Страница:
Перед городом застыли на воде длинные лодки рыбаков, с незапамятных времён ведущих здесь свой промысел. Правда, в последние годы рыболовство умирает. Молодёжь уходит на фабрики и заводы. В колхозе работают только старики. И на волнах, оставленных нашей лодкой, покачиваются сейчас не профессионалы, а всё те же любители: и свои, местные, которым выходить на работу во вторую смену, и приезжие искатели рыбацкого счастья.
Прямо по носу лодки среди зелёной кущи деревьев поднимается белая и стройная церковь Сорока святителей. Она стоит в самом устье Трубежа, ориентир для возвращающихся рыбаков, на том же месте, где стояла её деревянная предшественница, обновлённая Александром Ярославичем Невским. Это церковь рыбацкая, построенная рыбаками в 1775 году на свои деньги, кирпичная, с узорчатыми наличниками, причудливыми фронтонами и артистической работы резным иконостасом, хранящимся теперь в музее города. Отсюда, от озера, и до валов вдоль Трубежа, протянулась Рыбачья слобода, наша «северная Венеция».
Впритык вдоль обоих берегов — лодки, лодчонки, катера, тяжёлые, осадистые ялы; лодки на всякий вкус и цвет — жёлтые, красные, синие, зелёные, белые, полосатые, с моторами и без моторов, но преобладают всё же свои, переславские, вытянутые «на три волны» дощаники, на которых можно и сеть сложить, и рыбу, и полстога сена перевезти, и дрова…
Много лодок — не то слово. Когда попадаешь в Рыбачью слободу на Трубеж, вытянувшийся извилистым зелёным коридором, над которым по сей день смыкаются, правда, изрядно поредевшие, тяжёлые кроны двух- и трёхсотлетних ив, кажется, что весь он состоит из одних лодок. Они высовываются из-под навесов, выплывают из сарайчиков на сваях — гаражей, сохнут, просмаливаются, шпаклюются на берегу. А вот на катках, среди щепы и стружек, плачет медвяными потёками янтарной смолы, выступившей из пазух, только что родившееся судно…
Но даже отслужив свой век, прохудившись и сгнив, старая лодка продолжает здесь свою жизнь.
Белые чайки сидят на мостках, сбитых из лодочных днищ, обросших зелено-рыжими космами водорослей; старыми бортами обиты завалинки изб, залатаны крыши амбаров, укреплены изгороди палисадников, огороды, причалы. На берегу на сушилах колышутся под ветром сети — многометровые «выпорки», которыми ловят здесь знаменитую переславскую селёдку-ряпушку.
Маленькая серебристая рыбка, которую надо жарить в собственном жиру, солить или томить до темно-золотого цвета в белом дыму ольхи, издавна была предметом гордости переславцев. Она стала эмблемой города, перешла из тёмной глубины озера на синее поле городского герба.
Смуглый жизнерадостный гигант с курчавыми волосами и шумной негритянской кровью, хохотун, рассказчик и любимец женщин, готовый на всякие проказы великий писатель и не менее великий кулинар и гурман Александр Дюма-отец посетил Переславль в 1858 году специально, чтобы отведать переславской ряпушки. В очередном письме сыну из России он писал: «Ты знаешь, что я люблю селёдку, и потому не удивляйся, что я ездил в Переславль, чтобы полакомиться ею…» [13]
С тех пор как Переславль стал частью Московского княжества, на торжественных обедах и церемониях в Кремле к великокняжескому столу неизменно подавалась переславская селёдка. К началу XVI века Рыбачья слобода и само ремесло становятся уже собственно дворцовыми владениями, и количество выловленной рыбы здесь строго регламентируется.
«Да рыболовам же ловить сельди на царя и великого князя безурочно; да на царя же ловити им на подлёдной ловле две ночи, на царицу — ночь, на полёдника — ночь, да на стольника — ночь; да на двух поместников по ночи… Да рыболовам же дано круг озера Переславского от воды суши 10 сажен для пристанища, где им неводы и сети вешати…» — указывал в 1506 году Василий III.
В этих уставных грамотах, писанных в столбец скорописью, среди имён переславских рыбаков много таких, что и сейчас можно найти под вётлами Трубежа. Их владельцы выходят на рыбную ловлю, и грузила из обожжённой глины на сетях даже археолог не может отличить от древних переславских грузил, попадающихся при раскопках.
— Василь, ты сегодня куда?
— К Говельнику. А то на Симанец пойду…
— Егор в позато воскресенье у Тресты пуда два взял…
Голоса разносятся над водой и глохнут в ивовых купах. Рыбаки собираются на промысел.
С незапамятных времён от отцов, дедов и прадедов передаются названия тоней озера. И хотя многие из них уже стали совершенно необъяснимы — от одинокого дуба не осталось пня, мокрый кочковатый луг за столетия давно стал лесом, изменились и другие береговые ориентиры, — каждый рыбак доподлинно знает, где, когда, какую рыбу и на что ловить надо.
Мы вытащили лодку на берег почти у самого моста, возле валов и качающегося на волнах портомойного плота с навесом, где хозяйки, став на колени, полощут в Трубеже выстиранное бельё и передают друг другу городские новости. Здесь, у моста, и кончается озеро.
только синью расплёсканной сед.
У тебя слишком много от детства осталось:
ни невзгоды,
ни боль проносящихся лет
не привили тебе
ни печаль, ни усталость!
Ты стремишься
величье земное постичь.
Сколько ждёт тебя в жизни
нехоженых далей!
Даже время
не может тебе отомстить!
Даже боль и несчастья —
подарками стали!
Может быть,
лишь теперь я тебя признаю:
признаю твоё право
на равную долю —
быть
до самой последней минуты в бою,
называя стремление к жизни —
любовью!
20
21
22
Прямо по носу лодки среди зелёной кущи деревьев поднимается белая и стройная церковь Сорока святителей. Она стоит в самом устье Трубежа, ориентир для возвращающихся рыбаков, на том же месте, где стояла её деревянная предшественница, обновлённая Александром Ярославичем Невским. Это церковь рыбацкая, построенная рыбаками в 1775 году на свои деньги, кирпичная, с узорчатыми наличниками, причудливыми фронтонами и артистической работы резным иконостасом, хранящимся теперь в музее города. Отсюда, от озера, и до валов вдоль Трубежа, протянулась Рыбачья слобода, наша «северная Венеция».
Впритык вдоль обоих берегов — лодки, лодчонки, катера, тяжёлые, осадистые ялы; лодки на всякий вкус и цвет — жёлтые, красные, синие, зелёные, белые, полосатые, с моторами и без моторов, но преобладают всё же свои, переславские, вытянутые «на три волны» дощаники, на которых можно и сеть сложить, и рыбу, и полстога сена перевезти, и дрова…
Много лодок — не то слово. Когда попадаешь в Рыбачью слободу на Трубеж, вытянувшийся извилистым зелёным коридором, над которым по сей день смыкаются, правда, изрядно поредевшие, тяжёлые кроны двух- и трёхсотлетних ив, кажется, что весь он состоит из одних лодок. Они высовываются из-под навесов, выплывают из сарайчиков на сваях — гаражей, сохнут, просмаливаются, шпаклюются на берегу. А вот на катках, среди щепы и стружек, плачет медвяными потёками янтарной смолы, выступившей из пазух, только что родившееся судно…
Но даже отслужив свой век, прохудившись и сгнив, старая лодка продолжает здесь свою жизнь.
Белые чайки сидят на мостках, сбитых из лодочных днищ, обросших зелено-рыжими космами водорослей; старыми бортами обиты завалинки изб, залатаны крыши амбаров, укреплены изгороди палисадников, огороды, причалы. На берегу на сушилах колышутся под ветром сети — многометровые «выпорки», которыми ловят здесь знаменитую переславскую селёдку-ряпушку.
Маленькая серебристая рыбка, которую надо жарить в собственном жиру, солить или томить до темно-золотого цвета в белом дыму ольхи, издавна была предметом гордости переславцев. Она стала эмблемой города, перешла из тёмной глубины озера на синее поле городского герба.
Смуглый жизнерадостный гигант с курчавыми волосами и шумной негритянской кровью, хохотун, рассказчик и любимец женщин, готовый на всякие проказы великий писатель и не менее великий кулинар и гурман Александр Дюма-отец посетил Переславль в 1858 году специально, чтобы отведать переславской ряпушки. В очередном письме сыну из России он писал: «Ты знаешь, что я люблю селёдку, и потому не удивляйся, что я ездил в Переславль, чтобы полакомиться ею…» [13]
С тех пор как Переславль стал частью Московского княжества, на торжественных обедах и церемониях в Кремле к великокняжескому столу неизменно подавалась переславская селёдка. К началу XVI века Рыбачья слобода и само ремесло становятся уже собственно дворцовыми владениями, и количество выловленной рыбы здесь строго регламентируется.
«Да рыболовам же ловить сельди на царя и великого князя безурочно; да на царя же ловити им на подлёдной ловле две ночи, на царицу — ночь, на полёдника — ночь, да на стольника — ночь; да на двух поместников по ночи… Да рыболовам же дано круг озера Переславского от воды суши 10 сажен для пристанища, где им неводы и сети вешати…» — указывал в 1506 году Василий III.
В этих уставных грамотах, писанных в столбец скорописью, среди имён переславских рыбаков много таких, что и сейчас можно найти под вётлами Трубежа. Их владельцы выходят на рыбную ловлю, и грузила из обожжённой глины на сетях даже археолог не может отличить от древних переславских грузил, попадающихся при раскопках.
— Василь, ты сегодня куда?
— К Говельнику. А то на Симанец пойду…
— Егор в позато воскресенье у Тресты пуда два взял…
Голоса разносятся над водой и глохнут в ивовых купах. Рыбаки собираются на промысел.
С незапамятных времён от отцов, дедов и прадедов передаются названия тоней озера. И хотя многие из них уже стали совершенно необъяснимы — от одинокого дуба не осталось пня, мокрый кочковатый луг за столетия давно стал лесом, изменились и другие береговые ориентиры, — каждый рыбак доподлинно знает, где, когда, какую рыбу и на что ловить надо.
Мы вытащили лодку на берег почти у самого моста, возле валов и качающегося на волнах портомойного плота с навесом, где хозяйки, став на колени, полощут в Трубеже выстиранное бельё и передают друг другу городские новости. Здесь, у моста, и кончается озеро.
* * *
Ты не стар —только синью расплёсканной сед.
У тебя слишком много от детства осталось:
ни невзгоды,
ни боль проносящихся лет
не привили тебе
ни печаль, ни усталость!
Ты стремишься
величье земное постичь.
Сколько ждёт тебя в жизни
нехоженых далей!
Даже время
не может тебе отомстить!
Даже боль и несчастья —
подарками стали!
Может быть,
лишь теперь я тебя признаю:
признаю твоё право
на равную долю —
быть
до самой последней минуты в бою,
называя стремление к жизни —
любовью!
20
Втайне я опасался, что зарядивший накануне дождь сорвёт начало работ. Но за ночь холодный свет звёзд пробился, замерцал на светлеющем небе, и утро утвердилось над рекой и лесом последними вздохами тумана и блеском просыхающей травы.
Первые наши рабочие, ученики местной школы, появились на Польце в десятом часу. Восемь девочек и два мальчика. Предупреждённые заранее, они принесли свои лопаты и, поздоровавшись, стояли смущённо и робко, поглядывая то на колышки загодя размеченных раскопов, то на меня, то на Сашу с Вадимом, устанавливавших в стороне теодолит.
— Антонина Петровна, — представилась мне их классная руководительница. — Здесь часть моего девятого класса, все добровольцы. Сейчас они будут у вас работать, а недели через две подойдут и остальные…
Я шагнул к школьникам.
— Ну что ж, ребята, давайте знакомиться. Присаживайтесь, поговорим, как и что…
Первое знакомство всегда самое трудное. Когда начинаешь рассказывать своим новым рабочим о том, что нам вместе предстоит сделать, когда объясняешь им простейшие — с научной точки зрения — понятия, нужно найти именно те слова, которые вызовут отклик у каждого из них, пробудят интерес к трудной, часто очень скучной повседневной работе лопатой — и под солнцем, и под мелким дождичком, — но работе необходимой и в конечном счёте, когда знаешь, что к чему, увлекательной.
Записываешь их имена, стараешься запомнить каждого, к каждому приглядеться, чтобы понять, что за человек перед тобой, какие склонности, какие недостатки, о чём думает сейчас, слушая тебя…
Вот этот паренёк, сидящий немного поодаль, в выцветшей лыжной курточке и сандалетах на босу ногу, белобровый и худенький, с ясными голубыми глазами, внимательно слушающий мои объяснения. Вряд ли знает он что-нибудь об археологии, но мне нравится мысль, которая освещает его лицо, и нравятся его руки, в которых он держит свою лопату. И лопата у него выглядит не просто как огородная принадлежность, а как рабочий инструмент, подогнанный по рукам и по росту, и сверкающая на солнце полоска лезвия говорит, что он готовился к этому дню и накануне прошёлся по краю её бруском и напильником. А зовут его Игорь Королёв, 9-й «Б». А вот Зина Шмарова. Наверное, дочь моториста, потому что эту фамилию я слышал. Эта уже сложнее. И руки у неё понежнее, и одета не для раскопок. Ну да увидим! Зато рядом с ней востренькая девчушка в косыночке, сероглазая и веснушчатая; она мне определённо нравится. Надо будет посмотреть, как она начнёт работу. А то скоро Андрей с Саней уедут сдавать экзамены, и мне нужны будут помощники.
И хотя знаешь, что первое впечатление, мелькнувшее в сознании, самое верное, всё равно вглядываешься, не доверяя себе, пытаясь разобраться, что там скрывается за чертами мальчишеских и девичьих лиц.
Этот вот недалёк и пришёл сюда лишь потому, что пошли остальные. У того припрятанная в глазах хитреца, да и держит он себя так, что чувствуется: заводила, глаз да глаз за ним нужен… Девочки сбились стайкой, они и стесняются больше, чем ребята. А вот тот паренёк, что отсел в сторонку от других… На нём выцветшая лыжная курточка, выгоревшие старые джинсы, сандалеты на босых ногах. Похоже, что ему не только занятие, но и заработок нужен. Худенький, белобрысый, с ясными голубыми глазами, он внимательно слушает мои пояснения. Возможно, он что-то читал об археологах, о раскопках, и время от времени я отмечаю скользящую по его лицу тень промелькнувшей мысли. Мне нравятся его руки — хорошие руки, дельные, и лопата в этих руках выглядит не просто огородной принадлежностью, а рабочим инструментом, подогнанным к рукам, росту и силе её владельца.
Я замечаю сверкающую полоску, идущую по краю лопаты, и понимаю, что Игорь, как назвала его классная руководительница, накануне ещё готовился к сегодняшнему дню, пройдя по лезвию напильником и бруском. Что ж, может быть, именно его стоит оставить на всё лето…
А вот уже другой характер, эдакая местная красавица, знающая себе цену. Если не ошибаюсь, Зина, дочь моториста, и живут они через несколько домов от нас. Ну, эта у нас на раскопках не задержится. Зато Ольга, зеленоглазая и веснушчатая девчушка в косыночке, мне определённо нравится: и бойка в меру, и авторитетом, как видно, не только среди девочек, но и у мальчишек пользуется! Вот и ещё, стало быть, один человечек, на которого можно будет попробовать опереться в работе. А то скоро уедут от меня в свои экспедиции Вадим и Саша, и что мне тогда делать без помощников?
— Можно начинать, товарищ начальник? — спрашивает Вадим, подходя ко мне с планом раскопа и неприметно подмигивая.
— А ну, кто ко мне? — кричит Саша.
Вот оно, началось! От последнего шурфа, в котором две недели назад мы нашли скребок, теперь к реке пущена широкая четырёхметровая траншея. Ещё через двадцать метров она сомкнётся со старым раскопом. Я не рассчитываю, что здесь будет что-то уж очень интересное, здесь всего лишь край поселения. Но, во-первых, его всё равно надо исследовать, а во-вторых, это место я выбрал для начала специально: культурный слой здесь невелик, находок будет мало, нет опасности, что неопытные ребята разрушат что-либо ценное. А когда они закончат этот раскоп, то появятся и опыт, и сноровка, и знания…
Неожиданно резкий и протяжный гудок за спиной оглушает. Я оборачиваюсь. Павел, подъехавший к станции на своём мотовозе, радостно скалит зубы, высунувшись из окна. Синяк его почти не виден…
И сучья бились за окном,
И дождь стучал по крышам.
И был угрюмый старый дом
Смятением колышим.
И словно птицы были сны,
Гонимые ветрами:
Сквозь запах влаги и весны
Травмировали память…
Казалось, дерево, как друг,
Протягивает руки
И охватил его испуг
Предчувствием разлуки.
Он что-то видел, что-то знал,
Стучал всю ночь в окно мне,
Как бы на помощь призывал,
Пытался мне напомнить…
Но я не вспомнил и не встал,
И дождь стучал по крышам,
И старый дом во тьме молчал,
Предчувствием колышим.
А утром, сна порвавши круг,
Я увидал в сплетенье
Израненных, корявых рук —
Немое осужденье!
Первые наши рабочие, ученики местной школы, появились на Польце в десятом часу. Восемь девочек и два мальчика. Предупреждённые заранее, они принесли свои лопаты и, поздоровавшись, стояли смущённо и робко, поглядывая то на колышки загодя размеченных раскопов, то на меня, то на Сашу с Вадимом, устанавливавших в стороне теодолит.
— Антонина Петровна, — представилась мне их классная руководительница. — Здесь часть моего девятого класса, все добровольцы. Сейчас они будут у вас работать, а недели через две подойдут и остальные…
Я шагнул к школьникам.
— Ну что ж, ребята, давайте знакомиться. Присаживайтесь, поговорим, как и что…
Первое знакомство всегда самое трудное. Когда начинаешь рассказывать своим новым рабочим о том, что нам вместе предстоит сделать, когда объясняешь им простейшие — с научной точки зрения — понятия, нужно найти именно те слова, которые вызовут отклик у каждого из них, пробудят интерес к трудной, часто очень скучной повседневной работе лопатой — и под солнцем, и под мелким дождичком, — но работе необходимой и в конечном счёте, когда знаешь, что к чему, увлекательной.
Записываешь их имена, стараешься запомнить каждого, к каждому приглядеться, чтобы понять, что за человек перед тобой, какие склонности, какие недостатки, о чём думает сейчас, слушая тебя…
Вот этот паренёк, сидящий немного поодаль, в выцветшей лыжной курточке и сандалетах на босу ногу, белобровый и худенький, с ясными голубыми глазами, внимательно слушающий мои объяснения. Вряд ли знает он что-нибудь об археологии, но мне нравится мысль, которая освещает его лицо, и нравятся его руки, в которых он держит свою лопату. И лопата у него выглядит не просто как огородная принадлежность, а как рабочий инструмент, подогнанный по рукам и по росту, и сверкающая на солнце полоска лезвия говорит, что он готовился к этому дню и накануне прошёлся по краю её бруском и напильником. А зовут его Игорь Королёв, 9-й «Б». А вот Зина Шмарова. Наверное, дочь моториста, потому что эту фамилию я слышал. Эта уже сложнее. И руки у неё понежнее, и одета не для раскопок. Ну да увидим! Зато рядом с ней востренькая девчушка в косыночке, сероглазая и веснушчатая; она мне определённо нравится. Надо будет посмотреть, как она начнёт работу. А то скоро Андрей с Саней уедут сдавать экзамены, и мне нужны будут помощники.
И хотя знаешь, что первое впечатление, мелькнувшее в сознании, самое верное, всё равно вглядываешься, не доверяя себе, пытаясь разобраться, что там скрывается за чертами мальчишеских и девичьих лиц.
Этот вот недалёк и пришёл сюда лишь потому, что пошли остальные. У того припрятанная в глазах хитреца, да и держит он себя так, что чувствуется: заводила, глаз да глаз за ним нужен… Девочки сбились стайкой, они и стесняются больше, чем ребята. А вот тот паренёк, что отсел в сторонку от других… На нём выцветшая лыжная курточка, выгоревшие старые джинсы, сандалеты на босых ногах. Похоже, что ему не только занятие, но и заработок нужен. Худенький, белобрысый, с ясными голубыми глазами, он внимательно слушает мои пояснения. Возможно, он что-то читал об археологах, о раскопках, и время от времени я отмечаю скользящую по его лицу тень промелькнувшей мысли. Мне нравятся его руки — хорошие руки, дельные, и лопата в этих руках выглядит не просто огородной принадлежностью, а рабочим инструментом, подогнанным к рукам, росту и силе её владельца.
Я замечаю сверкающую полоску, идущую по краю лопаты, и понимаю, что Игорь, как назвала его классная руководительница, накануне ещё готовился к сегодняшнему дню, пройдя по лезвию напильником и бруском. Что ж, может быть, именно его стоит оставить на всё лето…
А вот уже другой характер, эдакая местная красавица, знающая себе цену. Если не ошибаюсь, Зина, дочь моториста, и живут они через несколько домов от нас. Ну, эта у нас на раскопках не задержится. Зато Ольга, зеленоглазая и веснушчатая девчушка в косыночке, мне определённо нравится: и бойка в меру, и авторитетом, как видно, не только среди девочек, но и у мальчишек пользуется! Вот и ещё, стало быть, один человечек, на которого можно будет попробовать опереться в работе. А то скоро уедут от меня в свои экспедиции Вадим и Саша, и что мне тогда делать без помощников?
— Можно начинать, товарищ начальник? — спрашивает Вадим, подходя ко мне с планом раскопа и неприметно подмигивая.
— А ну, кто ко мне? — кричит Саша.
Вот оно, началось! От последнего шурфа, в котором две недели назад мы нашли скребок, теперь к реке пущена широкая четырёхметровая траншея. Ещё через двадцать метров она сомкнётся со старым раскопом. Я не рассчитываю, что здесь будет что-то уж очень интересное, здесь всего лишь край поселения. Но, во-первых, его всё равно надо исследовать, а во-вторых, это место я выбрал для начала специально: культурный слой здесь невелик, находок будет мало, нет опасности, что неопытные ребята разрушат что-либо ценное. А когда они закончат этот раскоп, то появятся и опыт, и сноровка, и знания…
Неожиданно резкий и протяжный гудок за спиной оглушает. Я оборачиваюсь. Павел, подъехавший к станции на своём мотовозе, радостно скалит зубы, высунувшись из окна. Синяк его почти не виден…
* * *
ДеревоИ сучья бились за окном,
И дождь стучал по крышам.
И был угрюмый старый дом
Смятением колышим.
И словно птицы были сны,
Гонимые ветрами:
Сквозь запах влаги и весны
Травмировали память…
Казалось, дерево, как друг,
Протягивает руки
И охватил его испуг
Предчувствием разлуки.
Он что-то видел, что-то знал,
Стучал всю ночь в окно мне,
Как бы на помощь призывал,
Пытался мне напомнить…
Но я не вспомнил и не встал,
И дождь стучал по крышам,
И старый дом во тьме молчал,
Предчувствием колышим.
А утром, сна порвавши круг,
Я увидал в сплетенье
Израненных, корявых рук —
Немое осужденье!
21
Археолог идёт сверху, в глубь времени, в глубь земли. История предстаёт перед ним фильмом, пущенным наоборот. Только достигнув материка, он может остановиться, осмотреться и, помня о том, что промелькнуло перед ним, начать мысленно восстанавливать прошедшее.
Материк — это основа, на которую не простиралась деятельность человека; над ней накапливалось веками то, что является целью археологических раскопок.
Парадокс археологии в том, что исследовать прошлое можно, только предварительно разрушив его. Раскопки — это разрушение, разрушение необратимое. И лишь от методики раскопок зависит полнота изучения памятника, а стало быть, посильное сохранение его в виде коллекций, чертежей, фотографий, рисунков, планов. План позволяет видеть, как в пределах каждого квадрата — четырёх метров — располагались предметы. Но они лежат на разной глубине, а на одном и том же памятнике могут быть разновремённые вещи. Поэтому толщу культурного слоя делят на горизонты, по десять сантиметров каждый.
С каждого квадрата и каждого горизонта находки заворачиваются в отдельный пакет. Потом, если все пакеты расположить по порядку, можно восстановить условия залегания каждого предмета.
Сейчас мы кончаем пробный раскоп.
На дюнах дёрна нет: мхи, вереск, прослойка перегноя — всё не более десяти сантиметров. Затем идёт подзол — белый, будто смешанный с золой песок. Но это ещё не культурный слой. Жёлтый песок с разводами от солей железа, с белыми пятнами проникающего сверху подзола лежит ниже. В нём чернеют угольки, встречаются отщепы кремня, керамика. При зачистке проступают тёмные пятна — следы истлевших корней, когда-то врытых в песок столбов, остатки очагов с золой и углями.
Пятна — самое важное, что здесь есть.
Цвет и структура почвы выдают те изменения, которые происходили на этом месте в древности. Разбирая пятно, изучая форму ямы, задаёшь себе вопрос: зачем она была выкопана? Чем выкопана? Как связывается с другими ямами и пятнами? Вот хотя бы эта цепочка небольших тёмных пятен, протянувшихся наискосок из одного угла раскопа в другой…
Пока остальные ребята снимают верхний слой с нового раскопа, я поставил разбирать эти пятна Игоря и Олю — двух своих новых помощников, которых отметил ещё в первый же день работы. Если остальные, насколько я понял, смотрят на раскопки как на что-то временное, лишь ненамного отдалившее летнее безделье, то эти двое хотят работать у меня всё лето. Что ж, надо попытаться подготовить их так, чтобы они заменили на раскопе Вадима и Сашу. Застенчивый и старательный Игорь, напоминающий мне чем-то Володю Карцева, робеет в неожиданной для него роли начальника. Он краснеет, понижает голос до шёпота, когда переспрашивает соклассницу о находке, и мне часто приходится вмешиваться, чтобы утвердить его авторитет.
Ольга — полная его противоположность. Волевая, с острым как бритва язычком разбойная девчонка в россыпи мелких веснушек приняла из моих рук папку с планами как должное. Она умела командовать и не смущалась шуточек, которые отпускали по её адресу глазевшие на раскопки мотористы. Сама она была из Мшарова, но, чтобы не ездить каждый день взад-вперёд, жила на квартире при школе и пользовалась своей самостоятельностью, как хотела.
Ольга — полная его противоположность. Волевая, с острым, как бритва, язычком, в россыпи мелких веснушек, она приняла из моих рук папку с планами как должное. Она умеет командовать и не смущается шуточек, которые отпускают по её адресу глазеющие на раскопки мотористы. Очень хорошо! По крайней мере Саша с Вадимом могут пока снимать общий план поселения…
Так что получилось у ребят с пятнами? Каждое из них теперь, когда красными садовыми совками выбран заполнявший их серый песок с угольками и золой, превратилось в неглубокую цилиндрическую ямку, отстоящую одна от другой на полметра. Изгородь? Что она отгораживала — дом, загон? Но раскоп мы здесь расширить не можем: с одной стороны его ограничивает большая старая канава, с другой — насыпь узкоколейки. Может быть, это даже следы от дома: чуть поодаль мы нашли большую очажную яму, наполненную углями…
Как это всегда обидно! Вот, кажется, уже нашёл тропку, идёшь вдоль изгороди, сейчас свернёшь за угол, в лицо тебе пахнет дымом костра минувших времён… но ничего этого нет, потому что цепочка пятен обрывается и остаётся в плане раскопа ещё одним штрихом, который, может быть, никогда не найдёт себе места на общей картине.
Материк — это основа, на которую не простиралась деятельность человека; над ней накапливалось веками то, что является целью археологических раскопок.
Парадокс археологии в том, что исследовать прошлое можно, только предварительно разрушив его. Раскопки — это разрушение, разрушение необратимое. И лишь от методики раскопок зависит полнота изучения памятника, а стало быть, посильное сохранение его в виде коллекций, чертежей, фотографий, рисунков, планов. План позволяет видеть, как в пределах каждого квадрата — четырёх метров — располагались предметы. Но они лежат на разной глубине, а на одном и том же памятнике могут быть разновремённые вещи. Поэтому толщу культурного слоя делят на горизонты, по десять сантиметров каждый.
С каждого квадрата и каждого горизонта находки заворачиваются в отдельный пакет. Потом, если все пакеты расположить по порядку, можно восстановить условия залегания каждого предмета.
Сейчас мы кончаем пробный раскоп.
На дюнах дёрна нет: мхи, вереск, прослойка перегноя — всё не более десяти сантиметров. Затем идёт подзол — белый, будто смешанный с золой песок. Но это ещё не культурный слой. Жёлтый песок с разводами от солей железа, с белыми пятнами проникающего сверху подзола лежит ниже. В нём чернеют угольки, встречаются отщепы кремня, керамика. При зачистке проступают тёмные пятна — следы истлевших корней, когда-то врытых в песок столбов, остатки очагов с золой и углями.
Пятна — самое важное, что здесь есть.
Цвет и структура почвы выдают те изменения, которые происходили на этом месте в древности. Разбирая пятно, изучая форму ямы, задаёшь себе вопрос: зачем она была выкопана? Чем выкопана? Как связывается с другими ямами и пятнами? Вот хотя бы эта цепочка небольших тёмных пятен, протянувшихся наискосок из одного угла раскопа в другой…
Пока остальные ребята снимают верхний слой с нового раскопа, я поставил разбирать эти пятна Игоря и Олю — двух своих новых помощников, которых отметил ещё в первый же день работы. Если остальные, насколько я понял, смотрят на раскопки как на что-то временное, лишь ненамного отдалившее летнее безделье, то эти двое хотят работать у меня всё лето. Что ж, надо попытаться подготовить их так, чтобы они заменили на раскопе Вадима и Сашу. Застенчивый и старательный Игорь, напоминающий мне чем-то Володю Карцева, робеет в неожиданной для него роли начальника. Он краснеет, понижает голос до шёпота, когда переспрашивает соклассницу о находке, и мне часто приходится вмешиваться, чтобы утвердить его авторитет.
Ольга — полная его противоположность. Волевая, с острым как бритва язычком разбойная девчонка в россыпи мелких веснушек приняла из моих рук папку с планами как должное. Она умела командовать и не смущалась шуточек, которые отпускали по её адресу глазевшие на раскопки мотористы. Сама она была из Мшарова, но, чтобы не ездить каждый день взад-вперёд, жила на квартире при школе и пользовалась своей самостоятельностью, как хотела.
Ольга — полная его противоположность. Волевая, с острым, как бритва, язычком, в россыпи мелких веснушек, она приняла из моих рук папку с планами как должное. Она умеет командовать и не смущается шуточек, которые отпускают по её адресу глазеющие на раскопки мотористы. Очень хорошо! По крайней мере Саша с Вадимом могут пока снимать общий план поселения…
Так что получилось у ребят с пятнами? Каждое из них теперь, когда красными садовыми совками выбран заполнявший их серый песок с угольками и золой, превратилось в неглубокую цилиндрическую ямку, отстоящую одна от другой на полметра. Изгородь? Что она отгораживала — дом, загон? Но раскоп мы здесь расширить не можем: с одной стороны его ограничивает большая старая канава, с другой — насыпь узкоколейки. Может быть, это даже следы от дома: чуть поодаль мы нашли большую очажную яму, наполненную углями…
Как это всегда обидно! Вот, кажется, уже нашёл тропку, идёшь вдоль изгороди, сейчас свернёшь за угол, в лицо тебе пахнет дымом костра минувших времён… но ничего этого нет, потому что цепочка пятен обрывается и остаётся в плане раскопа ещё одним штрихом, который, может быть, никогда не найдёт себе места на общей картине.
22
Который уже год приглядываюсь я к Роману, пытаясь понять: что движет этим человеком? Страсть к деньгам? Алчность? Самолюбие? Неведомый мне червь самоутверждения в этом мире? Просто, как говорят, «тяжёлый характер»? Мысленно я сравниваю его с соседями, братом, живущим через дом от него, пытаюсь найти то самое зерно, из которого вырос его… эгоизм? Нет, не ложится к нему это слово! Расчётливость? И не только она. Иначе откуда бы взяться той тирании — иначе не назовёшь! — с которой он распоряжается в доме, от которой страдают и Прасковья Васильевна, и дети.
Сложен он? Да ведь кто из нас, если покопать поглубже, не сложен? Простых людей нет, это мы их пытаемся упростить, чтобы найти для себя точки опоры в сложном и многомерном окружающем нас мире…
Нет, в основе этого незаурядного человека лежит что-то другое, к чему я пытался подобраться ощупью, поминутно открывая, казалось бы, противоположные качества, привлекающие и отталкивающие поочерёдно. И человек Роман действительно не рядовой. Сват его, Пётр Корин, куда мельче, слабее, сиюминутнее, чем этот худой жилистый мужик, упорный в своём ненасытном труде, в алчной жажде тяжёлой, непрестанной работы, лишь бы она была с отдачей, с прицелом, принесла результаты — пусть даже через годы.
Сам Роман из крестьян потомственных, залесских, — не из достаточных, а средних, скорее даже из бедноты деревенской: одна корова, одна лошадь, овцы… Только после революции его отец начал подниматься на ноги, дом поставил, кое-каким хозяйством обзавёлся, детей поднимать стал, но тут оказалось, что две лошади и две коровы превратили его не просто в «зажиточного», а в «богатея», да и новый дом кое-кого смутил своей добротностью. Вот и пришлось Роману собственную жизнь начинать с нуля: от рабочего на торфоразработках поднялся до мастера, живя на казённых квартирах, скитаясь с семьёй по баракам, осушая болота и разрабатывая торфяные поля. И так было до тех пор, пока однажды как отрубил: свой дом ставить надо. Всё, пожили по баракам, хватит!
Чёрный, жилистый, цепкий, с недобрым взглядом из-под лохматых бровей, который только в последние годы стал как-то мягчеть и оттаивать, по-крестьянски неторопливый в деле и разговоре, по-крестьянски же упрямый и упорный, присаживаясь только чтобы свернуть самокрутку, он беспрестанно двигается, переходя от одного дела к другому — от огорода к хлеву, от хлева к дровам, от дров к дому, — начиная спозаранку, задолго до того, как идти на работу.
А вернётся к вечеру домой — и всё начинается снова.
Но вот что странно. Похоже, это беспрестанное, непрекращаемое движение приносит Роману словно не радость, а какую-то тайную ожесточённость, с которой он попрекает бездельем и сыновей своих, и Прасковью Васильевну. На ней лежит хозяйство, и через день-два она должна везти на продажу в город молоко, яйца, сметану, а позже — первый зелёный лук, укроп, морковь и прочую зелень, благо всё это на огороде у Афанасьевых появляется на неделю, а то и на две раньше остальных, и всё это, не в пример другим, крупнее и качественнее… Впрочем, и сам Роман пустым никогда с работы домой не придёт: то принесёт на плече лесину, чтобы потом её аккуратно распилить и расколоть на дрова, то связки тальника, из которого вечерами наплетёт с десяток корзин, отправив их на рынок всё с той же Прасковьей Васильевной.
Только вроде бы всё сделал, подойдёт забота о пчёлах — мёд качать надо. Потом сенокос подоспеет, и пока остальные мужики будут раздумывать, куда бы двинуться на «ничейные» луговины, Роман уже обкосит под кустами, возле торфяных полей, по зарастающей сочной пойме все пригодные «пятачки»; переворошит, высушит и успеет сметать перед домом три или четыре стога до дождей, которые того и гляди прольются на подсыхающее сено…
Нет ему отдыха. И сам он никому другому отдыха не даёт. Вот почему, разругавшись с детьми, поколачивая в дни запоя жену, жалуется он мне на горькое своё одиночество, потому что нет у него ни друга, ни приятеля. Как одинокий волк бьётся Роман над своей жизнью, выстраивая для неё высокие хоромы, в которых мы сейчас квартируем, расширяет их, отделывает всё лучше и лучше, смотрит, чтобы каждый клочок земли, каждая травинка, каждый пень хоть какой-нибудь доход или пользу в хозяйстве приносили… А для чего ему это всё? На что копить? Да и копит ли деньги Роман?
«А как же, — скажет любой сосед, любой сторонний наблюдатель. — Обязательно копит! Молоко продаёт? Мёд продаёт? Лук, картофель и прочее всё огородное дело продаёт? Сено — и то два стога подсобному хозяйству торфопредприятия в прошлом году продал! Корзины плетёт? Экспедицию в квартире держит? Да ещё и дачников пускает — когда на веранду, а теперь вот баньку в огороде расширил, комнатку прирубил, теперь туда поселит… И на что тратить ему? Да ни на что! Всё сам заготовит на весь год — и дрова и сено… Разве что хлеб, сахар, масло, да когда крупу какую в магазине купит или колбасу. А если и пьёт — то один: двух бутылок ему для разгула хватает…»
Вот вроде и приговор можно выносить. Всё ясно? Нет, оказывается, не всё.
Я хорошо помню то далёкое теперь время, когда впервые увидел плёсы и повороты Вёксы, — много, много лет назад, когда и думать ещё не мог, что края эти станут для меня привычными и родными. Лес по правому берегу Вёксы был уже сведён, но сам берег успел зарасти кустарником и подлеском, и среди этого молодняка на новой чисти стоял единственный дом — вот этот старый дом Романа, отданный им теперь Павлу.
Отсюда до крайних домов посёлка было тогда с полкилометра. Но Роман, которому надоели бесконечные бараки и в котором заговорила кровь предков, русских мужиков, обживавших когда-то эти лесные края, облюбовал ровное, хотя и заболоченное место на берегу Вёксы, расчистил его от кустов, выкорчевал пни, прокопал осушительные канавы, как привык это делать на торфоразработках, и поставил дом. Поставил своими руками, без чьей-либо помощи. А вокруг дома поднял залежь и начал удобрять здешние пески: то привезёт на тачке торфяную крошку, то навоз разбросает под снег… И так — каждый год, изо дня в день, с перерывом на снежную зиму.
Вот и задумаешься: лук? морковь? картошка? огурцы, которые больше ни у кого здесь не вызревают? Так-то это так, но я-то знаю, сколько упорного труда, сколько предельных сил, сколько заботы вкладывает этот вот «кулак» в свои грядки, как спускает с них застоявшуюся по весне воду, сколько вёдер воды выливает на них летом! Вёдер, которые носит и носит с реки…
Так получается, что Роман не просто поселился возле реки; он проложил здесь первые тропы, положил основание посёлку, и вокруг его дома на расчищенном и обихоженном, уже обжитом человеком месте очень скоро стали подниматься новые дома. От возделанной им земли ловкие соседи стали отхватывать себе участки, ссылаясь на нормы землепользования, и землю эту Роман, как ни странно, отдал безропотно: что ж, раз есть закон, его исполнять надо, берите…
Работать на торфопредприятии Роман продолжал один. Прасковья Васильевна вела домашнее хозяйство, растила троих детей, которых надо было накормить, одеть, выучить, на ноги поставить.
Но вот прошли годы, тесно стало в старом доме, задумал он новый ладить, тот, в котором и мы живём. И всё началось для Романа сначала: сам выправлял разрешение, билет на порубку, сам отбирал деревья, сам рубил, сам вывозил их… И каждая копейка, заработанная его цепкими, корявыми и жилистыми руками, высмотренная в окружающем мире острым и хищным глазом, не засовывается «в чулок», не кладётся «в кубышку», да и на книжку нечасто попадает: она сразу идёт в оборот, в дело, в домашнее строительство… И невольно я начинаю думать, что не от исконной жадности, не от какого-то душевного увечья, а от неистребимой, неискоренимой жажды преобразовывать, совершенствовать окружающий мир, культивировать окружающее пространство для того, чтобы оно служило человеку, приносило ему плоды земные, для лучшей, более красивой жизни, о существовании которой он только догадывается, гнёт себя, ломит, мучает окружающих, близких ему, мой Роман.
Для себя? Вот здесь и получается загвоздка: для себя-то для себя, но и для других тоже. Если же шире и глубже копнуть — вообще для будущего. Земля-то останется возделанной? В доме, который он построил, будут жить люди? И те деревья, которые высаживает Роман перед домом, и та красота, которую он наводит на дом, расписывая краской резные наличники, обшивая сруб тёсом, накладывая на звонкие доски слои масляной краски, — не для тепла, не для удобства, не для богатства нужны ему, а, как сказал он однажды, «чтоб смотрелось красиво». Значит, не только для своей красоты, но для общей.
Когда я вспоминаю, как это было сказано, как-то иначе, новой и неожиданной стороной поворачивается ко мне этот человек, изнуряющий себя работой, которую не только не заставляет его никто делать, но наоборот, всячески пытаются от неё отвадить. Почти каждый год кто-либо из соседей-доброхотов, кому мозолит глаза и дом этот, и непрестанные труды Романа, берётся за перо или карандаш, чтобы «сигнализировать» — в поселковый Совет, а то и прямо в милицию или ОБХСС, — уличая Романа в хищениях, воровстве и прочих неблаговидных поступках. И всякий раз в результате проверок оказывается, что ни одного гвоздя, ни одной доски не взял Роман у государства бесплатно — за всё сполна заплатил, со всеми налогами и обложениями, со всеми накладными расходами.
Сложен он? Да ведь кто из нас, если покопать поглубже, не сложен? Простых людей нет, это мы их пытаемся упростить, чтобы найти для себя точки опоры в сложном и многомерном окружающем нас мире…
Нет, в основе этого незаурядного человека лежит что-то другое, к чему я пытался подобраться ощупью, поминутно открывая, казалось бы, противоположные качества, привлекающие и отталкивающие поочерёдно. И человек Роман действительно не рядовой. Сват его, Пётр Корин, куда мельче, слабее, сиюминутнее, чем этот худой жилистый мужик, упорный в своём ненасытном труде, в алчной жажде тяжёлой, непрестанной работы, лишь бы она была с отдачей, с прицелом, принесла результаты — пусть даже через годы.
Сам Роман из крестьян потомственных, залесских, — не из достаточных, а средних, скорее даже из бедноты деревенской: одна корова, одна лошадь, овцы… Только после революции его отец начал подниматься на ноги, дом поставил, кое-каким хозяйством обзавёлся, детей поднимать стал, но тут оказалось, что две лошади и две коровы превратили его не просто в «зажиточного», а в «богатея», да и новый дом кое-кого смутил своей добротностью. Вот и пришлось Роману собственную жизнь начинать с нуля: от рабочего на торфоразработках поднялся до мастера, живя на казённых квартирах, скитаясь с семьёй по баракам, осушая болота и разрабатывая торфяные поля. И так было до тех пор, пока однажды как отрубил: свой дом ставить надо. Всё, пожили по баракам, хватит!
Чёрный, жилистый, цепкий, с недобрым взглядом из-под лохматых бровей, который только в последние годы стал как-то мягчеть и оттаивать, по-крестьянски неторопливый в деле и разговоре, по-крестьянски же упрямый и упорный, присаживаясь только чтобы свернуть самокрутку, он беспрестанно двигается, переходя от одного дела к другому — от огорода к хлеву, от хлева к дровам, от дров к дому, — начиная спозаранку, задолго до того, как идти на работу.
А вернётся к вечеру домой — и всё начинается снова.
Но вот что странно. Похоже, это беспрестанное, непрекращаемое движение приносит Роману словно не радость, а какую-то тайную ожесточённость, с которой он попрекает бездельем и сыновей своих, и Прасковью Васильевну. На ней лежит хозяйство, и через день-два она должна везти на продажу в город молоко, яйца, сметану, а позже — первый зелёный лук, укроп, морковь и прочую зелень, благо всё это на огороде у Афанасьевых появляется на неделю, а то и на две раньше остальных, и всё это, не в пример другим, крупнее и качественнее… Впрочем, и сам Роман пустым никогда с работы домой не придёт: то принесёт на плече лесину, чтобы потом её аккуратно распилить и расколоть на дрова, то связки тальника, из которого вечерами наплетёт с десяток корзин, отправив их на рынок всё с той же Прасковьей Васильевной.
Только вроде бы всё сделал, подойдёт забота о пчёлах — мёд качать надо. Потом сенокос подоспеет, и пока остальные мужики будут раздумывать, куда бы двинуться на «ничейные» луговины, Роман уже обкосит под кустами, возле торфяных полей, по зарастающей сочной пойме все пригодные «пятачки»; переворошит, высушит и успеет сметать перед домом три или четыре стога до дождей, которые того и гляди прольются на подсыхающее сено…
Нет ему отдыха. И сам он никому другому отдыха не даёт. Вот почему, разругавшись с детьми, поколачивая в дни запоя жену, жалуется он мне на горькое своё одиночество, потому что нет у него ни друга, ни приятеля. Как одинокий волк бьётся Роман над своей жизнью, выстраивая для неё высокие хоромы, в которых мы сейчас квартируем, расширяет их, отделывает всё лучше и лучше, смотрит, чтобы каждый клочок земли, каждая травинка, каждый пень хоть какой-нибудь доход или пользу в хозяйстве приносили… А для чего ему это всё? На что копить? Да и копит ли деньги Роман?
«А как же, — скажет любой сосед, любой сторонний наблюдатель. — Обязательно копит! Молоко продаёт? Мёд продаёт? Лук, картофель и прочее всё огородное дело продаёт? Сено — и то два стога подсобному хозяйству торфопредприятия в прошлом году продал! Корзины плетёт? Экспедицию в квартире держит? Да ещё и дачников пускает — когда на веранду, а теперь вот баньку в огороде расширил, комнатку прирубил, теперь туда поселит… И на что тратить ему? Да ни на что! Всё сам заготовит на весь год — и дрова и сено… Разве что хлеб, сахар, масло, да когда крупу какую в магазине купит или колбасу. А если и пьёт — то один: двух бутылок ему для разгула хватает…»
Вот вроде и приговор можно выносить. Всё ясно? Нет, оказывается, не всё.
Я хорошо помню то далёкое теперь время, когда впервые увидел плёсы и повороты Вёксы, — много, много лет назад, когда и думать ещё не мог, что края эти станут для меня привычными и родными. Лес по правому берегу Вёксы был уже сведён, но сам берег успел зарасти кустарником и подлеском, и среди этого молодняка на новой чисти стоял единственный дом — вот этот старый дом Романа, отданный им теперь Павлу.
Отсюда до крайних домов посёлка было тогда с полкилометра. Но Роман, которому надоели бесконечные бараки и в котором заговорила кровь предков, русских мужиков, обживавших когда-то эти лесные края, облюбовал ровное, хотя и заболоченное место на берегу Вёксы, расчистил его от кустов, выкорчевал пни, прокопал осушительные канавы, как привык это делать на торфоразработках, и поставил дом. Поставил своими руками, без чьей-либо помощи. А вокруг дома поднял залежь и начал удобрять здешние пески: то привезёт на тачке торфяную крошку, то навоз разбросает под снег… И так — каждый год, изо дня в день, с перерывом на снежную зиму.
Вот и задумаешься: лук? морковь? картошка? огурцы, которые больше ни у кого здесь не вызревают? Так-то это так, но я-то знаю, сколько упорного труда, сколько предельных сил, сколько заботы вкладывает этот вот «кулак» в свои грядки, как спускает с них застоявшуюся по весне воду, сколько вёдер воды выливает на них летом! Вёдер, которые носит и носит с реки…
Так получается, что Роман не просто поселился возле реки; он проложил здесь первые тропы, положил основание посёлку, и вокруг его дома на расчищенном и обихоженном, уже обжитом человеком месте очень скоро стали подниматься новые дома. От возделанной им земли ловкие соседи стали отхватывать себе участки, ссылаясь на нормы землепользования, и землю эту Роман, как ни странно, отдал безропотно: что ж, раз есть закон, его исполнять надо, берите…
Работать на торфопредприятии Роман продолжал один. Прасковья Васильевна вела домашнее хозяйство, растила троих детей, которых надо было накормить, одеть, выучить, на ноги поставить.
Но вот прошли годы, тесно стало в старом доме, задумал он новый ладить, тот, в котором и мы живём. И всё началось для Романа сначала: сам выправлял разрешение, билет на порубку, сам отбирал деревья, сам рубил, сам вывозил их… И каждая копейка, заработанная его цепкими, корявыми и жилистыми руками, высмотренная в окружающем мире острым и хищным глазом, не засовывается «в чулок», не кладётся «в кубышку», да и на книжку нечасто попадает: она сразу идёт в оборот, в дело, в домашнее строительство… И невольно я начинаю думать, что не от исконной жадности, не от какого-то душевного увечья, а от неистребимой, неискоренимой жажды преобразовывать, совершенствовать окружающий мир, культивировать окружающее пространство для того, чтобы оно служило человеку, приносило ему плоды земные, для лучшей, более красивой жизни, о существовании которой он только догадывается, гнёт себя, ломит, мучает окружающих, близких ему, мой Роман.
Для себя? Вот здесь и получается загвоздка: для себя-то для себя, но и для других тоже. Если же шире и глубже копнуть — вообще для будущего. Земля-то останется возделанной? В доме, который он построил, будут жить люди? И те деревья, которые высаживает Роман перед домом, и та красота, которую он наводит на дом, расписывая краской резные наличники, обшивая сруб тёсом, накладывая на звонкие доски слои масляной краски, — не для тепла, не для удобства, не для богатства нужны ему, а, как сказал он однажды, «чтоб смотрелось красиво». Значит, не только для своей красоты, но для общей.
Когда я вспоминаю, как это было сказано, как-то иначе, новой и неожиданной стороной поворачивается ко мне этот человек, изнуряющий себя работой, которую не только не заставляет его никто делать, но наоборот, всячески пытаются от неё отвадить. Почти каждый год кто-либо из соседей-доброхотов, кому мозолит глаза и дом этот, и непрестанные труды Романа, берётся за перо или карандаш, чтобы «сигнализировать» — в поселковый Совет, а то и прямо в милицию или ОБХСС, — уличая Романа в хищениях, воровстве и прочих неблаговидных поступках. И всякий раз в результате проверок оказывается, что ни одного гвоздя, ни одной доски не взял Роман у государства бесплатно — за всё сполна заплатил, со всеми налогами и обложениями, со всеми накладными расходами.