Страница:
Это не было особенно успокоительно. Вся же дальнейшая аграрная политика буржуазной власти еще менее утоляла и все более питала народное беспокойство…
Вопрос о земле стал третьим фронтом революции.
Газеты от 17 и 18 марта принесли ряд любопытных новостей. Поздно вечером, когда часть членов Исполнительного Комитета разбрелась по своим делам и по своим домам, а часть отправилась на вокзал встречать втородумцев во главе с Церетели, несколько человек, оставшихся в Исполнительном Комитете, почив от дел, беседовали об этих новостях. В числе присутствующих помню Брамсона, Гвоздева, Стеклова, Богданова и помню, что под конец, когда беседа стала задевать нас за живое, мы избрали председателя и открыли правильную дискуссию.
Недавно кончилось заседание рабочей секции Совета, где снова трактовался вопрос о положении на заводах. Несмотря на все старания, полного хода работ далеко еще не было. Это очень беспокоило Гвоздева.
Газеты сообщили затем, что комиссия генерала Поливанова по военной реформе отменила наконец отдание чести, которую, кроме юнкеров, давно никто не отдавал. Ну, слава богу! Теперь прекратятся эти непрерывные и нудные недоразумения на всех перекрестках Петербурга между солдатами, которые правы, и офицерами, которые тоже правы…
Далее, центральный комитет кадетской партии единогласно высказался за республику. Стало быть, и Милюков тоже? И ты, Брут?.. Давно ли, ровным счетом две недели назад, после победы революции, под вечер 2 марта, он говорил мне, не умея скрыть раздражения: «Мы (!) не сторонники демократической республики…» Сейчас в кадетских и кадетствующих газетах уже появились статьи, «объясняющие», что кадеты, собственно говоря, были всегда республиканцами вообще, но при монархии, конечно, были монархистами и т. д. Беспринципность и легкокрылость солиднейших либеральных политиканов были смешны, но неинтересны. Интересно было, какие исполинские успехи делал стихийный ход революции: буржуазия – и с отданием чести, и с республикой, и с тысячью других вещей – решительно не поспевала за объективным процессом и отставала от него на много дней, равных месяцам.
Мы толковали об этом и перешли еще к одной крупной новости: это было воззвание Временного правительства к полякам. В газетах сообщалось, что это воззвание было составлено по инициативе Милюкова. Это могло быть ясно и без сообщений. Воззвание «революционного» правительства целиком воспроизводило другое воззвание к полякам, которое в свое время восхитило и потрясло Милюкова до потери самообладания (согласно его собственному печатному признанию). Это первое воззвание принадлежало бывшему главковерху Н. Н. Романову; оно было обращено к полякам в стратегических целях во время поражений русских войск и, конечно, было оставлено польской буржуазией, к коей было адресовано, без всякого внимания.
В воззвании Временного правительства Польша призывалась к военному союзу с Россией для борьбы с воинствующим германизмом. Польше в согласии с союзниками обещалось за это «создание независимого польского государства, образованного из всех земель, населенных в большинстве польским народом…». Польше попросту предлагалось отвоевать свои территории у Германии и Австрии в соответствии с общей империалистской программой союзников, с отвоеванием попутно для Англии Месопотамии, для Франции – Сирии, для обеих их – германских колоний, для России – Константинополя и т. д.
Обещало ли, декларировало ли, по крайней мере. Временное правительство право на свободное отделение русской Польши? Нет, это предоставлялось Учредительному собранию… Так, собственно, в чем же центр, в чем же «соль», в чем же смысл этого воззвания? Смысл только в попытке воздействовать на шовинизм польского обывателя и вовлечь его в невыгодную сделку…
Я не помню, возникли ли у нас какие-либо мелкие разногласия в оценке этого воззвания. В центре нашего внимания стало другое: под воззванием в числе других была подпись Керенского. Это было, по крайней мере для меня, пожалуй, уже слишком.
Керенский, как известно, с первого же момента совершенно оторвался от демократических организаций и ни разу не появлялся ни в Исполнительном Комитете, ни в Совете (за исключением вышеописанного выступления в солдатской секции, случившегося не по его вине). Летая из Петербурга в Москву, из Москвы в Финляндию, из Финляндии в Ставку и т. д., вращаясь исключительно в буржуазных сферах и среди своих друзей более чем сомнительного демократизма, Керенский действовал так, как бог ему на душу положит или как его инспирируют окружающие. Он продолжал себя считать товарищем председателя Совета и советским ставленником в министры. Трудно представить себе, как мог он при таких условиях не чувствовать себя подотчетным Совету, не апеллировать к нему в своих важнейших актах, не вырабатывать линию своей политики в контакте с его руководителями, не сотрудничать и в советских и в министерских делах с Исполнительным Комитетом… Для такого поведения было явно недостаточно общего внутреннего, психологического недемократизма или хотя бы властности натуры: для этого нужны были именно импульсы «бонапартика», игнорирующего общественность.
Во всяком случае, такое поведение было из рук вон. Керенский ни о чем не спрашивал Совет, но Совет отвечал за Керенского. Для советских руководителей такое положение дел, казалось бы, должно быть нестерпимо. И действительно, многие советские деятели были шокированы поведением Керенского и уже несколько дней приватно поговаривали об этом. Но никаких решительных шагов пока не предпринимали.
Все это еще можно было бы кое-как претерпеть, если бы дело шло только о формальности, если бы Керенский в своих действиях обнаруживал понимание и такт. Но он не обнаруживал ни того, ни другого. Прежде всего, уже самое его самочинство, самое пренебрежение Советом было и бестактностью, и непониманием. Для Совета надо было найти время, как для дела более важного, чем порханье по некоторым иным местам, где результатом были только овации и обывательское поклонение. А затем бестактность и непонимание стали сопутствовать чуть не ежедневно и разным активным выступлениям Керенского.
Подпись под воззванием к полякам не была, к несчастью, исключением. Несколько дней тому назад Керенский ни с того ни с сего заявил публично о необходимости интернационализировать Константинополь. Вполне понятен «интерес», с которым откликнулась на это иностранная пресса. Но советской демократии, именем которой действовал Керенский в условиях свирепой европейской цензуры, этим наносился серьезный тыловой удар…
Газеты сообщали из Ставки, что «представитель демократии», обращаясь к войскам, пошел значительно дальше других министров, призывавших к стойкости, к победе и войне до конца. Керенский сказал, подчеркивая «общую решимость продолжать войну до победы»: «Лишь после победы возможно созвать Учредительное собрание…» Это не только удар, это – противоречие со всем тем, чего на глазах Керенского добивался и добился Совет от буржуазии.
И даже в пустяках, как бы делая сознательный вызов демократии, Керенский не хотел проявлять такта. В Ставке, опять-таки не в пример прочим министрам, он обратился к генералу Алексееву:
– Позвольте мне в знак братского приветствия армии поцеловать вас, как верховного ее представителя, и передать родной армии привет от Государственной думы!..
Что ни слово – золото! Фактов вообще было слишком достаточно, чтобы быть шокированным и прийти в беспокойство каждому советскому деятелю. Перебирая подобные факты, мы в общем сходились в их оценке. Даже Брамсон очень слабо, лишь «по должности» защищал своего бывшего партийного товарища, только что покинувшего трудовиков для достойного возглавления эсеров… Но, спрашивается, что же делать, какие же принять меры обуздания расходившегося темперамента?
Я считал такое обуздание вообще безнадежным и отстаивал радикальные меры иного порядка. Не считая Керенского формально представителем Совета и членом его президиума с тех пор, как он вопреки советскому постановлению пошел в министры, я настойчиво предлагал объявить об этом официально, предварительно попытавшись вызвать Керенского на объяснения…
Но прежде всего оспаривалась моя «юридическая концепция». Это привело к экскурсам в область истории, в область минувшего две недели назад, но уже основательно затертого в калейдоскопе исторических событий. Я отстоял свою версию и даже взялся воспроизвести ее письменно, согласно пожеланию присутствовавших. Но относительно Керенского решили только то, что дело о нем не миновать вынести на обсуждение Исполнительного Комитета. Неприятное было дело…
На другой день, в воскресенье, 19-го числа, мне надо было утром присутствовать на каком-то солдатском собрании в Таврическом дворце.
На этом собрании, состоявшемся в одном из углов Белого зала, я заметил нового штатского человека, невысокого роста брюнета, довольно плотного, с круглым приятным лицом. Это лицо, особенно его подергивания при разговоре, показалось мне знакомым. Когда же этот человек заговорил об эсеровской партии и упомянул, что он состоит в ней со дня основания, я догадался: да ведь это Гоц.
Вместе с Церетели и втородумцами он приехал вчера из Иркутска, где отбывал каторгу и ссылку по террористическому делу… Гоца я немного знавал в 1905 году, когда по выходе из тюрьмы после полуторагодичного сидения я широко пользовался гостеприимством другого известного эсера – Бунакова-Фундаминского. Гоц, его родственник, часто пребывал у него. Потом из Сибири я получал от него предложения работать в каких-то близких ему органах печати. Во время же войны, не в пример большинству эсеров, Гоц объявился интернационалистом, циммервальдцем, и в этом духе он пытался вести одну иркутскую газету. В этой газете он писал восхищенные фельетоны о нашей «Летописи», и я a priori[55] умозаключал, что между нами возможен и фактически предстоит «контакт»…
Гоц играл очень значительную роль в первые периоды революции. Она объясняется, конечно, не только именем его брата – крупного революционера и основателя эсеровской партии Михаила Гоца. Абрам Гоц имел свои собственные исторические заслуги и яркое партийное прошлое. Но надо сказать, что его историческое имя совершенно не соответствует его теоретическому содержанию. Гоц, несомненно, отличный техник, организатор, может быть, даже администратор. Но это никакой политик. Ни малейших ресурсов вождя, никаких политических идей, исканий, самостоятельной мысли он решительно не обнаруживал. Напротив, все его выступления, к которым было естественно прислушиваться, отличались большею частью полной бессодержательностью.
Роль Гоца объясняется тем, что ему, технику и организатору с большим партийным именем, пришлось технически руководить огромной, самой большой, разбухшей и расползшейся во все стороны партией мужиков и обывателей и ему пришлось вести главную работу в ее огромных советских фракциях, имевших решающее значение благодаря своей численности. В этих функциях Гоца было некем заменить эсерам… Вообще «самая большая партия» была чрезвычайно бедна крупными силами, а тем более политическими вождями. Выдвигаемые ею лидеры, с которыми мы встретимся дальше, были абсолютно негодны для своих ролей. Крупной фигурой, несомненно, является Чернов, с которым мы также встретимся; но он крупен не как политический вождь. Остальные не крупны ни в каком смысле.
Увидев и узнав Гоца, я обрадовался случаю. Я должен немедленно посвятить его во внутренние отношения Исполнительного Комитета. В связи с наступлением буржуазии я изложу ему опасность со стороны праводемократических элементов, шатающих старое циммервальдское большинство. В качестве эсера Гоц внесет новую надлежащую струю в среду наводняющих Исполнительный Комитет «мамелюков». Он может сделать многое для «выпрямления линии» этой рыхлой массы… Во всяком случае, это ценное приобретение для нашего Циммервальдского блока. Недаром Александрович, злобно сверкая глазами на невидимого врага, эсера-оборонца, уже несколько дней бросал мне на ходу:
– Гоц едет, вот погодите!
Мы стали разговаривать с Гоцем. Он, однако, слушал меня более чем сдержанно. Он возражал слабо, но был настроен весьма выжидательно. Я знал Гоца совсем мало, не зная его манер, его личного характера, и принял его сдержанность за facon de parler.[56] Не пришло тогда в голову, что этот «циммервальдец» и от меня, и от Циммервальда отстоит уже сейчас на астрономическую дистанцию… Что же касается манер и личного характера Гоца, то это очень веселый и симпатичный человек, которого не пришлось иметь товарищем по «кампании», но которого в своей компании иметь всегда приятно.
Я спешил к Горькому на собрание «Новой жизни»… В Таврическом дворце я с трудом пробрался сквозь огромную манифестацию женщин. Собрался Совет, куда должны были явиться приехавшие втородумцы… По Шпалерной с музыкой и знаменами подходили, как и ежедневно, манифестировавшие полки, протестующие против германского милитаризма, требующие демократической республики и жаждущие, во-первых, земли и воли, а во-вторых – войны до конца.
Автомобиль, разбрасывая весеннюю грязь, едва пробирался через бесконечные солдатские ряды, а по дороге до Кронверкского проспекта мы встретили еще не одну группу всякого рода манифестантов. Петербург праздновал революцию и высыпал на улицу под разными лозунгами в этот солнечный воскресный день…
У Горького ждал меня еще один новый знакомый, также приехавший вчера. Это был заслуженный левый большевик Войтинский, также отбывший каторгу и хорошо известный некогда всему передовому рабочему Петербургу.
Это был образованный экономист, хороший митинговый оратор, он вскоре стал очень крупной силой революции. Не особенно оригинальный, не завоевавший себе большого авторитета, он был универсальным, вездесущим и всегда действующим работником.
Он часто сотрудничал в «Современнике», кое-что присылал в «Летопись» и однажды в нашей переписке почтил меня исключительно лестными комплиментами за одну мою «пораженческую» брошюру. В связи с его большевизмом мне поэтому не пришло в голову расспросить его об его современном образе мыслей. Я радостно приветствовал в его лице еще одного нового видного циммервальдца на нашем горизонте.
Увы, Войтинский, вслед за Гоцем, оказался второй пристяжной в ретивой тройке иркутских циммервальдцев, сумевших быстро оставить за собой всех местных советских оппортунистов, националистов, шовинистов… Вот кого недоставало, чтобы княжить и володеть армией «мамелюков», – недоставало этой тройки: большевика, меньшевика и эсера. В корню, конечно, шел меньшевик Ираклий Церетели.
6. Битва и Пиррова победа демократии
Ограничивалось ли дело одними военными лозунгами? Конечно нет! Я уже говорил о том, что война до конца – это была только часть задачи, очень большая, но, в конце концов, не обязательная. Задача в целом состояла в подчинении армии вообще, в приобретении реальной силы для буржуазной власти, в обуздании демократии и в укреплении диктатуры капитала… Поэтому вся кампания протекала под расширенными лозунгами: с германской опасности начинали, а кончали двоевластием, которое и «посадит нам на шею Вильгельма».
Будущие историки со временем разберутся в огромной массе постановлений всевозможных армейских, флотских, юнкерских, «республиканско-офицерских» и солдатских (sic!) организаций. Я могу взять для примера одно резюме большого военного собрания солдат и офицеров 89 частей петроградского гарнизона. С резолюцией этого собрания, конечно врученной Временному правительству, носилась «большая пресса», называя ее «мнением петроградских войск». «Петроградские войска» требовали «доведения войны до победного конца, ибо армия считает, что даже мир, которым восстановились бы прежние границы государства, мир без согласия союзников является миром позорным, угрожающим русской свободе, отделяющим нас пятном измены и предательства от свободной Англии, республиканской Франции, поруганной за други своя Бельгии, Сербии, Черногории II Румынии, от клятвенного обещания восстановить свободную Польшу из немецких и русских земель…» Таковы цели, но для осуществления их необходимо «выполнение требований, которые собравшиеся воинские чины обращают к Совету рабочих депутатов: признать Временное правительство единственным органом власти, весь авторитет употреблять на поддержку Временного правительства, осуществлять свои требования только через Временное правительство, отложить введение восьмичасового рабочего дня» и т. д.
Это «считает армия», возобновляющая дореволюционные лозунги «Все для войны!» и прямой дорогой загоняющая революцию в прокрустово ложе буржуазной диктатуры… На самом деле это, конечно, еще далеко не армия, а только собранные с бору да с сосенки обывательско-кадетские обрывки петербургского гарнизона.
Армию на фронте и по России еще надо завоевать. И буржуазные сферы по всей стране взялись за это дело…
Для завоевания действующей армии господа «народные министры» отправились в Ставку. Там в сотрудничестве со строгими контролерами, с представителями союзных держав министры вели работу и «в массах», и среди командного состава. Вместе с контролерами правительство окончательно утвердило там генерала Алексеева в должности верховного главнокомандующего «ввиду доверия к нему армии и народа», как не постеснялся заявить Гучков… Но в остальном командном составе произвели различные перемены: без этого завоевание фронта было совершенно немыслимо. На солдатских же митингах, вообще при массовых выступлениях, убеждали вести войну до конца, не щадя жизни за свободу. Успех и энтузиазм были настолько велики, что генерал Брусилов донес военному министру: «Все войска находятся в состоянии полной боевой готовности, решимость их довести войну до победоносного конца непоколебима, и войска с нетерпением ждут приказа о наступлении…» Непонятно только, как это донесение попало в печать: ведь это же ослабляло эффект кампании против Совета. Обычная линия поведения буржуазных сфер была совсем иная… Заявление, видимо, было нужно союзникам…
В Ставку ездили не одни министры. С теми же целями туда беспрестанно шныряли и прочие штатские деятели из думских кругов. Вместе с разными земскими уполномоченными и представителями цензовых муниципальных союзов они хлопотали о том, чтобы взять в свои руки армейские организации при содействии офицерства.
Земский союз занимался созданием Комитета пропаганды, чтобы «дать армии ответы на интересующие ее вопросы политической, социальной и военной жизни и подготовить армию к выборам в Учредительное собрание». Основные принципы: поддержка Временного правительства, признание необходимости продления войны и военной дисциплины… И просят на первое время всего один миллион рублей. Очень хорошо. Гучков и Алексеев дали, во-первых, свое полное одобрение, а во-вторых – циркулярную телеграмму всем командующим фронтами: «Оказать полное содействие» и т. д.
Конечно, Ставка еще не вся армия. И если не министры за явным недостатком времени, то их «уполномоченные», их единомышленники потянулись из столичных центров по всему тысячному фронту. А из действующей армии в ответ потянулись телеграммы, представления, призывы.
В газетах начиная с 15–17 марта их приводятся сотни, и все они одного содержания – частью адресованные Временному правительству, частью Совету.
«…В единении сила, в двоевластии гибель. Государственная дума, облеченная доверием страны, создала Временное правительство, которому мы присягнули и готовы с удвоенной силой работать для достижения победы над врагом. Солдаты и рабочие Петроградского Совета, мы просим вас не мешать нам, а помочь, дав нам снаряды и оружие. Мы просим вас не создавать двоевластия» (Минск).
«…Дивизионный комитет офицеро-солдатских депутатов частей 42-й пехотной дивизии, выражая свое полное доверие Временному правительству, требует, чтобы все партии, организации и классы ему не ставили преград в выполнении объявленной им прогаммы. Находя, что лишь победный конец войны может закрепить свободу, мы просим Советы рабочих и солдатских депутатов облегчить правительству дальнейшее ведение войны…» «Солдаты, офицеры, врачи и чиновники несвижского гарнизона… не допустят в нашей стране никакой другой власти, кроме власти Временного правительства. Желая ему успеха во всех его начинаниях, мы твердо верим, что война будет доведена до конца». Это – правительству, а Совету – тоже плюс: «Сплотитесь вокруг Временного правительства в общей работе фронта и тыла для достижения победы над врагом. Не забывайте, что война не знает праздников, довольно манифестаций, станьте к станкам, куйте снаряды»…
За адресами, конечно, последовали личные представления, делегации, десятки делегаций ежедневно. Они ходили к Родзянке, Гучкову, Львову, ко всему кабинету. Подавали письменные заявления и устно жаловались, протестовали, грозили. Их горячо благодарили за хорошо выполненный урок… Делегация от 2-го моторно-понтонного батальона, принятая Родзянкой в Таврическом дворце (еще 14 марта), вручила ему письменное заявление: «Приехав в Петроград (sic!), мы слышим призыв к заключению преждевременного мира, к сдаче родины на милость демократии Германии, слышим призывы к неповиновению Временному правительству, видим самостоятельные выступления Совета рабочих и солдатских депутатов. Подобное положение приближает Петроград к состоянию анархии. Признавая, что все это является преступным, мы заявляем, как уполномоченные, что Временное правительство встретит полную поддержку в пославших нас при условии доведения войны до победного конца…» Родзянко «горячо благодарил» и указал, что он «вполне разделяет эти взгляды».
Выборные от 31-й части фронтовых войск вручили акт Гучкову: «До нас долетают неясные крики предателей свободы, требующих прекращения войны. Они раздражают нас, они должны исчезнуть. Победы мы жаждем для себя и своих друзей… Нас не смутит наивный лепет о немецких пролетариях, одураченных немецкими юнкерами. Мы давно знаем вас и бодро идем за Временным правительством. Мы клянемся отстоять вас от насилий, не считаясь с тем, с какой стороны они исходят».
Варианты на эту тему бесконечны, но тема все одна. Делегации развивали ее неустанно перед разными начальствующими лицами, ибо это имело демонстративное значение, и повторение одного и того же отнюдь не мешало, но ошеломляло, доводило «до бесчувствия» тех, на кого было рассчитано… Газеты же завели особые рубрики с постоянным жирным заголовком «За единовластие…»
Конечно, об единовластии и полной победе хлопотала не одна только действующая армия. Кампания захватила и недра России, все местные гарнизоны и части, где оказались сколько-нибудь грамотные офицеры или представители цензовой общественности. Из глубокого тыла развивать победную программу было еще удобнее. Вот, например, «офицеры и солдаты гарнизона города Острогожска (Воронежской губернии), объединенные лозунгом „война до победы“, сознавая всю опасность действия Совета рабочих депутатов в разногласии с планомерной работой Временного правительства, выражают уверенность, что таковой будет действовать в полном единении с решениями правительства, выражая ему полное доверие…» Если не в частностях, то в общем и целом эта телеграмма Гучкову из далекой глухой провинции совершенно ясна.
Вопрос о земле стал третьим фронтом революции.
Газеты от 17 и 18 марта принесли ряд любопытных новостей. Поздно вечером, когда часть членов Исполнительного Комитета разбрелась по своим делам и по своим домам, а часть отправилась на вокзал встречать втородумцев во главе с Церетели, несколько человек, оставшихся в Исполнительном Комитете, почив от дел, беседовали об этих новостях. В числе присутствующих помню Брамсона, Гвоздева, Стеклова, Богданова и помню, что под конец, когда беседа стала задевать нас за живое, мы избрали председателя и открыли правильную дискуссию.
Недавно кончилось заседание рабочей секции Совета, где снова трактовался вопрос о положении на заводах. Несмотря на все старания, полного хода работ далеко еще не было. Это очень беспокоило Гвоздева.
Газеты сообщили затем, что комиссия генерала Поливанова по военной реформе отменила наконец отдание чести, которую, кроме юнкеров, давно никто не отдавал. Ну, слава богу! Теперь прекратятся эти непрерывные и нудные недоразумения на всех перекрестках Петербурга между солдатами, которые правы, и офицерами, которые тоже правы…
Далее, центральный комитет кадетской партии единогласно высказался за республику. Стало быть, и Милюков тоже? И ты, Брут?.. Давно ли, ровным счетом две недели назад, после победы революции, под вечер 2 марта, он говорил мне, не умея скрыть раздражения: «Мы (!) не сторонники демократической республики…» Сейчас в кадетских и кадетствующих газетах уже появились статьи, «объясняющие», что кадеты, собственно говоря, были всегда республиканцами вообще, но при монархии, конечно, были монархистами и т. д. Беспринципность и легкокрылость солиднейших либеральных политиканов были смешны, но неинтересны. Интересно было, какие исполинские успехи делал стихийный ход революции: буржуазия – и с отданием чести, и с республикой, и с тысячью других вещей – решительно не поспевала за объективным процессом и отставала от него на много дней, равных месяцам.
Мы толковали об этом и перешли еще к одной крупной новости: это было воззвание Временного правительства к полякам. В газетах сообщалось, что это воззвание было составлено по инициативе Милюкова. Это могло быть ясно и без сообщений. Воззвание «революционного» правительства целиком воспроизводило другое воззвание к полякам, которое в свое время восхитило и потрясло Милюкова до потери самообладания (согласно его собственному печатному признанию). Это первое воззвание принадлежало бывшему главковерху Н. Н. Романову; оно было обращено к полякам в стратегических целях во время поражений русских войск и, конечно, было оставлено польской буржуазией, к коей было адресовано, без всякого внимания.
В воззвании Временного правительства Польша призывалась к военному союзу с Россией для борьбы с воинствующим германизмом. Польше в согласии с союзниками обещалось за это «создание независимого польского государства, образованного из всех земель, населенных в большинстве польским народом…». Польше попросту предлагалось отвоевать свои территории у Германии и Австрии в соответствии с общей империалистской программой союзников, с отвоеванием попутно для Англии Месопотамии, для Франции – Сирии, для обеих их – германских колоний, для России – Константинополя и т. д.
Обещало ли, декларировало ли, по крайней мере. Временное правительство право на свободное отделение русской Польши? Нет, это предоставлялось Учредительному собранию… Так, собственно, в чем же центр, в чем же «соль», в чем же смысл этого воззвания? Смысл только в попытке воздействовать на шовинизм польского обывателя и вовлечь его в невыгодную сделку…
Я не помню, возникли ли у нас какие-либо мелкие разногласия в оценке этого воззвания. В центре нашего внимания стало другое: под воззванием в числе других была подпись Керенского. Это было, по крайней мере для меня, пожалуй, уже слишком.
Керенский, как известно, с первого же момента совершенно оторвался от демократических организаций и ни разу не появлялся ни в Исполнительном Комитете, ни в Совете (за исключением вышеописанного выступления в солдатской секции, случившегося не по его вине). Летая из Петербурга в Москву, из Москвы в Финляндию, из Финляндии в Ставку и т. д., вращаясь исключительно в буржуазных сферах и среди своих друзей более чем сомнительного демократизма, Керенский действовал так, как бог ему на душу положит или как его инспирируют окружающие. Он продолжал себя считать товарищем председателя Совета и советским ставленником в министры. Трудно представить себе, как мог он при таких условиях не чувствовать себя подотчетным Совету, не апеллировать к нему в своих важнейших актах, не вырабатывать линию своей политики в контакте с его руководителями, не сотрудничать и в советских и в министерских делах с Исполнительным Комитетом… Для такого поведения было явно недостаточно общего внутреннего, психологического недемократизма или хотя бы властности натуры: для этого нужны были именно импульсы «бонапартика», игнорирующего общественность.
Во всяком случае, такое поведение было из рук вон. Керенский ни о чем не спрашивал Совет, но Совет отвечал за Керенского. Для советских руководителей такое положение дел, казалось бы, должно быть нестерпимо. И действительно, многие советские деятели были шокированы поведением Керенского и уже несколько дней приватно поговаривали об этом. Но никаких решительных шагов пока не предпринимали.
Все это еще можно было бы кое-как претерпеть, если бы дело шло только о формальности, если бы Керенский в своих действиях обнаруживал понимание и такт. Но он не обнаруживал ни того, ни другого. Прежде всего, уже самое его самочинство, самое пренебрежение Советом было и бестактностью, и непониманием. Для Совета надо было найти время, как для дела более важного, чем порханье по некоторым иным местам, где результатом были только овации и обывательское поклонение. А затем бестактность и непонимание стали сопутствовать чуть не ежедневно и разным активным выступлениям Керенского.
Подпись под воззванием к полякам не была, к несчастью, исключением. Несколько дней тому назад Керенский ни с того ни с сего заявил публично о необходимости интернационализировать Константинополь. Вполне понятен «интерес», с которым откликнулась на это иностранная пресса. Но советской демократии, именем которой действовал Керенский в условиях свирепой европейской цензуры, этим наносился серьезный тыловой удар…
Газеты сообщали из Ставки, что «представитель демократии», обращаясь к войскам, пошел значительно дальше других министров, призывавших к стойкости, к победе и войне до конца. Керенский сказал, подчеркивая «общую решимость продолжать войну до победы»: «Лишь после победы возможно созвать Учредительное собрание…» Это не только удар, это – противоречие со всем тем, чего на глазах Керенского добивался и добился Совет от буржуазии.
И даже в пустяках, как бы делая сознательный вызов демократии, Керенский не хотел проявлять такта. В Ставке, опять-таки не в пример прочим министрам, он обратился к генералу Алексееву:
– Позвольте мне в знак братского приветствия армии поцеловать вас, как верховного ее представителя, и передать родной армии привет от Государственной думы!..
Что ни слово – золото! Фактов вообще было слишком достаточно, чтобы быть шокированным и прийти в беспокойство каждому советскому деятелю. Перебирая подобные факты, мы в общем сходились в их оценке. Даже Брамсон очень слабо, лишь «по должности» защищал своего бывшего партийного товарища, только что покинувшего трудовиков для достойного возглавления эсеров… Но, спрашивается, что же делать, какие же принять меры обуздания расходившегося темперамента?
Я считал такое обуздание вообще безнадежным и отстаивал радикальные меры иного порядка. Не считая Керенского формально представителем Совета и членом его президиума с тех пор, как он вопреки советскому постановлению пошел в министры, я настойчиво предлагал объявить об этом официально, предварительно попытавшись вызвать Керенского на объяснения…
Но прежде всего оспаривалась моя «юридическая концепция». Это привело к экскурсам в область истории, в область минувшего две недели назад, но уже основательно затертого в калейдоскопе исторических событий. Я отстоял свою версию и даже взялся воспроизвести ее письменно, согласно пожеланию присутствовавших. Но относительно Керенского решили только то, что дело о нем не миновать вынести на обсуждение Исполнительного Комитета. Неприятное было дело…
На другой день, в воскресенье, 19-го числа, мне надо было утром присутствовать на каком-то солдатском собрании в Таврическом дворце.
На этом собрании, состоявшемся в одном из углов Белого зала, я заметил нового штатского человека, невысокого роста брюнета, довольно плотного, с круглым приятным лицом. Это лицо, особенно его подергивания при разговоре, показалось мне знакомым. Когда же этот человек заговорил об эсеровской партии и упомянул, что он состоит в ней со дня основания, я догадался: да ведь это Гоц.
Вместе с Церетели и втородумцами он приехал вчера из Иркутска, где отбывал каторгу и ссылку по террористическому делу… Гоца я немного знавал в 1905 году, когда по выходе из тюрьмы после полуторагодичного сидения я широко пользовался гостеприимством другого известного эсера – Бунакова-Фундаминского. Гоц, его родственник, часто пребывал у него. Потом из Сибири я получал от него предложения работать в каких-то близких ему органах печати. Во время же войны, не в пример большинству эсеров, Гоц объявился интернационалистом, циммервальдцем, и в этом духе он пытался вести одну иркутскую газету. В этой газете он писал восхищенные фельетоны о нашей «Летописи», и я a priori[55] умозаключал, что между нами возможен и фактически предстоит «контакт»…
Гоц играл очень значительную роль в первые периоды революции. Она объясняется, конечно, не только именем его брата – крупного революционера и основателя эсеровской партии Михаила Гоца. Абрам Гоц имел свои собственные исторические заслуги и яркое партийное прошлое. Но надо сказать, что его историческое имя совершенно не соответствует его теоретическому содержанию. Гоц, несомненно, отличный техник, организатор, может быть, даже администратор. Но это никакой политик. Ни малейших ресурсов вождя, никаких политических идей, исканий, самостоятельной мысли он решительно не обнаруживал. Напротив, все его выступления, к которым было естественно прислушиваться, отличались большею частью полной бессодержательностью.
Роль Гоца объясняется тем, что ему, технику и организатору с большим партийным именем, пришлось технически руководить огромной, самой большой, разбухшей и расползшейся во все стороны партией мужиков и обывателей и ему пришлось вести главную работу в ее огромных советских фракциях, имевших решающее значение благодаря своей численности. В этих функциях Гоца было некем заменить эсерам… Вообще «самая большая партия» была чрезвычайно бедна крупными силами, а тем более политическими вождями. Выдвигаемые ею лидеры, с которыми мы встретимся дальше, были абсолютно негодны для своих ролей. Крупной фигурой, несомненно, является Чернов, с которым мы также встретимся; но он крупен не как политический вождь. Остальные не крупны ни в каком смысле.
Увидев и узнав Гоца, я обрадовался случаю. Я должен немедленно посвятить его во внутренние отношения Исполнительного Комитета. В связи с наступлением буржуазии я изложу ему опасность со стороны праводемократических элементов, шатающих старое циммервальдское большинство. В качестве эсера Гоц внесет новую надлежащую струю в среду наводняющих Исполнительный Комитет «мамелюков». Он может сделать многое для «выпрямления линии» этой рыхлой массы… Во всяком случае, это ценное приобретение для нашего Циммервальдского блока. Недаром Александрович, злобно сверкая глазами на невидимого врага, эсера-оборонца, уже несколько дней бросал мне на ходу:
– Гоц едет, вот погодите!
Мы стали разговаривать с Гоцем. Он, однако, слушал меня более чем сдержанно. Он возражал слабо, но был настроен весьма выжидательно. Я знал Гоца совсем мало, не зная его манер, его личного характера, и принял его сдержанность за facon de parler.[56] Не пришло тогда в голову, что этот «циммервальдец» и от меня, и от Циммервальда отстоит уже сейчас на астрономическую дистанцию… Что же касается манер и личного характера Гоца, то это очень веселый и симпатичный человек, которого не пришлось иметь товарищем по «кампании», но которого в своей компании иметь всегда приятно.
Я спешил к Горькому на собрание «Новой жизни»… В Таврическом дворце я с трудом пробрался сквозь огромную манифестацию женщин. Собрался Совет, куда должны были явиться приехавшие втородумцы… По Шпалерной с музыкой и знаменами подходили, как и ежедневно, манифестировавшие полки, протестующие против германского милитаризма, требующие демократической республики и жаждущие, во-первых, земли и воли, а во-вторых – войны до конца.
Автомобиль, разбрасывая весеннюю грязь, едва пробирался через бесконечные солдатские ряды, а по дороге до Кронверкского проспекта мы встретили еще не одну группу всякого рода манифестантов. Петербург праздновал революцию и высыпал на улицу под разными лозунгами в этот солнечный воскресный день…
У Горького ждал меня еще один новый знакомый, также приехавший вчера. Это был заслуженный левый большевик Войтинский, также отбывший каторгу и хорошо известный некогда всему передовому рабочему Петербургу.
Это был образованный экономист, хороший митинговый оратор, он вскоре стал очень крупной силой революции. Не особенно оригинальный, не завоевавший себе большого авторитета, он был универсальным, вездесущим и всегда действующим работником.
Он часто сотрудничал в «Современнике», кое-что присылал в «Летопись» и однажды в нашей переписке почтил меня исключительно лестными комплиментами за одну мою «пораженческую» брошюру. В связи с его большевизмом мне поэтому не пришло в голову расспросить его об его современном образе мыслей. Я радостно приветствовал в его лице еще одного нового видного циммервальдца на нашем горизонте.
Увы, Войтинский, вслед за Гоцем, оказался второй пристяжной в ретивой тройке иркутских циммервальдцев, сумевших быстро оставить за собой всех местных советских оппортунистов, националистов, шовинистов… Вот кого недоставало, чтобы княжить и володеть армией «мамелюков», – недоставало этой тройки: большевика, меньшевика и эсера. В корню, конечно, шел меньшевик Ираклий Церетели.
6. Битва и Пиррова победа демократии
Буржуазия мобилизует армию. – Двоевластие. – Резолюции. – Поездки в Ставку. – Комитет пропаганды. – Адреса, наказы, делегации. – В тыловых гарнизонах. – Агитация Ставки. – Мобилизация гражданских сил. – Земские сферы. – Торгово-промышленные организации. – Кадетский съезд. – Стоход. – Недостаток советских сил. – Непринужденность Милюкова. – Война между солдатами и рабочими. – В советском лагере. – Оборона. – Ахиллесова пята. – Прием фронтовых делегаций. – Заседание в кабинете Родзянки. – Делегаты. – Ораторы «из народа». – Дары революции. – В окопах. – Берлинский совет рабочих и солдатских депутатов. – За кулисами. – Наступление министров в контактной комиссии. – Г. Е. Львов – Некрасов – Мануйлов – Гучков. – Беседа об армии, о работе на заводах, об аграрных делах. – Шингарев. – Вопрос об эмигрантах. – Кризис. – Керенский пугает, мне не страшно. – Вопрос о войне в Исполнительном Комитете. – Церетели. – Заседание 21 марта. – Мой доклад. – Громы Церетели. – Прения. – Чайковский. – «Мамелюки». – На другой день – Компромисс. – Его смысл. – Новое большинство. – Похороны. – Отказ от аннексий в контактной комиссии. – Позиция Милюкова. – Левая «семерка» в кабинете. – Керенский. – Ломовики в Исполнительном Комитете. – Опять Керенский: «бонапарт» среди своих солдат. – Акт 27 марта в Мариинском дворце. – Его лживость. Трюк Терещенки. – Раненый Чхеидзе на посту. – «Давление» признается неудавшимся. Резолюция о войне меньшевиков. – Акт 27 марта в Таврическом дворце. – Пиррова победа. Ее смысл и перспективы. – Эпилог. – Керенский в Исполнительном Комитете. – Керенский победил. – Новые перспективы насчет кризиса власти. – Перелом.
Мобилизация армии под империалистскими военными лозунгами все усиливалась. Дело не ограничивалось упорными манифестациями всего петербургского гарнизона перед лицом Совета в Таврическом дворце. Нет, вся буржуазия энергично и планомерно била в ту же точку с разных сторон. Шла агитация в казармах, устраивались митинги под разными фирмами (вроде «Родина и Армия») и принимались ежедневно десятки резолюций, адресов, наказов. Вся «большая пресса» наступала сплошной темной тучей, закрывавшей свет от мещанско-обывательских масс, творивших в низинах столицы новое общественное мнение.Ограничивалось ли дело одними военными лозунгами? Конечно нет! Я уже говорил о том, что война до конца – это была только часть задачи, очень большая, но, в конце концов, не обязательная. Задача в целом состояла в подчинении армии вообще, в приобретении реальной силы для буржуазной власти, в обуздании демократии и в укреплении диктатуры капитала… Поэтому вся кампания протекала под расширенными лозунгами: с германской опасности начинали, а кончали двоевластием, которое и «посадит нам на шею Вильгельма».
Будущие историки со временем разберутся в огромной массе постановлений всевозможных армейских, флотских, юнкерских, «республиканско-офицерских» и солдатских (sic!) организаций. Я могу взять для примера одно резюме большого военного собрания солдат и офицеров 89 частей петроградского гарнизона. С резолюцией этого собрания, конечно врученной Временному правительству, носилась «большая пресса», называя ее «мнением петроградских войск». «Петроградские войска» требовали «доведения войны до победного конца, ибо армия считает, что даже мир, которым восстановились бы прежние границы государства, мир без согласия союзников является миром позорным, угрожающим русской свободе, отделяющим нас пятном измены и предательства от свободной Англии, республиканской Франции, поруганной за други своя Бельгии, Сербии, Черногории II Румынии, от клятвенного обещания восстановить свободную Польшу из немецких и русских земель…» Таковы цели, но для осуществления их необходимо «выполнение требований, которые собравшиеся воинские чины обращают к Совету рабочих депутатов: признать Временное правительство единственным органом власти, весь авторитет употреблять на поддержку Временного правительства, осуществлять свои требования только через Временное правительство, отложить введение восьмичасового рабочего дня» и т. д.
Это «считает армия», возобновляющая дореволюционные лозунги «Все для войны!» и прямой дорогой загоняющая революцию в прокрустово ложе буржуазной диктатуры… На самом деле это, конечно, еще далеко не армия, а только собранные с бору да с сосенки обывательско-кадетские обрывки петербургского гарнизона.
Армию на фронте и по России еще надо завоевать. И буржуазные сферы по всей стране взялись за это дело…
Для завоевания действующей армии господа «народные министры» отправились в Ставку. Там в сотрудничестве со строгими контролерами, с представителями союзных держав министры вели работу и «в массах», и среди командного состава. Вместе с контролерами правительство окончательно утвердило там генерала Алексеева в должности верховного главнокомандующего «ввиду доверия к нему армии и народа», как не постеснялся заявить Гучков… Но в остальном командном составе произвели различные перемены: без этого завоевание фронта было совершенно немыслимо. На солдатских же митингах, вообще при массовых выступлениях, убеждали вести войну до конца, не щадя жизни за свободу. Успех и энтузиазм были настолько велики, что генерал Брусилов донес военному министру: «Все войска находятся в состоянии полной боевой готовности, решимость их довести войну до победоносного конца непоколебима, и войска с нетерпением ждут приказа о наступлении…» Непонятно только, как это донесение попало в печать: ведь это же ослабляло эффект кампании против Совета. Обычная линия поведения буржуазных сфер была совсем иная… Заявление, видимо, было нужно союзникам…
В Ставку ездили не одни министры. С теми же целями туда беспрестанно шныряли и прочие штатские деятели из думских кругов. Вместе с разными земскими уполномоченными и представителями цензовых муниципальных союзов они хлопотали о том, чтобы взять в свои руки армейские организации при содействии офицерства.
Земский союз занимался созданием Комитета пропаганды, чтобы «дать армии ответы на интересующие ее вопросы политической, социальной и военной жизни и подготовить армию к выборам в Учредительное собрание». Основные принципы: поддержка Временного правительства, признание необходимости продления войны и военной дисциплины… И просят на первое время всего один миллион рублей. Очень хорошо. Гучков и Алексеев дали, во-первых, свое полное одобрение, а во-вторых – циркулярную телеграмму всем командующим фронтами: «Оказать полное содействие» и т. д.
Конечно, Ставка еще не вся армия. И если не министры за явным недостатком времени, то их «уполномоченные», их единомышленники потянулись из столичных центров по всему тысячному фронту. А из действующей армии в ответ потянулись телеграммы, представления, призывы.
В газетах начиная с 15–17 марта их приводятся сотни, и все они одного содержания – частью адресованные Временному правительству, частью Совету.
«…В единении сила, в двоевластии гибель. Государственная дума, облеченная доверием страны, создала Временное правительство, которому мы присягнули и готовы с удвоенной силой работать для достижения победы над врагом. Солдаты и рабочие Петроградского Совета, мы просим вас не мешать нам, а помочь, дав нам снаряды и оружие. Мы просим вас не создавать двоевластия» (Минск).
«…Дивизионный комитет офицеро-солдатских депутатов частей 42-й пехотной дивизии, выражая свое полное доверие Временному правительству, требует, чтобы все партии, организации и классы ему не ставили преград в выполнении объявленной им прогаммы. Находя, что лишь победный конец войны может закрепить свободу, мы просим Советы рабочих и солдатских депутатов облегчить правительству дальнейшее ведение войны…» «Солдаты, офицеры, врачи и чиновники несвижского гарнизона… не допустят в нашей стране никакой другой власти, кроме власти Временного правительства. Желая ему успеха во всех его начинаниях, мы твердо верим, что война будет доведена до конца». Это – правительству, а Совету – тоже плюс: «Сплотитесь вокруг Временного правительства в общей работе фронта и тыла для достижения победы над врагом. Не забывайте, что война не знает праздников, довольно манифестаций, станьте к станкам, куйте снаряды»…
За адресами, конечно, последовали личные представления, делегации, десятки делегаций ежедневно. Они ходили к Родзянке, Гучкову, Львову, ко всему кабинету. Подавали письменные заявления и устно жаловались, протестовали, грозили. Их горячо благодарили за хорошо выполненный урок… Делегация от 2-го моторно-понтонного батальона, принятая Родзянкой в Таврическом дворце (еще 14 марта), вручила ему письменное заявление: «Приехав в Петроград (sic!), мы слышим призыв к заключению преждевременного мира, к сдаче родины на милость демократии Германии, слышим призывы к неповиновению Временному правительству, видим самостоятельные выступления Совета рабочих и солдатских депутатов. Подобное положение приближает Петроград к состоянию анархии. Признавая, что все это является преступным, мы заявляем, как уполномоченные, что Временное правительство встретит полную поддержку в пославших нас при условии доведения войны до победного конца…» Родзянко «горячо благодарил» и указал, что он «вполне разделяет эти взгляды».
Выборные от 31-й части фронтовых войск вручили акт Гучкову: «До нас долетают неясные крики предателей свободы, требующих прекращения войны. Они раздражают нас, они должны исчезнуть. Победы мы жаждем для себя и своих друзей… Нас не смутит наивный лепет о немецких пролетариях, одураченных немецкими юнкерами. Мы давно знаем вас и бодро идем за Временным правительством. Мы клянемся отстоять вас от насилий, не считаясь с тем, с какой стороны они исходят».
Варианты на эту тему бесконечны, но тема все одна. Делегации развивали ее неустанно перед разными начальствующими лицами, ибо это имело демонстративное значение, и повторение одного и того же отнюдь не мешало, но ошеломляло, доводило «до бесчувствия» тех, на кого было рассчитано… Газеты же завели особые рубрики с постоянным жирным заголовком «За единовластие…»
Конечно, об единовластии и полной победе хлопотала не одна только действующая армия. Кампания захватила и недра России, все местные гарнизоны и части, где оказались сколько-нибудь грамотные офицеры или представители цензовой общественности. Из глубокого тыла развивать победную программу было еще удобнее. Вот, например, «офицеры и солдаты гарнизона города Острогожска (Воронежской губернии), объединенные лозунгом „война до победы“, сознавая всю опасность действия Совета рабочих депутатов в разногласии с планомерной работой Временного правительства, выражают уверенность, что таковой будет действовать в полном единении с решениями правительства, выражая ему полное доверие…» Если не в частностях, то в общем и целом эта телеграмма Гучкову из далекой глухой провинции совершенно ясна.