется, костяная подвеска. Только странная она какая-то. И не из зуба, а просто из куска кости…
Да, на кость похожа, и лёгкая она, только, сдаётся мне, материал этот поплотнее кости будет… И не камень: маленький чёрный кусочек с округлыми краями, как бы несколько обгоревший. Заметив у одного края углубление, я попытался травинкой выковырнуть набившиеся туда песчинки, но ямка оказалась сквозным отверстием, просверлённым с двух сторон.
Игорь, который и нашёл эту подвеску, заглядывал через плечо Славы.
— А на плане вы отметили, Игорь?
Он кивнул и показал план: подвеску нашли внутри жилища, возле одной из не существующих уже его стенок.
Странная всё же эта кость… Смочив палец, я притронулся к ней, но, убедившись, что на воду подвеска не реагирует, опустил её в реку. От пальцев по воде поплыла струйка коричневой мути, и…
Ах, как был хорош этот золотисто-красный кусочек ископаемой смолы, когда он лежал на моей ладони и в паутине его трещинок, в свежем изломе маленького скола билось и горело — не наше — жаркое солнце третичного периода! Время изъело поверхность, она стала матовой, тусклой, но стоило её опять намочить, как на минуту к янтарю возвращалась его молодость и он снова сверкал и горел, как в то время, когда впервые был извлечён из синеватой плотной глины Куршской косы…
— Янтарь? — чуть дрогнувшим голосом спросил Слава. — Вот недаром, значит, ты говорил, что с волосовцами всегда янтарь бывает… А ты чего глядишь? — накинулся он на подошедшего Михаила. — Игорь вон нашёл янтарь, а ты почему не находишь?
— Вот посмотрю и тоже найду, — парировал тот. — Мне проще найти, я копаю, не то что некоторые…
Выписана этикетка с указанием места находки, найден пустой спичечный коробок, а я всё перекатываю на ладони эту янтарную подвеску, украшавшую ожерелье неведомой мне женщины, и понимаю, что никакая фантазия, никакая логика не позволят мне узнать, при каких обстоятельствах, в какой трудный час была потеряна эта драгоценность — всего лишь для того, чтобы через четыре с половиной тысячи лет определить возраст таких вот черепков… И только-то?
Нет, не случайно оказалась здесь и костная труха, и волосовская керамика.
На фоне белого озёрного песка теперь хорошо виден огромный коричнево-серый овал, заполненный черепками, кремнем, костями рыб и животных. То там, то здесь из этой толщи появляется типичный для волосовцев широкий, с прямым краем скребок, обломок какогонибудь костяного орудия, мягкие, размокшие от сырости, но такие характерные для них пористые черепки. Жилище. Точнее, вытоптанное в полу углубление от жилища, очерчивающее его прежнее жилое пространство. Маловато осталось? Что поделать — спасибо и на этом! И сохранилось всё только потому, что после волосовцев на этом месте долго жили берендеевцы, засыпав впадину своими черепками и отбросами, плотно утрамбовав всё своими пятками.
Такая «начинка» сохранила низ впадины от размыва, когда уровень Вёксы поднимался и культурный слой, лежащий сверху, оказывался полностью смытым вот до этого основания. В этом и заключена разгадка «костеносности» волосовских слоёв. Владельцы балтийского янтаря, изготовлявшие такие характерные сосуды, прекрасные кремнёвые ножи и фигурки, появились в наших местах, когда уровень рек и озёр стоял чрезвычайно низко — ниже, чем когда бы то ни было после. Вот почему довольно скоро места их поселений стали подтапливаться водой, были перекрыты новыми отложениями песка и ила, надёжно законсервировав в своей толще от быстрого разрушения кости рыб, животных и изделия из них.
Сейчас мы методично разбираем рыхлый рыжеватый слой, выстилающий дно жилой впадины, пытаясь извлечь из него максимум информации.
Слава опять идёт ко мне — значит, что-то нашёл.
— Ничего особенного, снова волосовская керамика, — говорит он в ответ на мой вопрошающий взгляд. — А вот это, посмотри, мне кажется, костяная подвеска. Только странная она какая-то. И не из зуба, а просто из куска кости…
Да, на кость похожа, и лёгкая она, только, сдаётся мне, материал этот поплотнее кости будет… И не камень: маленький чёрный кусочек с округлыми краями, как бы несколько обгоревший. Заметив у одного края углубление, я попытался травинкой выковырнуть набившиеся туда песчинки, но ямка оказалась сквозным отверстием, просверлённым с двух сторон.
Игорь, который и нашёл эту подвеску, заглядывал через плечо Славы.
— А на плане вы отметили, Игорь?
Он кивнул и показал план: подвеску нашли внутри жилища, возле одной из не существующих уже его стенок.
Странная всё же эта кость… Смочив палец, я притронулся к ней, но, убедившись, что на воду подвеска не реагирует, опустил её в реку. От пальцев по воде поплыла струйка коричневой мути, и…
Ах, как был хорош этот золотисто-красный кусочек ископаемой смолы, когда он лежал на моей ладони и в паутине его трещинок, в свежем изломе маленького скола билось и горело — не наше — жаркое солнце третичного периода! Время изъело поверхность, она стала матовой, тусклой, но стоило её опять намочить, как на минуту к янтарю возвращалась его молодость и он снова сверкал и горел, как в то время, когда впервые был извлечён из синеватой плотной глины Куршской косы…
— Янтарь? — чуть дрогнувшим голосом спросил Слава. — Вот недаром, значит, ты говорил, что с волосовцами всегда янтарь бывает… А ты чего глядишь? — накинулся он на подошедшего Михаила. — Игорь вон нашёл янтарь, а ты почему не находишь?
— Вот посмотрю и тоже найду, — парировал тот. — Мне проще найти, я копаю, не то что некоторые…
Выписана этикетка с указанием места находки, найден пустой спичечный коробок, а я всё перекатываю на ладони эту янтарную подвеску, украшавшую ожерелье неведомой мне женщины, и понимаю, что никакая фантазия, никакая логика не позволят мне узнать, при каких обстоятельствах, в какой трудный час была потеряна эта драгоценность — всего лишь для того, чтобы через четыре с половиной тысячи лет определить возраст таких вот черепков… И только-то?
47
Ди-ка-ри-ха… Мягко, с придыханием я произношу это слово, перекатывая его во рту, словно спелую ягоду земляники, наслаждаясь запахом её и предвкушая острую сладость сока, который разольётся пронзительной свежестью с чуть уловимой кислотой, когда языком прижмёшь к небу шероховатый упругий плод.
Третий год я повторяю это имя. [15]Третий год, как на свидание с любимой, я вырываю из переславского лета две недели, забыв на это время о коричневых подушках торфяных болот, покинув Вёксу с её бесчисленными комарами, стоянками, черепками, вырвавшись из плена смолистых сосновых боров, променяв всё это на крутые высокие склоны над озером, поросшие дубняком и орешником, на далёкие горизонты в предвечерней дымке, куда каждый вечер скатывается шарик солнца, сплющиваясь и растекаясь, словно капля расплавленной меди из маленького фатьяновского тигелька…
Обычно это случается в августе, когда из окрестных садов тянет острым, кисловатым ароматом наливающихся соком яблок и будят меня по утрам не гудки мотовозов, а разноголосая перекличка деревенских петухов и самые первые лучи солнца, ещё не добравшиеся до тенистой низины Вёксы.
Здесь всё иначе, всё по-другому. Вместо большой, многолюдной экспедиции — всего лишь десяток ребят, славных деревенских мальчишек и девчонок, которым не надо объяснять, как держать лопату, которым всё интересно, и дело, которое ты делаешь, оказывается и их делом тоже, потому что это самая что ни на есть «их» земля, на которой и Криушкино стоит без малого десять, а то и больше веков. Куда до Криушкина Москве! Так оно и есть. Стоит только полазать по откосам, продираясь сквозь чащу кустарника, чтобы под деревней на склонах увидеть разрытые курганы, а чуть выше, на месте современных огородов — чёрное пятно самого раннего поселения, первоначальной деревни, от которой пошла и эта, Криушкино, — пошла как побег от корня.
Плотно садится человек на землю!
И всё здесь основательно и добротно, начиная от земли, пласты которой из года в год, из столетия в столетие удобряли, засевали, вскапывали и боронили, придавая ей густо-чёрный благородный цвет плодородия, и кончая густым яблочным настоем осени, каждый год отмечающим радостный конец страды земледельца; добротно, как эта широкая деревянная кровать, на которой можно разметаться хоть поперёк, — «княжеская» кровать, на которую клали новобрачных в той же клети, где я лежу сейчас, скинув алое стёганое одеяло и чувствуя, как сквозь кожу входит в тело свежесть и бодрость раннего солнечного утра…
За маленьким, полузабитым досками окошком сверкает глянцевая листва раскидистой вётлы, шелестящей возле дома. У завалинки что-то кудахчут куры, слышится наставительное «ко-ко-ко» петуха. Всё, как было год и два назад, как будет ещё не раз в этом году, а может быть, и на следующий год.
Вот только нет ещё яблок, прячущих свои зелёные завязи в листве садов, тех яблок, от запаха которых я выходил немного одуревшим каждое утро.
Под окном большой деревянный ларь, кадки. Притулился в углу оставшийся от прошлого сезона рулон упаковочной бумаги — не надо в этом году сюда брать! — рейка для теодолита, полосатые разноцветные метровые рейки. Тут же в ящике лигнин, пёстрые коллекционные мешочки, связки колышков, что из года в год забиваем на новых раскопах. Под потолком на железном крюке висит старый фонарь, в другом углу — полушубки и телогреи. Под ними стопкой сложены чистые — выколоченные и выстиранные — мешки для яблок и для картофеля… Вот ведь совсем из головы вон, что приехали мы сюда не для отдыха, а за картофелем — кончилась в Купанском картошка!
Впрочем, об этом пусть заботится Слава, к которому от Саши перешли обязанности нашего экспедиционного завхоза: Криушкино его родная деревня, здесь у него в каждом втором доме родственники или свойственники, всех он знает здесь, пусть и добывает.
За приоткрытой дверью скрипят половицы.
Сторожко, боясь разбуди меня, ставит самовар Евдокия Филипповна, маленькая, ссохшаяся старушка, как-то полузабытая сыном, уехавшим в Переславль. Поэтому нас, приезжающих на раскопки, она встречает как собственных детей, не зная порой, как обогреть и обиходить. И, с благодарностью принимая хлопоты её, всякий раз я думаю со щемящей болью, что порою совсем немного нужно для старого, завершающего жизнь человека: даже не забота и внимание, а лишь разрешение проявить заботу, разрешение принять участие в чужой жизни, внося в неё свою посильную лепту как утверждение смысла своего, ещё длящегося существования.
Вот и теперь она суетится спозаранку, боясь разбудить ненароком и в то же время стараясь, чтобы всё было готово, лишь только я открою глаза… Но сегодня — воскресенье. Сегодня можно и не торопиться вставать, благо день «неприсутственный».
Я снова утыкаюсь в подушку и чувствую себя словно плывущим по озеру. Веет ветер; от висящих в углах сухих связок трав тянет запахом полыни и ромашки; с плеч моих сваливаются все заботы, и я снова такой же, каким бродил здесь много лет назад с рюкзаком и ружьём, ещё ничего не зная ни о неолите, ни о фатьяновцах, разбивая на берегу палатку и выкидывая на шесте — ох уж эта романтика! — чёрный «роджер», пробитый достаточным количеством утиной дроби…
Но как же начиналась Дикариха?
Может быть, с первой разведки? Или раньше, ещё в первый приезд на охоту? Кольнуло ли в сердце тогда предчувствие, дрогнуло ли что-нибудь во мне, когда с набитым рюкзаком, с ружьём за плечами я проходил внизу по берегу? Что-то было, но что? Теперь не вспомнить, как это всё начиналось, исподволь, намёком, как начинается где-то на равнинах путь среди однообразных полей, приводящий к холоду горных вершин.
Это было буйной и радостной весной 1959 года, когда разом начали сходить снега, обнажая дымящуюся в истоме пара волглую землю, когда на озере лопался громами лёд и половодье затопило низкие берега Вёксы, так что на лодке можно было идти напрямик, расталкивая льдины, борясь с водоворотами и вылезая по колено в воду на зелёные топкие луговины…
Дикариха началась для меня внезапно той буйной и радостной весной, когда разом начали сходить снега, обнажая дымящуюся в истоме пара волглую землю, когда на озере с пушечным громом лопался лёд, а половодье затопило низкие берега Вёксы так, что на лодке можно было идти напрямик, расталкивая льдины, борясь с водоворотами и только изредка влезая по колено в воду на зелёные топкие луговины, чтобы одолеть неожиданно подвернувшийся бугор или корягу.
Мы жили тогда в Усолье втроём — моя приятельница, её друг и спутник, числившийся тогда лесником и поэтом, молодые, влюблённые друг в друга, в весенний лес, в плотву, что золотистой стопкой подавала нам на завтрак из печи хозяйка, — плотву, которую мы ловили утром и вечером, а днём бродили по тёплому солнечному лесу, взбирались на дюны у Куротни и смотрели, как, пробираясь через навороченные у берега ледяные торосы, входят по пояс в воду рыбаки с длинными тонкими удочками.
В один из таких дней мы отправились на озеро. Оно было вспухшим и солнечным. Справа в тростниках гомонили рыбаки, которых никак не могли разогнать патрули рыбнадзора, а здесь вода подступила под самые кусты, и в переплёте их корней в любовном азарте билась и плескалась ошалевшая от весны и солнца плотва. В прозрачной холодной воде над песчаным дном метались чёрные стрелы спинок, а в озере, далеко, что-то ухало и лопалось, словно из его глубин поднимались огромные пузыри газа.
Жизнь наполняла нас всклень, как это озеро, выступившее из обычных своих берегов. Каждое ощущение, каждый звук, каждая мысль или слово, произнесённые тогда, отпечатывались в памяти глубоко и резко, как будто этому дню было суждено стать переломным в наших судьбах, открыв перед каждым нечто такое, что повернёт его жизнь и будет направлять её все последующие годы.
От Кухмаря в нашу сторону по воде брёл человек. Я заприметил его ещё далеко, когда он казался лишь чёрной точкой, медленно перемещавшейся по вспухшей воде и временами исчезающей в кустах, если встречалось преглубокое место. Наконец он приблизился к нам настолько, что стало видно — это ещё один рыбак из местных, стремящийся, как и все, в тростники за Вёксой. И тогда, не сговариваясь — лишь только он поравнялся с нами, — мы пригласили его к нашему костерку. Будто специально предназначенная для него, в лодке нашлась свободная кружка, и пускай рубиновая жидкость далеко не доставала до её половины — дело было не в вине, он это понял без объяснений, — всё это разворачивалось каким-то символическим, нам самим до конца непонятным действом всеобщей взаимосвязанности. И хмельны тогда мы были не от сухого грузинского вина (ну что, в самом деле, одна бутылка для четверых здоровых и молодых людей?), а от воды, воздуха, от солнца, от нашей молодости, когда всё, казалось нам, ещё только начинается…
Уже прощаясь, рыбак пригласил нас к себе в Криушкино, видневшееся на высоком восточном берегу озера.
— Вы Вальку Рыжего спросите, — говорил он, широко улыбаясь, — меня, значит, так меня кличут! И лодка у меня есть, всегда на озеро сходим…
Я ответил, что в Криушкино, конечно, приеду, только мне нечего там делать, нечего копать.
Третий год я повторяю это имя. [15]Третий год, как на свидание с любимой, я вырываю из переславского лета две недели, забыв на это время о коричневых подушках торфяных болот, покинув Вёксу с её бесчисленными комарами, стоянками, черепками, вырвавшись из плена смолистых сосновых боров, променяв всё это на крутые высокие склоны над озером, поросшие дубняком и орешником, на далёкие горизонты в предвечерней дымке, куда каждый вечер скатывается шарик солнца, сплющиваясь и растекаясь, словно капля расплавленной меди из маленького фатьяновского тигелька…
Обычно это случается в августе, когда из окрестных садов тянет острым, кисловатым ароматом наливающихся соком яблок и будят меня по утрам не гудки мотовозов, а разноголосая перекличка деревенских петухов и самые первые лучи солнца, ещё не добравшиеся до тенистой низины Вёксы.
Здесь всё иначе, всё по-другому. Вместо большой, многолюдной экспедиции — всего лишь десяток ребят, славных деревенских мальчишек и девчонок, которым не надо объяснять, как держать лопату, которым всё интересно, и дело, которое ты делаешь, оказывается и их делом тоже, потому что это самая что ни на есть «их» земля, на которой и Криушкино стоит без малого десять, а то и больше веков. Куда до Криушкина Москве! Так оно и есть. Стоит только полазать по откосам, продираясь сквозь чащу кустарника, чтобы под деревней на склонах увидеть разрытые курганы, а чуть выше, на месте современных огородов — чёрное пятно самого раннего поселения, первоначальной деревни, от которой пошла и эта, Криушкино, — пошла как побег от корня.
Плотно садится человек на землю!
И всё здесь основательно и добротно, начиная от земли, пласты которой из года в год, из столетия в столетие удобряли, засевали, вскапывали и боронили, придавая ей густо-чёрный благородный цвет плодородия, и кончая густым яблочным настоем осени, каждый год отмечающим радостный конец страды земледельца; добротно, как эта широкая деревянная кровать, на которой можно разметаться хоть поперёк, — «княжеская» кровать, на которую клали новобрачных в той же клети, где я лежу сейчас, скинув алое стёганое одеяло и чувствуя, как сквозь кожу входит в тело свежесть и бодрость раннего солнечного утра…
За маленьким, полузабитым досками окошком сверкает глянцевая листва раскидистой вётлы, шелестящей возле дома. У завалинки что-то кудахчут куры, слышится наставительное «ко-ко-ко» петуха. Всё, как было год и два назад, как будет ещё не раз в этом году, а может быть, и на следующий год.
Вот только нет ещё яблок, прячущих свои зелёные завязи в листве садов, тех яблок, от запаха которых я выходил немного одуревшим каждое утро.
Под окном большой деревянный ларь, кадки. Притулился в углу оставшийся от прошлого сезона рулон упаковочной бумаги — не надо в этом году сюда брать! — рейка для теодолита, полосатые разноцветные метровые рейки. Тут же в ящике лигнин, пёстрые коллекционные мешочки, связки колышков, что из года в год забиваем на новых раскопах. Под потолком на железном крюке висит старый фонарь, в другом углу — полушубки и телогреи. Под ними стопкой сложены чистые — выколоченные и выстиранные — мешки для яблок и для картофеля… Вот ведь совсем из головы вон, что приехали мы сюда не для отдыха, а за картофелем — кончилась в Купанском картошка!
Впрочем, об этом пусть заботится Слава, к которому от Саши перешли обязанности нашего экспедиционного завхоза: Криушкино его родная деревня, здесь у него в каждом втором доме родственники или свойственники, всех он знает здесь, пусть и добывает.
За приоткрытой дверью скрипят половицы.
Сторожко, боясь разбуди меня, ставит самовар Евдокия Филипповна, маленькая, ссохшаяся старушка, как-то полузабытая сыном, уехавшим в Переславль. Поэтому нас, приезжающих на раскопки, она встречает как собственных детей, не зная порой, как обогреть и обиходить. И, с благодарностью принимая хлопоты её, всякий раз я думаю со щемящей болью, что порою совсем немного нужно для старого, завершающего жизнь человека: даже не забота и внимание, а лишь разрешение проявить заботу, разрешение принять участие в чужой жизни, внося в неё свою посильную лепту как утверждение смысла своего, ещё длящегося существования.
Вот и теперь она суетится спозаранку, боясь разбудить ненароком и в то же время стараясь, чтобы всё было готово, лишь только я открою глаза… Но сегодня — воскресенье. Сегодня можно и не торопиться вставать, благо день «неприсутственный».
Я снова утыкаюсь в подушку и чувствую себя словно плывущим по озеру. Веет ветер; от висящих в углах сухих связок трав тянет запахом полыни и ромашки; с плеч моих сваливаются все заботы, и я снова такой же, каким бродил здесь много лет назад с рюкзаком и ружьём, ещё ничего не зная ни о неолите, ни о фатьяновцах, разбивая на берегу палатку и выкидывая на шесте — ох уж эта романтика! — чёрный «роджер», пробитый достаточным количеством утиной дроби…
Но как же начиналась Дикариха?
Может быть, с первой разведки? Или раньше, ещё в первый приезд на охоту? Кольнуло ли в сердце тогда предчувствие, дрогнуло ли что-нибудь во мне, когда с набитым рюкзаком, с ружьём за плечами я проходил внизу по берегу? Что-то было, но что? Теперь не вспомнить, как это всё начиналось, исподволь, намёком, как начинается где-то на равнинах путь среди однообразных полей, приводящий к холоду горных вершин.
Это было буйной и радостной весной 1959 года, когда разом начали сходить снега, обнажая дымящуюся в истоме пара волглую землю, когда на озере лопался громами лёд и половодье затопило низкие берега Вёксы, так что на лодке можно было идти напрямик, расталкивая льдины, борясь с водоворотами и вылезая по колено в воду на зелёные топкие луговины…
Дикариха началась для меня внезапно той буйной и радостной весной, когда разом начали сходить снега, обнажая дымящуюся в истоме пара волглую землю, когда на озере с пушечным громом лопался лёд, а половодье затопило низкие берега Вёксы так, что на лодке можно было идти напрямик, расталкивая льдины, борясь с водоворотами и только изредка влезая по колено в воду на зелёные топкие луговины, чтобы одолеть неожиданно подвернувшийся бугор или корягу.
Мы жили тогда в Усолье втроём — моя приятельница, её друг и спутник, числившийся тогда лесником и поэтом, молодые, влюблённые друг в друга, в весенний лес, в плотву, что золотистой стопкой подавала нам на завтрак из печи хозяйка, — плотву, которую мы ловили утром и вечером, а днём бродили по тёплому солнечному лесу, взбирались на дюны у Куротни и смотрели, как, пробираясь через навороченные у берега ледяные торосы, входят по пояс в воду рыбаки с длинными тонкими удочками.
В один из таких дней мы отправились на озеро. Оно было вспухшим и солнечным. Справа в тростниках гомонили рыбаки, которых никак не могли разогнать патрули рыбнадзора, а здесь вода подступила под самые кусты, и в переплёте их корней в любовном азарте билась и плескалась ошалевшая от весны и солнца плотва. В прозрачной холодной воде над песчаным дном метались чёрные стрелы спинок, а в озере, далеко, что-то ухало и лопалось, словно из его глубин поднимались огромные пузыри газа.
Жизнь наполняла нас всклень, как это озеро, выступившее из обычных своих берегов. Каждое ощущение, каждый звук, каждая мысль или слово, произнесённые тогда, отпечатывались в памяти глубоко и резко, как будто этому дню было суждено стать переломным в наших судьбах, открыв перед каждым нечто такое, что повернёт его жизнь и будет направлять её все последующие годы.
От Кухмаря в нашу сторону по воде брёл человек. Я заприметил его ещё далеко, когда он казался лишь чёрной точкой, медленно перемещавшейся по вспухшей воде и временами исчезающей в кустах, если встречалось преглубокое место. Наконец он приблизился к нам настолько, что стало видно — это ещё один рыбак из местных, стремящийся, как и все, в тростники за Вёксой. И тогда, не сговариваясь — лишь только он поравнялся с нами, — мы пригласили его к нашему костерку. Будто специально предназначенная для него, в лодке нашлась свободная кружка, и пускай рубиновая жидкость далеко не доставала до её половины — дело было не в вине, он это понял без объяснений, — всё это разворачивалось каким-то символическим, нам самим до конца непонятным действом всеобщей взаимосвязанности. И хмельны тогда мы были не от сухого грузинского вина (ну что, в самом деле, одна бутылка для четверых здоровых и молодых людей?), а от воды, воздуха, от солнца, от нашей молодости, когда всё, казалось нам, ещё только начинается…
Уже прощаясь, рыбак пригласил нас к себе в Криушкино, видневшееся на высоком восточном берегу озера.
— Вы Вальку Рыжего спросите, — говорил он, широко улыбаясь, — меня, значит, так меня кличут! И лодка у меня есть, всегда на озеро сходим…
Я ответил, что в Криушкино, конечно, приеду, только мне нечего там делать, нечего копать.