Похороны, как известно, состоялись в конце концов все-таки на Марсовом поле. Но как это произошло, я не помню. Кажется, дело было попросту решено постановлением Исполнительного Комитета, установившего по соглашению с художниками «техническую невозможность» похорон на Дворцовой площади и отменившего на этом основании постановление Совета… Горький же с тех пор в Совете не появлялся, как ни звал я его туда, как ни провоцировал его снова на непосредственное общение и контакт с центральным органом революции.
   В этом же заседании рабочей секции специальный доклад об организации похорон делала специальная похоронная комиссия. От ее имени выступал студент какого-то специального заведения, специально прикомандированный ко всяким церемониям и торжествам. Необыкновенно длинный человек с необыкновенно узкими плечами и большой головой, этот похоронный студент всегда появлялся на горизонте во всех таких случаях и, неподвижно стоя на кафедре, глухим замогильным голосом докладывал распорядок и технику церемоний… Это была большая и ответственная работа. Именно ей и этому студенту, в частности, в огромной степени мы обязаны были тем, что все торжества, процессии, манифестации того времени проходили не только без несчастий, но в изумительном порядке, с полным блеском.
   Боялись, конечно, провокации и Ходынки. Черная сотня как-никак еще существовала. Воспользоваться стечением всего революционного Петербурга, устроить провокационную панику, массовую давку, стрельбу и сыграть на этом во время смятения еще неустойчивых умов – это могло быть очень соблазнительно для потерпевших темных сил, куда-то исчезнувших с открытого горизонта…
   С другой стороны, «лучшие военные авторитеты» утверждали категорически, что миллионную массу пропустить в течение дня через один и тот же пункт совершенно невозможно. Говорили, что это окончательно и бесповоротно доказано и теорией и практикой массовых передвижений войск. Между тем в похоронах должен был принять участие весь петербургский пролетариат, весь гарнизон, и собиралась на похороны также вся обывательская и интеллигентская масса, горевшая первым энтузиазмом. Это было гораздо больше миллиона верных участников.
   И риск, и трудности были, стало быть, огромны. Обеспечить порядок приходилось в полном смысле самому населению, и приходилось положиться на его сознательность и самодисциплину. Молодая милиция и громоздкий, разбухший, совершенно неопытный в этих делах гарнизон сами по себе ничего не могли сделать. Зато, если бы все сошло хорошо, это был бы блестящий экзамен и новая огромная победа петербургской демократии. Сейчас похоронная комиссия в лице длинного студента, изложив все затруднения, требовала отсрочки похорон, назначенных на 10-е. В противном случае она ни за что не ручалась… Отсрочка была дана.
   А затем рабочая секция занялась снова возобновлением работ. Длинный ряд докладов с мест вскрыл интереснейшую картину рабочего Петербурга в дни затихающей бури. Совету приходилось завоевывать и отстаивать свой авторитет среди колеблемой массы. Почва была очень скользкая. Но председатель Богданов мужественно поставил вопросы ребром и получил положительные ответы. Было постановлено: 1) признать решения Совета рабочих и солдатских депутатов обязательными для всего рабочего класса Петербурга и 2) подтвердить обязательность постановления Совета о возобновлении работ.
   Против второго пункта голосовало 15 человек. Особого внимания удостоился непослушный Московский район, которому Совет смело постановил вменить в обязанность немедленно стать на работы. Правильно!.. 7 марта состоялось собрание агитационной комиссии Исполнительного Комитета с участием многих агитаторов. Комиссии этой, конечно, предстояло огромное будущее. И теперь она уже широко развернула свою деятельность в пределах города. Требования на агитаторов и пропагандистов были колоссальны, безграничны. Все хотели знать и еще ничего не знали…
   В агитационной комиссии пришлось поднять ряд сложных вопросов. Ведь все агитаторы были партийные люди. Как поступать им в своих выступлениях от имени Совета?.. После основательных прений общие положения были установлены в том смысле, что в крупных, принципиальных вопросах агитаторы были обязаны придерживаться политической платформы Исполнительного Комитета и Совета. Но каждому предоставлялось, отгородившись от Совета, развивать и свои партийные взгляды.
   Этим, конечно, ни в какой мере не разрешался больной вопрос о взаимоотношении партий и Совета, вопрос, с которым Исполнительному Комитету пришлось в острой форме столкнуться еще в ночь на 2 марта. С тех пор этот вопрос неоднократно вставал на очередь, но так и не обсуждался. Насколько помню, он так и не был никогда обсужден в Исполнительном Комитете. Да его, по-видимому, было и невозможно разрешить теоретически – так, чтобы решение было приемлемо для Совета и для партий. Практически же, когда началась резкая партийная дифференциация, когда она сделала безнадежной самую постановку вопроса в теоретической плоскости, тогда вопрос этот легко решила сама жизнь, решил «стихийный» ход революции.
   В ночь на 2 марта Исполнительный Комитет столкнулся с самочинными и вредными действиями петербургского междурайонного комитета – большевистской автономной организации, выпустившей прокламацию против офицеров в острейший по погромам момент. Очень любопытно, что с тех пор эта организация успела сама поставить и разрешить вопрос о своих отношениях к Совету. Вот какую резолюцию вынесла она по вопросу о возобновлении работ: «Принимая во внимание, что исходящий от Совета призыв к возобновлению работ не содержит в себе указаний на минимум необходимых изменений в условиях труда и способен внести расстройство в ряды рабочего класса, междурайонный комитет считает необходимым предложить Совету рабочих и солдатских депутатов немедленно доставить на обсуждение вопрос о введении восьмичасового рабочего дня, о нормировке заработной платы, об изменении состава заводской администрации и введении охраны женского и детского труда. Но вместе с тем, констатируя, что Совет является в данный момент единственным выразителем воли пролетариата, что сила рабочего класса заключается в единстве и всякая разрозненность действий учтется в данный момент врагами революции как признак его слабости, петербургский междурайонный комитет призывает рабочих подчиниться решениям Совета…» Большевикам-междурайонцам, отлично знавшим, что вопрос об изменении условий труда уже поставлен в Совете, конечно, было необходимо накормить волков партийности; если они сочли при этом нужным сохранить овец дисциплины и единства, то это было прекрасное начало. В добрый час!..
   Революция раскинулась по всему лицу русской земли. Со всех концов ее поступали сотни, тысячи известий о перевороте, происшедшем легко, мгновенно, безболезненно и спрыснувшем живой водой, вызвавшем к жизни придавленные, прозябающие народные массы. Телеграммы говорили о «признании», «присоединении» войск (вместе с командным составом), рабочих, крестьян, чиновников, буржуазии и всякого люда.
   Естественно, что население разбивалось на две группы: одна тяготела к Мариинскому дворцу, другая – к Таврическому. Средина – мелкобуржуазные слои колебались, но понемногу выбирали, самоопределялись. Пока это было, впрочем, нелегко, ибо пока на видимой поверхности были тишь и гладь.
   Советы в мгновение ока образовались повсюду. Образовались, конечно, кое-какие и действовали не мудрствуя лукаво; но это были организации, опорные пункты демократии и революции… Профессиональные союзы росли как грибы. «Известия» были переполнены воззваниями, приглашениями, повестками всевозможных, самых неожиданных союзов и ассоциаций. Вероятно, сотни митингов и организационных собраний происходили ежедневно в Петербурге.
   Все партии и политические группы, не исключая микроскопических и никчемных трудовиков, народных социалистов, «Единства», тех же «междурайонцев», сломя голову бросились в работу и уже развили такую энергию, что буржуазия на эту бешеную скачку смотрела изумленными очами и начала, чем дальше, тем откровеннее, высказывать свой страх…
   У самой буржуазии кадеты поглотили всех прочих. Более правые казались уже не по сезону и исчезли как дым. Но дело от этого нисколько не менялось. «Партия народной свободы» стала вполне прочной цитаделью всей плутократии и степенно выступала со знаменем государственности и порядка. Сейчас она готовила съезд и неустанно рассуждала на тему, монархическая она партия или республиканская. Милюкову вместе с мартовскими кадетами, нахлынувшими справа, приходилось трудненько – против левой моды, против обывательской мягкости и народолюбческого энтузиазма…
   Страна и демократия организовалась не по дням, а по часам. При виде этого радовалось сердце и думалось: теперь необходимы скорее новые, демократические муниципалитеты– при них, если так пойдет дальше, цензовики у власти скоро будут излишней роскошью. Еще несколько недель, и мавр, пожалуй, закончит свое дело.
   Отрадно и поучительно было заглянуть тогда в наши «Известия», взглянуть на эту вереницу обращений, приглашений, объявлений. Но не скажу, чтобы «Известия» в то время вообще могли доставить удовольствие советскому патриоту. Боже мой, что это был за беспорядочный, невыдержанный, расхлябанный, неумелый орган! Без всякой руководящей линии, с возмутительным подбором и расположением материала, с заголовками, ни на йоту не соответствующими тому, что находится под ними, с самыми удивительными сообщениями; это была не газета, а какой-то калейдоскоп механически втиснутых в полосы отрывков. При таких условиях «Известия», конечно, не имели будущего.
   Стеклов, естественно, не имел времени заняться этим делом вплотную. Другие, очевидно, не чувствовали себя достаточно устойчиво в редакции и не имели достаточно развязанных рук. Кроме того, у Стеклова были какие-то недоразумения с техникой, с типографией и ее администрацией. Его обвиняли в самоуправных, дезорганизаторских действиях и в превышении власти. Приходили с жалобами. Дело «Известий» разбиралось в Исполнительном Комитете. Была назначена комиссия для расследования. Чем кончилось дело, не помню.
   8 марта нам пришлось заняться советскими финансами. У Исполнительного Комитета уже было обширное делопроизводство, канцелярия, штаты. Организация все ширилась и разветвлялась. Требовался солидный бюджет, и финансовая комиссия с Л. М. Брамсоном во главе корпела над его разработкой.
   Очень многие советские работники бросили для Совета все свои дела и заработки. Они должны были лечь целиком на бюджет Совета. Но источников доходов, кроме доброхотных даяний и «Известий», не было никаких. И измыслить их, а особенно обеспечить поступления было до крайности трудно.
   Приняли воззвание к жертвователям. Потом много таких воззваний выпускала финансовая комиссия. Применяли отчисления от заводских, профессиональных и других организаций. Прибегали к займам. Увы, финансы «частного учреждения», насколько я знаю, никогда не процветали до самого октября.
   Сейчас было сделано предложение, не помню, от кого оно исходило, обратиться к правительству с предложением ассигновать на нужды Совета, как всероссийской организации, 10 миллионов рублей из государственных средств… Я лично был против этого предложения. Ведь каково бы ни было фактическое положение Совета в государстве, все же с формальной, с государственно-правовой точки зрения это было частное учреждение, классовая организация, которую, согласно создавшейся временной конституции, писаной и неписаной, никак нельзя было включить в наличную систему государственных учреждений. Следовательно, ассигнование из государственных средств могло быть произведено только в порядке ссуды или субсидии. А это предполагало такие взаимоотношения между Советом и правительством, каких на деле не было, каких не могло быть, не должно было быть. В интересах полной классовой независимости демократии от цензовиков, в интересах полной свободы борьбы Совета с цензовым правительством я высказывался против обеспечения советского бюджета путем правительственной субсидии.
   В этом отношении я опять-таки разошелся с большинством и правых и левых: правые не предполагали или не хотели борьбы, левые не видели или не хотели видеть связи между борьбой и субсидией… Было решено обратиться к правительству через контактную комиссию за ассигновкой в 10 миллионов рублей.
   Пожертвования вообще не могли обеспечить советский бюджет. Но сейчас они поступали в огромном количестве от всевозможных организаций и частных лиц всякого звания, не исключая буржуазии. Таков был энтузиазм и таков был ореол Совета в те идиллические времена… Еще более широкой рекой текли пожертвования на нужды амнистированных товарищей – ссыльных, каторжан, эмигрантов. Здесь, в сфере благотворительности, именно буржуазия сочла тактичным тряхнуть мошной. В мгновение ока был создан фонд в полмиллиона рублей (по тем временам огромная сумма), который все рос и которым распоряжался особый комитет во главе не то с В. Н. Фигнер, не то с О. Л. Керенской. Это была насущная нужда, и она была хорошо удовлетворена за счет общественного энтузиазма.
   Декрет об амнистии наконец был опубликован 8 марта. Пора! Недоразумений было немало и после декрета. Об отдельных категориях «преступников» пришлось дать дополнительные постановления в последующие дни… Молодой министр юстиции терпел одну неудачу за другой в своих товарищах: желательные ему кандидаты отказывались один за другим. Но все же министерство Керенского работало не покладая рук и, пожалуй, обгоняло соседние ведомства в своей «органической работе», в реформаторской деятельности.
   На следующий день Керенский провел декрет об отмене смертной казни. Это также было встречено всеобщим энтузиазмом. Но… не была ли судьба этой меры самым из всех горьким издевательством над великой революцией! Мы встретимся со смертной казнью, с борьбой за нее и против нее через немного месяцев. Мы увидим, как «во имя революции» смертную казнь отстаивал тот, кто отменил ее, а боролись с ним те, кто «во имя революции» применяли потом массовые казни без суда. Не только над революцией издевались люди – издевались всенародно над самими собой. Немудрено! Пережита великая трагедия, сила и глубина которой не стала от того меньше, что для участников и современников эта трагедия так часто казалась фарсом…
   Другие министерства так же, впрочем, работали очень хорошо. Милюков вел свою тайную дипломатию, подготовляя признание революционного правительства доблестными союзниками. Гучков неустанно трудился над трудной задачей, как бы в армии устроить все по-новому и оставить все по-старому. Шингарев, с Громаном над душой, работал над продовольствием и подготовлял хлебную монополию. Коновалов и Терещенко ухаживали одновременно и за промышленниками, и за «товарищами рабочими», причем первый хлопотал над созданием в своем министерстве отдела труда, чтобы потом сделать из него самостоятельное министерство, второй изыскивал «безболезненные» пути к финансовой реформе и делал доклады об улучшении курса русского рубля. Не без дела был и святейший прокурор В. Н. Львов, ибо духовенство встряхнулось, быстро «самоопределялось» и задумало не на шутку стать государством в государстве, особенно в Москве.
   8 же марта я заглянул в солдатскую секцию. О выборном начальстве там, кажется, забыли, но были заняты хронической болезнью столичного революционного гарнизона – вопросом о выводе частей из Петербурга. Дело шло о выселении в места прежнего расположения вновь прибывших частей, не склонных возвращаться к пенатам. Относительно этих частей правительство в первоначальном нашем договоре не брало на себя никаких обязательств, и вообще держать их в столице не могло быть оснований. Солдатская секция постановила: разрешить вывести те части, которые имеют признанных солдатскими собраниями офицеров, имеют выборные солдатские комитеты и необходимое вооружение…
   Вопрос о выводе частей прошел немало фаз и стадий, оставаясь всегда благодарной почвой, ударным пунктом для всяких искателей меньших сопротивлений в сердцах темных масс. В течение восьми месяцев этот вопрос хронически выплывал на арену, а перед самым октябрьским переворотом он же явился последней каплей, переполнившей чашу, вылившей солдатскую стихию в подставленные пригоршни большевиков.
   Исполнительный Комитет переезжал в новое помещение. Комната № 10 была нужна для редакции «Известий», и Исполнительный Комитет рад был от нее освободиться при первой возможности. Новое помещение в другом конце дворца было относительно удобным и стало постоянным до самого переезда в Смольный. Это была большая комната № 15, расположенная не на ходу; правда, в ней было довольно низко и при больших скоплениях людей довольно душно; но она имела то неоцененное преимущество, что при ней была передняя с телефоном, в которой могли помещаться «службы» и солидные заградительные отряды.
   Меблирована комната была также довольно убого. Кое-какой стол, не хватавший на весь разросшийся Комитет; не в избытке разнокалиберные стулья, иногда трехногие, или плетеные кресла, иногда продавленные; турецкий диван, неизвестно почему попавший в революцию; пустой шкаф, служивший исключительно для прикрытия двери в следующую комнату, в комнату солдатской Исполнительной комиссии, и с треском во время заседаний отодвигаемый нетерпеливыми товарищами, не желавшими обходить кругом; у окна – закусочный и чайный кухонный стол, уставленный разного вида кружками, стаканами, банками, чайниками, объедками, и, наконец, гармонично дополняло обстановку великолепное золоченое трюмо, бог весть кому раньше служившее и почему-то оставленное в этой компании. Оно напоминало блестящего генерала, осаждаемого где-нибудь на импровизированном митинге новыми гражданами – солдатами и отбивающегося от них в яростном споре непривычными, плохо идущими с языка словами: «Нет, послушайте, товарищи, конечно, мы теперь все равны» и т. д.
   Что было в этой комнате раньше, я не знаю, но с 9 марта и до самой коалиции здесь заседал Исполнительный Комитет. Заседания его имели все тот же маловнушительный вид. Было непрерывное хождение по делам и без дела. За недостатком места люди жались по стенам, стоя и сидя иногда по двое на стуле. Обыкновенно было жарко, и в углу за отсутствием вешалок лежала куча шуб, около которой возились и шумели товарищи, разыскивая свои вещи.
   Переезд в новое помещение внес некоторую пертурбацию в работу Исполнительного Комитета. Пока шло элементарное устройство новой резиденции, Соколов, перебегая от одного члена к другому, вел агитацию насчет воззвания к полякам, которое он считал необходимым принять и опубликовать вместе с манифестом «К народам всего мира». Никто против этого не возражал, и предлагали Соколову наметить текст воззвания…
   Пришел А. В. Пешехонов, бывший комиссаром Петербургской стороны, и делился своим административным опытом. Рассказы его были любопытны, насыщенные не столько пессимизмом, сколько свойственной ему трезвостью и сознанием трудности очередных задач.
   Меня позвали в переднюю, говоря, что меня требует от имени Керенского какая-то дама. Я направился к выходу, но взволнованная дама, небольшая, одетая в черное фигурка, уже вошла в почти пустую комнату Исполнительного Комитета. Ее сопровождал представительный, блестяще одетый барин, с великолепными усами и типичным обликом коммивояжера.
   Немолодая изящная женщина, протягивая мне какую-то бумагу, совершенно невнятно, робея, запинаясь и путаясь, заговорила о том, что ее направил ко мне Керенский, что он выдал ей эту бумагу и что она теперь совершенно свободна и никакому аресту она не подлежит, и ее невинность, лояльность, непричастность вполне установлены и т. п. Не понимая, в чем дело, я невольно перевел вопросительный взор на ее спутника. Тот шаркнул ногой и сказал:
   – Это госпожа Кшесинская, артистка императорских театров. А я – ее поверенный…
   Я боялся, что могущественная некогда балерина расплачется от пережитых потрясений, и старался ее успокоить, уверяя, что решительно ничто ей не угрожает и все возможное будет для нее сделано. Но в чем же дело?.. Оказалось, что она пришла хлопотать за свой дом, реквизированный по праву революции и разграбляемый, по ее словам, пребывающей в нем несметной толпой. Кшесинская просила в крайнем случае локализировать и запечатать имущество в каком-нибудь углу дома, а также отвести ей помещение в ее доме для жилья.
   Дело было трудное. Я был ярым врагом всяких захватов, самочинных реквизиций и всяких сепаратно-анархистских действий. В качестве левого я никогда не имел ничего против самых радикальных мероприятий по праву и самых радикальных изменений в праве, но был решительным врагом бесправия и «правотворчества» всеми, кто горазд, на свой лад и образец. В этом отношении я готов был идти дальше многих правых и нередко вызывал этим замечания среди глубокомысленных советских политиков, что в голове у меня хаос и непорядок, что неизвестно почему я мечусь справа налево, что человек я ненадежный и никогда не знаешь, чего можно ожидать от меня.
   Против сепаратных захватов помещений и предприятий я боролся, насколько мог. Но успеха имел немного. Во-первых, принцип спотыкался о вопиющую нужду вновь возникших организаций, имевших законное право на жизнь. Во-вторых, принцип был неубедителен не только для левых, но и для многих центровиков, и сепаратно-самочинные действия «по праву революции» практиковались в самых широких размерах. Не одного меня шокировал, например, штемпель на наших «Известиях»: Типография «Известий Совета рабочих и солдатских депутатов»; он стоял там без всякого постановления, соглашения, вообще основания, типография была чужая, но ничего мы с этим поделать не могли.
   Дело Кшесинской было трудное, и я не знал, как помочь ей. Я спросил:
   – Где ваш дом?
   Кшесинская как будто несколько обиделась. Как могу я не знать знаменитого дворца, притягательного пункта Романовых!
   – На набережной, – ответила она, – ведь его видно с Троицкого моста…
   – Помилуйте, – прибавил поверенный, – этот дом в Петербурге хорошо известен.
   Мне пришлось сконфузиться и сделать вид, что я также его хорошо знаю.
   – А кто его занял?
   – Его заняли… социалисты-революционеры-большевики.
   По-видимому, Кшесинская произнесла эти трудные слова, представляя себе самое страшное, что только есть на свете… Что же тут делать? И почему именно ко мне ее прислали?
   Я остановил пробегавшего Шляпникова. Дом заняли большевики. Грабят? Пустяки – все ценности сданы хозяйке. Почему и на каком основании дом занят самочинно? Шляпников посмеялся и, махнув рукой, побежал дальше…
   Я обещал поставить вопрос в Исполнительном Комитете и сделать все возможное, чтобы урегулировать дело с помещениями. Будем надеяться… Но ни я, ни она, кажется, ни на что не надеялись.
   В ближайшие дни вопрос о распределении помещений поднимался в Исполнительном Комитете не раз. При самочинных захватах было не только без конца обид для старых хозяев, но было без конца несообразностей и взаимных несправедливостей среди самих реквизирующих. Я настаивал на образовании особого центрального учреждения при городской думе с участием советских представителей и полагал, что там надо сосредоточить все дело подыскания и распределения помещений, предоставив этому учреждению диктаторские права. Как будто такое учреждение действительно было образовано, но едва ли оно обладало необходимой полнотой власти и внесло в дело надлежащую планомерность. Хаос, самочинство, обиды и жалобы продолжались еще долго и были изжиты с трудом.
   Правительство опубликовало текст новой революционной присяги. Он был признан неудовлетворительным. Не знаю, по чьему настоянию, было постановлено выработать другой текст и предложить его правительству. Эрлиха, меня и еще кого-то третьего выставили быть комиссией для составления советского текста…
   В новой комнате без стульев, расположившись полулежа на окне, мы занялись этим делом. За основу было естественно взять правительственный текст. Одиозность его заключалась, собственно, в том пункте, где речь шла о повиновении: «…Всем поставленным надо мною начальникам, чиня им полное послушание во всех случаях, когда этого требует мой долг солдата и гражданина перед отечеством».
   Комиссии следовало придать условность этой готовности повиноваться и подчеркнуть, что повиновения быть не должно, когда приказание направлено против… Кого и чего? Как это выразить? Против революции? Свободы? Народа? Демократического строя? Республики? Совета рабочих и солдатских депутатов? Перебрали и перепробовали все это и, вероятно, многое другое. Я полагал, что здесь следует отметить две стороны дела, двух китов, на которых зиждется новый строй: свободу и народовластие. Как в точности это было формулировано, я не помню. Но, кажется, именно в этом смысле пункт о повиновении начальникам был формулирован нашей комиссией.
   Исполнительный Комитет, по крайней мере группа его членов во главе с сильно шумевшим Стекловым, остался недоволен нашей работой. Нашли, что переделок слишком мало, а «уступок» слишком много. Вместо свободы и народовластия многие подставляли более радикальные и более конкретные понятия, вроде республики. Некоторые настаивали, чтобы наряду с Временным правительством и Учредительным собранием упомянуть и Совет рабочих и солдатских депутатов, подчеркнув, что приказы, идущие вразрез с его волей, также не подлежат выполнению… Во что после прений вылилась советская формула присяги, я сейчас не берусь сказать. В имеющихся у меня под руками (если можно так выразиться) неполных комплектах газет я не нахожу этой формулы…