Страница:
— Вроде лопатка коровья…
— Скажи лучше, целая корова! Вон череп торчит
Вадим растерян. Корова? Целая? Такого ещё не бывало в его практике. Но у нас получилось — раскопали целый скелет коровы. И никаких следов покойника.
Что же это, жертвенное погребение?
Отправляя в последний путь умершего, славяне снабжали его заупокойной пищей — обычно в горшках, но бывало, что и просто к его ногам опускали кусок мяса с костями. Кое-кто полагает, что само мясо съедали на поминках, так что жертва была не реальная, а символическая. А тут — целая корова!
— Ритуал… — без энтузиазма произносит Вадим.
— «Всё, что в археологии непонятно, следует относить к разряду ритуального», — цитирует Саша расхожий афоризм.
— Нет, друзья, и ритуала не выйдет, — добавляю я последнюю «ложку дёгтя». — На косточки посмотрите. Они же свеженькие!
— Ну всё-таки…
— А почему целая?
— Так здесь же скотское кладбище было! — раздаётся сзади надтреснутый голос. Мы оборачиваемся.
Сивый дедок в растрёпанной ушанке и латаных серых в полоску штанах с интересом присматривается к нашим раскопкам. В руках у него потёртая кирзовая хозяйственная сумка, из которой выглядывает горлышко чекушки.
— А ты, отец, откуда знаешь?
— Да как же! Ещё в коллективизацию мор на коров пошёл, здесь и зарывали. Посёлка-то не было…
Вот и всё. Тривиальная археологическая история. Сколько таких скотских кладбищ было археологами раскопано, сколько ещё копать! Вадим с ожесточением трёт резинкой план, где уже начали проступать контуры коровьего скелета…
И всё-таки могильник мы нашли.
В следующей траншее, пробитой через метр от коровьего захоронения, мы опять увидели пятно. На этот раз оно было узкое и уходило в обе стенки, как положено. И хотя копали мы с шуточками и издёвками, пятно приняло надлежащую форму — вытянутый овал, серый, с закруглёнными концами.
На дне ямы лежал скелет. Его ноги были вытянуты на восток, у полусгнившей пяточной кости стоял горшок, рядом лежала баранья лопатка, а на черепе, на ключицах и около скрещённых рук мы нашли массу вещей. Височные кольца были не вятичскими, не радимичскими, а общеславянскими — из серебряной проволоки, на которую были надеты три полых серебряных бусины, украшенные мелкой зернью и хранившие следы золочения. На груди лежало рассыпавшееся ожерелье — бочонковидные стеклянные бусины, в каждую из которых был вправлен тонкий листочек золота, как это умели делать в Древней Руси. В центре ожерелья некогда висела бронзовая посеребрённая лунница — обращённый концами вниз прорезной полумесяц. Около левой руки лежал маленький ржавый ножичек с остатками деревянной рукоятки; на одном из пальцев было надето медное колечко с розеткой…
К сожалению, череп, как и все кости, сохранился очень плохо. И мы никогда не увидим ту красавицу, которая помогла нам забыть страхи и огорчения, связанные с коровой.
Больше всего, мне кажется, рад был Володя Карцев. Он присоединился к нам после работы, помогал расчищать скелет, буквально «вылизывая» каждую косточку широкой малярной кистью, и ликовал, что недаром так заботливо возился со своим первым погребением — всё-таки здесь оказался могильник!
16
17
18
19
— Скажи лучше, целая корова! Вон череп торчит
Вадим растерян. Корова? Целая? Такого ещё не бывало в его практике. Но у нас получилось — раскопали целый скелет коровы. И никаких следов покойника.
Что же это, жертвенное погребение?
Отправляя в последний путь умершего, славяне снабжали его заупокойной пищей — обычно в горшках, но бывало, что и просто к его ногам опускали кусок мяса с костями. Кое-кто полагает, что само мясо съедали на поминках, так что жертва была не реальная, а символическая. А тут — целая корова!
— Ритуал… — без энтузиазма произносит Вадим.
— «Всё, что в археологии непонятно, следует относить к разряду ритуального», — цитирует Саша расхожий афоризм.
— Нет, друзья, и ритуала не выйдет, — добавляю я последнюю «ложку дёгтя». — На косточки посмотрите. Они же свеженькие!
— Ну всё-таки…
— А почему целая?
— Так здесь же скотское кладбище было! — раздаётся сзади надтреснутый голос. Мы оборачиваемся.
Сивый дедок в растрёпанной ушанке и латаных серых в полоску штанах с интересом присматривается к нашим раскопкам. В руках у него потёртая кирзовая хозяйственная сумка, из которой выглядывает горлышко чекушки.
— А ты, отец, откуда знаешь?
— Да как же! Ещё в коллективизацию мор на коров пошёл, здесь и зарывали. Посёлка-то не было…
Вот и всё. Тривиальная археологическая история. Сколько таких скотских кладбищ было археологами раскопано, сколько ещё копать! Вадим с ожесточением трёт резинкой план, где уже начали проступать контуры коровьего скелета…
И всё-таки могильник мы нашли.
В следующей траншее, пробитой через метр от коровьего захоронения, мы опять увидели пятно. На этот раз оно было узкое и уходило в обе стенки, как положено. И хотя копали мы с шуточками и издёвками, пятно приняло надлежащую форму — вытянутый овал, серый, с закруглёнными концами.
На дне ямы лежал скелет. Его ноги были вытянуты на восток, у полусгнившей пяточной кости стоял горшок, рядом лежала баранья лопатка, а на черепе, на ключицах и около скрещённых рук мы нашли массу вещей. Височные кольца были не вятичскими, не радимичскими, а общеславянскими — из серебряной проволоки, на которую были надеты три полых серебряных бусины, украшенные мелкой зернью и хранившие следы золочения. На груди лежало рассыпавшееся ожерелье — бочонковидные стеклянные бусины, в каждую из которых был вправлен тонкий листочек золота, как это умели делать в Древней Руси. В центре ожерелья некогда висела бронзовая посеребрённая лунница — обращённый концами вниз прорезной полумесяц. Около левой руки лежал маленький ржавый ножичек с остатками деревянной рукоятки; на одном из пальцев было надето медное колечко с розеткой…
К сожалению, череп, как и все кости, сохранился очень плохо. И мы никогда не увидим ту красавицу, которая помогла нам забыть страхи и огорчения, связанные с коровой.
Больше всего, мне кажется, рад был Володя Карцев. Он присоединился к нам после работы, помогал расчищать скелет, буквально «вылизывая» каждую косточку широкой малярной кистью, и ликовал, что недаром так заботливо возился со своим первым погребением — всё-таки здесь оказался могильник!
16
«Славянская лихорадка» в разгаре. Как срываются в аллюр застоявшиеся кони, так истомившиеся за зиму археологи набрасываются на раскоп: снова волнения надежд, ожиданий, снова напряжённая работа мозга, когда расчёт, опыт, интуиция, сплавляясь воедино, приближаются почти что к прозрению. Могильник!
Могильники всегда копать интересно, потому что во всём этом есть нечто от поисков таинственных сокровищ, пергаменных карт кладов «рыцарей удачи», от всего того, что вдохновляло героев Стивенсона, Хоггарта и к каждому из нас пришло когда-то вместе с Томом Сойером…
Впрочем, основание для спешки есть.
Пройдёт всего несколько дней, на зелёную лужайку Польца придут долгожданные школьники, могильник будет забыт, и начнётся та медленная, порою неимоверно томительная однообразная работа, когда под лопатами появляется совсем не то, что ты хотел бы видеть, рабочий день кончается раньше, чем сделано то, что необходимо сделать, или всё это прерывает непогода, перевыполняя план по дождю на месяцы вперёд.
При этом груды материала, которые никак не успеваешь обработать в срок… Но всё это потом, через два-три дня, через неделю. А пока — пока удача сопровождает нас.
Весь «пятачок» от сарая и до сосны, одиноко стоящей над склоном к реке, прорезан нашими траншеями. Зияют ямы, поднимаются горы песка вокруг мест былых захоронений. Если не считать скелетов коров и овец, на которые регулярно натыкались, научившись распознавать их присутствие раньше, чем расчистим останки, мы нашли шесть погребений. Все они относились к одному времени и оказались несколько моложе того погребения, что мы раскопали когда-то со Степаном возле магазина.
Золочёные стеклянные бусины, порой рассыпавшиеся от прикосновения ножа или кисти, серебряные височные кольца, украшенные мелкой потускневшей зернью, незатейливые перстеньки из позеленевшей бронзовой проволоки и единственный целый горшок, стоявший в ногах первого найденного нами захоронения, согласно указывали на двенадцатый-тринадцатый века, когда они были изготовлены, — время расцвета владимиро-суздальской Руси, время взлёта её культуры и могущества, так резко оборванного татарским нашествием.
Загадочное время, загадочная земля! Что мы знаем о той эпохе? Ничтожно мало. Да и то, что знаем, относится скорее не к знанию, а к догадкам.
Летописи, дошедшие до нас, повествуют больше о Киевской Руси, о Великом Новгороде на Волхове. А в это же время под защитой лесов, спасающих от степных набегов, между Окой и Волгой, крепнет, растёт, ширится своя Русь, обильная сёлами, деревнями, городками, тучными полями и стадами, со своими центрами культуры, признающими Киев, и Смоленск, и Новгород, но уже напрямую связанными с западнославянскими странами, откуда приходят сюда и купцы и мастера. Именно здесь, среди лесов, перелесков, на просторах владимирского Ополья, надо искать древнейший «корень» России, питавшийся глубинными родниками народных сил, которые позволили пережить и страшный погром татарский, и неустроенность последующих веков, чтобы Россия могла предстать обновлённой физически и духовно, с верой в собственный путь и призвание.
Вот и те люди, останки которых мы так бережно расчищаем, зарисовываем, фотографируем… Не чужие они нам, нет! Они связывают нас с теми, кто оставил свои черепки на Александровой горе над Плещеевым озером, те, в свою очередь, с теми, кто оставлял, пополнял своими черепками слои Польца. И теперь каждая новая наша находка словно приподнимает маленький уголок тяжёлой завесы, скрывающей от нас прошлое, хранившееся здесь под ногами и огородами…
Много здесь загадочного и непонятного. Например, сам могильник. Он грунтовой: ямы выкопаны в земле, но над захоронениями нет и не было курганных насыпей. А более ранние могильники, которые раскапывали Уваров и Савельев, как раз курганные; да и в других местах, например, под Москвой, курганные насыпи ещё продолжали возводить в это время. Значит, здесь, на берегах Плещеева озера, не только успели произойти какие-то серьёзные сдвиги в сознании людей, но и вся здешняя жизнь далеко ушла вперёд по сравнению с другими территориями. Не случайно, рассматривая найденные нами украшения, Вадим заметил, что все они вышли из рук городских, а не сельских ремесленников.
Где жили эти люди? Вероятнее всего, там, где стоит современное Усолье, за рекой, охраняя и соляные источники, и единственный с северо-запада путь к Плещееву озеру, во владимирское Ополье. Здесь был «форпост» Переславля, «застава богатырская», а за рекой, за водной преградой, испокон веку отделявшей мир живых от мира мёртвых, — вот это самое кладбище древних усольцев, неожиданно открытое нами.
Столь же неожиданное, как погребение номер семь, которое мы нашли сегодня.
К этому времени все возможности площадки были, казалось нам, уже исчерпаны. Мы зачистили даже стенки ямы, которую местные ребятишки выкопали возле сосны лет десять назад, а также полностью проследили очертания «щели», на месте которой, судя по воспоминаниям старожилов, тоже было два или три погребения. Оставалось проверить небольшое пространство возле прежней помойной ямы, на которую мы наткнулись в первый же день раскопок.
Здесь и была заложена последняя траншейка.
— Вот-вот, — как всегда зубоскалит Саша. — Сейчас только находки успевай, Васильич, отмечать да этикетки выписывай: кастрюля суповая эмалированная, артикул, как её там?.. Фрагмент алюминиевой ложки с утраченным черенком, обломок лопаты штыковой большой, фрагмент фарфорового блюда общепитовского, бутылка пол-литровая…
За эти дни помахали мы лопатами от души, и мозоли на наших изнеженных за зиму и ослабевших руках — первое тому свидетельство, как, впрочем, и кубометры песка, громоздящиеся вокруг.
Судя по расположению древних могил, теснившихся ближе к реке, вряд ли мы могли рассчитывать здесь на что-то интересное. Так, больше для очистки совести: если нельзя копать на месте сарая, то хоть рядом проверить. Но именно здесь мы и нашли яму.
Заметили мы её, правда, лишь когда под лопатой хрустнула перерубленная ударом кость: почвенный слой здесь был перекопан слишком глубоко, в нём попадался всякий мусор, крупные угли и даже целые полуобуглившиеся поленья. Опять корова? Нет, здесь было что-то другое, более серьёзное, недаром песок краснел на глазах, как будто был обильно посыпан охрой.
Тогда мы не сговариваясь принялись за широкую расчистку. И стоило.
Вокруг тёмного прямоугольника ямы, в которой видны были такие же крупные угли, как те, что мы встречали в почве, только совсем истлевшие, расстилалось пятно красного песка. Большой и жаркий костёр, горевший некогда на этом месте, прокалил глубоко почву и придал песку плотный, густой, почти кирпичный цвет. А вокруг пятна древнего кострища, замыкая его в вытянутый, похожий на ладью овал, шла тёмная канавка с углями. Северо-западный, приострённый конец овала указывал на круглую чёрную ямку, оставшуюся от сгоревшего толстого столба.
В яме лежал скелет. Но ещё до того, как мы подобрались к костям и начали их расчищать, Вадим разразился воплями удивления и восторга:
— Дерево, братцы, дерево! Неужто в колоде положили?
Точно очерчивая прямоугольник ямы, вписываясь в него, под нашими лопатами проступал рыхлый коричневый прямоугольник.
В эпоху, когда язычество безраздельно царило в умах и душах славян, покойника предавали огненному погребению. Причём, судя по археологическим находкам и свидетельствам арабских писателей о нравах и обычаях славян, сжигали покойника двояким способом: в небольшом, специально выстроенном домике (откуда и пошло позднейшее название колоды, а потом гроба — «домовина») или в ладье. Вероятнее всего, способ зависел от того, где заставала смерть человека — на родине, дома, или в пути, на чужбине. В последнем случае ладья, в которой его сжигали, должна была помочь духу покойного вернуться в ту область загробного мира, где ожидали его родичи.
Оставаться «за кордоном» славянину не полагалось даже после смерти, ибо это, повидимому, считалось изменой обычаям и вере предков, а может быть, тут мешали тонкости конъюнктурного порядка или ещё какие-либо соображения.
Христианство положило конец огню и всему тому разнообразию погребального инвентаря, до которого добираются теперь археологи.
По церковным воззрениям, покойник должен был перейти «из праха в прах», смешавшись с той землёй, из которой был вылеплен первый человек. Но жечь и мешать кости, как и сваливать их в общую могилу, считалось предосудительным: в день Страшного суда каждый мертвец должен был предстать в своём прежнем плотском облике. Даже мученики, обезглавленные или четвертованные, должны были принести свои отрубленные конечности.
Поэтому каждого надо было как-то отделить от других. Так появилась колода — выдолбленный обрубок дерева, заменённый позднее сбитым из досок гробом. Вот почему древесный тлен нас и обрадовал и насторожил.
А тут появились гвозди. Толстые, кованые, с огромными шляпками, наполовину проржавевшие, вместе с кусками дерева, которое сохранила от тления ржавчина, они торчали в углах трухлявого прямоугольника, доказывая, что здесь была не колода, а гроб.
Саша так и сказал:
— Гроб вам, отцы, вместе со всем могильником вашим! Так у вас всё хорошо получалось, а теперь коровы, помойные ямы… да и гренадер этот… Эвон вымахал как, наверняка один из тех, что Бонапарта от Москвы гнал! Открывайте филиал Бородина…
Андрей ощетинился.
— Ты, Сергеич, нашего мужичка не порочь зазря! Привык на своём Сарае диргемы по песочку собирать, со всякими золотоордынцами якшаться, так и в славян не веришь?! А они, может, только что и выдумали этот гроб? А что большой — так на то он и мужик! И меч при ём! И шлем! Что? Съел?!
— Я-то съем, а вот как ты пятаки на глазах проглотишь?!
Работа идёт в мелких уколах и подковырках. Всех немного лихорадит. Яма уже огромная. Теперь мы копаем вокруг покойника, чтобы он лежал «на столе», — так его удобнее будет расчищать. Вадим волнуется, хватит ли у нас упаковочной бумаги, чтобы завернуть все находки. Погребение самое большое, самое необычное и, вероятно, самое богатое.
Увы, находок оказалось немного: четыре кованых гвоздя. И лишь под конец, разбирая скелет, мне удалось рассмотреть под челюстью две маленькие бронзовые бусины с остатками нитки, скреплявшей их на манер запонок, — пуговицы от ворота рубашки. И ничего больше.
По утверждению Вадима, пуговицы можно было датировать четырнадцатым веком. В самом крайнем случае — тринадцатым.
Грустные, усталые от невезения, мы сидели на куче выкинутого песка. Фортуна проскрипела несмазанной осью и укатила. Хорошо ещё, что мы успели услышать её скрип!
Подошёл Юра Нестеров с лодочным мотором на плече. Эти дни, пока мы возились на бывшем его огороде, он разбирал и отлаживал мотор на веранде, а теперь нёс опробовать его на реку.
— Ну как, удачно? — спросил он, мотнув головой в сторону ямы.
— И дно и покрышка, а толку чуть, — грустно резюмировал Саша, стряхивая пепел с сигареты.
— Что, не интересно?
— Да как сказать, — неохотно поднялся Вадим. — Вещичек мало. Пожадничали, видно.
— А вот это для чего? — Юрий ткнул носком сапога в тёмную полосу, окружавшую яму.
— Оградка. Для могилы оградку сделали. Даже столб в головах поставили…
— А для могилы ли? — вмешался я.
— То есть как это? — не понял Вадим.
— Вот так. Если для могилы, то почему в этой канавке, да и в ямах от столба столько угля? Что, сначала построили, а потом передумали и сожгли? А если бы не сожгли, никакого бы угля не было.
Вадим соображал. Потом взял лопату и спрыгнул в яму. Помедлив, он стал зачищать одну из обвалившихся стенок. Саша с интересом следил за ним.
— Ну и что там видно? — нарушил затянувшееся молчание Юрий.
Вадим выпрямился.
— А пожалуй, ты прав, — обратился он ко мне. — Линза прокалённого песка перекрывает ограду. Вот так и случается, что самое главное чуть не упустили.
Саша привстал:
— Неужели домик?
— Нет, скорее — имитация ладьи…
Действительно, приглядевшись, можно было заметить, что след от оградки как бы повторял очертания лодки: заострённый нос, расширяющиеся бока, округлые очертания кормы. Ещё когда мы расчищали всё это, я заметил, что какого-либо «входа» в этот овал не было, он оказался замкнутым… И канавка, после того как её выкопали, была заполнена хворостом и брёвнами, от которых остались головни.
А всё вместе могло изображать ладью — условную ладью, которую сожгли до того, как была выкопана погребальная яма и в неё опущен гроб.
Это позволяло кое-что понять.
Огонь стремителен и красив. С того самого момента, как человек ощутил себя отличным от остальной природы, рядом с ним всегда был огонь. Огонь слышал первый крик новорождённого и последний вздох умирающего. Огонь защищал, огонь исцелял, огонь разрушал, но и созидал. Полыхали праздничные костры языческих времён, яркое и требовательное, тянулось к небу пламя священного огня, взрывами искр заглушал вопли плакальщиц погребальный костёр, охватывавший ладью или домик мёртвых. И когда с приходом в эти края христианства уже нельзя было предавать покойных огненному погребению, огонь стал освящать и очищать ту землю, в которую этого покойника опускали.
Так было с первым погребением, которое я раскопал несколько лет назад; так, насколько мы могли судить, произошло и с этим, последним погребением, отличавшимся от всех остальных.
Умер путник. Умер в пути. Нельзя было его сжечь в ладье, потому что уже были слишком сильны запреты церкви. Но эту ладью можно было заменить оградкой в виде ладьи, которая сжигалась вместе с хворостом, очищавшим землю. Только после этого была выкопана яма и в неё в гробу положен умерший. Но если это так, то почему не предположить, что какая-то часть этого могильника — кладбище умерших в пути? Или изгнанников? Достаточно вспомнить время последнего погребения.
Это было время, когда Русь стонала под татарским игом, когда Переславль подвергался чуть ли не регулярным набегам татарских орд и горожане, застигнутые за стенами города, вынуждены были спасаться в лесах или на плотах на озере.
Враги боялись болот и лесов. С опаской оглядывались они на зелёный сумрак, откуда вылетала вдруг с комариным звоном тяжёлая стрела или рушилось подрубленное дерево, накрывая сразу нескольких всадников. Настоящее Залесье было, вероятно, для них закрыто. Рассыпаясь в разные стороны, татары палили и грабили деревни вокруг города, набивали грабленым перемётные сумы, уводили в полон женщин и детей, но в лес не совались.
И очень может быть, что как раз здесь, за болотами и лесами, на песчаных буграх, поросших корабельным бором, беглецы искали спасения от набега, пережидали лихие дни, залечивали раны, умирали…
Нестеров ушёл, мало что поняв из наших объяснений. К старым костям он относился равнодушно. И в чём-то был прав по-своему.
Ну как передать это трепетное ощущение времени, которое вдруг неожиданно пронзает тебя, начинаясь с мелких мурашек в кончиках пальцев, которыми касаешься освобождённого от земли предмета, чувствуя как бы возникающую плоть; летопись, столь же далёкая, как условные значки глиняных табличек, вдруг начинает пульсировать ритмами взволнованной речи, в которой и боль и слёзы, и ветер доносит до тебя не сладковатый запах горящего торфа, а едкий дым зажжённого татарскими стрелами города?! «А теперь беда приключилась христианам, от великого Ярославля до Владимира, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрия, князя Владимирского…»
Здесь, в Переславле-Залесском, писал неведомый славянин «Слово о погибели Русской земли», откуда пришли мне на память эти строки, и, может быть, плакал о своём умершем брате, отце или сыне, которого мы сейчас раскопали, — «страннике на своей земле». Словно прожектором вдруг выхватываешь из, казалось бы, навеки непроглядной тьмы времени какой-то его кусок, и смотришь, и волнуешься, и переживаешь с теми, кого уже давным-давно нет на свете…
Могильники всегда копать интересно, потому что во всём этом есть нечто от поисков таинственных сокровищ, пергаменных карт кладов «рыцарей удачи», от всего того, что вдохновляло героев Стивенсона, Хоггарта и к каждому из нас пришло когда-то вместе с Томом Сойером…
Впрочем, основание для спешки есть.
Пройдёт всего несколько дней, на зелёную лужайку Польца придут долгожданные школьники, могильник будет забыт, и начнётся та медленная, порою неимоверно томительная однообразная работа, когда под лопатами появляется совсем не то, что ты хотел бы видеть, рабочий день кончается раньше, чем сделано то, что необходимо сделать, или всё это прерывает непогода, перевыполняя план по дождю на месяцы вперёд.
При этом груды материала, которые никак не успеваешь обработать в срок… Но всё это потом, через два-три дня, через неделю. А пока — пока удача сопровождает нас.
Весь «пятачок» от сарая и до сосны, одиноко стоящей над склоном к реке, прорезан нашими траншеями. Зияют ямы, поднимаются горы песка вокруг мест былых захоронений. Если не считать скелетов коров и овец, на которые регулярно натыкались, научившись распознавать их присутствие раньше, чем расчистим останки, мы нашли шесть погребений. Все они относились к одному времени и оказались несколько моложе того погребения, что мы раскопали когда-то со Степаном возле магазина.
Золочёные стеклянные бусины, порой рассыпавшиеся от прикосновения ножа или кисти, серебряные височные кольца, украшенные мелкой потускневшей зернью, незатейливые перстеньки из позеленевшей бронзовой проволоки и единственный целый горшок, стоявший в ногах первого найденного нами захоронения, согласно указывали на двенадцатый-тринадцатый века, когда они были изготовлены, — время расцвета владимиро-суздальской Руси, время взлёта её культуры и могущества, так резко оборванного татарским нашествием.
Загадочное время, загадочная земля! Что мы знаем о той эпохе? Ничтожно мало. Да и то, что знаем, относится скорее не к знанию, а к догадкам.
Летописи, дошедшие до нас, повествуют больше о Киевской Руси, о Великом Новгороде на Волхове. А в это же время под защитой лесов, спасающих от степных набегов, между Окой и Волгой, крепнет, растёт, ширится своя Русь, обильная сёлами, деревнями, городками, тучными полями и стадами, со своими центрами культуры, признающими Киев, и Смоленск, и Новгород, но уже напрямую связанными с западнославянскими странами, откуда приходят сюда и купцы и мастера. Именно здесь, среди лесов, перелесков, на просторах владимирского Ополья, надо искать древнейший «корень» России, питавшийся глубинными родниками народных сил, которые позволили пережить и страшный погром татарский, и неустроенность последующих веков, чтобы Россия могла предстать обновлённой физически и духовно, с верой в собственный путь и призвание.
Вот и те люди, останки которых мы так бережно расчищаем, зарисовываем, фотографируем… Не чужие они нам, нет! Они связывают нас с теми, кто оставил свои черепки на Александровой горе над Плещеевым озером, те, в свою очередь, с теми, кто оставлял, пополнял своими черепками слои Польца. И теперь каждая новая наша находка словно приподнимает маленький уголок тяжёлой завесы, скрывающей от нас прошлое, хранившееся здесь под ногами и огородами…
Много здесь загадочного и непонятного. Например, сам могильник. Он грунтовой: ямы выкопаны в земле, но над захоронениями нет и не было курганных насыпей. А более ранние могильники, которые раскапывали Уваров и Савельев, как раз курганные; да и в других местах, например, под Москвой, курганные насыпи ещё продолжали возводить в это время. Значит, здесь, на берегах Плещеева озера, не только успели произойти какие-то серьёзные сдвиги в сознании людей, но и вся здешняя жизнь далеко ушла вперёд по сравнению с другими территориями. Не случайно, рассматривая найденные нами украшения, Вадим заметил, что все они вышли из рук городских, а не сельских ремесленников.
Где жили эти люди? Вероятнее всего, там, где стоит современное Усолье, за рекой, охраняя и соляные источники, и единственный с северо-запада путь к Плещееву озеру, во владимирское Ополье. Здесь был «форпост» Переславля, «застава богатырская», а за рекой, за водной преградой, испокон веку отделявшей мир живых от мира мёртвых, — вот это самое кладбище древних усольцев, неожиданно открытое нами.
Столь же неожиданное, как погребение номер семь, которое мы нашли сегодня.
К этому времени все возможности площадки были, казалось нам, уже исчерпаны. Мы зачистили даже стенки ямы, которую местные ребятишки выкопали возле сосны лет десять назад, а также полностью проследили очертания «щели», на месте которой, судя по воспоминаниям старожилов, тоже было два или три погребения. Оставалось проверить небольшое пространство возле прежней помойной ямы, на которую мы наткнулись в первый же день раскопок.
Здесь и была заложена последняя траншейка.
— Вот-вот, — как всегда зубоскалит Саша. — Сейчас только находки успевай, Васильич, отмечать да этикетки выписывай: кастрюля суповая эмалированная, артикул, как её там?.. Фрагмент алюминиевой ложки с утраченным черенком, обломок лопаты штыковой большой, фрагмент фарфорового блюда общепитовского, бутылка пол-литровая…
За эти дни помахали мы лопатами от души, и мозоли на наших изнеженных за зиму и ослабевших руках — первое тому свидетельство, как, впрочем, и кубометры песка, громоздящиеся вокруг.
Судя по расположению древних могил, теснившихся ближе к реке, вряд ли мы могли рассчитывать здесь на что-то интересное. Так, больше для очистки совести: если нельзя копать на месте сарая, то хоть рядом проверить. Но именно здесь мы и нашли яму.
Заметили мы её, правда, лишь когда под лопатой хрустнула перерубленная ударом кость: почвенный слой здесь был перекопан слишком глубоко, в нём попадался всякий мусор, крупные угли и даже целые полуобуглившиеся поленья. Опять корова? Нет, здесь было что-то другое, более серьёзное, недаром песок краснел на глазах, как будто был обильно посыпан охрой.
Тогда мы не сговариваясь принялись за широкую расчистку. И стоило.
Вокруг тёмного прямоугольника ямы, в которой видны были такие же крупные угли, как те, что мы встречали в почве, только совсем истлевшие, расстилалось пятно красного песка. Большой и жаркий костёр, горевший некогда на этом месте, прокалил глубоко почву и придал песку плотный, густой, почти кирпичный цвет. А вокруг пятна древнего кострища, замыкая его в вытянутый, похожий на ладью овал, шла тёмная канавка с углями. Северо-западный, приострённый конец овала указывал на круглую чёрную ямку, оставшуюся от сгоревшего толстого столба.
В яме лежал скелет. Но ещё до того, как мы подобрались к костям и начали их расчищать, Вадим разразился воплями удивления и восторга:
— Дерево, братцы, дерево! Неужто в колоде положили?
Точно очерчивая прямоугольник ямы, вписываясь в него, под нашими лопатами проступал рыхлый коричневый прямоугольник.
В эпоху, когда язычество безраздельно царило в умах и душах славян, покойника предавали огненному погребению. Причём, судя по археологическим находкам и свидетельствам арабских писателей о нравах и обычаях славян, сжигали покойника двояким способом: в небольшом, специально выстроенном домике (откуда и пошло позднейшее название колоды, а потом гроба — «домовина») или в ладье. Вероятнее всего, способ зависел от того, где заставала смерть человека — на родине, дома, или в пути, на чужбине. В последнем случае ладья, в которой его сжигали, должна была помочь духу покойного вернуться в ту область загробного мира, где ожидали его родичи.
Оставаться «за кордоном» славянину не полагалось даже после смерти, ибо это, повидимому, считалось изменой обычаям и вере предков, а может быть, тут мешали тонкости конъюнктурного порядка или ещё какие-либо соображения.
Христианство положило конец огню и всему тому разнообразию погребального инвентаря, до которого добираются теперь археологи.
По церковным воззрениям, покойник должен был перейти «из праха в прах», смешавшись с той землёй, из которой был вылеплен первый человек. Но жечь и мешать кости, как и сваливать их в общую могилу, считалось предосудительным: в день Страшного суда каждый мертвец должен был предстать в своём прежнем плотском облике. Даже мученики, обезглавленные или четвертованные, должны были принести свои отрубленные конечности.
Поэтому каждого надо было как-то отделить от других. Так появилась колода — выдолбленный обрубок дерева, заменённый позднее сбитым из досок гробом. Вот почему древесный тлен нас и обрадовал и насторожил.
А тут появились гвозди. Толстые, кованые, с огромными шляпками, наполовину проржавевшие, вместе с кусками дерева, которое сохранила от тления ржавчина, они торчали в углах трухлявого прямоугольника, доказывая, что здесь была не колода, а гроб.
Саша так и сказал:
— Гроб вам, отцы, вместе со всем могильником вашим! Так у вас всё хорошо получалось, а теперь коровы, помойные ямы… да и гренадер этот… Эвон вымахал как, наверняка один из тех, что Бонапарта от Москвы гнал! Открывайте филиал Бородина…
Андрей ощетинился.
— Ты, Сергеич, нашего мужичка не порочь зазря! Привык на своём Сарае диргемы по песочку собирать, со всякими золотоордынцами якшаться, так и в славян не веришь?! А они, может, только что и выдумали этот гроб? А что большой — так на то он и мужик! И меч при ём! И шлем! Что? Съел?!
— Я-то съем, а вот как ты пятаки на глазах проглотишь?!
Работа идёт в мелких уколах и подковырках. Всех немного лихорадит. Яма уже огромная. Теперь мы копаем вокруг покойника, чтобы он лежал «на столе», — так его удобнее будет расчищать. Вадим волнуется, хватит ли у нас упаковочной бумаги, чтобы завернуть все находки. Погребение самое большое, самое необычное и, вероятно, самое богатое.
Увы, находок оказалось немного: четыре кованых гвоздя. И лишь под конец, разбирая скелет, мне удалось рассмотреть под челюстью две маленькие бронзовые бусины с остатками нитки, скреплявшей их на манер запонок, — пуговицы от ворота рубашки. И ничего больше.
По утверждению Вадима, пуговицы можно было датировать четырнадцатым веком. В самом крайнем случае — тринадцатым.
Грустные, усталые от невезения, мы сидели на куче выкинутого песка. Фортуна проскрипела несмазанной осью и укатила. Хорошо ещё, что мы успели услышать её скрип!
Подошёл Юра Нестеров с лодочным мотором на плече. Эти дни, пока мы возились на бывшем его огороде, он разбирал и отлаживал мотор на веранде, а теперь нёс опробовать его на реку.
— Ну как, удачно? — спросил он, мотнув головой в сторону ямы.
— И дно и покрышка, а толку чуть, — грустно резюмировал Саша, стряхивая пепел с сигареты.
— Что, не интересно?
— Да как сказать, — неохотно поднялся Вадим. — Вещичек мало. Пожадничали, видно.
— А вот это для чего? — Юрий ткнул носком сапога в тёмную полосу, окружавшую яму.
— Оградка. Для могилы оградку сделали. Даже столб в головах поставили…
— А для могилы ли? — вмешался я.
— То есть как это? — не понял Вадим.
— Вот так. Если для могилы, то почему в этой канавке, да и в ямах от столба столько угля? Что, сначала построили, а потом передумали и сожгли? А если бы не сожгли, никакого бы угля не было.
Вадим соображал. Потом взял лопату и спрыгнул в яму. Помедлив, он стал зачищать одну из обвалившихся стенок. Саша с интересом следил за ним.
— Ну и что там видно? — нарушил затянувшееся молчание Юрий.
Вадим выпрямился.
— А пожалуй, ты прав, — обратился он ко мне. — Линза прокалённого песка перекрывает ограду. Вот так и случается, что самое главное чуть не упустили.
Саша привстал:
— Неужели домик?
— Нет, скорее — имитация ладьи…
Действительно, приглядевшись, можно было заметить, что след от оградки как бы повторял очертания лодки: заострённый нос, расширяющиеся бока, округлые очертания кормы. Ещё когда мы расчищали всё это, я заметил, что какого-либо «входа» в этот овал не было, он оказался замкнутым… И канавка, после того как её выкопали, была заполнена хворостом и брёвнами, от которых остались головни.
А всё вместе могло изображать ладью — условную ладью, которую сожгли до того, как была выкопана погребальная яма и в неё опущен гроб.
Это позволяло кое-что понять.
Огонь стремителен и красив. С того самого момента, как человек ощутил себя отличным от остальной природы, рядом с ним всегда был огонь. Огонь слышал первый крик новорождённого и последний вздох умирающего. Огонь защищал, огонь исцелял, огонь разрушал, но и созидал. Полыхали праздничные костры языческих времён, яркое и требовательное, тянулось к небу пламя священного огня, взрывами искр заглушал вопли плакальщиц погребальный костёр, охватывавший ладью или домик мёртвых. И когда с приходом в эти края христианства уже нельзя было предавать покойных огненному погребению, огонь стал освящать и очищать ту землю, в которую этого покойника опускали.
Так было с первым погребением, которое я раскопал несколько лет назад; так, насколько мы могли судить, произошло и с этим, последним погребением, отличавшимся от всех остальных.
Умер путник. Умер в пути. Нельзя было его сжечь в ладье, потому что уже были слишком сильны запреты церкви. Но эту ладью можно было заменить оградкой в виде ладьи, которая сжигалась вместе с хворостом, очищавшим землю. Только после этого была выкопана яма и в неё в гробу положен умерший. Но если это так, то почему не предположить, что какая-то часть этого могильника — кладбище умерших в пути? Или изгнанников? Достаточно вспомнить время последнего погребения.
Это было время, когда Русь стонала под татарским игом, когда Переславль подвергался чуть ли не регулярным набегам татарских орд и горожане, застигнутые за стенами города, вынуждены были спасаться в лесах или на плотах на озере.
Враги боялись болот и лесов. С опаской оглядывались они на зелёный сумрак, откуда вылетала вдруг с комариным звоном тяжёлая стрела или рушилось подрубленное дерево, накрывая сразу нескольких всадников. Настоящее Залесье было, вероятно, для них закрыто. Рассыпаясь в разные стороны, татары палили и грабили деревни вокруг города, набивали грабленым перемётные сумы, уводили в полон женщин и детей, но в лес не совались.
И очень может быть, что как раз здесь, за болотами и лесами, на песчаных буграх, поросших корабельным бором, беглецы искали спасения от набега, пережидали лихие дни, залечивали раны, умирали…
Нестеров ушёл, мало что поняв из наших объяснений. К старым костям он относился равнодушно. И в чём-то был прав по-своему.
Ну как передать это трепетное ощущение времени, которое вдруг неожиданно пронзает тебя, начинаясь с мелких мурашек в кончиках пальцев, которыми касаешься освобождённого от земли предмета, чувствуя как бы возникающую плоть; летопись, столь же далёкая, как условные значки глиняных табличек, вдруг начинает пульсировать ритмами взволнованной речи, в которой и боль и слёзы, и ветер доносит до тебя не сладковатый запах горящего торфа, а едкий дым зажжённого татарскими стрелами города?! «А теперь беда приключилась христианам, от великого Ярославля до Владимира, и до нынешнего Ярослава, и до брата его Юрия, князя Владимирского…»
Здесь, в Переславле-Залесском, писал неведомый славянин «Слово о погибели Русской земли», откуда пришли мне на память эти строки, и, может быть, плакал о своём умершем брате, отце или сыне, которого мы сейчас раскопали, — «страннике на своей земле». Словно прожектором вдруг выхватываешь из, казалось бы, навеки непроглядной тьмы времени какой-то его кусок, и смотришь, и волнуешься, и переживаешь с теми, кого уже давным-давно нет на свете…
17
Как обычно, лето подобралось незаметно и щедро.
Я проснулся рано и ещё немного полежал в мешке, соображая, что происходит. Лучи солнца, тронувшие раму окна, казалось, были отлиты из металла. Утро звенело прозрачностью, трепетало щебетом птиц и, когда я распахнул окно и лёг, свесившись, на подоконник, охватило меня свежестью реки и яркой зеленью. И я понял, что проснулся на переломе весны и лета.
Босиком, морщась и приплясывая на подвернувшихся камешках, мы побежали умываться к реке.
— Ишь, неуёмные! — смеётся Прасковья Васильевна, когда, раскрасневшиеся, обожжённые ледяной водой, мы возвращаемся в дом. — Заболеете! Рано ещё…
Река опустила на дно муть, устоялась в своих берегах, и теперь с обрыва видно, как ходят по дну косячки плотвы и первые, невесть откуда взявшиеся пескари выползают на мелководье желтоватой рябью, чтобы греться на солнце…
Я проснулся рано и ещё немного полежал в мешке, соображая, что происходит. Лучи солнца, тронувшие раму окна, казалось, были отлиты из металла. Утро звенело прозрачностью, трепетало щебетом птиц и, когда я распахнул окно и лёг, свесившись, на подоконник, охватило меня свежестью реки и яркой зеленью. И я понял, что проснулся на переломе весны и лета.
Босиком, морщась и приплясывая на подвернувшихся камешках, мы побежали умываться к реке.
— Ишь, неуёмные! — смеётся Прасковья Васильевна, когда, раскрасневшиеся, обожжённые ледяной водой, мы возвращаемся в дом. — Заболеете! Рано ещё…
Река опустила на дно муть, устоялась в своих берегах, и теперь с обрыва видно, как ходят по дну косячки плотвы и первые, невесть откуда взявшиеся пескари выползают на мелководье желтоватой рябью, чтобы греться на солнце…
18
Отсыпаемся и приходим в себя после сумасшедшей работы на могильнике, приводим в порядок дневники, планы и, вываливаясь из дома после обеда, растягиваем свои спальные мешки на молодой зелёной траве.
— Ишь, лодыри, разлеглись! Гнать вас на работу некому. Сам начальник такой же…
Худой, горбоносый, как отец, подходит и присаживается рядом Павел. Перемазанный мазутом комбинезон, чёрные в ссадинах руки моториста…
— Ну, что лаешься? Вот ты своё сейчас отработал и тоже лежать будешь, пузо отращивать…
— Не… Мне крыльцо чинить надо. Жена и так пилит.
— Это не она тебя украсила?
Левый глаз его вспух, и даже сквозь копоть и грязь пробивается зеленоватый отлив синяка.
— Тесть это. Заспорили мы с ним давеча, вот и пошумел.
— А ты ему? — любопытствует Саша.
— Тоже дал… — неуверенно отвечает под общий хохот Павел и ухмыляется.
Врёт. И сам знает, что все знают. Петру Корину сдачи дать трудно. Такому быку не в ремонтной бригаде работать, а с кистенём под дубами посвистывать.
Дом силача и буяна стоит на Польце, на правобережной части стоянки. Громадный, широкоплечий, с ярким бельмом на глазу, отчаянный матерщинник и задира — это первый браконьер на Вёксе, от которого отступились все инспектора из рыбнадзора. Он платил штрафы, ему резали верши, отнимали остроги, но справиться с ним было невозможно. По ночам он отправлялся на лодке на озеро, надевал гидрокостюм, который привёз ему один из его бесчисленных дружков, и сетью в одиночку черпал рыбу.
Дик и неуёмен бывал Пётр во хмелю, и только его жена, такая же крепкая и мускулистая баба, могла его урезонить и уложить спать.
Пётр уважал археологию «за непонятность». Его, как, впрочем, и других обитателей посёлка, поражала очевидная наша никчёмность, «закапывание деньги в землю».
— Ты мне, Леонидыч, уважение сделай! — говорил не раз Корин, присаживаясь рядом на бровку раскопа. — Вот я кто есть? Рабочий человек, хоть и пью. Сделал я дело — гони мне за это монету. Не сделал — хрен с тобой, можешь не платить, пойду и плотвы начерпаю… Пётр Корин без денег не будет! Но вот на тебя мне, Леонидыч, смотреть завидно. За что тебе-то деньга идёт? За черепки старые? А может, ты и не копаешь здесь, не ищешь: прошлогодние черепки покажешь в Москве, а на них печати-то нет! План-то где твой, чтобы спросить с тебя? А? Вот я и говорю — возьми меня в свою академию. Две бутылки поставлю, не пожалею, ей-ей! Что ваша наука — ведомости на зарплату составлять? Я знаешь как их составляю…
Переубедить в этом Корина было нельзя, как, впрочем, и отучить от драк и браконьерства.
Такого-то тестя и получил в приданое за женой Павел.
— Пройдёт! — машет он рукой. — Впервой, что ли? А я сегодня, пока вы спали, двух подъязков выудил.
— Где? — просыпается Вадим.
— Вон там, у кустика, граммов триста-четыреста будет.
— На червя?
— На червя. Попробуйте.
Он поднимается, потягивается, трогает припухший глаз.
— Только леску побольше ставьте, да и крючок смените. А то сорвёт…
— Ишь, лодыри, разлеглись! Гнать вас на работу некому. Сам начальник такой же…
Худой, горбоносый, как отец, подходит и присаживается рядом Павел. Перемазанный мазутом комбинезон, чёрные в ссадинах руки моториста…
— Ну, что лаешься? Вот ты своё сейчас отработал и тоже лежать будешь, пузо отращивать…
— Не… Мне крыльцо чинить надо. Жена и так пилит.
— Это не она тебя украсила?
Левый глаз его вспух, и даже сквозь копоть и грязь пробивается зеленоватый отлив синяка.
— Тесть это. Заспорили мы с ним давеча, вот и пошумел.
— А ты ему? — любопытствует Саша.
— Тоже дал… — неуверенно отвечает под общий хохот Павел и ухмыляется.
Врёт. И сам знает, что все знают. Петру Корину сдачи дать трудно. Такому быку не в ремонтной бригаде работать, а с кистенём под дубами посвистывать.
Дом силача и буяна стоит на Польце, на правобережной части стоянки. Громадный, широкоплечий, с ярким бельмом на глазу, отчаянный матерщинник и задира — это первый браконьер на Вёксе, от которого отступились все инспектора из рыбнадзора. Он платил штрафы, ему резали верши, отнимали остроги, но справиться с ним было невозможно. По ночам он отправлялся на лодке на озеро, надевал гидрокостюм, который привёз ему один из его бесчисленных дружков, и сетью в одиночку черпал рыбу.
Дик и неуёмен бывал Пётр во хмелю, и только его жена, такая же крепкая и мускулистая баба, могла его урезонить и уложить спать.
Пётр уважал археологию «за непонятность». Его, как, впрочем, и других обитателей посёлка, поражала очевидная наша никчёмность, «закапывание деньги в землю».
— Ты мне, Леонидыч, уважение сделай! — говорил не раз Корин, присаживаясь рядом на бровку раскопа. — Вот я кто есть? Рабочий человек, хоть и пью. Сделал я дело — гони мне за это монету. Не сделал — хрен с тобой, можешь не платить, пойду и плотвы начерпаю… Пётр Корин без денег не будет! Но вот на тебя мне, Леонидыч, смотреть завидно. За что тебе-то деньга идёт? За черепки старые? А может, ты и не копаешь здесь, не ищешь: прошлогодние черепки покажешь в Москве, а на них печати-то нет! План-то где твой, чтобы спросить с тебя? А? Вот я и говорю — возьми меня в свою академию. Две бутылки поставлю, не пожалею, ей-ей! Что ваша наука — ведомости на зарплату составлять? Я знаешь как их составляю…
Переубедить в этом Корина было нельзя, как, впрочем, и отучить от драк и браконьерства.
Такого-то тестя и получил в приданое за женой Павел.
— Пройдёт! — машет он рукой. — Впервой, что ли? А я сегодня, пока вы спали, двух подъязков выудил.
— Где? — просыпается Вадим.
— Вон там, у кустика, граммов триста-четыреста будет.
— На червя?
— На червя. Попробуйте.
Он поднимается, потягивается, трогает припухший глаз.
— Только леску побольше ставьте, да и крючок смените. А то сорвёт…
19
Мне надо в город. Погода словно по заказу. На светлом, тёплом, будто вымытом небе ни пушинки. Мотор работает ровно, на басовой ноте, и, вырвавшись на простор озера, лодка делает скачок и устремляется к белеющим вдали домам Переславля.
Ровный, идеальный овал, «глаз земли», сердце края. Когда смотришь на город с противоположного берега, по большой десятикилометровой оси, можно даже уловить вздувшуюся линзу воды, созданную земным притяжением.
Как называли озеро в неолите? Увы, этого мы никогда не узнаем. Возможно, так же, как и сейчас. Плещеево — плещется оно всегда. Это единственный ответ, который давали, да и теперь дают любопытствующему человеку. А налево, на крутом берегу, как раз под белой церковкой села Городища — валы древнего города Клещина. Тогда согласно историкам и само озеро называлось Клещино, от славянского слова «клецкать» — «плескать». Так что теперешнее название — простой перевод, калька.
Может, и первоначальное славянское тоже перевод? Только с какого языка?
— С угро-финского или финского, — скажет кто-то из лингвистов.
— До славян здесь жила меря, а меря — племя финское, — добавит историк. — А когда сюда пришли славяне, меряне растворились в пришельцах без следа…
— Нет, следы всё же остались, — возразит лингвист. — Остались названия, которые не были переведены или переименованы. Кухмарь, Лочма, Киучер, Вёкса… Кстати, Вёкса впадает в озеро Сомино. А в Финляндии река Вуокса впадает в озеро Сайма! Здесь начиная ещё с неолита жили предки финно-угорских народов…
Но я археолог и пока молчу. На этот счёт у меня есть своя теория. Она основана на черепках и угольках от костров неолитических стоянок, на размышлениях у костров, которые я тоже разжигал на этих берегах, и когда придёт время, я о ней скажу. Сейчас мне просто хочется смотреть на берега, чуть подёрнутые влажной дымкой тумана, и, свесив голову, следить, как вскипают под носом лодки маленькие пенные барашки, а позади расплывается гладкий, словно маслянистый, след…
Переславль вырастает из воды. Он незаметно приближается, растягивается по излучине берега, как бы пытается охватить озеро своими густыми вековыми ивами, в которых прячутся церкви полуразрушенных монастырей, плывёт навстречу белыми строениями.
Ровный, идеальный овал, «глаз земли», сердце края. Когда смотришь на город с противоположного берега, по большой десятикилометровой оси, можно даже уловить вздувшуюся линзу воды, созданную земным притяжением.
Как называли озеро в неолите? Увы, этого мы никогда не узнаем. Возможно, так же, как и сейчас. Плещеево — плещется оно всегда. Это единственный ответ, который давали, да и теперь дают любопытствующему человеку. А налево, на крутом берегу, как раз под белой церковкой села Городища — валы древнего города Клещина. Тогда согласно историкам и само озеро называлось Клещино, от славянского слова «клецкать» — «плескать». Так что теперешнее название — простой перевод, калька.
Может, и первоначальное славянское тоже перевод? Только с какого языка?
— С угро-финского или финского, — скажет кто-то из лингвистов.
— До славян здесь жила меря, а меря — племя финское, — добавит историк. — А когда сюда пришли славяне, меряне растворились в пришельцах без следа…
— Нет, следы всё же остались, — возразит лингвист. — Остались названия, которые не были переведены или переименованы. Кухмарь, Лочма, Киучер, Вёкса… Кстати, Вёкса впадает в озеро Сомино. А в Финляндии река Вуокса впадает в озеро Сайма! Здесь начиная ещё с неолита жили предки финно-угорских народов…
Но я археолог и пока молчу. На этот счёт у меня есть своя теория. Она основана на черепках и угольках от костров неолитических стоянок, на размышлениях у костров, которые я тоже разжигал на этих берегах, и когда придёт время, я о ней скажу. Сейчас мне просто хочется смотреть на берега, чуть подёрнутые влажной дымкой тумана, и, свесив голову, следить, как вскипают под носом лодки маленькие пенные барашки, а позади расплывается гладкий, словно маслянистый, след…
Переславль вырастает из воды. Он незаметно приближается, растягивается по излучине берега, как бы пытается охватить озеро своими густыми вековыми ивами, в которых прячутся церкви полуразрушенных монастырей, плывёт навстречу белыми строениями.