Страница:
Керенский слушал серьезнее, чем следовало бы. Я не берусь восстановить его замечание в ответ на это; но за его смысл я ручаюсь. Проворчав по адресу каких-то своих коллег нечто вроде того, во-первых, что с ними нельзя иметь дела, а во-вторых, что они не особенно пригодны для управления революционной страной, Керенский с сомнением, как бы про себя проговорил:
– Два месяца… Почему два месяца?.. Прекрасно справились бы и без таких людей…
Это было любопытно. Любопытен не только импрессионизм, заставлявший Керенского бросаться справа налево и обратно, ища и там и здесь и опоры, и родной сферы. Такого рода качания в его трудном и, по существу, ложном положении были бы понятны и без импрессионизма. Но любопытен порыв Керенского, порыв в горние сферы «мессианства», проявившийся снова и появившийся на фоне столкновений и противодействий, встреченных в правом крыле…
Керенский, простояв три дня «во главе угла» величайшей революции, проскакав три дня по широкой столбовой дороге исторического бессмертия, уже не хочет ждать два месяца! Высоко залетает этот шумный адвокат, этот бойкий лидер микроскопической группки третьеиюньских обывателей в Государственной думе, этот патетический референт петербургских полулегальных кружков. Высоко залетает, где-то суждено ему сесть?..
Я направился по Таврической и Суворовскому к Никитскому на Старый Невский… Я все еще не видел нового Петербурга, ни разу не побывав ни дома, ни где-либо в отдаленном районе от Таврического дворца. В городе сохранялось весьма строгое «военное положение» в виде частых патрулей и постов новых, вооруженных с головы до ног милиционеров, останавливавших подозрительных и проверявших все без исключения автомобили…
Еще не были окончательно ликвидированы выступления «фараонов». Эксцессы и «несчастные случаи» еще имели место. Но беспорядков уже не было. Порядок и безопасность были установлены и обеспечены в столице.
Население организовалось не по часам, а по минутам. Новые «комиссариаты», районные Советы возникали как грибы и работали наперебой. Широко раскинулись в несколько дней социалистические партийные организации. На всех парах уже готовили муниципальную реформу и среди старых «отцов города» измышляли, какие бы заплаты в экстренном порядке внести в старую организацию самоуправления соответственно новому духу времени…
Петербург встряхнулся сверху до самых глубин и жил полной жизнью, дыша и функционируя всеми своими клетками. Здесь дела были в блестящем положении, и не могло быть сомнений, что этот организм легко справится со всеми болезнями и на почве старой инфекции, и на почве своего революционного роста.
Опасности могли угрожать еще со стороны армии – не столько гарнизона, сколько со стороны пришлых частей, широким и непривычным потоком вливающихся в столицу. Об их агрессивных, контрреволюционных намерениях, конечно, уже не могло быть речи. Переворот был завершен и на фронте легко и безболезненно, за исключением некоторых отдаленных частей, где до гроба преданные «его величеству» генералы еще целыми неделями скрывали от масс революцию и держали их почти в старом режиме. Но генералы эти, конечно, были совершенно бессильны, а их части совершенно безопасны.
Другое дело – дезорганизация и разложение полков, особенно прибывающих в столицу. Вот на этой почве – на почве разгула военщины, переполнявшей Петербург, в связи с недостатком хлеба могла возникнуть опасность.
Правые элементы во всяком случае на всех перекрестках кричали об этом стихийном разгуле, об анархии, о полном разложении и распылении частей, не желающих ни кому-либо повиноваться, ни выполнять какие-либо обязанности. Наводнение же Петербурга войсками из всевозможных городов более или менее близкого тыла и фронта прямо трактовалось как переход города во власть военной стихии.
Конечно, все эти толки были обывательской паникой, если не провокацией, и оказались на деле сущим вздором. Но в самом деле, где были силы, способные ввести в русло и обуздать солдатскую стихию, если бы она начала выходить из берегов? Авторитет Совета едва ли мог еще поспорить с голодом и ненавистью к офицерам, которых было еще некем заменить. Во всяком случае, здесь налицо была опасность.
Но вот в конце Таврической я натолкнулся на густую человеческую массу, двигавшуюся с темного Суворовского проспекта. Это был большой воинский отряд в несколько тысяч человек, по меньшей мере полк в полном составе, а может быть, даже и два полка.
Солдаты шли в полнейшем порядке, как ходили в строю при царе, – по мостовой, выдерживая ряды, несмотря на темноту и явную усталость. Все были с винтовками; пулеметные ленты, надетые через плечо, придавали солдатам вид «полного вооружения». Очень многие тащили за собой на привязи какие-то небольшие плоские ящички, незнакомого мне доселе вида и неизвестного назначения.
Это была не толпа – ни в малейшей степени, это было самое настоящее, крепко организованное войско. Но ни одного офицера я с ними не заметил.
Живо помню охватившее меня чувство величайшего торжества и не меньшего умиления. В этих строгих, усталых, сосредоточенных рядах никто не мог бы найти никаких признаков ни стихии, ни разгула, ни разложения. Это была не опасность, а опора революции…
Их, конечно, никто не привел в Петербург: они пришли сами. Зачем? Едва ли кто-нибудь из них мог объяснить это толком. Вот это, пожалуй, была стихия: стало быть, так надо… Какие же силы держат их в рядах, не позволяют расползаться, заставляют кому-то повиноваться, чему-то подчиняться при полном отсутствии и всякого начальства, и всякой возможности принуждения?
Я попытался спросить, что это за часть, откуда и куда она держит путь. Мне ответили на ходу, как бы оторванные от дела. Какая часть – не помню; идут с железной дороги; откуда прибыли – тоже не помню, направляются на Охту, на ночлег… На Охту они шли не совсем по дороге. Очевидно, с ними не было надлежащих проводников, знающих столицу, и шли они, надо думать, более или менее наудачу… Да, все в порядке, все идет так прекрасно, как можно было только мечтать, но не ожидать на деле.
За ужином у Никитского мой пыл, впрочем, был несколько охлажден и мое настроение несколько испорчено.
«Градоначальник» только что вернулся из своего почтенного учреждения и, мрачно сидя в мрачной, освещенной одной свечой комнате (по случаю каких-то недоразумений с керосином), обменивался со своей нянькой впечатлениями дня. Я также имел старую привычку интервьюировать Анну Михайловну по части того, что говорят «в народе», и нередко приходилось извлекать из этих интервью немало поучительного. Сейчас я также в первую очередь обратился к ней:
– Ну, что в хвостах? Меньше ли они стали? Больше ли стало порядка, или без полиции теперь стало больше обиды?..
– Ну, хошь порядок все одно, – отвечала Анна Михайловна, – а хвосты ничего не меньше, а еще, должно, больше стали… Стоишь, как и прежде, по полдня…
– А что говорят?
– Что говорят! Говорят, слобода-слобода, а нам все равно ничего нет… Говорят все одно, богатые бедных обдирают, одни лавочники наживаются…
– Та-ак!..
Тот, кто некогда утверждал, что Москва сгорела от копеечной свечки, любил повторять в 1917 году, что революцию произвели бабы в хвостах. Любопытно, что же эти бабы хотят произвести теперь? Чего зародыш эти разговоры: реакции или будущего большевизма?
Никитский стал рассказывать о том, что делается в городе по сведениям градоначальства, а также что видел и слышал он в самом градоначальстве… Впечатления его были до крайности пессимистичны. Он уверял, что в городе «анархия идет полным ходом»; грабежи, убийства, бесчинства продолжаются по-прежнему; самочинные аресты распространились свыше всякой меры; надежной, дисциплинированной силы для водворения порядка нет никакой… По словам Никитского, помогает делу одна только воинская часть: «гвардейский флотский экипаж» (кажется, так, но, может быть, я жестоко ошибаюсь в названии), откомандированный по этому случаю в распоряжение общественного градоначальства согласно требованию градоначальника Юревича…
Рассказ Никитского был, конечно, печален. В делах анархии и всяких эксцессов градоначальство было вполне компетентно, ибо туда, на Гороховую, 2, в прежний полицейский центр, продолжали стекаться все такого рода вести. Но именно потому это «гороховое» гнездо, имея дело по специальности с одними несчастными случаями, готово и склонно было представить общее положение дел как сплошной несчастный случай…
Никитский рассказывал пренеприятные вещи, но в конце концов, проведя с утра до вечера в атмосфере полицейской тревоги, воплей о помощи и борьбе с эксцессами, он, естественно, извращал общие перспективы и утратил надлежащие критерии. Теперь ясно: Никитскому в ответ на его ворчанье следовало сказать: ne supra crepidam,[43] но тогда я готов был принять его выводы за чистую монету и заразиться его настроением…
Рассказывал Никитский среди характерных мелочей жизни бывшего градоначальства и еще многое другое. Оказывается, вопрос о ценах и о борьбе с дороговизной в новых условиях низы были готовы поставить не на шутку. К привычной власти – градоначальнику – явилась какая-то огромная делегация в сотню человек и требовала, чтобы были приняты меры. Ее пришлось принять на улице, причем, конечно, получился огромный митинг, на котором Никитскому, как советскому делегату, более авторитетному для масс, пришлось бороться с голодной стихией посредством весьма ученой лекции о законах экономического развития. Из толпы отвечали попросту – насчет жадности торговцев. Затем стороны разошлись, обе – несолоно хлебавши.
В градоначальстве денно и нощно перебывало множество офицеров, предлагавших свои услуги по водворению порядка. Были любопытные типы с самыми удивительными взглядами и представлениями о революции. Секретарь Никитского, командированный с ним из Совета, заведя беседу с компанией этих офицеров, коснулся войны и без обиняков разъяснил им, что социалисты, сидящие в Совете, против войны вообще и, конечно, примут надлежащие меры к тому, чтобы прекратить эту войну, в частности…
Результат получился весьма сомнительный, но крайне показательный. Брожение офицерских умов началось огромное. После крупных разговоров выяснилось, что все эти бравые патриоты действительно окажутся жестокими врагами Совета, больше того, совершенно определенно повернутся спиной к революции, если только Совет на самом деле говорит устами своего делегата в градоначальстве… Никитский едва разрядил атмосферу, замазывая и стирая углы.
Да, вопрос о войне еще не двинулся в Совете. А пора бы подумать о линиях меньшего сопротивления. Долго молчать нельзя: весь характер революции перед лицом европейского пролетариата будет извращен этим молчанием, как, впрочем, будет затемнен и неудачным выступлением Совета. Выступления же этого ждут и точат на него зубы и Сцилла и Харибда… Не связать ли первое такое выступление с воззванием к Европе, о котором говорили мы с Чхеидзе?
В градоначальство приводили длиннейшие вереницы политических арестантов. Не зная, куда девать их, ими наполнили Михайловский манеж, где разместили без особого комфорта. Были «замешанные», «подозрительные», «известные»; но вообще говоря, добровольцы хватали всякую публику, которую почти в полном составе вскоре распустили по домам.
Огромное количество приводили охранников, в частности филеров. Никто не поверил бы, что их такая масса была в столице. Кто-то в градоначальстве их допрашивал, как-то сортировал и что-то с ними делал… Жалкие и грязные существа держались как им подобало. Униженно просили милости, ссылаясь на подневольную работу из-за куска хлеба, обещая клятвенно вперед, изменив царю и присяге, быть до гроба верными народу и революции… «Сознательный» гражданин среди огромной почтенной корпорации нашелся только один. Но все же один «идейный» филер нашелся. На вопрос об отношении к революции он, извиняясь и смущаясь, ответил:
– Не сочувствую… Служил верой и правдой. Очень предан был и любил государя императора. Изменить присяге не согласен…
Не знаю. что сделали с этим зловредным человеком, единственным из всех, который заслуживал доверия. Фамилию его забыл – либо я, либо Никитский.
Была уже глубокая ночь. Этой ночью по воздушным волнам летела радиотелеграмма с вестью по всему миру о том, что следовало понимать под русской революцией, по мнению гражданина Милюкова.
2. Первые шаги
– Аграрное дело. – говорил он, прижав меня к углу в комнате № 10, – это по вашей части. У нас в продовольственной комиссии получаются известия, что во многих местах начались аграрные беспорядки. Они резко отражаются на подвозе хлеба. Или, во всяком случае, могут отразиться самым решительным образом. Необходимо принять меры. Надо от имени Петербургского Совета разослать телеграммы на места с самым категорическим призывом не отвлекаться дележом земли от основной задачи – снабжения хлебом городов. Иначе вы понимаете, что может произойти… для всей революции…
Продовольственная комиссия, действовавшая в это время, как нам известно, была образована путем слияния двух ее частей – избранной Советом в его первом заседании во главе с Громаном и делегированной думским комитетом во главе с Шингаревым. Сведениям об аграрных беспорядках, исходящим из продовольственной комиссии, надо было доверять весьма условно.
Ее правая часть, естественно, могла «делать панику» на почве аграрных беспорядков по тем же мотивам, по каким правые элементы муссировали всякие беспорядки вообще и играли на них. В основе этой «паники» лежали не столько интересы продовольствия, сколько интересы землевладения. И вполне естественно, что кадетские сферы всеми мерами стремились пресечь аграрную анархию авансом, раньше, чем появились действительные ее признаки…
В самом деле, в три-четыре дня далекая хлебородная деревня едва ли успела встряхнуться до пределов массового аграрного движения. Да и время, сезон такового движения еще далеко не наступил. Поля еще лежали под глубоким снегом, и делать с ними было нечего. Вполне вероятно, что устами продовольственника Франкорусского говорила в значительной степени аграрная паника правого крыла. Но все же это нисколько не мешало разослать на места телеграммы с призывом от имени Совета не увлекаться аграрными делами в ущерб продовольствию городов…
Однако кому, на чье имя послать телеграммы?.. Посоветовавшись еще кое с кем, я послал в разные места, в губернские города, пять – семь телеграмм на имя Советов рабочих депутатов… Существуют ли таковые? На этот счет ниоткуда, кроме Москвы, никаких сведений не было. Но Советы должны существовать повсюду. Если еще нет, пусть организуются…
Сведения из продовольственной комиссии ставили перед нами впервые новую аграрную проблему. Было кристально ясно, что в недалеком будущем она не только встанет во весь рост, но неизбежно и неумолимо станет одним из краеугольных камней революции. Не нынче завтра придется основательно думать о том, по какому руслу направить решение аграрной проблемы и какой взять при этом темп…
Характер и масштаб ставшей на очередь аграрной реформы никому в Совете не могли внушать сомнений. Лозунг «Земля и воля» должен полностью воплотиться в революции. Мало того, он не может полностью не воплотиться в ней, «органически» слитый с судьбой и самой сущностью революции. Если революция будет существовать вообще, то она победит и как аграрная революция. Банкротство же лозунга «Земля – крестьянам» означает разгром революции.
Это надо понять немедленно. И в конечном счете нечего и пытаться урезать этот лозунг, ограничить или добиться самоограничения в этих требованиях крестьянства. Это дело совершенно безнадежное и явно контрреволюционное…
Однако это совсем не значит, что возможно распустить аграрную стихию или покорно следовать за ней. И еще меньше это значит, что Совету надлежит немедленно выбросить те аграрные лозунги, которые неизбежно придется ему выбросить в недалеком будущем.
Как именно наиболее рационально, легко и безболезненно провести аграрную реформу невиданного в истории масштаба, это было еще неясно. До этого мысли советских людей еще не доходили: было некогда. Но было совершенно бесспорно для всех тогдашних руководителей Совета: форсировать аграрную проблему в ближайшие недели вредно и в этом нет ни малейшей нужды.
В коридоре у Белого зала встречается В. Г. Громан.
– Я хотел с вами поговорить, – заявляет он в связи с моим рассказом о посланных мною телеграммах. – Вы чуть ли не единственный экономист в Исполнительном Комитете… Во всяком случае, человек, принимающий экономику близко к сердцу и способный быть проводником экономических идей и программы демократии в теперешнем составе Исполнительного Комитета.
Действительно, в университетские годы, до того, как московская охранка с третьего курса перевела меня в Архангельскую губернию, я немало занимался экономическими вопросами и чуть ли даже не собирался в профессора. Да и после университета я посвятил экономическим, статистическим, особенно аграрным, работам немало времени и изрядное количество печатных листов.
Но это было довольно давно. В последние годы я отошел от экономики к публицистике, журналистике, политике; перезабыл, что знал, и чувствовал себя в этих сферах совершенным дилетантом… Так что почтенная московская деятельница Е. Д. Кускова попала не в бровь, а прямо в глаз, когда однажды, представляя меня кому-то из своих знакомых, сказала:
– Это Суханов – бывший экономист…
Однако в Исполнительном Комитете с экономистами дело обстояло действительно плохо, и Громан тоже был недалек от истины.
– Я еще при самодержавии, уже давно, – продолжал он, – разработал план одного учреждения. Я называю его Комитетом организации народного хозяйства и труда. Я исхожу из того, что война в России, так же как и во всей Европе, грозит народному хозяйству полным крахом, если оно будет продолжать свое существование на прежних частноправовых, капиталистических основаниях без вмешательства и регулирования государством… Сейчас в Петербурге хлеба всего на три или четыре дня. Положение с продовольствием катастрофическое И поправиться оно не может без самых решительных мер, без немедленной хлебной монополии. Хлебную же монополию невозможно провести изолированно, без урегулирования всех остальных отраслей хозяйства, без установления твердых цен на продукты индустрии. Поэтому нам необходимо немедленно действовать так, как в Европе: государству взять на себя регулирование цен, то есть фактическую организацию народного хозяйства, а тем самым и распределение рабочей силы, оставшейся от всех бесконечных наборов. Для разработки всего этого необходимо особое обширное учреждение. И вот я предлагаю создать Комитет организации народного хозяйства и труда… Раньше эта идея была у нас непригодна и мне с ней практически было делать нечего. Но теперь наступило время, когда осуществить ее необходимо при содействии и участии Исполнительного Комитета.
Прогуливаясь со мною по людному шумному коридору, Громан развивал мне ту самую теорию «регулирования промышленности», которая в скором времени легла в основу всей экономической программы демократии. Громан был в огромной степени ее автором и был лидером вскоре образовавшейся компактной и дружной группы советских экономистов, работавших в экономическом отделе Исполнительного Комитета.
Эти советские экономисты почти не появлялись на общеполитическом горизонте и не участвовали в заседаниях Исполнительного Комитета, не будучи его членами. Но все же их роль в советской политике была довольно значительна, а главное, очень любопытна.
Она оставила целую характерную полосу во взаимоотношениях между Советом и Временным правительством – сначала цензовым, а затем коалиционным. С деятельностью экономического отдела мы будем сталкиваться на всем протяжении двух первых периодов революции и будем наблюдать, как наши советские ученые, стоя в подавляющем своем большинстве на правом социалистическом фланге (а иногда, пожалуй, и за его пределами), но, сталкиваясь вместе с тем по роду своей деятельности с реальными потребностями страны и государства, неуклонно тянули влево советскую политику.
Впадая в трагическое противоречие сами с собой, сделавшись в скором времени предметом неистовой травли буржуазной печати, предметом постоянного подозрения присяжных советских соглашателей и капитуляторов во главе с Церетели, сделав свой экономический отдел, а с ним и всю экономическую политику объектом бойкота со стороны правящего советского большинства, наши экономисты если и не дали революции ровно ничего реального, то начертали все же интересную и характерную страницу в ее истории…
Я также числился в этих экономистах и был членом экономического отдела, но фактически почти не работал в нем. Впрочем, я «служил» советской экономике другим способом. Я систематически выступал в ее защиту в Исполнительном Комитете, добивался постановки в порядок дня бойкотируемых экономических вопросов и всячески сражался за интересы экономического отдела…
Практически экономика отсюда явно ничего не выигрывала, ибо моя большевистская защита только компрометировала ее в глазах министериабельного большинства. Но с нашими экономическими сферами я тем не менее до конца сохранял «дружественные отношения», расценивался ими по-прежнему в качестве «проводника» экономических идей в политику, а на исходе коалиции, когда каждый здравомыслящий человек должен был испытывать отчаяние перед надвигающимся крахом, на исходе коалиции я, кажется, достиг с лидерами экономистов и некоторого политического контакта.
Само собой разумеется, что я крайне заинтересовался планами Громана, очень высоко расценил их удельный вес в общем контексте революции и обещал со своей стороны полное посильное содействие этим планам в Исполнительном Комитете.
Организация народного хозяйства, регулирование промышленности, экономическая программа демократии – это была вторая проблема, не столь коренная и не столь острая, как аграрная, но все же неизбежная и настоятельно выдвигаемая ходом революции…
Каждый встречный советский человек, завидя Громана, считал долгом подбежать к нему и спросить, как обстоит дело с продовольствием. Громан отвечал, что положение самое отчаянное. Он сообщал, что в Петербурге хлеба на три-четыре дня, а на колесах всего 16 миллионов пудов, тогда как нужно 100 миллионов… Вопрошавшие верили столь авторитетному продовольственнику и легко заражались его мрачным настроением.
Но Громан вообще нестерпимый пессимист и импрессионист. Если бы все его мнения и предсказания оправдывались хоть в десятой доле, от России, от ее государства и населения за протекшие два с половиной года революции не осталось бы ни малейшего следа… В частности, каким крезовым богатством, каким умопомрачительным благополучием показались бы теперь, летом 1919 года, эти 16 миллионов пудов хлеба на колесах!
Собирался на заседание Исполнительный Комитет. На очереди стояли два фундаментальных вопроса – один принципиальный, другой практический. Последний касался общего возобновления работ и был пока отложен. К первому приступили в начале заседания. Он был поставлен по моей инициативе, хотя и разрешен далеко не в согласии с моими предположениями.
Впрочем, в моей собственной голове вопрос этот далеко не принял кристально ясных форм, несмотря на то что я среди кутерьмы и неразберихи раздумывал о нем в течение последних суток, а может быть, и двух. Вопрос касался будущих организационных отношений Совета и Временного правительства. Раздумывал я же примерно так.
Завершенным ныне мартовским переворотом революция не кончается, а начинается. Постановленное к власти национал-либеральное правительство есть не итог и не цель, а заведомо короткий этап революции, средство ее закрепления и развития в руках демократии. Это поистине тот мавр, который должен сделать, который, судя по началу, сделает свое дело и может после этого уйти. Должен уйти…
– Два месяца… Почему два месяца?.. Прекрасно справились бы и без таких людей…
Это было любопытно. Любопытен не только импрессионизм, заставлявший Керенского бросаться справа налево и обратно, ища и там и здесь и опоры, и родной сферы. Такого рода качания в его трудном и, по существу, ложном положении были бы понятны и без импрессионизма. Но любопытен порыв Керенского, порыв в горние сферы «мессианства», проявившийся снова и появившийся на фоне столкновений и противодействий, встреченных в правом крыле…
Керенский, простояв три дня «во главе угла» величайшей революции, проскакав три дня по широкой столбовой дороге исторического бессмертия, уже не хочет ждать два месяца! Высоко залетает этот шумный адвокат, этот бойкий лидер микроскопической группки третьеиюньских обывателей в Государственной думе, этот патетический референт петербургских полулегальных кружков. Высоко залетает, где-то суждено ему сесть?..
Я направился по Таврической и Суворовскому к Никитскому на Старый Невский… Я все еще не видел нового Петербурга, ни разу не побывав ни дома, ни где-либо в отдаленном районе от Таврического дворца. В городе сохранялось весьма строгое «военное положение» в виде частых патрулей и постов новых, вооруженных с головы до ног милиционеров, останавливавших подозрительных и проверявших все без исключения автомобили…
Еще не были окончательно ликвидированы выступления «фараонов». Эксцессы и «несчастные случаи» еще имели место. Но беспорядков уже не было. Порядок и безопасность были установлены и обеспечены в столице.
Население организовалось не по часам, а по минутам. Новые «комиссариаты», районные Советы возникали как грибы и работали наперебой. Широко раскинулись в несколько дней социалистические партийные организации. На всех парах уже готовили муниципальную реформу и среди старых «отцов города» измышляли, какие бы заплаты в экстренном порядке внести в старую организацию самоуправления соответственно новому духу времени…
Петербург встряхнулся сверху до самых глубин и жил полной жизнью, дыша и функционируя всеми своими клетками. Здесь дела были в блестящем положении, и не могло быть сомнений, что этот организм легко справится со всеми болезнями и на почве старой инфекции, и на почве своего революционного роста.
Опасности могли угрожать еще со стороны армии – не столько гарнизона, сколько со стороны пришлых частей, широким и непривычным потоком вливающихся в столицу. Об их агрессивных, контрреволюционных намерениях, конечно, уже не могло быть речи. Переворот был завершен и на фронте легко и безболезненно, за исключением некоторых отдаленных частей, где до гроба преданные «его величеству» генералы еще целыми неделями скрывали от масс революцию и держали их почти в старом режиме. Но генералы эти, конечно, были совершенно бессильны, а их части совершенно безопасны.
Другое дело – дезорганизация и разложение полков, особенно прибывающих в столицу. Вот на этой почве – на почве разгула военщины, переполнявшей Петербург, в связи с недостатком хлеба могла возникнуть опасность.
Правые элементы во всяком случае на всех перекрестках кричали об этом стихийном разгуле, об анархии, о полном разложении и распылении частей, не желающих ни кому-либо повиноваться, ни выполнять какие-либо обязанности. Наводнение же Петербурга войсками из всевозможных городов более или менее близкого тыла и фронта прямо трактовалось как переход города во власть военной стихии.
Конечно, все эти толки были обывательской паникой, если не провокацией, и оказались на деле сущим вздором. Но в самом деле, где были силы, способные ввести в русло и обуздать солдатскую стихию, если бы она начала выходить из берегов? Авторитет Совета едва ли мог еще поспорить с голодом и ненавистью к офицерам, которых было еще некем заменить. Во всяком случае, здесь налицо была опасность.
Но вот в конце Таврической я натолкнулся на густую человеческую массу, двигавшуюся с темного Суворовского проспекта. Это был большой воинский отряд в несколько тысяч человек, по меньшей мере полк в полном составе, а может быть, даже и два полка.
Солдаты шли в полнейшем порядке, как ходили в строю при царе, – по мостовой, выдерживая ряды, несмотря на темноту и явную усталость. Все были с винтовками; пулеметные ленты, надетые через плечо, придавали солдатам вид «полного вооружения». Очень многие тащили за собой на привязи какие-то небольшие плоские ящички, незнакомого мне доселе вида и неизвестного назначения.
Это была не толпа – ни в малейшей степени, это было самое настоящее, крепко организованное войско. Но ни одного офицера я с ними не заметил.
Живо помню охватившее меня чувство величайшего торжества и не меньшего умиления. В этих строгих, усталых, сосредоточенных рядах никто не мог бы найти никаких признаков ни стихии, ни разгула, ни разложения. Это была не опасность, а опора революции…
Их, конечно, никто не привел в Петербург: они пришли сами. Зачем? Едва ли кто-нибудь из них мог объяснить это толком. Вот это, пожалуй, была стихия: стало быть, так надо… Какие же силы держат их в рядах, не позволяют расползаться, заставляют кому-то повиноваться, чему-то подчиняться при полном отсутствии и всякого начальства, и всякой возможности принуждения?
Я попытался спросить, что это за часть, откуда и куда она держит путь. Мне ответили на ходу, как бы оторванные от дела. Какая часть – не помню; идут с железной дороги; откуда прибыли – тоже не помню, направляются на Охту, на ночлег… На Охту они шли не совсем по дороге. Очевидно, с ними не было надлежащих проводников, знающих столицу, и шли они, надо думать, более или менее наудачу… Да, все в порядке, все идет так прекрасно, как можно было только мечтать, но не ожидать на деле.
За ужином у Никитского мой пыл, впрочем, был несколько охлажден и мое настроение несколько испорчено.
«Градоначальник» только что вернулся из своего почтенного учреждения и, мрачно сидя в мрачной, освещенной одной свечой комнате (по случаю каких-то недоразумений с керосином), обменивался со своей нянькой впечатлениями дня. Я также имел старую привычку интервьюировать Анну Михайловну по части того, что говорят «в народе», и нередко приходилось извлекать из этих интервью немало поучительного. Сейчас я также в первую очередь обратился к ней:
– Ну, что в хвостах? Меньше ли они стали? Больше ли стало порядка, или без полиции теперь стало больше обиды?..
– Ну, хошь порядок все одно, – отвечала Анна Михайловна, – а хвосты ничего не меньше, а еще, должно, больше стали… Стоишь, как и прежде, по полдня…
– А что говорят?
– Что говорят! Говорят, слобода-слобода, а нам все равно ничего нет… Говорят все одно, богатые бедных обдирают, одни лавочники наживаются…
– Та-ак!..
Тот, кто некогда утверждал, что Москва сгорела от копеечной свечки, любил повторять в 1917 году, что революцию произвели бабы в хвостах. Любопытно, что же эти бабы хотят произвести теперь? Чего зародыш эти разговоры: реакции или будущего большевизма?
Никитский стал рассказывать о том, что делается в городе по сведениям градоначальства, а также что видел и слышал он в самом градоначальстве… Впечатления его были до крайности пессимистичны. Он уверял, что в городе «анархия идет полным ходом»; грабежи, убийства, бесчинства продолжаются по-прежнему; самочинные аресты распространились свыше всякой меры; надежной, дисциплинированной силы для водворения порядка нет никакой… По словам Никитского, помогает делу одна только воинская часть: «гвардейский флотский экипаж» (кажется, так, но, может быть, я жестоко ошибаюсь в названии), откомандированный по этому случаю в распоряжение общественного градоначальства согласно требованию градоначальника Юревича…
Рассказ Никитского был, конечно, печален. В делах анархии и всяких эксцессов градоначальство было вполне компетентно, ибо туда, на Гороховую, 2, в прежний полицейский центр, продолжали стекаться все такого рода вести. Но именно потому это «гороховое» гнездо, имея дело по специальности с одними несчастными случаями, готово и склонно было представить общее положение дел как сплошной несчастный случай…
Никитский рассказывал пренеприятные вещи, но в конце концов, проведя с утра до вечера в атмосфере полицейской тревоги, воплей о помощи и борьбе с эксцессами, он, естественно, извращал общие перспективы и утратил надлежащие критерии. Теперь ясно: Никитскому в ответ на его ворчанье следовало сказать: ne supra crepidam,[43] но тогда я готов был принять его выводы за чистую монету и заразиться его настроением…
Рассказывал Никитский среди характерных мелочей жизни бывшего градоначальства и еще многое другое. Оказывается, вопрос о ценах и о борьбе с дороговизной в новых условиях низы были готовы поставить не на шутку. К привычной власти – градоначальнику – явилась какая-то огромная делегация в сотню человек и требовала, чтобы были приняты меры. Ее пришлось принять на улице, причем, конечно, получился огромный митинг, на котором Никитскому, как советскому делегату, более авторитетному для масс, пришлось бороться с голодной стихией посредством весьма ученой лекции о законах экономического развития. Из толпы отвечали попросту – насчет жадности торговцев. Затем стороны разошлись, обе – несолоно хлебавши.
В градоначальстве денно и нощно перебывало множество офицеров, предлагавших свои услуги по водворению порядка. Были любопытные типы с самыми удивительными взглядами и представлениями о революции. Секретарь Никитского, командированный с ним из Совета, заведя беседу с компанией этих офицеров, коснулся войны и без обиняков разъяснил им, что социалисты, сидящие в Совете, против войны вообще и, конечно, примут надлежащие меры к тому, чтобы прекратить эту войну, в частности…
Результат получился весьма сомнительный, но крайне показательный. Брожение офицерских умов началось огромное. После крупных разговоров выяснилось, что все эти бравые патриоты действительно окажутся жестокими врагами Совета, больше того, совершенно определенно повернутся спиной к революции, если только Совет на самом деле говорит устами своего делегата в градоначальстве… Никитский едва разрядил атмосферу, замазывая и стирая углы.
Да, вопрос о войне еще не двинулся в Совете. А пора бы подумать о линиях меньшего сопротивления. Долго молчать нельзя: весь характер революции перед лицом европейского пролетариата будет извращен этим молчанием, как, впрочем, будет затемнен и неудачным выступлением Совета. Выступления же этого ждут и точат на него зубы и Сцилла и Харибда… Не связать ли первое такое выступление с воззванием к Европе, о котором говорили мы с Чхеидзе?
В градоначальство приводили длиннейшие вереницы политических арестантов. Не зная, куда девать их, ими наполнили Михайловский манеж, где разместили без особого комфорта. Были «замешанные», «подозрительные», «известные»; но вообще говоря, добровольцы хватали всякую публику, которую почти в полном составе вскоре распустили по домам.
Огромное количество приводили охранников, в частности филеров. Никто не поверил бы, что их такая масса была в столице. Кто-то в градоначальстве их допрашивал, как-то сортировал и что-то с ними делал… Жалкие и грязные существа держались как им подобало. Униженно просили милости, ссылаясь на подневольную работу из-за куска хлеба, обещая клятвенно вперед, изменив царю и присяге, быть до гроба верными народу и революции… «Сознательный» гражданин среди огромной почтенной корпорации нашелся только один. Но все же один «идейный» филер нашелся. На вопрос об отношении к революции он, извиняясь и смущаясь, ответил:
– Не сочувствую… Служил верой и правдой. Очень предан был и любил государя императора. Изменить присяге не согласен…
Не знаю. что сделали с этим зловредным человеком, единственным из всех, который заслуживал доверия. Фамилию его забыл – либо я, либо Никитский.
Была уже глубокая ночь. Этой ночью по воздушным волнам летела радиотелеграмма с вестью по всему миру о том, что следовало понимать под русской революцией, по мнению гражданина Милюкова.
2. Первые шаги
Аграрные дела и проблемы. – Программа Громана и экономическая политика Совета. – Комитет организации народного хозяйства и труда. Экономика и политика в головах советских экономистов. – В Исполнительном Комитете: организационные отношения Совета и правительства. – До Учредительного собрания. – Регулирование деятельности правительства. – Давление, контроль, проникновение в государственную машину. – Комиссия законодательных предположений. – Советы министерств. – Министры и «пророки». – Комиссия контакта. – Трудность проблемы взаимоотношений. – Позиция большевиков. – Иногородняя комиссия. – Вопрос о всероссийском советском центре. – Назначение Николая Николаевича Романова верховным главнокомандующим. – Чья инициатива – Заявление Керенского. – Позиция Исполнительного Комитета. – Парад войск. – У эсеров. – Вопрос о ликвидации забастовки. – В чем трудность? – Радиотелеграмма Временного правительства. Ее текст. Ее смысл. Ее значение. – Писатель предполагает, редактор располагает. – Заседание Совета. – Доклад Громана. – Возобновление работ в Совете. – Похороны жертв революции. – Под моим председательством. – Чхеидзе в роли большевика. – Провокаторы. – На Невском и дома.
Утром 4-го меня разыскивал продовольственник – Франкорусский.– Аграрное дело. – говорил он, прижав меня к углу в комнате № 10, – это по вашей части. У нас в продовольственной комиссии получаются известия, что во многих местах начались аграрные беспорядки. Они резко отражаются на подвозе хлеба. Или, во всяком случае, могут отразиться самым решительным образом. Необходимо принять меры. Надо от имени Петербургского Совета разослать телеграммы на места с самым категорическим призывом не отвлекаться дележом земли от основной задачи – снабжения хлебом городов. Иначе вы понимаете, что может произойти… для всей революции…
Продовольственная комиссия, действовавшая в это время, как нам известно, была образована путем слияния двух ее частей – избранной Советом в его первом заседании во главе с Громаном и делегированной думским комитетом во главе с Шингаревым. Сведениям об аграрных беспорядках, исходящим из продовольственной комиссии, надо было доверять весьма условно.
Ее правая часть, естественно, могла «делать панику» на почве аграрных беспорядков по тем же мотивам, по каким правые элементы муссировали всякие беспорядки вообще и играли на них. В основе этой «паники» лежали не столько интересы продовольствия, сколько интересы землевладения. И вполне естественно, что кадетские сферы всеми мерами стремились пресечь аграрную анархию авансом, раньше, чем появились действительные ее признаки…
В самом деле, в три-четыре дня далекая хлебородная деревня едва ли успела встряхнуться до пределов массового аграрного движения. Да и время, сезон такового движения еще далеко не наступил. Поля еще лежали под глубоким снегом, и делать с ними было нечего. Вполне вероятно, что устами продовольственника Франкорусского говорила в значительной степени аграрная паника правого крыла. Но все же это нисколько не мешало разослать на места телеграммы с призывом от имени Совета не увлекаться аграрными делами в ущерб продовольствию городов…
Однако кому, на чье имя послать телеграммы?.. Посоветовавшись еще кое с кем, я послал в разные места, в губернские города, пять – семь телеграмм на имя Советов рабочих депутатов… Существуют ли таковые? На этот счет ниоткуда, кроме Москвы, никаких сведений не было. Но Советы должны существовать повсюду. Если еще нет, пусть организуются…
Сведения из продовольственной комиссии ставили перед нами впервые новую аграрную проблему. Было кристально ясно, что в недалеком будущем она не только встанет во весь рост, но неизбежно и неумолимо станет одним из краеугольных камней революции. Не нынче завтра придется основательно думать о том, по какому руслу направить решение аграрной проблемы и какой взять при этом темп…
Характер и масштаб ставшей на очередь аграрной реформы никому в Совете не могли внушать сомнений. Лозунг «Земля и воля» должен полностью воплотиться в революции. Мало того, он не может полностью не воплотиться в ней, «органически» слитый с судьбой и самой сущностью революции. Если революция будет существовать вообще, то она победит и как аграрная революция. Банкротство же лозунга «Земля – крестьянам» означает разгром революции.
Это надо понять немедленно. И в конечном счете нечего и пытаться урезать этот лозунг, ограничить или добиться самоограничения в этих требованиях крестьянства. Это дело совершенно безнадежное и явно контрреволюционное…
Однако это совсем не значит, что возможно распустить аграрную стихию или покорно следовать за ней. И еще меньше это значит, что Совету надлежит немедленно выбросить те аграрные лозунги, которые неизбежно придется ему выбросить в недалеком будущем.
Как именно наиболее рационально, легко и безболезненно провести аграрную реформу невиданного в истории масштаба, это было еще неясно. До этого мысли советских людей еще не доходили: было некогда. Но было совершенно бесспорно для всех тогдашних руководителей Совета: форсировать аграрную проблему в ближайшие недели вредно и в этом нет ни малейшей нужды.
В коридоре у Белого зала встречается В. Г. Громан.
– Я хотел с вами поговорить, – заявляет он в связи с моим рассказом о посланных мною телеграммах. – Вы чуть ли не единственный экономист в Исполнительном Комитете… Во всяком случае, человек, принимающий экономику близко к сердцу и способный быть проводником экономических идей и программы демократии в теперешнем составе Исполнительного Комитета.
Действительно, в университетские годы, до того, как московская охранка с третьего курса перевела меня в Архангельскую губернию, я немало занимался экономическими вопросами и чуть ли даже не собирался в профессора. Да и после университета я посвятил экономическим, статистическим, особенно аграрным, работам немало времени и изрядное количество печатных листов.
Но это было довольно давно. В последние годы я отошел от экономики к публицистике, журналистике, политике; перезабыл, что знал, и чувствовал себя в этих сферах совершенным дилетантом… Так что почтенная московская деятельница Е. Д. Кускова попала не в бровь, а прямо в глаз, когда однажды, представляя меня кому-то из своих знакомых, сказала:
– Это Суханов – бывший экономист…
Однако в Исполнительном Комитете с экономистами дело обстояло действительно плохо, и Громан тоже был недалек от истины.
– Я еще при самодержавии, уже давно, – продолжал он, – разработал план одного учреждения. Я называю его Комитетом организации народного хозяйства и труда. Я исхожу из того, что война в России, так же как и во всей Европе, грозит народному хозяйству полным крахом, если оно будет продолжать свое существование на прежних частноправовых, капиталистических основаниях без вмешательства и регулирования государством… Сейчас в Петербурге хлеба всего на три или четыре дня. Положение с продовольствием катастрофическое И поправиться оно не может без самых решительных мер, без немедленной хлебной монополии. Хлебную же монополию невозможно провести изолированно, без урегулирования всех остальных отраслей хозяйства, без установления твердых цен на продукты индустрии. Поэтому нам необходимо немедленно действовать так, как в Европе: государству взять на себя регулирование цен, то есть фактическую организацию народного хозяйства, а тем самым и распределение рабочей силы, оставшейся от всех бесконечных наборов. Для разработки всего этого необходимо особое обширное учреждение. И вот я предлагаю создать Комитет организации народного хозяйства и труда… Раньше эта идея была у нас непригодна и мне с ней практически было делать нечего. Но теперь наступило время, когда осуществить ее необходимо при содействии и участии Исполнительного Комитета.
Прогуливаясь со мною по людному шумному коридору, Громан развивал мне ту самую теорию «регулирования промышленности», которая в скором времени легла в основу всей экономической программы демократии. Громан был в огромной степени ее автором и был лидером вскоре образовавшейся компактной и дружной группы советских экономистов, работавших в экономическом отделе Исполнительного Комитета.
Эти советские экономисты почти не появлялись на общеполитическом горизонте и не участвовали в заседаниях Исполнительного Комитета, не будучи его членами. Но все же их роль в советской политике была довольно значительна, а главное, очень любопытна.
Она оставила целую характерную полосу во взаимоотношениях между Советом и Временным правительством – сначала цензовым, а затем коалиционным. С деятельностью экономического отдела мы будем сталкиваться на всем протяжении двух первых периодов революции и будем наблюдать, как наши советские ученые, стоя в подавляющем своем большинстве на правом социалистическом фланге (а иногда, пожалуй, и за его пределами), но, сталкиваясь вместе с тем по роду своей деятельности с реальными потребностями страны и государства, неуклонно тянули влево советскую политику.
Впадая в трагическое противоречие сами с собой, сделавшись в скором времени предметом неистовой травли буржуазной печати, предметом постоянного подозрения присяжных советских соглашателей и капитуляторов во главе с Церетели, сделав свой экономический отдел, а с ним и всю экономическую политику объектом бойкота со стороны правящего советского большинства, наши экономисты если и не дали революции ровно ничего реального, то начертали все же интересную и характерную страницу в ее истории…
Я также числился в этих экономистах и был членом экономического отдела, но фактически почти не работал в нем. Впрочем, я «служил» советской экономике другим способом. Я систематически выступал в ее защиту в Исполнительном Комитете, добивался постановки в порядок дня бойкотируемых экономических вопросов и всячески сражался за интересы экономического отдела…
Практически экономика отсюда явно ничего не выигрывала, ибо моя большевистская защита только компрометировала ее в глазах министериабельного большинства. Но с нашими экономическими сферами я тем не менее до конца сохранял «дружественные отношения», расценивался ими по-прежнему в качестве «проводника» экономических идей в политику, а на исходе коалиции, когда каждый здравомыслящий человек должен был испытывать отчаяние перед надвигающимся крахом, на исходе коалиции я, кажется, достиг с лидерами экономистов и некоторого политического контакта.
Само собой разумеется, что я крайне заинтересовался планами Громана, очень высоко расценил их удельный вес в общем контексте революции и обещал со своей стороны полное посильное содействие этим планам в Исполнительном Комитете.
Организация народного хозяйства, регулирование промышленности, экономическая программа демократии – это была вторая проблема, не столь коренная и не столь острая, как аграрная, но все же неизбежная и настоятельно выдвигаемая ходом революции…
Каждый встречный советский человек, завидя Громана, считал долгом подбежать к нему и спросить, как обстоит дело с продовольствием. Громан отвечал, что положение самое отчаянное. Он сообщал, что в Петербурге хлеба на три-четыре дня, а на колесах всего 16 миллионов пудов, тогда как нужно 100 миллионов… Вопрошавшие верили столь авторитетному продовольственнику и легко заражались его мрачным настроением.
Но Громан вообще нестерпимый пессимист и импрессионист. Если бы все его мнения и предсказания оправдывались хоть в десятой доле, от России, от ее государства и населения за протекшие два с половиной года революции не осталось бы ни малейшего следа… В частности, каким крезовым богатством, каким умопомрачительным благополучием показались бы теперь, летом 1919 года, эти 16 миллионов пудов хлеба на колесах!
Собирался на заседание Исполнительный Комитет. На очереди стояли два фундаментальных вопроса – один принципиальный, другой практический. Последний касался общего возобновления работ и был пока отложен. К первому приступили в начале заседания. Он был поставлен по моей инициативе, хотя и разрешен далеко не в согласии с моими предположениями.
Впрочем, в моей собственной голове вопрос этот далеко не принял кристально ясных форм, несмотря на то что я среди кутерьмы и неразберихи раздумывал о нем в течение последних суток, а может быть, и двух. Вопрос касался будущих организационных отношений Совета и Временного правительства. Раздумывал я же примерно так.
Завершенным ныне мартовским переворотом революция не кончается, а начинается. Постановленное к власти национал-либеральное правительство есть не итог и не цель, а заведомо короткий этап революции, средство ее закрепления и развития в руках демократии. Это поистине тот мавр, который должен сделать, который, судя по началу, сделает свое дело и может после этого уйти. Должен уйти…