Страница:
Армия мобилизовалась и в тылу, и на фронте. Но, конечно, не только армия, которая была лишь орудием в руках «здоровой государственности». Если не в первую голову (так как штатские были очень заняты среди военных), то, во всяком случае, очень быстро и чрезвычайно интенсивно были мобилизованы и общественные круги, самые разнообразные, сверху донизу.
Вот Земгор и Земсоюз со своими служащими, отделами и подотделами признает, что «первым и основным условием защиты завоеваний народа является продолжение войны». А затем «для блага России необходима единая власть в руках Временного правительства, и давление на него со стороны отдельных лиц или организаций признаем вредным и опасным для России…» Теперь, через две-три недели революции, эти интеллигентские межеумки, которым свойственно идти на поводу у буржуазии и помогать ей в борьбе с пролетариатом, теперь они уже самоопределились и не тяготеют бессознательно к Совету, а посильно «ущемляют» его.
За земцами-цензовиками и «третьим элементом» поспевали железнодорожные служащие, приславшие Некрасову телеграмму с юга (26 марта): «Мы, уполномоченные служащих, признаем как единую власть только Временное правительство… Мы не допустим чьего-либо вмешательства в его труды… В вопросе о войне мы считаем необходимым добиться полной победы, так как только полное сокрушение германского военного могущества гарантирует безопасность нашей свободы и свободы всего мира».
Надо ли говорить о классовых буржуазных организациях? Военно-промышленные комитеты отовсюду твердили, что «для достижения полной победы необходима вся полнота власти в руках одного Временного правительства», и призывали Совет рабочих и солдатских депутатов, «не создавая двоевластия, оказать ему полную поддержку…». О том же говорили на Всероссийском торгово-промышленном съезде, заседавшем в Москве 21–24 марта, говорили, несмотря на фронду по отношению к Временному правительству и на посланную Шингареву телеграмму с протестом против хлебной монополии.
Дело доходило до смешного. Даже московский литературно-художественный кружок, которому теперь уже не было большой нужды заниматься политикой, выносил и «представлял» буквально те же резолюции о двоевластии и победе. А Бальмонт в «рифмованных строках» чирикал о том же – для чуть не полуторамиллионного читателя почтенного «Русского слова». Словом, куда бы ни оглянуться в то время, повсюду вся сознательная буржуазия, услужающие ей слои и бессознательные, на слово верящие попугаи «были проникнуты одной мыслью», одним желанием и твердили одни слова, выражая «волю всего народа».
Наконец сделал резюме, подвел итоги всей кампании (это не значит – положил ей конец, напротив!) тот орган, который по существу своему был «синтезом» всех элементов, участвовавших в этой кампании. Это был, конечно, съезд кадетской партии, уже вместившей в себя всю буржуазию и оказавшейся на правом крыле новой российской общественности… Я не буду останавливаться на этом съезде (заседавшем 25–29 марта), так как, по существу, он ничего нового в дело не вносит. Кадетский enfant terrible[57] Родичев хорошо кричал о том, что кадеты должны непременно «отнять у Турции Армению», «аннексировать Константинополь», что они не могут убавить требования и сказать, где они остановятся в войне, – и, разумеется, все это соответствовало принятым на съезде постановлениям… Некрасов хорошо призывал к самообладанию и бесстрашию перед советской демократией, говоря, что нельзя же в самом деле быть еще хуже старого самодержца и признавать только бога да совесть… Но основной практический смысл этого «авторитетнейшего» съезда, этого лучшего выразителя «общественного мнения страны» был все тот же. Боевым лозунгом для него не могло быть не что иное, как утверждение буржуазной диктатуры и выполнение империалистской программы.
Большим подспорьем во всей этой мобилизации буржуазно-реакционных сил явилось наше военное поражение на Стоходе. 20–21 марта там был разбит наш корпус и сделан прорыв… Почему? Конечно, по вине советских дезорганизаторов и наивных пацифистов, работающих на Вильгельма. Дело на Стоходе чрезвычайно облегчило и усилило агитацию буржуазии. И использовано это дело было в полной мере. Не только бульварная печать не церемонилась в выражениях и «патриотических» намеках. Официозная ныне «Речь» также не стеснялась объяснять поражение «выборностью начальников» и прочими несуществующими кознями со стороны Совета.
Этого мало: в конце марта наши неудачи стали муссироваться и «предвосхищаться» самой Ставкой в ее официальных сообщениях. Это было, правда, позорным, но зато очень внушительным средством борьбы с советской демократией… Ставка, например, сообщала: «Ряд перебежчиков, австрийских офицеров и солдат, показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие работе Временного правительства, внесут анархию в страну и деморализуют русскую армию…» Или – опять же Ставка «сообщает»: «…германским канцлером Бетман-Гольвегом командированы в Стокгольм несколько германских социалистов для переговоров о сепаратном мире с представителями русских социалистов»; в связи с этим поражение на Стоходе «не было разглашено, как то делалось раньше, и обычные манифестации отсутствовали. Германские социал-демократы действуют вполне солидарно с правительством, считая себя прежде всего немцами»… Третье «сообщение» гласит, напротив, что о мире в австрийской армии говорят меньше, чем раньше: все надеются, что внутренние настроения России будут содействовать ее разгрому…
Противоречия сообщений, разумеется, совершенно неважны. Важно то, что все они, не имея отношения к действительным функциям Ставки, сильно бьют в одну и ту же точку; из авторитетного источника по больным пунктам идет инсинуация и клевета на советскую демократию.
Было еще огромное подспорье у буржуазии в начатой борьбе за власть и за внешние завоевания. Это крайний недостаток подготовленных социалистических сил. Благодаря этому огромное число провинциальных Советов, не говоря уже об армейских организациях, попало в руки не только неустойчивых, но злостно-буржуазных элементов. Я уже не говорю о недостатке социалистических руководителей, способных отстаивать последовательную классовую, в частности циммервальдскую, позицию. Подготовленных оппортунистов и оборонцев также было слишком мало.
Если бы было можно остановить буржуазную кампанию на позициях обороны, отделив эти позиции от империализма и разъяснив, на чем зиждется клевета и в чем состоит вся «соль» кампании, то это было бы огромной помощью для демократии. Но слишком мало было на местах людей, понимавших, что вся нехитрая механика буржуазии в ее борьбе за власть строится на смешении захвата и обороны… Ведь вопрос об единовластии, о невмешательстве, о полном подчинении армии цензовому правительству вставал именно тогда, когда речь шла о «войне до конца», то есть войне до «отнятия Армении», до аннексий Константинополя и т. д. Ибо именно тут Совет налагал свою руку на армию и не желал ее «подчинения» целям насилия и захвата. Когда же речь шла о защите нового строя, о защите от военной реакции народных завоеваний, тогда таких вопросов не возникало. В этих пределах «единовластия» правительства никто не оспаривал, напротив. Совет призывал к стойкости, к дисциплине, к единому фронту по всей стране.
Клевета основывалась на том, что Совет подрывает защиту народных завоеваний и открывает фронт врагам. Недоразумение не настолько сложно, чтобы массы не могли усвоить дело. Но был вопиющий недостаток в тех, кто мог его разъяснить. Неустойчивые же элементы в провинциальных Советах, подпадая под влияние злостно-буржуазных сфер, твердили нередко и довольно громко о «продолжении войны», об «освобождении Бельгии, Польши, Армении», об уничтожении «бронированного кулака» или «германского милитаризма». Они полагали, что говорят о защите революции, а не развивают классическую идеологию империализма. И понятно, какую услугу эти советские элементы оказывали плутократии в момент напряженной схватки за армию, за власть, за всю судьбу революции.
Во всяком случае, мобилизация буржуазных сил проводилась не только с огромной энергией, но и в очень благоприятной для буржуазии обстановке. Лидеры хорошо учитывали это и закрепляли позиции. Милюкову, в частности, министру милостью Совета, необходимо было завоевать себе право говорить о войне так же, как говорят его почтенные коллеги Рибо и Ллойд Джордж: свободно, без давления и контроля. И Милюков, взирая на ход кампании, очевидно, счел, что он вполне «опирается на общественное мнение страны», когда 22 марта он окончательно распоясался и с неприкрытым цинизмом (по поводу выступления Америки) снова изложил журналистам свою военную программу. Без всякого стеснения министр отшвырнул формулу «мира без аннексий, германскую формулу, которую стараются подсунуть международным социалистам». И он снова перечислил те задачи, до осуществления которых не должно быть и не будет войне «победного конца». Он сказал, что Россия должна воевать до раздела Австро-Венгрии, до ликвидации Европейской Турции, до присоединения Галиции к Украине, до перекройки Балкан, до «отнятия» Армении, до отвоевания проливов и Константинополя и проч. Все это, во-первых, вам совершенно необходимо, во-вторых, все это, конечно, верх справедливости, в-третьих, все это совсем не аннексии, а, в-четвертых, если кому-либо угодно назвать это аннексиями, то это ничего не изменит в политике революционного кабинета.
Вот где было действительное покушение на революцию и свободу! Эти заявления делались в момент, когда ореол русской революции был велик в Европе, когда она, несмотря на все усилия международного шовинизма, встряхнула западную демократию, когда даже английские газеты писали о том, что «русская революция открыла новые пути к достижению мира и две недели ее гораздо сильнее поколебали могущество воинственных, германских помещиков, чем три года войны».
Заявления Милюкова втаптывали в грязь революцию. Объявленная и вновь подтвержденная им старая царская программа войны, программа отвратительного убийства ради насилия и грабежа не только оскверняла новый строй: она создавала ему самую опасную угрозу, какая была мыслима. Она означала заведомо непосильные требования к освобожденному народу, ко всей стране, к ее экономике. Она заведомо была рассчитана на ее разорение, на ее военное поражение и на удушение революции в тисках голода, всеобщей разрухи и гражданской войны.
Революция была до сих пор вынуждена терпеть подобного министра. Но она была обязана в борьбе за самое свое существование дать решительный отпор этому зарвавшемуся врагу ее… Интервью Милюкова шокировало даже его товарищей по кабинету. Керенский и Некрасов заявили в печати, что все это – «личное мнение» министра иностранных дел. Но слово было не за ними…
В 20-х числах марта отношения между солдатами и рабочими достигли крайнего напряжения… Буржуазия, которую наш договор 2 марта поставил в новые условия борьбы на открытой арене, буржуазия, в руках которой не было реальной силы и не было иного средства борьбы за власть, кроме агитации, кроме идейного давления, конечно, не могла честно пользоваться этим оружием. Довольно было для нее того, что ее заставили бороться в разных условиях, на открытой арене.
Приемы агитации мы видели. Но их было недостаточно. В открытой борьбе за общественные интересы, хотя бы за «новый строй», «за оборону революции», за охрану очагов от Вильгельма буржуазия всегда проиграет и, в частности, всегда проигрывала перед массами у нас. Другое дело – ударить по непосредственным, по шкурным интересам солдата, по его личной безопасности. Здесь можно достигнуть многого.
Агитация повелась на всех перекрестках. И в 20-х числах на всех перекрестках, в трамваях, в любом общественном месте можно было видеть рабочих и солдат в последних градусах нервного раздражения, сцепившихся между собою в неистовом словесном бою. Выли и случаи физических свалок. Дело приняло крайне тревожный оборот.
Конечно, рабочие обвинялись в предъявлении чрезмерных требований, в полном нежелании работать и в игнорировании интересов фронта. Исходным пунктом агитации был, между прочим, восьмичасовой рабочий день. Ловцы рыбы в мутной воде спекулировали на том, что мужику в серой шинели понять это пролетарское требование совершенно не под силу. Такой нормы работы не существует ни на фронте, ни в деревне. А между тем заводские лодыри, не желая работать больше, покупают себе вольную жизнь ценою жертв в окопах.
Солдаты не только требовали обуздания рабочих и контроля на фабриках. Они грозили репрессиями и расправой.
– Вот погодите, – можно было слышать направо и налево, – мы вам покажем в ваших же мастерских. Около каждого вашего лодыря поставим нашего товарища с винтовкой. И в случае чего…
Действительно, по заводам начали ходить вооруженные солдаты, наводить ревизии и чинить насилия. Для этой цели стали прибывать группы солдат из окрестных гарнизонов и даже из действующей армии. Казалось, «натравливание одной части населения на другую» уже приводит к цели. С часу на час можно было ожидать крупных эксцессов. Революция и ее центр, ее крепость, ее жизненный нерв – Совет снова стали под удар солдатской стихии. Теперь ее разнуздывали агенты буржуазии, «признавшей революцию».
Настроение было такое, что одураченный и рассвирепевший вооруженный мужик не только мог легко даться в руки плутократии, но мог немедленно, без «передышки» пустить в ход винтовки против старого «внутреннего врага». Надо было действовать.
И конечно, в противном лагере уже давно действовали, иначе борьба была бы уже проиграна. Силы мобилизовала, агитацию широко развернула и советская демократия. Но здесь было далеко не все в порядке.
Вполне благополучно было – не в смысле успеха, а в смысле мобилизации сил – в области взаимоотношений рабочих и солдат. Петербургский пролетариат в этой острой схватке проявил вместе с твердой рукой изумительный такт и поистине братскую мягкость. Он занял оборонительную позицию. Упорно, шаг за шагом, петербургские рабочие в частных беседах, на митингах, в Совете, в казармах, на заводах разъясняли солдатам действительное положение дел. На каждом заводе солдату и буржуазной травле посвящались специальные митинги и принимались резолюции, специально апеллировавшие к солдатскому разуму и справедливости. В резолюциях указывалось, что восьмичасовой рабочий день фактически не проводится, что полный ход работ тормозится недостатком сырья не по вине рабочих, что требования не только не чрезмерны, но слишком ничтожны. Приводились доказательства, сообщался уровень заработной платы, и солдаты добровольно приглашались посетить рабочие мастерские. Заботы о фронте проявлялись в таких резолюциях с полной очевидностью. В частности, мотивируя «серьезностью момента и ответственностью перед родиной», рабочие Петербурга сократили пасхальный перерыв работ до трех дней.
Советские и партийные центры, разумеется, стояли во главе движения. В социалистических газетах, в специальных рубриках «Рабочие и солдаты», отводилось много места конфликту, печатались рабочие резолюции, обращения к солдатам и т. д. Устраивались специальные митинги для солдат, агитаторы объезжали казармы, давались директивы в провинцию. Специальные делегации воинских частей вместе с советскими людьми ездили «ревизовать» заводы, а затем официально опровергали клевету на рабочих. Но положение было острым в течение 10–15 дней.
Отношения солдата и рабочего – это был только один из фронтов развернувшейся борьбы. Советско-партийная пропаганда шла и по другим линиям. Принимались все меры к тому, чтобы закрепить среди солдатских масс непререкаемый авторитет их собственного выборного органа – Совета. В Таврический дворец созывались для этого армейские ячейки и выносились резолюции организационного характера. Весьма авторитетное такое собрание состоялось 21 марта, куда явились представители (по 5 человек) от 109 частей Петербурга и его окрестностей; представлены были местные руководящие органы – ротные, батальонные и полковые комитеты. Было постановлено: «Признать высшим и единственным руководителем солдатских организаций Петрограда и его окрестностей Совет рабочих и солдатских депутатов и Исполнительный Комитет его; признать все ротные, батальонные, полковые и другие комитеты органами Совета на местах; вопросы, имеющие значение для всего гарнизона или всей армии, а равно все вопросы политического значения решаются окончательно Советом рабочих и солдатских депутатов…»
Вообще сознательные солдатские элементы, естественно, наполнявшие местные армейские комитеты, сделали чрезвычайно много для борьбы с настроениями солдатской массы, к которой апеллировала буржуазия. Благодаря им, членам солдатской секции Совета и членам местных комитетов митинги, устраиваемые для солдат различными буржуазными организациями, нередко кончались полным конфузом для устроителей: вместо «единовластия Временного правительства» и «войны до конца» принятые резолюции гласили (не о «власти», но) о единственной авторитетности Совета, о его полномочиях по руководству гарнизоном и о «защите революции».
Но все же важнее всего была не форма, а содержание: организационное закрепление за Советом солдатских масс было возможно лишь на определенной политической платформе, на платформе демократических (и экономических) требований. Вся конъюнктура, как видно из предыдущего, выдвигала на первый план демократическую внешнюю политику.
Это был важнейший, судьбою предопределенный фронт столкновения демократии с империалистской буржуазией. И вот на этом фронте дело обстояло совершенно неудовлетворительно.
Манифест 14 марта, казалось, наметил основную линию той мирной кампании, какую должен был отныне энергично повести Совет. Вместо легкоуязвимых общих фраз о войне и мире манифест, казалось, наметил очередные конкретные лозунги, способные поставить на прочную почву советскую мирную агитацию. Но агитация не только не была развернута: она не была и предпринята, не была декретирована. И никаких лозунгов на основе манифеста не было ни зафиксировано, ни преподано массам от имени Совета. Как и почему это произошло, об этом будет речь впереди. Но факт тот, что империалистской агитации буржуазии, ее алармистским крикам, прикрытым защитно-оборонческими девизами. Совет ничего определенного и ничего внушительного не противопоставил.
Правда, это не значит, что на этом фронте не наблюдалось напряженной, ожесточенной борьбы. Агитация в пользу демократизации внешней политики велась уже довольно интенсивно. Но тут действовали главным образом разрозненные партийные силы большевиков и меньшевиков. При этом они главным образом были устремлены на заводы. Петербургский пролетариат зашевелился основательно. На заводах принимались уже многие десятки резолюций о войне… Но ведь пролетариат уже давно был к этому подготовлен. Мало того, передовые слои его уже давно тяготились придушением тех циммервальдских лозунгов, которые были близки ему еще до революции. Задача состояла не в победе над пролетариатом. Дело было опять-таки в солдатских массах. И здесь оно обстояло плохо.
Конечно, мирные лозунги начинали понемногу развертываться и среди солдат. Ежедневно выступали ораторы на солдатских манифестациях в Таврическом дворце, где продефилировал весь столичный гарнизон, крича «ура» в честь Чхеидзе, а еще громче – в честь Родзянки. Действовали кое-как агитаторы на митингах и в казармах. Но это была опять-таки больше партийная, чем советская, работа. А затем, это была работа плохого качества. Лозунги советских ораторов были произвольны, самочинны, совершенно неустойчивы и довольно подозрительны. Манифест 14 марта комментировался столь же часто, сколь незаконно – именно в духе Чхеидзе. Ораторы «болота», не говоря об оборонцах, шли по бесплодным линиям меньшего сопротивления. И общий тон пропаганды приобретал явно оборонческий уклон. Однако и в этом виде агитация была случайна и слаба.
Советские деятели, правда, не были стеснены в ней именно потому, что дело было предоставлено на волю стихий и не было упорядочено определенными постановлениями. Циммервальдцы могли с полным основанием и даже с исключительным правом выступать от имени Совета. Но тут-то и было кустарничество, тут-то и были разброд и слабость вместо единой организованной кампании, вместо могучего воздействия, вместо официальной, для всей России обязательной директивы полномочного органа демократии.
Мирную агитацию дружно развертывали партийные социал-демократические газеты. Но официальные советские «Известия», руководимые Стекловым, только путали и мешали делу.
Все это было неудовлетворительно. И в области советской борьбы с наступлением империалистов, пожалуй, можно за это время отметить только одно положительное явление, несомненно давшее существенные результаты.
В работе Исполнительного Комитета существенное место стали занимать всякого рода военные делегации. Они начали являться ежедневно из местных частей, с фронта, со всей России и состояли обыкновенно из двух-трех офицеров и нескольких солдат. Они требовали приема в Исполнительном Комитете и часами ждали его, а иногда ждали и днями. Делегации эти очень мешали текущей работе и, к негодованию советских работников, нарушали весь распорядок. Исполнительный Комитет сначала принимал их вне очереди в своих заседаниях; потом постановил отводить делегациям время после шести часов вечера; но затем Исполнительный Комитет выделил группу лиц, на обязанности которых лежало принимать делегации во все часы дня и позднего вечера.
Сами делегации для этого требовали, конечно, самых почтенных и известных членов Исполнительного Комитета, каковых было немного. Но товарищи всегда были не прочь уклониться от этого довольно однообразного и томительного занятия. Впрочем, я знаю одного любителя таких приемов, который и меня постоянно убеждал в огромном интересе этого живого соприкосновения с фронтом, с черноземной солдатчиной и с неведомыми типами офицерства. Этим любителем был Н. Д. Соколов, который и пропустил через свои руки львиную долю делегаций. Это было действительно интересно.
Но это было еще более полезно для советского дела… Через Исполнительный Комитет прошли из глубины России и действующей армии тысячи людей, и все они понесли назад, в пославшие их массы то. что они видели и слышали. Прием делегаций стал при таких условиях очень существенным фактором советской пропаганды. Обыкновенно эти делегации были те же самые, которые ходили и к Родзянке, и в Мариинский дворец. Не всегда, но большею частью их посылали и в Совет, и к Временному правительству представиться, высказать свой взгляд, расспросить и посмотреть, что делают те и другие. Делегации так и делали. Опять-таки не все; были на местах части или группы настолько «самоопределившиеся», настолько «сознательные», что они посылали делегатов или туда, или сюда – в один из лагерей с вполне категорическим «классовым» наказом. Но таких было меньшинство. Обыкновенно приходилось иметь дело с неподготовленной, обывательской, колеблющейся массой, благорасположенной или подозрительной на обе стороны. Ее можно было склонить и туда и сюда. Но состав ее был большею частью демократический, плебейский; этим обычная предвзятость, навязанный шовинизм и крепко въевшийся дух ложной воинской чести могли быть уравновешены в борьбе сторон.
Говорили от имени делегаций обыкновенно офицеры. После приветствий и словесных проявлений пиетета со стороны гостей обыкновенно завязывалась длинная деловая беседа на действительно волнующие темы. Делегаты рассказывали о своем беспокойстве на почве слухов о позиции Совета в вопросе о войне. Они говорили о своем глубоком несогласии с этой позицией, о неприемлемости ее для солдата и повторяли весь трафарет мещанской военной идеологии. Но здесь они были не в атмосфере ненависти враждебного лагеря, не среди темной науськанной толпы. Здесь они стояли лицом к лицу с самими «открывателями фронта», с самими врагами родины и всего святого, и, не видя в них ничего страшного, встретив разумных, образованных и импонирующих людей, они в спокойной беседе, деловым образом выясняли вопрос. Это было более чем серьезное испытание нахватанным с улицы шовинистским фразам и всему небольшому багажу делегатов.
Им читали и разъясняли манифест 14 марта, в котором не было ничего страшного для патриота без кавычек. Перед ними вскрывали смысл их собственных лозунгов – «война до конца» и т. д., широко пользуясь при этом тем превосходным материалом, который давали господа Родичев и Милюков. Идеология империализма была еще чужда обывателю. Разъяснения открывали перед ним новое и обескураживали его. И даже неустойчивость советских лозунгов, даже оборонческие тенденции не исключали пользы таких бесед.
Вот Земгор и Земсоюз со своими служащими, отделами и подотделами признает, что «первым и основным условием защиты завоеваний народа является продолжение войны». А затем «для блага России необходима единая власть в руках Временного правительства, и давление на него со стороны отдельных лиц или организаций признаем вредным и опасным для России…» Теперь, через две-три недели революции, эти интеллигентские межеумки, которым свойственно идти на поводу у буржуазии и помогать ей в борьбе с пролетариатом, теперь они уже самоопределились и не тяготеют бессознательно к Совету, а посильно «ущемляют» его.
За земцами-цензовиками и «третьим элементом» поспевали железнодорожные служащие, приславшие Некрасову телеграмму с юга (26 марта): «Мы, уполномоченные служащих, признаем как единую власть только Временное правительство… Мы не допустим чьего-либо вмешательства в его труды… В вопросе о войне мы считаем необходимым добиться полной победы, так как только полное сокрушение германского военного могущества гарантирует безопасность нашей свободы и свободы всего мира».
Надо ли говорить о классовых буржуазных организациях? Военно-промышленные комитеты отовсюду твердили, что «для достижения полной победы необходима вся полнота власти в руках одного Временного правительства», и призывали Совет рабочих и солдатских депутатов, «не создавая двоевластия, оказать ему полную поддержку…». О том же говорили на Всероссийском торгово-промышленном съезде, заседавшем в Москве 21–24 марта, говорили, несмотря на фронду по отношению к Временному правительству и на посланную Шингареву телеграмму с протестом против хлебной монополии.
Дело доходило до смешного. Даже московский литературно-художественный кружок, которому теперь уже не было большой нужды заниматься политикой, выносил и «представлял» буквально те же резолюции о двоевластии и победе. А Бальмонт в «рифмованных строках» чирикал о том же – для чуть не полуторамиллионного читателя почтенного «Русского слова». Словом, куда бы ни оглянуться в то время, повсюду вся сознательная буржуазия, услужающие ей слои и бессознательные, на слово верящие попугаи «были проникнуты одной мыслью», одним желанием и твердили одни слова, выражая «волю всего народа».
Наконец сделал резюме, подвел итоги всей кампании (это не значит – положил ей конец, напротив!) тот орган, который по существу своему был «синтезом» всех элементов, участвовавших в этой кампании. Это был, конечно, съезд кадетской партии, уже вместившей в себя всю буржуазию и оказавшейся на правом крыле новой российской общественности… Я не буду останавливаться на этом съезде (заседавшем 25–29 марта), так как, по существу, он ничего нового в дело не вносит. Кадетский enfant terrible[57] Родичев хорошо кричал о том, что кадеты должны непременно «отнять у Турции Армению», «аннексировать Константинополь», что они не могут убавить требования и сказать, где они остановятся в войне, – и, разумеется, все это соответствовало принятым на съезде постановлениям… Некрасов хорошо призывал к самообладанию и бесстрашию перед советской демократией, говоря, что нельзя же в самом деле быть еще хуже старого самодержца и признавать только бога да совесть… Но основной практический смысл этого «авторитетнейшего» съезда, этого лучшего выразителя «общественного мнения страны» был все тот же. Боевым лозунгом для него не могло быть не что иное, как утверждение буржуазной диктатуры и выполнение империалистской программы.
Большим подспорьем во всей этой мобилизации буржуазно-реакционных сил явилось наше военное поражение на Стоходе. 20–21 марта там был разбит наш корпус и сделан прорыв… Почему? Конечно, по вине советских дезорганизаторов и наивных пацифистов, работающих на Вильгельма. Дело на Стоходе чрезвычайно облегчило и усилило агитацию буржуазии. И использовано это дело было в полной мере. Не только бульварная печать не церемонилась в выражениях и «патриотических» намеках. Официозная ныне «Речь» также не стеснялась объяснять поражение «выборностью начальников» и прочими несуществующими кознями со стороны Совета.
Этого мало: в конце марта наши неудачи стали муссироваться и «предвосхищаться» самой Ставкой в ее официальных сообщениях. Это было, правда, позорным, но зато очень внушительным средством борьбы с советской демократией… Ставка, например, сообщала: «Ряд перебежчиков, австрийских офицеров и солдат, показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие работе Временного правительства, внесут анархию в страну и деморализуют русскую армию…» Или – опять же Ставка «сообщает»: «…германским канцлером Бетман-Гольвегом командированы в Стокгольм несколько германских социалистов для переговоров о сепаратном мире с представителями русских социалистов»; в связи с этим поражение на Стоходе «не было разглашено, как то делалось раньше, и обычные манифестации отсутствовали. Германские социал-демократы действуют вполне солидарно с правительством, считая себя прежде всего немцами»… Третье «сообщение» гласит, напротив, что о мире в австрийской армии говорят меньше, чем раньше: все надеются, что внутренние настроения России будут содействовать ее разгрому…
Противоречия сообщений, разумеется, совершенно неважны. Важно то, что все они, не имея отношения к действительным функциям Ставки, сильно бьют в одну и ту же точку; из авторитетного источника по больным пунктам идет инсинуация и клевета на советскую демократию.
Было еще огромное подспорье у буржуазии в начатой борьбе за власть и за внешние завоевания. Это крайний недостаток подготовленных социалистических сил. Благодаря этому огромное число провинциальных Советов, не говоря уже об армейских организациях, попало в руки не только неустойчивых, но злостно-буржуазных элементов. Я уже не говорю о недостатке социалистических руководителей, способных отстаивать последовательную классовую, в частности циммервальдскую, позицию. Подготовленных оппортунистов и оборонцев также было слишком мало.
Если бы было можно остановить буржуазную кампанию на позициях обороны, отделив эти позиции от империализма и разъяснив, на чем зиждется клевета и в чем состоит вся «соль» кампании, то это было бы огромной помощью для демократии. Но слишком мало было на местах людей, понимавших, что вся нехитрая механика буржуазии в ее борьбе за власть строится на смешении захвата и обороны… Ведь вопрос об единовластии, о невмешательстве, о полном подчинении армии цензовому правительству вставал именно тогда, когда речь шла о «войне до конца», то есть войне до «отнятия Армении», до аннексий Константинополя и т. д. Ибо именно тут Совет налагал свою руку на армию и не желал ее «подчинения» целям насилия и захвата. Когда же речь шла о защите нового строя, о защите от военной реакции народных завоеваний, тогда таких вопросов не возникало. В этих пределах «единовластия» правительства никто не оспаривал, напротив. Совет призывал к стойкости, к дисциплине, к единому фронту по всей стране.
Клевета основывалась на том, что Совет подрывает защиту народных завоеваний и открывает фронт врагам. Недоразумение не настолько сложно, чтобы массы не могли усвоить дело. Но был вопиющий недостаток в тех, кто мог его разъяснить. Неустойчивые же элементы в провинциальных Советах, подпадая под влияние злостно-буржуазных сфер, твердили нередко и довольно громко о «продолжении войны», об «освобождении Бельгии, Польши, Армении», об уничтожении «бронированного кулака» или «германского милитаризма». Они полагали, что говорят о защите революции, а не развивают классическую идеологию империализма. И понятно, какую услугу эти советские элементы оказывали плутократии в момент напряженной схватки за армию, за власть, за всю судьбу революции.
Во всяком случае, мобилизация буржуазных сил проводилась не только с огромной энергией, но и в очень благоприятной для буржуазии обстановке. Лидеры хорошо учитывали это и закрепляли позиции. Милюкову, в частности, министру милостью Совета, необходимо было завоевать себе право говорить о войне так же, как говорят его почтенные коллеги Рибо и Ллойд Джордж: свободно, без давления и контроля. И Милюков, взирая на ход кампании, очевидно, счел, что он вполне «опирается на общественное мнение страны», когда 22 марта он окончательно распоясался и с неприкрытым цинизмом (по поводу выступления Америки) снова изложил журналистам свою военную программу. Без всякого стеснения министр отшвырнул формулу «мира без аннексий, германскую формулу, которую стараются подсунуть международным социалистам». И он снова перечислил те задачи, до осуществления которых не должно быть и не будет войне «победного конца». Он сказал, что Россия должна воевать до раздела Австро-Венгрии, до ликвидации Европейской Турции, до присоединения Галиции к Украине, до перекройки Балкан, до «отнятия» Армении, до отвоевания проливов и Константинополя и проч. Все это, во-первых, вам совершенно необходимо, во-вторых, все это, конечно, верх справедливости, в-третьих, все это совсем не аннексии, а, в-четвертых, если кому-либо угодно назвать это аннексиями, то это ничего не изменит в политике революционного кабинета.
Вот где было действительное покушение на революцию и свободу! Эти заявления делались в момент, когда ореол русской революции был велик в Европе, когда она, несмотря на все усилия международного шовинизма, встряхнула западную демократию, когда даже английские газеты писали о том, что «русская революция открыла новые пути к достижению мира и две недели ее гораздо сильнее поколебали могущество воинственных, германских помещиков, чем три года войны».
Заявления Милюкова втаптывали в грязь революцию. Объявленная и вновь подтвержденная им старая царская программа войны, программа отвратительного убийства ради насилия и грабежа не только оскверняла новый строй: она создавала ему самую опасную угрозу, какая была мыслима. Она означала заведомо непосильные требования к освобожденному народу, ко всей стране, к ее экономике. Она заведомо была рассчитана на ее разорение, на ее военное поражение и на удушение революции в тисках голода, всеобщей разрухи и гражданской войны.
Революция была до сих пор вынуждена терпеть подобного министра. Но она была обязана в борьбе за самое свое существование дать решительный отпор этому зарвавшемуся врагу ее… Интервью Милюкова шокировало даже его товарищей по кабинету. Керенский и Некрасов заявили в печати, что все это – «личное мнение» министра иностранных дел. Но слово было не за ними…
В 20-х числах марта отношения между солдатами и рабочими достигли крайнего напряжения… Буржуазия, которую наш договор 2 марта поставил в новые условия борьбы на открытой арене, буржуазия, в руках которой не было реальной силы и не было иного средства борьбы за власть, кроме агитации, кроме идейного давления, конечно, не могла честно пользоваться этим оружием. Довольно было для нее того, что ее заставили бороться в разных условиях, на открытой арене.
Приемы агитации мы видели. Но их было недостаточно. В открытой борьбе за общественные интересы, хотя бы за «новый строй», «за оборону революции», за охрану очагов от Вильгельма буржуазия всегда проиграет и, в частности, всегда проигрывала перед массами у нас. Другое дело – ударить по непосредственным, по шкурным интересам солдата, по его личной безопасности. Здесь можно достигнуть многого.
Агитация повелась на всех перекрестках. И в 20-х числах на всех перекрестках, в трамваях, в любом общественном месте можно было видеть рабочих и солдат в последних градусах нервного раздражения, сцепившихся между собою в неистовом словесном бою. Выли и случаи физических свалок. Дело приняло крайне тревожный оборот.
Конечно, рабочие обвинялись в предъявлении чрезмерных требований, в полном нежелании работать и в игнорировании интересов фронта. Исходным пунктом агитации был, между прочим, восьмичасовой рабочий день. Ловцы рыбы в мутной воде спекулировали на том, что мужику в серой шинели понять это пролетарское требование совершенно не под силу. Такой нормы работы не существует ни на фронте, ни в деревне. А между тем заводские лодыри, не желая работать больше, покупают себе вольную жизнь ценою жертв в окопах.
Солдаты не только требовали обуздания рабочих и контроля на фабриках. Они грозили репрессиями и расправой.
– Вот погодите, – можно было слышать направо и налево, – мы вам покажем в ваших же мастерских. Около каждого вашего лодыря поставим нашего товарища с винтовкой. И в случае чего…
Действительно, по заводам начали ходить вооруженные солдаты, наводить ревизии и чинить насилия. Для этой цели стали прибывать группы солдат из окрестных гарнизонов и даже из действующей армии. Казалось, «натравливание одной части населения на другую» уже приводит к цели. С часу на час можно было ожидать крупных эксцессов. Революция и ее центр, ее крепость, ее жизненный нерв – Совет снова стали под удар солдатской стихии. Теперь ее разнуздывали агенты буржуазии, «признавшей революцию».
Настроение было такое, что одураченный и рассвирепевший вооруженный мужик не только мог легко даться в руки плутократии, но мог немедленно, без «передышки» пустить в ход винтовки против старого «внутреннего врага». Надо было действовать.
И конечно, в противном лагере уже давно действовали, иначе борьба была бы уже проиграна. Силы мобилизовала, агитацию широко развернула и советская демократия. Но здесь было далеко не все в порядке.
Вполне благополучно было – не в смысле успеха, а в смысле мобилизации сил – в области взаимоотношений рабочих и солдат. Петербургский пролетариат в этой острой схватке проявил вместе с твердой рукой изумительный такт и поистине братскую мягкость. Он занял оборонительную позицию. Упорно, шаг за шагом, петербургские рабочие в частных беседах, на митингах, в Совете, в казармах, на заводах разъясняли солдатам действительное положение дел. На каждом заводе солдату и буржуазной травле посвящались специальные митинги и принимались резолюции, специально апеллировавшие к солдатскому разуму и справедливости. В резолюциях указывалось, что восьмичасовой рабочий день фактически не проводится, что полный ход работ тормозится недостатком сырья не по вине рабочих, что требования не только не чрезмерны, но слишком ничтожны. Приводились доказательства, сообщался уровень заработной платы, и солдаты добровольно приглашались посетить рабочие мастерские. Заботы о фронте проявлялись в таких резолюциях с полной очевидностью. В частности, мотивируя «серьезностью момента и ответственностью перед родиной», рабочие Петербурга сократили пасхальный перерыв работ до трех дней.
Советские и партийные центры, разумеется, стояли во главе движения. В социалистических газетах, в специальных рубриках «Рабочие и солдаты», отводилось много места конфликту, печатались рабочие резолюции, обращения к солдатам и т. д. Устраивались специальные митинги для солдат, агитаторы объезжали казармы, давались директивы в провинцию. Специальные делегации воинских частей вместе с советскими людьми ездили «ревизовать» заводы, а затем официально опровергали клевету на рабочих. Но положение было острым в течение 10–15 дней.
Отношения солдата и рабочего – это был только один из фронтов развернувшейся борьбы. Советско-партийная пропаганда шла и по другим линиям. Принимались все меры к тому, чтобы закрепить среди солдатских масс непререкаемый авторитет их собственного выборного органа – Совета. В Таврический дворец созывались для этого армейские ячейки и выносились резолюции организационного характера. Весьма авторитетное такое собрание состоялось 21 марта, куда явились представители (по 5 человек) от 109 частей Петербурга и его окрестностей; представлены были местные руководящие органы – ротные, батальонные и полковые комитеты. Было постановлено: «Признать высшим и единственным руководителем солдатских организаций Петрограда и его окрестностей Совет рабочих и солдатских депутатов и Исполнительный Комитет его; признать все ротные, батальонные, полковые и другие комитеты органами Совета на местах; вопросы, имеющие значение для всего гарнизона или всей армии, а равно все вопросы политического значения решаются окончательно Советом рабочих и солдатских депутатов…»
Вообще сознательные солдатские элементы, естественно, наполнявшие местные армейские комитеты, сделали чрезвычайно много для борьбы с настроениями солдатской массы, к которой апеллировала буржуазия. Благодаря им, членам солдатской секции Совета и членам местных комитетов митинги, устраиваемые для солдат различными буржуазными организациями, нередко кончались полным конфузом для устроителей: вместо «единовластия Временного правительства» и «войны до конца» принятые резолюции гласили (не о «власти», но) о единственной авторитетности Совета, о его полномочиях по руководству гарнизоном и о «защите революции».
Но все же важнее всего была не форма, а содержание: организационное закрепление за Советом солдатских масс было возможно лишь на определенной политической платформе, на платформе демократических (и экономических) требований. Вся конъюнктура, как видно из предыдущего, выдвигала на первый план демократическую внешнюю политику.
Это был важнейший, судьбою предопределенный фронт столкновения демократии с империалистской буржуазией. И вот на этом фронте дело обстояло совершенно неудовлетворительно.
Манифест 14 марта, казалось, наметил основную линию той мирной кампании, какую должен был отныне энергично повести Совет. Вместо легкоуязвимых общих фраз о войне и мире манифест, казалось, наметил очередные конкретные лозунги, способные поставить на прочную почву советскую мирную агитацию. Но агитация не только не была развернута: она не была и предпринята, не была декретирована. И никаких лозунгов на основе манифеста не было ни зафиксировано, ни преподано массам от имени Совета. Как и почему это произошло, об этом будет речь впереди. Но факт тот, что империалистской агитации буржуазии, ее алармистским крикам, прикрытым защитно-оборонческими девизами. Совет ничего определенного и ничего внушительного не противопоставил.
Правда, это не значит, что на этом фронте не наблюдалось напряженной, ожесточенной борьбы. Агитация в пользу демократизации внешней политики велась уже довольно интенсивно. Но тут действовали главным образом разрозненные партийные силы большевиков и меньшевиков. При этом они главным образом были устремлены на заводы. Петербургский пролетариат зашевелился основательно. На заводах принимались уже многие десятки резолюций о войне… Но ведь пролетариат уже давно был к этому подготовлен. Мало того, передовые слои его уже давно тяготились придушением тех циммервальдских лозунгов, которые были близки ему еще до революции. Задача состояла не в победе над пролетариатом. Дело было опять-таки в солдатских массах. И здесь оно обстояло плохо.
Конечно, мирные лозунги начинали понемногу развертываться и среди солдат. Ежедневно выступали ораторы на солдатских манифестациях в Таврическом дворце, где продефилировал весь столичный гарнизон, крича «ура» в честь Чхеидзе, а еще громче – в честь Родзянки. Действовали кое-как агитаторы на митингах и в казармах. Но это была опять-таки больше партийная, чем советская, работа. А затем, это была работа плохого качества. Лозунги советских ораторов были произвольны, самочинны, совершенно неустойчивы и довольно подозрительны. Манифест 14 марта комментировался столь же часто, сколь незаконно – именно в духе Чхеидзе. Ораторы «болота», не говоря об оборонцах, шли по бесплодным линиям меньшего сопротивления. И общий тон пропаганды приобретал явно оборонческий уклон. Однако и в этом виде агитация была случайна и слаба.
Советские деятели, правда, не были стеснены в ней именно потому, что дело было предоставлено на волю стихий и не было упорядочено определенными постановлениями. Циммервальдцы могли с полным основанием и даже с исключительным правом выступать от имени Совета. Но тут-то и было кустарничество, тут-то и были разброд и слабость вместо единой организованной кампании, вместо могучего воздействия, вместо официальной, для всей России обязательной директивы полномочного органа демократии.
Мирную агитацию дружно развертывали партийные социал-демократические газеты. Но официальные советские «Известия», руководимые Стекловым, только путали и мешали делу.
Все это было неудовлетворительно. И в области советской борьбы с наступлением империалистов, пожалуй, можно за это время отметить только одно положительное явление, несомненно давшее существенные результаты.
В работе Исполнительного Комитета существенное место стали занимать всякого рода военные делегации. Они начали являться ежедневно из местных частей, с фронта, со всей России и состояли обыкновенно из двух-трех офицеров и нескольких солдат. Они требовали приема в Исполнительном Комитете и часами ждали его, а иногда ждали и днями. Делегации эти очень мешали текущей работе и, к негодованию советских работников, нарушали весь распорядок. Исполнительный Комитет сначала принимал их вне очереди в своих заседаниях; потом постановил отводить делегациям время после шести часов вечера; но затем Исполнительный Комитет выделил группу лиц, на обязанности которых лежало принимать делегации во все часы дня и позднего вечера.
Сами делегации для этого требовали, конечно, самых почтенных и известных членов Исполнительного Комитета, каковых было немного. Но товарищи всегда были не прочь уклониться от этого довольно однообразного и томительного занятия. Впрочем, я знаю одного любителя таких приемов, который и меня постоянно убеждал в огромном интересе этого живого соприкосновения с фронтом, с черноземной солдатчиной и с неведомыми типами офицерства. Этим любителем был Н. Д. Соколов, который и пропустил через свои руки львиную долю делегаций. Это было действительно интересно.
Но это было еще более полезно для советского дела… Через Исполнительный Комитет прошли из глубины России и действующей армии тысячи людей, и все они понесли назад, в пославшие их массы то. что они видели и слышали. Прием делегаций стал при таких условиях очень существенным фактором советской пропаганды. Обыкновенно эти делегации были те же самые, которые ходили и к Родзянке, и в Мариинский дворец. Не всегда, но большею частью их посылали и в Совет, и к Временному правительству представиться, высказать свой взгляд, расспросить и посмотреть, что делают те и другие. Делегации так и делали. Опять-таки не все; были на местах части или группы настолько «самоопределившиеся», настолько «сознательные», что они посылали делегатов или туда, или сюда – в один из лагерей с вполне категорическим «классовым» наказом. Но таких было меньшинство. Обыкновенно приходилось иметь дело с неподготовленной, обывательской, колеблющейся массой, благорасположенной или подозрительной на обе стороны. Ее можно было склонить и туда и сюда. Но состав ее был большею частью демократический, плебейский; этим обычная предвзятость, навязанный шовинизм и крепко въевшийся дух ложной воинской чести могли быть уравновешены в борьбе сторон.
Говорили от имени делегаций обыкновенно офицеры. После приветствий и словесных проявлений пиетета со стороны гостей обыкновенно завязывалась длинная деловая беседа на действительно волнующие темы. Делегаты рассказывали о своем беспокойстве на почве слухов о позиции Совета в вопросе о войне. Они говорили о своем глубоком несогласии с этой позицией, о неприемлемости ее для солдата и повторяли весь трафарет мещанской военной идеологии. Но здесь они были не в атмосфере ненависти враждебного лагеря, не среди темной науськанной толпы. Здесь они стояли лицом к лицу с самими «открывателями фронта», с самими врагами родины и всего святого, и, не видя в них ничего страшного, встретив разумных, образованных и импонирующих людей, они в спокойной беседе, деловым образом выясняли вопрос. Это было более чем серьезное испытание нахватанным с улицы шовинистским фразам и всему небольшому багажу делегатов.
Им читали и разъясняли манифест 14 марта, в котором не было ничего страшного для патриота без кавычек. Перед ними вскрывали смысл их собственных лозунгов – «война до конца» и т. д., широко пользуясь при этом тем превосходным материалом, который давали господа Родичев и Милюков. Идеология империализма была еще чужда обывателю. Разъяснения открывали перед ним новое и обескураживали его. И даже неустойчивость советских лозунгов, даже оборонческие тенденции не исключали пользы таких бесед.