Страница:
Акт 14 марта, несомненно, имел очень большое значение: он наконец определял официально позицию революционной демократии по отношению к войне; он официально определял линию ее внешней политики и давал практические директивы, давал общие лозунги в начавшейся борьбе за мир.
Не меньшее значение манифест должен был иметь и для Европы. Дело было, конечно, не в призывах как таковых. Ленин по приезде своем, пренебрежительно отзываясь об этом манифесте, правильно говорил, что «к революциям не призывают, революций не советуют: революции зреют, вырастают». Ленин рассуждал так хорошо, так «по-марксистски» до самого октября, после чего стал в еженедельных воззваниях «призывать» на помощь Европу и «советовать» ей произвести социалистическую революцию…
Но дело было действительно не в призывах. Дело было просто-напросто в информации. Путаница понятий, царившая по всей Европе в толковании русских событий, была невообразимой до сих пор, на третьей неделе революции. Неразбериха в ее оценке царила и в союзных и во вражьих станах, и среди буржуазии и в пролетарских слоях.
Лживое радио Милюкова от 3 марта, конечно, сделало свое посильное скверное дело: оно успело значительно дискредитировать нашу революцию перед лицом союзной и австро-германской демократии. Но все же это радио не могло предотвратить встряски, искоренить брожение среди европейского пролетариата; оно было далеко не достаточно для того, чтобы заставить пролетарскую Европу поставить крест, махнуть рукой на русскую революцию. И точно так же не могло это радио удовлетворить правящие классы, не могло успокоить англо-французскую буржуазию, дав ей уверенность в том, что горы русского пушечного мяса, реки русской крови по-прежнему к ее услугам; и не могло обескуражить австро-германских империалистов, погасив в них надежды на выгодный сепаратный мир, надежды, вспыхнувшие при первом громе русской революции.
Всего этого радио сделать не могло. Ибо, во-первых, кое-как, в виде волнующих туманностей, истина просачивалась в Европу; правящей буржуазии она во всяком случае была доступна, и слухи о каком-то Совете (Soviette), «играющем роль», так или иначе доносились до крайнего Запада. А во-вторых, ведь дипломатия для того же и существует, чтобы обманывать тех, к кому она адресуется; об этом также были достаточно осведомлены в Европе, и там не могли при всем желании придать достаточно веры милюковским басням.
Путаница понятий, с одной стороны, и брожение умов, с другой, царили в Европе огромные… О том, как растерялась германская пресса, с восторгом телеграфировал в Россию желтый корреспондент желтого «Русского слова» (тираж которого превысил тогда миллион): «Немецкая печать долго стояла перед загадкой: Милюков и Керенский в одном кабинете. Что сей сон значит: Константинополь или немедленный мир? Если Константинополь – что делает в министерстве пацифист Керенский? Если мир – как же Милюков? Куда девать, наконец, Бьюкенена, которого немцы в первые дни произвели в крестные отцы революции?..»
Телеграф принес весть, что все социал-демократы в рейхстаге единогласно впервые голосовали против военных кредитов. Явный толчок испытал «Vorwarts»,[53] который писал 13 марта: «Мы боремся теперь не с царизмом и его союзниками, а с союзом демократических народов, видящих в Германии последний оплот реакции, и в этом наша слабость… Мы требуем немедленных политических реформ и полной свободы… Нынешняя Россия имеет право знать, с какой Германией она имеет дело: с Германией, которая стремится к завоеваниям, или с Германией, уважающей права других народов…» Но тут же социал-патриотическая газета грозится России вечной враждой в случае ее дальнейших агрессивных намерений и уверяет, что немцы далеко не слабы.
Будущий душитель германского пролетариата Носке, гадая на трибуне рейхстага о том, что происходит в России, говорил: «Как только в России определится стремление к миру в такой степени, что с ним придется считаться Временному правительству, мы потребуем, чтобы сейчас же германское правительство не преминуло предпринять все шаги, необходимые для заключения скорейшего почетного мира с Россией…» Расписывается в своем неведении и германский канцлер, который в торжественной речи при обсуждении бюджета приготовил на оба случая кулак и пальмовую ветвь. «Через несколько дней или недель можно будет составить представление о событиях в России, – говорил канцлер. – Мы увидим, желает ли русский народ мира или присоединяется к мнению лиц, проповедующих войну до победного конца. Мы будем следить за событиями хладнокровно с готовым для удара кулаком…» Но вместе с тем канцлер делает все возможное, чтобы заманить всколыхнувшуюся, неведомую Россию на вожделенный сепаратный мир. Канцлер зорко высматривает линии меньших сопротивлений и идет по ним очень далеко. «Наши недоброжелатели во всех частях мира уверяют, что Германия намерена уничтожить свободу, только что завоеванную русским народом, что император Вильгельм хочет восстановить власть царя… Торжественно заявляю: это ложь и клевета. Русский народ может не тревожиться относительно наших намерений вмешаться в его дела. Мы не хотим ничего другого, как скорейшего заключения мира с этим народом (возгласы одобрения) на основах, одинаково почетных для обеих сторон».
Наша «большая пресса» и наше казенное телеграфное агентство, по-прежнему служившее Милюкову и шовинизму, ничего не сообщали о том, что происходит среди германских интернационалистов и в недрах германского пролетариата. Возбуждение, несомненно, там было особенно сильно. И тем более нелепа, тем более трагична была эта неизвестность, это отсутствие сведений о русских событиях. Затаенный трепет братских сердец, надежда на освобождение от военного кошмара, готовность броситься в решительную схватку за мир под давлением всего милитаристского блока сменялись разочарованием, отчаянием, сознанием безысходности положения, покорностью судьбе, капитуляцией перед идеей «защиты отечества», перед лицом союзного шовинизма, окрепшего и возросшего за счет национал-либерального переворота в России.
Перед всей Германией было два пути, стояли две возможности в зависимости от действительного характера русских событий: либо теснее, чем раньше, сплотиться вокруг знамени Вильгельма, жаждавшего разбоя, но звавшего к защите прав и очагов; либо сплотиться вокруг иного знамени – Циммервальда и вместе с русской революцией поставить в порядок дня мир и братство народов… Эта альтернатива знаменательна. Она простирается на все будущее русской революции: в зависимости от того, удержит ли она в своих руках знамя Циммервальда, она победит или погибнет сама, и она послужит фактором реакции или революции в Европе.
Но растерянность, волнение и беспокойство во вражьих странах меркли перед тем, что было у союзников. Ни там, ни здесь не опасались и не рассчитывали на немедленную революцию под влиянием русских событий. И там, и здесь дело шло только о войне и мире. И вот тут была разница.
В Германии дело шло о том, оставит ли русская революция все в прежнем виде или даст огромные выгоды. В странах согласия вопрос ставился иначе: либо русская революция оставит все в прежнем (или почти прежнем) виде, либо она нанесет союзному делу колоссальный урон, причинит непоправимые потери. Волноваться из-за выигрыша и обмануться в нем – это, конечно, не то, что иметь в перспективе утрату своего «кровного», «жизненно необходимого» достояния.
И союзная печать с первых же дней, невзирая на успокоительное радио, забила неистовую тревогу. Особенно рвала и метала в патриотическом волнении, билась в смертельной тревоге вся Франция, где социалистическое большинство только что «заклеймило» трех своих собратьев за их поездку в Циммервальд… Слухи о каком-то Совете, который заражен пацифизмом и который мешает все карты, эти слухи не давали покоя. Уже 10 марта в русских газетах появилась телеграмма из Парижа: там передают, будто бы Петербургский Совет рабочих и солдатских депутатов высказывается против войны; «эти слухи заставили откликнуться парижские газеты, которые, конечно, отказываются верить, чтобы русский пролетариат высказался против борьбы с кайзером и его приспешниками».
Однако можно не «верить», но необходимо действовать. Официальная «дипломатия» с Милюковым, конечно, должна идти своим чередом. Но ведь ясно, что Милюков, горя желанием вступить равноправным членом в «союзную семью», может сильно приукрашивать истину. А затем, дипломатия с Милюковым – это дело полезное для втирания очков своим поднадзорным и подцензурным «великим демократиям», но это явно негодное оружие против этого Совета… Необходимо прежде всего как следует выяснить обстоятельства, а затем обсудить, что делать.
Вот тут манифест «К народам всего мира» и вносил необходимую ясность. Он не оставил сомнений в позиции Совета; позиция была именно та, какую только что заклеймило французское социалистическое большинство. Если при таких условиях Совет действительно представляет силу, то положение создается довольно серьезное. В рядах социалистов, а тем более в недрах пролетариата возможно пагубное замешательство, возможна еще невиданная встряска. Манифест действительно властной организации, объединяющей сотни тысяч рабочих и солдат, может иметь роковые последствия. Попросту он может достигнуть цели.
Поэтому немедленно, впредь до выяснения дальнейших обстоятельств, необходимо принять меры при содействии верного Милюкова. Надо прежде всего, чтобы ясность была внесена только в головы правителей, но никак не народов. Выразив Милюкову благодарность за удачное изложение событий от 3 марта, надо прежде всего скрыть от народов события в России вообще, а манифест в частности.
Верный Милюков со своей стороны уже старался с первых дней. Приехавшие эмигранты сообщали, что во всей Европе ныне совершенно нет русских газет. Все, что известно о революции, известно из официальных сообщений… Мартов телеграфно умолял добиться свободы сношений русских социалистов с их заграничными представителями. Совет уже был объявлен возможным очагом заразы, и весь империалистский интернационал поспешил прежде всего учинить заговор молчания.
«Рабочая газета» меньшевиков писала, что если во время пожара соседние здания загораются сами от раскаленной атмосферы, то тем более надо ожидать пожара от такой головни, как манифест 14 марта. Поэтому, естественно, головню надо было на лету притушить и затоптать. С манифестом случилось то, что было неизбежно при таких условиях: от него цензура оставила одни обрывки, о «невинности» которых можно судить но следующему обстоятельству. Телеграмма, полученная у нас 18 марта, гласила: «L'Humanite» воздерживается от оценки обращения Совета к пролетариату всего мира вследствие некоторого сокращения текста французской цензурой. Другие же газеты, «Evenement» и «Victorie» находят, что Совет отныне порвал с пацифизмом… Даже наше высококорректное агентство сочло нужным прибавить: «Вывод несколько неожиданный, быть может, объясняемый вышеупомянутыми сокращениями».
Цензуры было, впрочем, недостаточно: по случаю русской свободы и равноправия в эти дни в Париже была закрыта газета русских интернационалистов «Начало», существовавшая кое-как два года… Но, во всяком случае, повязка на глаза «великих демократий» – это недостаточное средство. Надо изыскивать другие… Пока придумали вот что: уже числа 9-го или 10-го французская парламентская социалистическая фракция избрала трех делегатов для поездки в Петербург для информации и соответствующего «товарищеского» воздействия. Это были три махровых «патриота», которых мы в Совете никак не могли принять за истинных представителей французского пролетариата и могли считать только фактическими агентами правящей Франции. А через несколько дней появилось сообщение, что незваные гости едут сначала в Англию, где к ним Присоединятся несколько английских деятелей рабочего движения – членов парламента. Физиономия этих деятелей была еще более недвусмысленна. Наша буржуазная пресса неловко проговаривалась, что английские делегаты «все без исключения являются сторонниками Ллойд Джорджа и его политики; сама же делегация, которой придается большое значение, будет полуофициальной». Все это было верно, и все это мы в Совете знали… Потому-то частью посмеиваясь, частью негодуя, мы не готовили этой симпатичной делегации особо торжественной встречи и готовы были лишь обеспечить ее миссии заслуженный успех.
В ожидании этого успеха прекрасная Франция и гордая Англия, конечно, не могли успокоиться. Несмотря на дипломатию Российского телеграфного агентства, до нас все же долетали истинные «настроения» правящих и услужающих союзных сфер. В британском парламенте уже не стеснялись с трибуны (Бонар-Лоу) выражать сочувствие Николаю Романову. Петербургский представитель Англии господин Бьюкенен, дав волю злобе, забыв о дипломатии, уже открыто именовал носителей советских взглядов германскими агентами, «которые не переводятся и в новом строе, сея раздор между союзниками…».
Но Франция все же шла впереди: новый премьер господин Рибо в укор революции с таким страшилищем, как Совет, не постеснялся вздыхать в палате депутатов о низложенном царе, который «был и останется другом Франции». Если такую речь назвать дипломатической, то что же должны были гласить настоящие слова?.. Настоящие слова уже твердили газеты. Они спрашивали, когда же наконец Временное правительство разгонит штыками эти банды рабочих и солдат, заседающих в Таврическом дворце и претендующих на роль в государстве? Когда будет положен конец анархии, пацифизму, германофильству и всему этому неизмеримому ущербу Франции, всегда помогавшей, так много ссудившей?..
«Государственным» элементам в России приходилось принимать меры. По крайней мере приходилось пытаться. Приходилось развертывать борьбу по всему фронту. К этому обязывал весь «контекст обстоятельств», внутренних и внешних.
Для руководящего советского ядра весь этот «контекст» также был кристально ясен. Борьбу приходилось вести с силами международного капитала, вести на чрезвычайно скользкой почве, почти не подвергаясь лобовым атакам, но заведомо подставляя себя и свои принципы под ушаты грязи, лжи, клеветы, инсинуаций, интриг и всего арсенала того отвратительного оружия, какое свойственно употреблять честным и просвещенным авторитетам дикой мещанско-обывательской толпы… Ведь в ближайшем весь русский Циммервальд превратится в агентов германского штаба, в изменников отечеству, в безумных честолюбцев с подозрительным прошлым. Ну что ж! Не это заставит нас сложить оружие.
Складывать оружие вообще не приходится. Буржуазии служат деловые люди, которые не дремлют. Мобилизация противосоветских, враждебных демократии сил по всему лицу земли русской, по всей Европе идет на всех парах. Надо следовать их примеру, чтобы не было поздно.
К средним числам марта Исполнительный Комитет уже представлял собой коллегию человек в сорок, если не больше. Взамен временно вступивших (1 марта) девяти солдатских представителей солдатская секция избрала постоянных – что-то около двадцати человек. Кроме того, девять новых представителей избрала рабочая секция… Последние, однако, почему-то не вступали в Исполнительный Комитет, не вступали очень долго, около месяца. Но солдаты вступили немедленно. Затем несколько человек, двое-трое, прибавилось от совета офицерских делегатов, я о них уже упоминал. Наконец, помимо всевозможных партийных представителей была как будто представлена особо солдатская Исполнительная комиссия.
Состав советского центрального органа, как видим, был уже достаточно громоздок, расплывчат и текуч. Представители партий и других организаций нередко заменяли друг друга, уезжая в командировки, уходя в партийную работу и по другим причинам. Знать всех членов Исполнительного Комитета уже не было возможности. По крайней мере я, тугой на имена, уже в это время не знал фамилий, вероятно, доброй трети товарищей по Исполнительному Комитету и сейчас могу назвать всего нескольких человек. Но и то сказать, все эти новые члены давали слишком мало поводов выделить их индивидуальность и большею частью сливались в единую сплошную массу.
Около того же времени у нас вошел в силу обычай, довольно рациональный и вытекающий из обстоятельств, если бы им не злоупотреблять: Исполнительный Комитет приглашал в свою среду вновь прибывающих товарищей, имеющих явные и особые заслуги перед движением. Именно на этих основаниях попадали в Исполнительный Комитет многие наши именитые эмигранты или ссыльные (если их не делегировали партийные организации). Этим товарищам предоставлялся совещательный голос…
Было бы здесь, быть может, более всего уместно руководствоваться индивидуальными свойствами приглашаемых, их революционным стажем и заслугами. Но это было довольно субъективно, а при начавшейся партийной борьбе это повлекло бы за собой довольно крупные недоразумения и трения. Поэтому приглашали больше по категориям: так были кооптированы бывшие думские фракции, членов которых набралось довольно много.
Но это повело к разводнению Исполнительного Комитета людьми, присутствие которых не имело никакого значения… Вообще в Исполнительном Комитете ежедневно мелькали все новые и новые лица. Они уже не привлекали ничьего внимания, и никто не спрашивал, откуда они явились, как их зовут и к какой принадлежат они партии. Про то знал один секретариат да мандатная комиссия…
Понятно, что при всех этих условиях Исполнительный Комитет не мог сохранить своей прежней физиономии. Среди наводнившей его военщины было, правда, несколько человек левых партийных людей – интернационалистов. Но в большинстве своем эти солдатские и офицерские делегаты представляли собой праводемократическую, или чисто обывательскую, или просто кадетствующую массу. Частью это были люди либеральных профессий и взглядов, наскоро нацепивших на себя какой-нибудь социалистический ярлык, необходимый в советской демократической организации; частью же это были действительно солдаты, выдвинутые солдатскими органами в соответствии с господствовавшими в них тогда военно-победными настроениями. В большинстве своем эти люди сгрудились вокруг эсеровского ядра и действовали вкупе и влюбе с более правыми советскими «народниками», народными социалистами и трудовиками, совершенно изолировав левого циммервальдца Александровича, избранного рабочими голосами на первом общем собрании Совета в первую ночь революции. Но иные назывались и меньшевиками-оборонцами или «сознавались» в том, что они сторонники плехановского «Единства» (на деле это были кадеты). Все эти названия не делали существенной разницы.
У меня было для всех них одно название: «мамелюки»… Но, повторяю, у них еще не было ни малейшего Наполеона. Они были слабо организованы. По небольшим вопросам легко колебались и распылялись. И небольшое ударное ядро при надлежащей сплоченности и энергии, опираясь на левый фланг, а также и на значительное болото, по-прежнему еще могло поддерживать свою гегемонию и проводить циммервальдскую линию советской политики.
Болото состояло из некоторых более или менее новых в политике людей, инстинктивно тяготеющих к миру и пролетарскому делу, а кроме того, в болоте тогда состояли наши подмоченные циммервальдцы во главе с двуединым Чхеидзе – Скобелевым. Последние в скором времени нашли себе постоянное место, примкнув к новому правому большинству; первые же оставались налево и впоследствии участвовали в неудавшейся попытке образовать внефракционную социал-демократическую левоцентровую группу. В числе этих людей я помню, например, будущего большевистского сановника Енукидзе, а затем классический флюгер – Элиаву, к этой же категории принадлежал тогда состоявший где-то «при Исполнительном Комитете» офицер Тарасов-Родионов, который сообщал мне как левому о всевозможных кознях Военной комиссии и разных военно-правительственных сфер. После октябрьского переворота эти люди вместе со Стекловым ушли к большевикам.
Во главе разбухшего правого крыла, казалось бы, могли стать такие высокоподготовленные оборонцы, как Гвоздев, Богданов, Эрлих. Однако этого не случилось. Эти «разумные» оборонцы, вероятно, были слишком вдумчивыми и слишком добросовестными социал-демократами для такой миссии. Для этого они, вероятно, слишком определенно чувствовали свою связь с рабочим движением. Они потом также примкнули к правому большинству, нередко внося в его неистовую прямолинейную политику отрезвляющие ноты. Но иного им тогда ничего и не оставалось при их закоренелом оборончестве… Слиться же с мелкобуржуазной солдатско-обывательской массой и возглавить ее на всем фронте начавшейся классовой борьбы эти люди не могли и не хотели. По крайней мере объективные обстоятельства, еще только что завязавшийся узел не заставили их проявить в этом деле инициативу… Впрочем, эти люди и не обладали яркими данными вождей: речь могла идти только о временном выполнении таких функций при отсутствии незыблемых авторитетов и признанных, зафиксированных лидеров.
При отсутствии же таковых над «мамелюками», кто палку взял, тот и был капрал. Довольно энергично, но в мягких формах действовал Л. М. Брамсон. Импонировал им своими эполетами и своей хорошей культурой другой трудовик – Станкевич. Не часто появлялся, но пользовался своим старым эсеровским авторитетом Зензинов. Но, пожалуй, больше других предводительствовал ими седовласый патриарх, как я говорил, «декабрист», Н. В. Чайковский. Большое исторически-революционное имя не мешало этому человеку не иметь ничего общего с революционным и социалистическим движением и быть самым законченным, либерально настроенным обывателем во всех больших и малых вопросах политики. Его роль в тот период ограничилась этим случайным предводительством над «мамелюками». Но в скором времени эта роль сконфузила и его партийных товарищей, и самих «мамелюков».
Предводительствовать же ими для некоторых типов деятелей не представляло больших трудностей. Для этого требовалось, главным образом, говорить что-нибудь повышенным тоном об «интересах родины», о «не имеющих отечества» и «не помнящих родства», о «безответственности», о «демагогии», об «анархии»… Впоследствии школа революции дала себя знать, вкусы изощрялись, требования повысились. Но пока этого было достаточно.
Из безличной, во всяком случае одноличной, массы этих новых советских деятелей я при моей недурной памяти могу вспомнить немногих. Председатель солдатской секции рыхлый, женообразный инженер Завадье. Молодой красивый актер, бойкий агитатор Вербо. Сумбурный, солидный и говорливый доктор Менциховский. Большой «авторитет» по солдатским делам плехановец-адвокат Бинасик. «Настоящий» солдат Кудрявцев с залихватскими усами, с огромным количеством «непонятных» слов и с интимными разговорами: в этих разговорах он делился мечтами о своей оставленной в каком-то городишке лавочке, которую теперь, после военной службы, он развернет хоть куда; он же передавал мне, как редактору «Новой жизни», свои стихотворные пасторали; впрочем, он скоро исчез, очевидно вернувшись к своей «лавочке».
Были еще несколько человек, лица которых я хорошо помню, но имени припомнить не могу…
Все эти военные люди в соединении с партийными народническими представителями и сравнительно немногими, но зато высокого качества социал-демократами в недалеком будущем составили прочное правое советское большинство, а ныне представляли собой разрыхленную почву, чающую и жаждущую сеятелей и хозяев. Впрочем, из этой серой массы при победе большевизма также немало ушло к левым эсерам, то есть к большевикам же. Это у них стоило недорого…
Уже несколько дней как появился в Исполнительном Комитете небольшой, привлекательного вида человек, с классической головой семита, с черной «ассирийской» бородкой, с внимательным взглядом исподлобья, с саркастической улыбкой и кошачьими движениями. Он довольно часто выступал, обнаруживая опыт и деловитость, хотя и не произвел своим появлением никакой сенсации. Я у кого-то спросил наконец, кто этот человек. Спрошенный сделал большие глаза:
– Как, вы не знаете? Это Либер, знаменитый бундовец.
Либер играл в дальнейшем большую, хотя и не самостоятельную роль. Без яркой индивидуальности, но с большим политическим прошлым, с солидной школой, с выдающимися ораторскими способностями, он скоро стал если не вдохновителем, то одной из главнейших опор нового советского большинства. Во многих случаях, в делах, происходивших на большой арене, во всенародных собраниях Либер был незаменим для этого большинства. И можно было сплошь и рядом чувствовать на себе его темперамент, видеть его сухощавую фигуру, подскакивающую на трибуне с двумя поднятыми пальцами; и слышать его надрывающийся голос, выводящий на высоких нотах бурные филиппики… Я чуть было не оговорился, сказав: направо и налево. Нет, только налево… Либер мог бы быть гораздо более интересным политиком, если бы не страдал одной навязчивой идеей. Он походя, хищно высматривал во всех случаях жизни, что бы ему такое сделать, сказать, придумать на гибель, во вред, в пику большевикам… Когда большевики стали властью, Либер не выдержал, оторвался от всех своих ближайших соратников и покатился далеко направо.
Не меньшее значение манифест должен был иметь и для Европы. Дело было, конечно, не в призывах как таковых. Ленин по приезде своем, пренебрежительно отзываясь об этом манифесте, правильно говорил, что «к революциям не призывают, революций не советуют: революции зреют, вырастают». Ленин рассуждал так хорошо, так «по-марксистски» до самого октября, после чего стал в еженедельных воззваниях «призывать» на помощь Европу и «советовать» ей произвести социалистическую революцию…
Но дело было действительно не в призывах. Дело было просто-напросто в информации. Путаница понятий, царившая по всей Европе в толковании русских событий, была невообразимой до сих пор, на третьей неделе революции. Неразбериха в ее оценке царила и в союзных и во вражьих станах, и среди буржуазии и в пролетарских слоях.
Лживое радио Милюкова от 3 марта, конечно, сделало свое посильное скверное дело: оно успело значительно дискредитировать нашу революцию перед лицом союзной и австро-германской демократии. Но все же это радио не могло предотвратить встряски, искоренить брожение среди европейского пролетариата; оно было далеко не достаточно для того, чтобы заставить пролетарскую Европу поставить крест, махнуть рукой на русскую революцию. И точно так же не могло это радио удовлетворить правящие классы, не могло успокоить англо-французскую буржуазию, дав ей уверенность в том, что горы русского пушечного мяса, реки русской крови по-прежнему к ее услугам; и не могло обескуражить австро-германских империалистов, погасив в них надежды на выгодный сепаратный мир, надежды, вспыхнувшие при первом громе русской революции.
Всего этого радио сделать не могло. Ибо, во-первых, кое-как, в виде волнующих туманностей, истина просачивалась в Европу; правящей буржуазии она во всяком случае была доступна, и слухи о каком-то Совете (Soviette), «играющем роль», так или иначе доносились до крайнего Запада. А во-вторых, ведь дипломатия для того же и существует, чтобы обманывать тех, к кому она адресуется; об этом также были достаточно осведомлены в Европе, и там не могли при всем желании придать достаточно веры милюковским басням.
Путаница понятий, с одной стороны, и брожение умов, с другой, царили в Европе огромные… О том, как растерялась германская пресса, с восторгом телеграфировал в Россию желтый корреспондент желтого «Русского слова» (тираж которого превысил тогда миллион): «Немецкая печать долго стояла перед загадкой: Милюков и Керенский в одном кабинете. Что сей сон значит: Константинополь или немедленный мир? Если Константинополь – что делает в министерстве пацифист Керенский? Если мир – как же Милюков? Куда девать, наконец, Бьюкенена, которого немцы в первые дни произвели в крестные отцы революции?..»
Телеграф принес весть, что все социал-демократы в рейхстаге единогласно впервые голосовали против военных кредитов. Явный толчок испытал «Vorwarts»,[53] который писал 13 марта: «Мы боремся теперь не с царизмом и его союзниками, а с союзом демократических народов, видящих в Германии последний оплот реакции, и в этом наша слабость… Мы требуем немедленных политических реформ и полной свободы… Нынешняя Россия имеет право знать, с какой Германией она имеет дело: с Германией, которая стремится к завоеваниям, или с Германией, уважающей права других народов…» Но тут же социал-патриотическая газета грозится России вечной враждой в случае ее дальнейших агрессивных намерений и уверяет, что немцы далеко не слабы.
Будущий душитель германского пролетариата Носке, гадая на трибуне рейхстага о том, что происходит в России, говорил: «Как только в России определится стремление к миру в такой степени, что с ним придется считаться Временному правительству, мы потребуем, чтобы сейчас же германское правительство не преминуло предпринять все шаги, необходимые для заключения скорейшего почетного мира с Россией…» Расписывается в своем неведении и германский канцлер, который в торжественной речи при обсуждении бюджета приготовил на оба случая кулак и пальмовую ветвь. «Через несколько дней или недель можно будет составить представление о событиях в России, – говорил канцлер. – Мы увидим, желает ли русский народ мира или присоединяется к мнению лиц, проповедующих войну до победного конца. Мы будем следить за событиями хладнокровно с готовым для удара кулаком…» Но вместе с тем канцлер делает все возможное, чтобы заманить всколыхнувшуюся, неведомую Россию на вожделенный сепаратный мир. Канцлер зорко высматривает линии меньших сопротивлений и идет по ним очень далеко. «Наши недоброжелатели во всех частях мира уверяют, что Германия намерена уничтожить свободу, только что завоеванную русским народом, что император Вильгельм хочет восстановить власть царя… Торжественно заявляю: это ложь и клевета. Русский народ может не тревожиться относительно наших намерений вмешаться в его дела. Мы не хотим ничего другого, как скорейшего заключения мира с этим народом (возгласы одобрения) на основах, одинаково почетных для обеих сторон».
Наша «большая пресса» и наше казенное телеграфное агентство, по-прежнему служившее Милюкову и шовинизму, ничего не сообщали о том, что происходит среди германских интернационалистов и в недрах германского пролетариата. Возбуждение, несомненно, там было особенно сильно. И тем более нелепа, тем более трагична была эта неизвестность, это отсутствие сведений о русских событиях. Затаенный трепет братских сердец, надежда на освобождение от военного кошмара, готовность броситься в решительную схватку за мир под давлением всего милитаристского блока сменялись разочарованием, отчаянием, сознанием безысходности положения, покорностью судьбе, капитуляцией перед идеей «защиты отечества», перед лицом союзного шовинизма, окрепшего и возросшего за счет национал-либерального переворота в России.
Перед всей Германией было два пути, стояли две возможности в зависимости от действительного характера русских событий: либо теснее, чем раньше, сплотиться вокруг знамени Вильгельма, жаждавшего разбоя, но звавшего к защите прав и очагов; либо сплотиться вокруг иного знамени – Циммервальда и вместе с русской революцией поставить в порядок дня мир и братство народов… Эта альтернатива знаменательна. Она простирается на все будущее русской революции: в зависимости от того, удержит ли она в своих руках знамя Циммервальда, она победит или погибнет сама, и она послужит фактором реакции или революции в Европе.
Но растерянность, волнение и беспокойство во вражьих странах меркли перед тем, что было у союзников. Ни там, ни здесь не опасались и не рассчитывали на немедленную революцию под влиянием русских событий. И там, и здесь дело шло только о войне и мире. И вот тут была разница.
В Германии дело шло о том, оставит ли русская революция все в прежнем виде или даст огромные выгоды. В странах согласия вопрос ставился иначе: либо русская революция оставит все в прежнем (или почти прежнем) виде, либо она нанесет союзному делу колоссальный урон, причинит непоправимые потери. Волноваться из-за выигрыша и обмануться в нем – это, конечно, не то, что иметь в перспективе утрату своего «кровного», «жизненно необходимого» достояния.
И союзная печать с первых же дней, невзирая на успокоительное радио, забила неистовую тревогу. Особенно рвала и метала в патриотическом волнении, билась в смертельной тревоге вся Франция, где социалистическое большинство только что «заклеймило» трех своих собратьев за их поездку в Циммервальд… Слухи о каком-то Совете, который заражен пацифизмом и который мешает все карты, эти слухи не давали покоя. Уже 10 марта в русских газетах появилась телеграмма из Парижа: там передают, будто бы Петербургский Совет рабочих и солдатских депутатов высказывается против войны; «эти слухи заставили откликнуться парижские газеты, которые, конечно, отказываются верить, чтобы русский пролетариат высказался против борьбы с кайзером и его приспешниками».
Однако можно не «верить», но необходимо действовать. Официальная «дипломатия» с Милюковым, конечно, должна идти своим чередом. Но ведь ясно, что Милюков, горя желанием вступить равноправным членом в «союзную семью», может сильно приукрашивать истину. А затем, дипломатия с Милюковым – это дело полезное для втирания очков своим поднадзорным и подцензурным «великим демократиям», но это явно негодное оружие против этого Совета… Необходимо прежде всего как следует выяснить обстоятельства, а затем обсудить, что делать.
Вот тут манифест «К народам всего мира» и вносил необходимую ясность. Он не оставил сомнений в позиции Совета; позиция была именно та, какую только что заклеймило французское социалистическое большинство. Если при таких условиях Совет действительно представляет силу, то положение создается довольно серьезное. В рядах социалистов, а тем более в недрах пролетариата возможно пагубное замешательство, возможна еще невиданная встряска. Манифест действительно властной организации, объединяющей сотни тысяч рабочих и солдат, может иметь роковые последствия. Попросту он может достигнуть цели.
Поэтому немедленно, впредь до выяснения дальнейших обстоятельств, необходимо принять меры при содействии верного Милюкова. Надо прежде всего, чтобы ясность была внесена только в головы правителей, но никак не народов. Выразив Милюкову благодарность за удачное изложение событий от 3 марта, надо прежде всего скрыть от народов события в России вообще, а манифест в частности.
Верный Милюков со своей стороны уже старался с первых дней. Приехавшие эмигранты сообщали, что во всей Европе ныне совершенно нет русских газет. Все, что известно о революции, известно из официальных сообщений… Мартов телеграфно умолял добиться свободы сношений русских социалистов с их заграничными представителями. Совет уже был объявлен возможным очагом заразы, и весь империалистский интернационал поспешил прежде всего учинить заговор молчания.
«Рабочая газета» меньшевиков писала, что если во время пожара соседние здания загораются сами от раскаленной атмосферы, то тем более надо ожидать пожара от такой головни, как манифест 14 марта. Поэтому, естественно, головню надо было на лету притушить и затоптать. С манифестом случилось то, что было неизбежно при таких условиях: от него цензура оставила одни обрывки, о «невинности» которых можно судить но следующему обстоятельству. Телеграмма, полученная у нас 18 марта, гласила: «L'Humanite» воздерживается от оценки обращения Совета к пролетариату всего мира вследствие некоторого сокращения текста французской цензурой. Другие же газеты, «Evenement» и «Victorie» находят, что Совет отныне порвал с пацифизмом… Даже наше высококорректное агентство сочло нужным прибавить: «Вывод несколько неожиданный, быть может, объясняемый вышеупомянутыми сокращениями».
Цензуры было, впрочем, недостаточно: по случаю русской свободы и равноправия в эти дни в Париже была закрыта газета русских интернационалистов «Начало», существовавшая кое-как два года… Но, во всяком случае, повязка на глаза «великих демократий» – это недостаточное средство. Надо изыскивать другие… Пока придумали вот что: уже числа 9-го или 10-го французская парламентская социалистическая фракция избрала трех делегатов для поездки в Петербург для информации и соответствующего «товарищеского» воздействия. Это были три махровых «патриота», которых мы в Совете никак не могли принять за истинных представителей французского пролетариата и могли считать только фактическими агентами правящей Франции. А через несколько дней появилось сообщение, что незваные гости едут сначала в Англию, где к ним Присоединятся несколько английских деятелей рабочего движения – членов парламента. Физиономия этих деятелей была еще более недвусмысленна. Наша буржуазная пресса неловко проговаривалась, что английские делегаты «все без исключения являются сторонниками Ллойд Джорджа и его политики; сама же делегация, которой придается большое значение, будет полуофициальной». Все это было верно, и все это мы в Совете знали… Потому-то частью посмеиваясь, частью негодуя, мы не готовили этой симпатичной делегации особо торжественной встречи и готовы были лишь обеспечить ее миссии заслуженный успех.
В ожидании этого успеха прекрасная Франция и гордая Англия, конечно, не могли успокоиться. Несмотря на дипломатию Российского телеграфного агентства, до нас все же долетали истинные «настроения» правящих и услужающих союзных сфер. В британском парламенте уже не стеснялись с трибуны (Бонар-Лоу) выражать сочувствие Николаю Романову. Петербургский представитель Англии господин Бьюкенен, дав волю злобе, забыв о дипломатии, уже открыто именовал носителей советских взглядов германскими агентами, «которые не переводятся и в новом строе, сея раздор между союзниками…».
Но Франция все же шла впереди: новый премьер господин Рибо в укор революции с таким страшилищем, как Совет, не постеснялся вздыхать в палате депутатов о низложенном царе, который «был и останется другом Франции». Если такую речь назвать дипломатической, то что же должны были гласить настоящие слова?.. Настоящие слова уже твердили газеты. Они спрашивали, когда же наконец Временное правительство разгонит штыками эти банды рабочих и солдат, заседающих в Таврическом дворце и претендующих на роль в государстве? Когда будет положен конец анархии, пацифизму, германофильству и всему этому неизмеримому ущербу Франции, всегда помогавшей, так много ссудившей?..
«Государственным» элементам в России приходилось принимать меры. По крайней мере приходилось пытаться. Приходилось развертывать борьбу по всему фронту. К этому обязывал весь «контекст обстоятельств», внутренних и внешних.
Для руководящего советского ядра весь этот «контекст» также был кристально ясен. Борьбу приходилось вести с силами международного капитала, вести на чрезвычайно скользкой почве, почти не подвергаясь лобовым атакам, но заведомо подставляя себя и свои принципы под ушаты грязи, лжи, клеветы, инсинуаций, интриг и всего арсенала того отвратительного оружия, какое свойственно употреблять честным и просвещенным авторитетам дикой мещанско-обывательской толпы… Ведь в ближайшем весь русский Циммервальд превратится в агентов германского штаба, в изменников отечеству, в безумных честолюбцев с подозрительным прошлым. Ну что ж! Не это заставит нас сложить оружие.
Складывать оружие вообще не приходится. Буржуазии служат деловые люди, которые не дремлют. Мобилизация противосоветских, враждебных демократии сил по всему лицу земли русской, по всей Европе идет на всех парах. Надо следовать их примеру, чтобы не было поздно.
К средним числам марта Исполнительный Комитет уже представлял собой коллегию человек в сорок, если не больше. Взамен временно вступивших (1 марта) девяти солдатских представителей солдатская секция избрала постоянных – что-то около двадцати человек. Кроме того, девять новых представителей избрала рабочая секция… Последние, однако, почему-то не вступали в Исполнительный Комитет, не вступали очень долго, около месяца. Но солдаты вступили немедленно. Затем несколько человек, двое-трое, прибавилось от совета офицерских делегатов, я о них уже упоминал. Наконец, помимо всевозможных партийных представителей была как будто представлена особо солдатская Исполнительная комиссия.
Состав советского центрального органа, как видим, был уже достаточно громоздок, расплывчат и текуч. Представители партий и других организаций нередко заменяли друг друга, уезжая в командировки, уходя в партийную работу и по другим причинам. Знать всех членов Исполнительного Комитета уже не было возможности. По крайней мере я, тугой на имена, уже в это время не знал фамилий, вероятно, доброй трети товарищей по Исполнительному Комитету и сейчас могу назвать всего нескольких человек. Но и то сказать, все эти новые члены давали слишком мало поводов выделить их индивидуальность и большею частью сливались в единую сплошную массу.
Около того же времени у нас вошел в силу обычай, довольно рациональный и вытекающий из обстоятельств, если бы им не злоупотреблять: Исполнительный Комитет приглашал в свою среду вновь прибывающих товарищей, имеющих явные и особые заслуги перед движением. Именно на этих основаниях попадали в Исполнительный Комитет многие наши именитые эмигранты или ссыльные (если их не делегировали партийные организации). Этим товарищам предоставлялся совещательный голос…
Было бы здесь, быть может, более всего уместно руководствоваться индивидуальными свойствами приглашаемых, их революционным стажем и заслугами. Но это было довольно субъективно, а при начавшейся партийной борьбе это повлекло бы за собой довольно крупные недоразумения и трения. Поэтому приглашали больше по категориям: так были кооптированы бывшие думские фракции, членов которых набралось довольно много.
Но это повело к разводнению Исполнительного Комитета людьми, присутствие которых не имело никакого значения… Вообще в Исполнительном Комитете ежедневно мелькали все новые и новые лица. Они уже не привлекали ничьего внимания, и никто не спрашивал, откуда они явились, как их зовут и к какой принадлежат они партии. Про то знал один секретариат да мандатная комиссия…
Понятно, что при всех этих условиях Исполнительный Комитет не мог сохранить своей прежней физиономии. Среди наводнившей его военщины было, правда, несколько человек левых партийных людей – интернационалистов. Но в большинстве своем эти солдатские и офицерские делегаты представляли собой праводемократическую, или чисто обывательскую, или просто кадетствующую массу. Частью это были люди либеральных профессий и взглядов, наскоро нацепивших на себя какой-нибудь социалистический ярлык, необходимый в советской демократической организации; частью же это были действительно солдаты, выдвинутые солдатскими органами в соответствии с господствовавшими в них тогда военно-победными настроениями. В большинстве своем эти люди сгрудились вокруг эсеровского ядра и действовали вкупе и влюбе с более правыми советскими «народниками», народными социалистами и трудовиками, совершенно изолировав левого циммервальдца Александровича, избранного рабочими голосами на первом общем собрании Совета в первую ночь революции. Но иные назывались и меньшевиками-оборонцами или «сознавались» в том, что они сторонники плехановского «Единства» (на деле это были кадеты). Все эти названия не делали существенной разницы.
У меня было для всех них одно название: «мамелюки»… Но, повторяю, у них еще не было ни малейшего Наполеона. Они были слабо организованы. По небольшим вопросам легко колебались и распылялись. И небольшое ударное ядро при надлежащей сплоченности и энергии, опираясь на левый фланг, а также и на значительное болото, по-прежнему еще могло поддерживать свою гегемонию и проводить циммервальдскую линию советской политики.
Болото состояло из некоторых более или менее новых в политике людей, инстинктивно тяготеющих к миру и пролетарскому делу, а кроме того, в болоте тогда состояли наши подмоченные циммервальдцы во главе с двуединым Чхеидзе – Скобелевым. Последние в скором времени нашли себе постоянное место, примкнув к новому правому большинству; первые же оставались налево и впоследствии участвовали в неудавшейся попытке образовать внефракционную социал-демократическую левоцентровую группу. В числе этих людей я помню, например, будущего большевистского сановника Енукидзе, а затем классический флюгер – Элиаву, к этой же категории принадлежал тогда состоявший где-то «при Исполнительном Комитете» офицер Тарасов-Родионов, который сообщал мне как левому о всевозможных кознях Военной комиссии и разных военно-правительственных сфер. После октябрьского переворота эти люди вместе со Стекловым ушли к большевикам.
Во главе разбухшего правого крыла, казалось бы, могли стать такие высокоподготовленные оборонцы, как Гвоздев, Богданов, Эрлих. Однако этого не случилось. Эти «разумные» оборонцы, вероятно, были слишком вдумчивыми и слишком добросовестными социал-демократами для такой миссии. Для этого они, вероятно, слишком определенно чувствовали свою связь с рабочим движением. Они потом также примкнули к правому большинству, нередко внося в его неистовую прямолинейную политику отрезвляющие ноты. Но иного им тогда ничего и не оставалось при их закоренелом оборончестве… Слиться же с мелкобуржуазной солдатско-обывательской массой и возглавить ее на всем фронте начавшейся классовой борьбы эти люди не могли и не хотели. По крайней мере объективные обстоятельства, еще только что завязавшийся узел не заставили их проявить в этом деле инициативу… Впрочем, эти люди и не обладали яркими данными вождей: речь могла идти только о временном выполнении таких функций при отсутствии незыблемых авторитетов и признанных, зафиксированных лидеров.
При отсутствии же таковых над «мамелюками», кто палку взял, тот и был капрал. Довольно энергично, но в мягких формах действовал Л. М. Брамсон. Импонировал им своими эполетами и своей хорошей культурой другой трудовик – Станкевич. Не часто появлялся, но пользовался своим старым эсеровским авторитетом Зензинов. Но, пожалуй, больше других предводительствовал ими седовласый патриарх, как я говорил, «декабрист», Н. В. Чайковский. Большое исторически-революционное имя не мешало этому человеку не иметь ничего общего с революционным и социалистическим движением и быть самым законченным, либерально настроенным обывателем во всех больших и малых вопросах политики. Его роль в тот период ограничилась этим случайным предводительством над «мамелюками». Но в скором времени эта роль сконфузила и его партийных товарищей, и самих «мамелюков».
Предводительствовать же ими для некоторых типов деятелей не представляло больших трудностей. Для этого требовалось, главным образом, говорить что-нибудь повышенным тоном об «интересах родины», о «не имеющих отечества» и «не помнящих родства», о «безответственности», о «демагогии», об «анархии»… Впоследствии школа революции дала себя знать, вкусы изощрялись, требования повысились. Но пока этого было достаточно.
Из безличной, во всяком случае одноличной, массы этих новых советских деятелей я при моей недурной памяти могу вспомнить немногих. Председатель солдатской секции рыхлый, женообразный инженер Завадье. Молодой красивый актер, бойкий агитатор Вербо. Сумбурный, солидный и говорливый доктор Менциховский. Большой «авторитет» по солдатским делам плехановец-адвокат Бинасик. «Настоящий» солдат Кудрявцев с залихватскими усами, с огромным количеством «непонятных» слов и с интимными разговорами: в этих разговорах он делился мечтами о своей оставленной в каком-то городишке лавочке, которую теперь, после военной службы, он развернет хоть куда; он же передавал мне, как редактору «Новой жизни», свои стихотворные пасторали; впрочем, он скоро исчез, очевидно вернувшись к своей «лавочке».
Были еще несколько человек, лица которых я хорошо помню, но имени припомнить не могу…
Все эти военные люди в соединении с партийными народническими представителями и сравнительно немногими, но зато высокого качества социал-демократами в недалеком будущем составили прочное правое советское большинство, а ныне представляли собой разрыхленную почву, чающую и жаждущую сеятелей и хозяев. Впрочем, из этой серой массы при победе большевизма также немало ушло к левым эсерам, то есть к большевикам же. Это у них стоило недорого…
Уже несколько дней как появился в Исполнительном Комитете небольшой, привлекательного вида человек, с классической головой семита, с черной «ассирийской» бородкой, с внимательным взглядом исподлобья, с саркастической улыбкой и кошачьими движениями. Он довольно часто выступал, обнаруживая опыт и деловитость, хотя и не произвел своим появлением никакой сенсации. Я у кого-то спросил наконец, кто этот человек. Спрошенный сделал большие глаза:
– Как, вы не знаете? Это Либер, знаменитый бундовец.
Либер играл в дальнейшем большую, хотя и не самостоятельную роль. Без яркой индивидуальности, но с большим политическим прошлым, с солидной школой, с выдающимися ораторскими способностями, он скоро стал если не вдохновителем, то одной из главнейших опор нового советского большинства. Во многих случаях, в делах, происходивших на большой арене, во всенародных собраниях Либер был незаменим для этого большинства. И можно было сплошь и рядом чувствовать на себе его темперамент, видеть его сухощавую фигуру, подскакивающую на трибуне с двумя поднятыми пальцами; и слышать его надрывающийся голос, выводящий на высоких нотах бурные филиппики… Я чуть было не оговорился, сказав: направо и налево. Нет, только налево… Либер мог бы быть гораздо более интересным политиком, если бы не страдал одной навязчивой идеей. Он походя, хищно высматривал во всех случаях жизни, что бы ему такое сделать, сказать, придумать на гибель, во вред, в пику большевикам… Когда большевики стали властью, Либер не выдержал, оторвался от всех своих ближайших соратников и покатился далеко направо.