Страница:
Присягой у нас довольно много занимались в последующие дни. Ее вынесли (12-го числа) в заседание солдатской секции, где правительственный текст был признан неудовлетворительным и было постановлено: «До выработки новой формулы присяги к опубликованной присяге не приводить, а где это сделано, считать присягу недействительной…» Затем в несколько приемов вела тягучие и бестолковые переговоры о присяге контактная комиссия. Правительство здесь не рассчитывало на оппозицию и, проводя полноту власти, уже пустило в ход свою формулу на фронте. Опротестование этой формулы Советом вызвало ряд затруднений и пертурбаций, на которые ссылалось правительство в контактной комиссии, заявляя при этом, что в принципе оно готово идти на уступки.
В конце концов, если я не ошибаюсь, вопрос был затерт и замазан. Еще долго слышались отголоски поднятого нами шума в сообщениях с фронта, но ни та, ни другая сторона – ни правительство, ни Совет не довели «войну до конца» и не достигли «полной победы». Мораль же дела о присяге как будто такова. Мариинский дворец в процессе своего самоопределения в качестве классового, цензового правительства, обладающего всей полнотой власти, получил снова и снова доказательство того, что свою классовую политику, хотя бы и на платформе 2 марта, ему свободно и самодержавно проводить не придется, ибо Совет рабочих и солдатских депутатов в процессе своего самоопределения в качестве полномочного выразителя воли трудовой России, обладающего большею реальной силой, неизбежно наложит (сегодня или завтра) свою руку на правительственную политику и повернет государственный корабль в демократическое русло. Так обстояло дело в те времена.
А еще мораль та, что Исполнительный Комитет под влиянием некоторых своих членов, не видящих из-за деревьев леса, в ущерб важным делам, вроде радио Милюкова, занимался иной раз совершенными пустяками, вроде присяги… Присяга вообще не была и не могла быть фактором каких-либо событий. Никогда присяга ни к чему не побуждала народные массы и ни от чего не удерживала их вообще, а в революции в частности. И вся эта история не стоила десятой доли внимания, уделенного ей. Конечно, это неизбежно: так было и так будет. Но все же скучно было тогда делать это дело и еще скучнее вспоминать о нем теперь…
Пока комиссия работала над присягой, в другом конце комнаты несколько человек во главе с Гвоздевым рассуждали о том, что делать с некоторыми категориями рабочих, все еще не желавших кончать забастовку. Было решено: от имени Исполнительно Комитета «еще раз подтвердить, в самой энергичной форме, о необходимости всем приступить к работам», прибегнуть к содействию в этом деле агитационной комиссии и в однодневный срок разработать проект примирительных камер. Дело приобретало затяжной характер. Без какого-нибудь особого толчка «урегулировать» приступ к работам было, по-видимому, более чем трудно. Но этот особый толчок был дан.
10 и 11 марта в Петербурге состоялось соглашение между обществом фабрикантов и заводчиков, с одной стороны, и Исполнительным Комитетом, с другой, относительно новых условий труда. В предприятиях учреждались фабрично-заводские комитеты с широкими функциями в области внутреннего распорядка. Затем учреждались заводские и центральная примирительные камеры на паритетных началах. Но это мелочь сравнительно с третьим пунктом соглашения – о восьмичасовом рабочем дне.
Вожделенный лозунг международного пролетариата в условиях революции был осуществлен просто и безболезненно. Петербургские заводчики видели неизбежность такого соглашения и «примирились» с ним. Пролетариат же и вся демократия по всей России с энтузиазмом приветствовали новую фундаментальную победу революции…
Восьмичасовой рабочий день был первой крупной дозой социального содержания, которым стал наполняться и неизбежно должен был наполниться огромный демократический переворот. Это вместе с тем было первым реальным завоеванием, с точки зрения несознательных слоев пролетариата. Но со всех точек зрения это было первоклассным завоеванием, давшимся легко в новой обстановке, но явившимся именно в результате всех тех неизмеримых усилий и жертв, которые коренным образом изменили саму обстановку.
Фактически восьмичасовой рабочий день не был проведен на петербургских заводах. Принцип сокращения рабочего дня столкнулся с необходимостью максимального трудового напряжения в условиях войны и падения производительных сил. Фактически дело, как правило, свелось к тому, что работа сверх восьми часов, допускаемая с согласия фабрично-заводских комитетов, оплачивалась как сверхурочная. Но, конечно, это не помешало патриотической буржуазии начать дурную игру на лодырничестве рабочих, натравливать на них солдат, сидящих в окопах и ожидающих смерти не по восемь часов, а круглые сутки.
Соглашение с фабрикантами в Петербурге было сигналом на всю Россию. В частности. Московский Совет немедленно принял меры к такому же соглашению с предпринимателями в Москве. Но там дело не прошло так гладко. Не помогла и внушительная манифестация, устроенная московскими рабочими 12 марта. В конце концов Московский Совет решился на радикальную меру: потерпев неудачи на «лояльной» почве, он 21 марта постановил ввести в Москве восьмичасовой рабочий день явочным порядком… О законе же, закрепляющем завоевание рабочих для всей России, из сфер Мариинского дворца ничего не было слышно. Этот закон лишь теоретически подготовлялся в недрах Таврического дворца.
Объявление восьмичасового рабочего дня было огромным толчком к урегулированию фабрично-заводской жизни. Однако эта мера далеко не ввела в берега взбаламученное пролетарское море. Шквалов, правда, не было. Но была постоянная мертвая зыбь. перманентная изнурительная качка. Вопрос о восстановлении нормального хода работ, о положении дел на фабриках и заводах, можно сказать, не сходил с порядка дня и в Исполнительном Комитете и в Совете. Движения всеобщего характера, захватывающего целые отрасли или целые районы, не было в эти месяцы. Но частичные конфликты, ультиматумы, забастовки сыпались, как из рога изобилия, на голову Исполнительного Комитета, его комиссии труда, где извивался Гвоздев между молотом и наковальней.
Само собой разумеется, что руководители советской политики не форсировали экономического движения пролетариата. Оно и без того разливалось тысячами ручейков. И было очевидно: оно совершенно неизбежно в данных условиях революции, в условиях небывалой классовой силы пролетариата и в условиях войны, то есть падения производительных сил, товарного голода, неустранимого понимания реальной заработной платы. Но, с другой стороны, это неизбежное движение в данных условиях было безнадежным: оно не могло привести к желанной цели и поднять экономический уровень рабочих масс до уровня их политических завоеваний. Советские руководители были поэтому правы, когда они не форсировали движения… Но дело в том, что они этим не ограничились. Они вскоре стали прилагать все силы к тому, чтобы его умерить, сдержать, свести на нет, не только борясь с эксцессами, но призывая весь рабочий класс к сокращению потребностей. Вот это была роковая ошибка уже потому, что это была полнейшая утопия. Повышение жизненного уровня рабочих масс было неотъемлемой «органической» программой революции, подобно «земля – крестьянству»; это была программа, которую нельзя было вырвать из революции, не разбив революции. И если при сложившихся условиях войны и разрухи эта программа была безнадежной, неосуществимой, то надо было не призывать к ее отмене, а создавать иные условия. Надо было ликвидировать войну. Когда этого не поняли будущие руководители Совета и пошли по иному пути, они запутались в противоречиях и завели революцию в безвыходную трясину… Обо всем этом мы в дальнейшем поведем речь.
В новое помещение принесли стулья, и нормальная работа Исполнительного Комитета была готова возобновиться… Соколову удалось усадить за стол несколько человек и заставить их вникнуть в воззвание к полякам. Это было не более как краткое приветствие «к польскому народу», заявление от имени Совета, что «вся демократия России стоит на почве признания национально-политического самоопределения народов», и «провозглашение», что «Польша имеет право быть совершенно независимой в государственном и международном отношении».
Я немного поспорил с Соколовым. Связанный с буржуазно-патриотическими польскими кругами и ими, надо думать, инспирированный, Н. Д. Соколов имел тенденцию признать факт независимости Польши в соответствии с желаниями самих поляков. Стоя на почве классового единства пролетариата, я настаивал на провозглашении не факта, а лишь права на независимость: мы не должны препятствовать, но не наше дело содействовать…
Воззвание к полякам, принятое вместе с манифестом, не имело классового характера. Это был самый настоящий международный акт полномочного органа демократии, совершенный Советом через голову правительства. Пусть объективно он еще мало к чему обязывал, но субъективно он был характерным штрихом, довершившим самоопределение Совета…
4. Узел завязывается
Демократия еще не наступала, она организовалась. Ее дело было заведомо право, ее цели были заведомо святы, а потому ее средства честны, пути прямы. В ином положении были те, кто мобилизовал силы, кто готовил борьбу ради политического господства ничтожной кучки имущих, ради ее права на эксплуатацию народных масс. Здесь цели были нечестны, и потому пути не прямы.
Но надо было спешить. Надо было взять в свои руки инициативу, и с разных сторон, пуская в ход военные хитрости, подкопы, подвохи, засады, булавочные уколы и весь арсенал сомнительных средств, надо было повести немедленно наступление на внутреннего врага. Наступление буржуазии началось. На этой почве быстро завязался узел.
Уже несколько дней шла, скромно начавшись, но быстро развернувшись по всему цензовому фронту, игра на немцах, на опасности, грозящей со стороны Гинденбурга нашей действующей армии. Буржуазная пресса посолиднее с иезуитско-патриотической миной охала и вздыхала по поводу того, что добытая свобода может очень и очень легко погибнуть от своего главного во всем мире врага, от Вильгельма, в том случае, если он начнет наступление, а наша армия, отвлекаясь делами и мыслями посторонними победе, не окажет надлежащего сопротивления.
Между тем, по сведениям этих почтенных газет, наступление действительно готовится, а армия действительно отвлечена посторонними делами и мыслями. Конечно, если бы советские руководители больше думали о национальном единении, о сплочении вокруг правительства, о действительной защите революции от действительных опасностей, то эти опасности можно было бы предотвратить. Но… почтенные газеты, конечно, очень уважают демократию и ее органы, они признают и заслуги Совета, но… всякому ведь известно, к сожалению, скрыть этого нельзя, что незрелость, недостаточное образование, распространение несостоятельных идей пацифизма, пораженчества, влияния германской социал-демократии, германской науки, германской… и т. д. – к сожалению, все это не дает уверенности, повергает в величайшую тревогу всех истинно…
Зато прочая, «безответственная» буржуазно-бульварная печать, мгновенно усвоив заданный тон, гремела симфонию уже что было силы, не стесняясь в выражениях и ставя все точки над «и». Этой прессе, во-первых, достоверно известно, что наступление на днях начнется, и известно, в каком именно месте: прямо на Петербург. Гинденбург и его генералы уже собрали «кулак» там-то и там-то. Во-вторых, известно, что армия при теперешнем ее положении почти наверное не сможет дать отпор, если немедленно не будет положен предел ее дезорганизации со стороны Совета «приказами № 1», всякими другими приказами, требованиями демократических военных реформ на глазах у неприятеля и всем деморализующим двоевластием…
Агитация против Совета уже развертывалась этой прессой, как и всей буржуазно-обывательской массой. Прямое будущее пораженчество буржуазии, ее откровенное злорадство по поводу поражений революционной армии, широкое использование их для политической борьбы и, наконец, прямая организация поражений в тех же целях – это еще дело будущего. Со всем этим нам придется иметь дело в четвертой и пятой книгах «Записок». Но в зачаточном состоянии все это и теперь, к половине марта, уже было налицо. «Русские воли», «Биржовки» и прочие верные слуги солидных господ уже и теперь изыскивали, смаковали, сладострастно комментировали все то, что относилось к понижению боеспособности нашей армии, встряхнутой и поглощенной великими событиями после двухлетних невыносимых тягот войны. Так это, конечно, и полагалось «патриотам» по найму и республиканцам, демократам, революционерам сообразно с требованиями рынка.
Но вот после артиллерийской подготовки в печати, после агитации в буржуазно-обывательских кругах против «открывателей фронта» сочло своевременным и уместным выступить и само правительство. 10 марта все прочли в газетах официальное воззвание, подписанное всеми министрами, и специальное обращение «К народу и армии», подписанное военным министром Гучковым. Некоторые газеты, вроде «Русского слова», помещая эти документы и присоединяя по соседству то, что вовсе не относилось к делу, делали над целыми страницами грозные заголовки: «В грозный час»… Было очень торжественно.
В приказах и воззваниях, помеченных 9 марта, господа министры уже брали быка прямо за рога. «Нашей родине, – говорили они, – грозят новые испытания… По имеющимся сведениям, германцы накапливают свои силы для удара на столицу… Недремлющий, еще сильный враг уже понял, что великий переворот, уничтоживший старые порядки, внес временное замешательство в жизнь нашей родины… Если бы ему удалось сломить сопротивление наше и одержать победу, это будет победа над новым строем… Все достигнутое народом будет отнято одним ударом. Прусский фельдфебель примется хозяйничать у нас и наведет свои порядки. И первым делом его будет восстановление власти императора, порабощение народа…» Избежать всего этого можно только при условии сплоченности вокруг Временного правительства: «Только обладая полнотой власти, оно может выполнить свой долг. Многовластие вызовет неизбежно паралич власти… И пусть тяжкая ответственность перед родиной и историей падет на тех, кто станет помехой Временному правительству…»
В официальных документах этот «темный намек», правда, не был расшифрован. Но ни у кого не могло остаться на этот счет сомнений, когда те же номера газет, где печатались документы, пестрели «случайным» материалом вроде следующей телеграммы: «Распространяется листок „Известий Сов. раб. деп.“, который агитирует за забастовки (!) и заключение мира. Листок сообщает о массовых забастовках в Москве и склонности к миру. Либо в Москве есть провокаторы, либо этот листок есть провокация. Можно ли говорить о мире до Учредительного собрания? Малейший беспорядок может погубить Россию. Боимся успеха листка и ждем разъяснений». Подписано – солдаты местного авиапарка и авиамастерской, присутствующие на станции Жмеринка…
Патриотические и демократические чувства как этих «солдат», так и заслуженного республиканца Гучкова, опасавшегося, чтобы Вильгельм не «восстановил власти императора», без сомнения, очень и очень почтенны. Но вот вопрос: где же основания для того, чтобы сеять тревогу, создавать панику?..
Имеются «сведения», что наступает «грозный час»… Мы готовы верить, мы отнюдь не склонны отрицать, мы сделаем все возможное для поднятия боеспособности армии в пределах нашей общей платформы. Но мы ориентируемся в общей конъюнктуре и позволяем себе, во-первых, сомневаться, а во-вторых – требовать вместо агитации против Совета серьезных объяснений с ним и соответствующих доказательств перед его полномочными органами.
Сомневаться в полученных сведениях мы позволяем себе априори по следующим причинам. Революция, по счастью, произошла в сезон, самый неудобный для развития военных операций. Вторая половина марта и первая половина апреля почти неизбежно обрекают стороны на «позиционную» войну. Помимо распутицы и бездорожья вообще, поход на Петербург в частности на расстояние 700 верст, через страну, покрытую густой сетью болот, озер, разлившихся рек, конечно, представлялся каждому спокойному рассудку более чем проблематичным, едва ли реально осуществимым.
Ориентируясь же в общей конъюнктуре, мы хорошо понимали, что отсутствие фактических оснований для паники не мешает панике и игре на немецкой опасности быть отличными средствами агитации против Совета, весьма подходящим способом борьбы цензовиков с демократией, против двоевластия, за полноту власти, за диктатуру империалистской буржуазии. И мы говорили: поскольку нет доказательств, а есть одна голая агитация, поскольку более чем вероятно, что со стороны буржуазии вся эта кампания есть просто шахматный ход, есть вымогательство, есть шантаж, есть средство приведения Совета к покорности плутократии…
На деле так и оказалось: никакого наступления со стороны немцев предпринято не было до самого июньского наступления с нашей стороны. За исключением частичной, случайной операции на Стоходе, германское командование не решилось предпринять никаких экспериментов над русской революцией. Как мы и утверждали, помимо стратегических трудностей, это было не лишено существенного политического риска. И германский генеральный штаб предпочел обратить свои взоры на запад.
Но наша правота обнаружилась только впоследствии. Пока в наших руках не было фактов. И положение Совета перед лицом начавшейся кампании было довольно трудным.
Агитация была в полном разгаре. Но почему же кроме агитации не прибегнуть и к дипломатическому воздействию?.. Того же 10 марта в Исполнительный Комитет в сопровождении нескольких приближенных офицеров явился командующий Петербургским округом, популярный генерал, будущий герой контрреволюции Корнилов. Я в первый раз видел этого небольшого, скромного вида офицера со смуглым, калмыцкого типа лицом… В комнату Исполнительного Комитета набилось без конца всякого рода военных. В духоте и в облаках дыма к стенам жалась целая толпа. Но в длинной, мало оживленной и мало разнообразной беседе принимали участие немногие.
Именитый гость, со вниманием и любопытством разглядывая своих собеседников из потустороннего, неведомого мира, повторил в общих чертах содержание министерских воззваний о немецком наступлении. Генерал просил и требовал содействия, дисциплины, сплоченности, единой воли к победе… Политических разговоров о войне и победе выступление Корнилова не вызвало: их вообще по-прежнему без особой к тому нужды не практиковали, а со «свежим», чисто военным человеком такие разговоры не имели для Исполнительного Комитета ни смысла, ни интереса. Вместо того генерала стали расспрашивать о положении дел в армии, а иные, и я в том числе, пожалуй в первую голову, стали допрашивать о том, какие же имеются данные о наступлении и каким образом такое наступление возможно в самое непролазное время. Я утверждаю: Корнилов был не подготовлен к такому допросу и не дал сколько-нибудь членораздельных ответов ни по тому, ни по другому пункту. В этой «дипломатической» беседе победа осталась во всяком случае не за Корниловым, и пославшие его ни в какой мере не достигли цели. Многие в Исполнительном Комитете лишний раз убедились, что весь поднятый шум о немецкой опасности есть не более как скверная политическая игра.
Для меня лично после «допроса» это стало так очевидно, что я утратил к заседанию всякий интерес и перестал слушать длинную вереницу пустяковых вопросов, обращенных к генералу разными почтительными прапорщиками и «лояльными» кадетствующими членами Исполнительного Комитета или солдатской Исполнительной комиссии. Мало того, я должен покаяться в следующем: сидя на уютном турецком диване, я заснул во время этого скучного разговора и был разбужен только шумом стульев при прощании…
Я не помню больше подобного случая в моей жизни, чтобы я уснул нечаянно, без намерения уснуть. Но невыносимое утомление стало мало-помалу охватывать всех нас. У всех с каждым днем увеличивались в размерах глаза; на многих начинали странно болтаться прежние, недурно сшитые пиджаки; в заседаниях стало больше крика, недоразумений, столкновений, немедленно ликвидируемых ввиду явной их несообразности… Все измотались. Я помню, именно в эти времена было особенно трудно. Через несколько недель стало как будто легче – притерпелись.
– Неужели нельзя так сделать, чтобы хоть один день в неделю отдохнуть! – кричал как-то Чхеидзе, в полном отчаянии обращаясь в пространство.
Его притязания удивили меня своим объемом и своим несоответствием обстановке. Даже я, не занятый в отличие от подавляющего большинства никакой партийной работой, почти не работавший в комиссиях, был занят в Таврическом дворце с утра до позднего вечера каждый будний и праздничный день. Можно было мечтать о часах, а не о днях отдыха. Но и это были явно бессмысленные мечтания.
Свое наступление на демократию буржуазия начала и с другой стороны. Это опять-таки не был прямой удар, по это был прямой вызов, который нельзя было оставить без внимания и учета.
7 марта правительство объявило о готовности воевать до победы в согласии с союзниками. Казалось бы, достаточно?.. Нет, глава отечественного империализма П. Н. Милюков на радостях по случаю «признания» нашего нового строя союзными державами счел уместным и своевременным поставить все точки и расшифровать свое «дарданелльство»… В беседе с журналистами министр иностранных дел, во-первых, заявил, что его «задача сводится к укреплению в наших союзниках веры в том, что новая Россия легче и успешнее справится с мировыми задачами, стоящими перед союзниками»; к этому на торжественном приеме «признавших» послов Милюков прибавил, что «Временное правительство, одушевленное теми же намерениями, проникнутое тем же пониманием задач войны, как и союзные с нами народы, ныне приносит для осуществления этих задач новые силы». Во-вторых, Милюков объявил sans phrases,[50] что к числу этих задач относится между прочим «ликвидация Турции». В-третьих, Милюков в широковещательном интервью оклеветал российский социализм, заявив, что пацифистским идеям, не встретившим сочувствия среди союзных социал-патриотов, можно и у нас не придавать значения… Еще бы не «признать» такого верного рыцаря!
Подобные выступления, однако, обязывали советскую демократию. Это было именно наступление: не вызвав соответствующей реакции со стороны Совета, оно означало капитуляцию демократии перед плутократией и империализмом. Надо было мобилизоваться.
Белый зал Таврического дворца уже не вмещал разбухшего Совета. Долго искали для него помещения и не находили. 10 марта пленарное заседание было назначено в Михайловском театре, одном из самых обширных в Петербурге. Исполнительный Комитет, не то проявляя к Совету больше внимания, чем раньше, не то пользуясь предлогом для передышки, отправился чуть ли не в полном составе в Михайловский театр. Помню, Богданов тянул туда меня, говоря, что, быть может, придется поставить в порядок дня манифест «К народам всего мира».
В конце концов, если я не ошибаюсь, вопрос был затерт и замазан. Еще долго слышались отголоски поднятого нами шума в сообщениях с фронта, но ни та, ни другая сторона – ни правительство, ни Совет не довели «войну до конца» и не достигли «полной победы». Мораль же дела о присяге как будто такова. Мариинский дворец в процессе своего самоопределения в качестве классового, цензового правительства, обладающего всей полнотой власти, получил снова и снова доказательство того, что свою классовую политику, хотя бы и на платформе 2 марта, ему свободно и самодержавно проводить не придется, ибо Совет рабочих и солдатских депутатов в процессе своего самоопределения в качестве полномочного выразителя воли трудовой России, обладающего большею реальной силой, неизбежно наложит (сегодня или завтра) свою руку на правительственную политику и повернет государственный корабль в демократическое русло. Так обстояло дело в те времена.
А еще мораль та, что Исполнительный Комитет под влиянием некоторых своих членов, не видящих из-за деревьев леса, в ущерб важным делам, вроде радио Милюкова, занимался иной раз совершенными пустяками, вроде присяги… Присяга вообще не была и не могла быть фактором каких-либо событий. Никогда присяга ни к чему не побуждала народные массы и ни от чего не удерживала их вообще, а в революции в частности. И вся эта история не стоила десятой доли внимания, уделенного ей. Конечно, это неизбежно: так было и так будет. Но все же скучно было тогда делать это дело и еще скучнее вспоминать о нем теперь…
Пока комиссия работала над присягой, в другом конце комнаты несколько человек во главе с Гвоздевым рассуждали о том, что делать с некоторыми категориями рабочих, все еще не желавших кончать забастовку. Было решено: от имени Исполнительно Комитета «еще раз подтвердить, в самой энергичной форме, о необходимости всем приступить к работам», прибегнуть к содействию в этом деле агитационной комиссии и в однодневный срок разработать проект примирительных камер. Дело приобретало затяжной характер. Без какого-нибудь особого толчка «урегулировать» приступ к работам было, по-видимому, более чем трудно. Но этот особый толчок был дан.
10 и 11 марта в Петербурге состоялось соглашение между обществом фабрикантов и заводчиков, с одной стороны, и Исполнительным Комитетом, с другой, относительно новых условий труда. В предприятиях учреждались фабрично-заводские комитеты с широкими функциями в области внутреннего распорядка. Затем учреждались заводские и центральная примирительные камеры на паритетных началах. Но это мелочь сравнительно с третьим пунктом соглашения – о восьмичасовом рабочем дне.
Вожделенный лозунг международного пролетариата в условиях революции был осуществлен просто и безболезненно. Петербургские заводчики видели неизбежность такого соглашения и «примирились» с ним. Пролетариат же и вся демократия по всей России с энтузиазмом приветствовали новую фундаментальную победу революции…
Восьмичасовой рабочий день был первой крупной дозой социального содержания, которым стал наполняться и неизбежно должен был наполниться огромный демократический переворот. Это вместе с тем было первым реальным завоеванием, с точки зрения несознательных слоев пролетариата. Но со всех точек зрения это было первоклассным завоеванием, давшимся легко в новой обстановке, но явившимся именно в результате всех тех неизмеримых усилий и жертв, которые коренным образом изменили саму обстановку.
Фактически восьмичасовой рабочий день не был проведен на петербургских заводах. Принцип сокращения рабочего дня столкнулся с необходимостью максимального трудового напряжения в условиях войны и падения производительных сил. Фактически дело, как правило, свелось к тому, что работа сверх восьми часов, допускаемая с согласия фабрично-заводских комитетов, оплачивалась как сверхурочная. Но, конечно, это не помешало патриотической буржуазии начать дурную игру на лодырничестве рабочих, натравливать на них солдат, сидящих в окопах и ожидающих смерти не по восемь часов, а круглые сутки.
Соглашение с фабрикантами в Петербурге было сигналом на всю Россию. В частности. Московский Совет немедленно принял меры к такому же соглашению с предпринимателями в Москве. Но там дело не прошло так гладко. Не помогла и внушительная манифестация, устроенная московскими рабочими 12 марта. В конце концов Московский Совет решился на радикальную меру: потерпев неудачи на «лояльной» почве, он 21 марта постановил ввести в Москве восьмичасовой рабочий день явочным порядком… О законе же, закрепляющем завоевание рабочих для всей России, из сфер Мариинского дворца ничего не было слышно. Этот закон лишь теоретически подготовлялся в недрах Таврического дворца.
Объявление восьмичасового рабочего дня было огромным толчком к урегулированию фабрично-заводской жизни. Однако эта мера далеко не ввела в берега взбаламученное пролетарское море. Шквалов, правда, не было. Но была постоянная мертвая зыбь. перманентная изнурительная качка. Вопрос о восстановлении нормального хода работ, о положении дел на фабриках и заводах, можно сказать, не сходил с порядка дня и в Исполнительном Комитете и в Совете. Движения всеобщего характера, захватывающего целые отрасли или целые районы, не было в эти месяцы. Но частичные конфликты, ультиматумы, забастовки сыпались, как из рога изобилия, на голову Исполнительного Комитета, его комиссии труда, где извивался Гвоздев между молотом и наковальней.
Само собой разумеется, что руководители советской политики не форсировали экономического движения пролетариата. Оно и без того разливалось тысячами ручейков. И было очевидно: оно совершенно неизбежно в данных условиях революции, в условиях небывалой классовой силы пролетариата и в условиях войны, то есть падения производительных сил, товарного голода, неустранимого понимания реальной заработной платы. Но, с другой стороны, это неизбежное движение в данных условиях было безнадежным: оно не могло привести к желанной цели и поднять экономический уровень рабочих масс до уровня их политических завоеваний. Советские руководители были поэтому правы, когда они не форсировали движения… Но дело в том, что они этим не ограничились. Они вскоре стали прилагать все силы к тому, чтобы его умерить, сдержать, свести на нет, не только борясь с эксцессами, но призывая весь рабочий класс к сокращению потребностей. Вот это была роковая ошибка уже потому, что это была полнейшая утопия. Повышение жизненного уровня рабочих масс было неотъемлемой «органической» программой революции, подобно «земля – крестьянству»; это была программа, которую нельзя было вырвать из революции, не разбив революции. И если при сложившихся условиях войны и разрухи эта программа была безнадежной, неосуществимой, то надо было не призывать к ее отмене, а создавать иные условия. Надо было ликвидировать войну. Когда этого не поняли будущие руководители Совета и пошли по иному пути, они запутались в противоречиях и завели революцию в безвыходную трясину… Обо всем этом мы в дальнейшем поведем речь.
В новое помещение принесли стулья, и нормальная работа Исполнительного Комитета была готова возобновиться… Соколову удалось усадить за стол несколько человек и заставить их вникнуть в воззвание к полякам. Это было не более как краткое приветствие «к польскому народу», заявление от имени Совета, что «вся демократия России стоит на почве признания национально-политического самоопределения народов», и «провозглашение», что «Польша имеет право быть совершенно независимой в государственном и международном отношении».
Я немного поспорил с Соколовым. Связанный с буржуазно-патриотическими польскими кругами и ими, надо думать, инспирированный, Н. Д. Соколов имел тенденцию признать факт независимости Польши в соответствии с желаниями самих поляков. Стоя на почве классового единства пролетариата, я настаивал на провозглашении не факта, а лишь права на независимость: мы не должны препятствовать, но не наше дело содействовать…
Воззвание к полякам, принятое вместе с манифестом, не имело классового характера. Это был самый настоящий международный акт полномочного органа демократии, совершенный Советом через голову правительства. Пусть объективно он еще мало к чему обязывал, но субъективно он был характерным штрихом, довершившим самоопределение Совета…
4. Узел завязывается
Наступление буржуазии. – Игра на внешней опасности. – Пресса «ответственная» и «безответственная». – Воззвания правительства. – Наши сомнения. – Генерал Корнилов в Исполнительном Комитете. – Выступление Милюкова. – Заседание Совета 10 марта. – Манифест «К народам всего мира»: его тезисы. – Две линии советской внешней политики. – Прохождение манифеста в Исполнительном Комитете. – Течения в Исполнительном Комитете по вопросу о войне. – Большевики, меньшевики, эсеры того времени. – Контактная комиссия и ее деятельность. – Наступление развертывается, – «Псевдонимы». – Манифестация полков. – «Ура» председателю Государственной думы! – Борьба за власть. – Цели и средства. – Оборона Совета. – В Мариинском театре – Заседание 14 марта. – Мои злоключения. – В Морском корпусе. – Прения. – Комментарии Чхеидзе. – Узел завязан. – Два лагеря.
Едва прошла неделя со времени соглашения между Советом и новым правительством. А между тем орган цензовиков и орган демократии уже вполне определились как две противостоящие друг другу силы, как две борющиеся величины. Этого мало: они «самоопределились» как два источника государственной власти – один формально признанный, другой обладающий максимальной реальной силой. И в результате текущая политика революции определилась как некая равнодействующая двух сил. В области же общей политики, ввиду непримиримости классовых интересов, в перспективе решающих схваток, обе стороны стали мобилизовать свои силы.Демократия еще не наступала, она организовалась. Ее дело было заведомо право, ее цели были заведомо святы, а потому ее средства честны, пути прямы. В ином положении были те, кто мобилизовал силы, кто готовил борьбу ради политического господства ничтожной кучки имущих, ради ее права на эксплуатацию народных масс. Здесь цели были нечестны, и потому пути не прямы.
Но надо было спешить. Надо было взять в свои руки инициативу, и с разных сторон, пуская в ход военные хитрости, подкопы, подвохи, засады, булавочные уколы и весь арсенал сомнительных средств, надо было повести немедленно наступление на внутреннего врага. Наступление буржуазии началось. На этой почве быстро завязался узел.
Уже несколько дней шла, скромно начавшись, но быстро развернувшись по всему цензовому фронту, игра на немцах, на опасности, грозящей со стороны Гинденбурга нашей действующей армии. Буржуазная пресса посолиднее с иезуитско-патриотической миной охала и вздыхала по поводу того, что добытая свобода может очень и очень легко погибнуть от своего главного во всем мире врага, от Вильгельма, в том случае, если он начнет наступление, а наша армия, отвлекаясь делами и мыслями посторонними победе, не окажет надлежащего сопротивления.
Между тем, по сведениям этих почтенных газет, наступление действительно готовится, а армия действительно отвлечена посторонними делами и мыслями. Конечно, если бы советские руководители больше думали о национальном единении, о сплочении вокруг правительства, о действительной защите революции от действительных опасностей, то эти опасности можно было бы предотвратить. Но… почтенные газеты, конечно, очень уважают демократию и ее органы, они признают и заслуги Совета, но… всякому ведь известно, к сожалению, скрыть этого нельзя, что незрелость, недостаточное образование, распространение несостоятельных идей пацифизма, пораженчества, влияния германской социал-демократии, германской науки, германской… и т. д. – к сожалению, все это не дает уверенности, повергает в величайшую тревогу всех истинно…
Зато прочая, «безответственная» буржуазно-бульварная печать, мгновенно усвоив заданный тон, гремела симфонию уже что было силы, не стесняясь в выражениях и ставя все точки над «и». Этой прессе, во-первых, достоверно известно, что наступление на днях начнется, и известно, в каком именно месте: прямо на Петербург. Гинденбург и его генералы уже собрали «кулак» там-то и там-то. Во-вторых, известно, что армия при теперешнем ее положении почти наверное не сможет дать отпор, если немедленно не будет положен предел ее дезорганизации со стороны Совета «приказами № 1», всякими другими приказами, требованиями демократических военных реформ на глазах у неприятеля и всем деморализующим двоевластием…
Агитация против Совета уже развертывалась этой прессой, как и всей буржуазно-обывательской массой. Прямое будущее пораженчество буржуазии, ее откровенное злорадство по поводу поражений революционной армии, широкое использование их для политической борьбы и, наконец, прямая организация поражений в тех же целях – это еще дело будущего. Со всем этим нам придется иметь дело в четвертой и пятой книгах «Записок». Но в зачаточном состоянии все это и теперь, к половине марта, уже было налицо. «Русские воли», «Биржовки» и прочие верные слуги солидных господ уже и теперь изыскивали, смаковали, сладострастно комментировали все то, что относилось к понижению боеспособности нашей армии, встряхнутой и поглощенной великими событиями после двухлетних невыносимых тягот войны. Так это, конечно, и полагалось «патриотам» по найму и республиканцам, демократам, революционерам сообразно с требованиями рынка.
Но вот после артиллерийской подготовки в печати, после агитации в буржуазно-обывательских кругах против «открывателей фронта» сочло своевременным и уместным выступить и само правительство. 10 марта все прочли в газетах официальное воззвание, подписанное всеми министрами, и специальное обращение «К народу и армии», подписанное военным министром Гучковым. Некоторые газеты, вроде «Русского слова», помещая эти документы и присоединяя по соседству то, что вовсе не относилось к делу, делали над целыми страницами грозные заголовки: «В грозный час»… Было очень торжественно.
В приказах и воззваниях, помеченных 9 марта, господа министры уже брали быка прямо за рога. «Нашей родине, – говорили они, – грозят новые испытания… По имеющимся сведениям, германцы накапливают свои силы для удара на столицу… Недремлющий, еще сильный враг уже понял, что великий переворот, уничтоживший старые порядки, внес временное замешательство в жизнь нашей родины… Если бы ему удалось сломить сопротивление наше и одержать победу, это будет победа над новым строем… Все достигнутое народом будет отнято одним ударом. Прусский фельдфебель примется хозяйничать у нас и наведет свои порядки. И первым делом его будет восстановление власти императора, порабощение народа…» Избежать всего этого можно только при условии сплоченности вокруг Временного правительства: «Только обладая полнотой власти, оно может выполнить свой долг. Многовластие вызовет неизбежно паралич власти… И пусть тяжкая ответственность перед родиной и историей падет на тех, кто станет помехой Временному правительству…»
В официальных документах этот «темный намек», правда, не был расшифрован. Но ни у кого не могло остаться на этот счет сомнений, когда те же номера газет, где печатались документы, пестрели «случайным» материалом вроде следующей телеграммы: «Распространяется листок „Известий Сов. раб. деп.“, который агитирует за забастовки (!) и заключение мира. Листок сообщает о массовых забастовках в Москве и склонности к миру. Либо в Москве есть провокаторы, либо этот листок есть провокация. Можно ли говорить о мире до Учредительного собрания? Малейший беспорядок может погубить Россию. Боимся успеха листка и ждем разъяснений». Подписано – солдаты местного авиапарка и авиамастерской, присутствующие на станции Жмеринка…
Патриотические и демократические чувства как этих «солдат», так и заслуженного республиканца Гучкова, опасавшегося, чтобы Вильгельм не «восстановил власти императора», без сомнения, очень и очень почтенны. Но вот вопрос: где же основания для того, чтобы сеять тревогу, создавать панику?..
Имеются «сведения», что наступает «грозный час»… Мы готовы верить, мы отнюдь не склонны отрицать, мы сделаем все возможное для поднятия боеспособности армии в пределах нашей общей платформы. Но мы ориентируемся в общей конъюнктуре и позволяем себе, во-первых, сомневаться, а во-вторых – требовать вместо агитации против Совета серьезных объяснений с ним и соответствующих доказательств перед его полномочными органами.
Сомневаться в полученных сведениях мы позволяем себе априори по следующим причинам. Революция, по счастью, произошла в сезон, самый неудобный для развития военных операций. Вторая половина марта и первая половина апреля почти неизбежно обрекают стороны на «позиционную» войну. Помимо распутицы и бездорожья вообще, поход на Петербург в частности на расстояние 700 верст, через страну, покрытую густой сетью болот, озер, разлившихся рек, конечно, представлялся каждому спокойному рассудку более чем проблематичным, едва ли реально осуществимым.
Ориентируясь же в общей конъюнктуре, мы хорошо понимали, что отсутствие фактических оснований для паники не мешает панике и игре на немецкой опасности быть отличными средствами агитации против Совета, весьма подходящим способом борьбы цензовиков с демократией, против двоевластия, за полноту власти, за диктатуру империалистской буржуазии. И мы говорили: поскольку нет доказательств, а есть одна голая агитация, поскольку более чем вероятно, что со стороны буржуазии вся эта кампания есть просто шахматный ход, есть вымогательство, есть шантаж, есть средство приведения Совета к покорности плутократии…
На деле так и оказалось: никакого наступления со стороны немцев предпринято не было до самого июньского наступления с нашей стороны. За исключением частичной, случайной операции на Стоходе, германское командование не решилось предпринять никаких экспериментов над русской революцией. Как мы и утверждали, помимо стратегических трудностей, это было не лишено существенного политического риска. И германский генеральный штаб предпочел обратить свои взоры на запад.
Но наша правота обнаружилась только впоследствии. Пока в наших руках не было фактов. И положение Совета перед лицом начавшейся кампании было довольно трудным.
Агитация была в полном разгаре. Но почему же кроме агитации не прибегнуть и к дипломатическому воздействию?.. Того же 10 марта в Исполнительный Комитет в сопровождении нескольких приближенных офицеров явился командующий Петербургским округом, популярный генерал, будущий герой контрреволюции Корнилов. Я в первый раз видел этого небольшого, скромного вида офицера со смуглым, калмыцкого типа лицом… В комнату Исполнительного Комитета набилось без конца всякого рода военных. В духоте и в облаках дыма к стенам жалась целая толпа. Но в длинной, мало оживленной и мало разнообразной беседе принимали участие немногие.
Именитый гость, со вниманием и любопытством разглядывая своих собеседников из потустороннего, неведомого мира, повторил в общих чертах содержание министерских воззваний о немецком наступлении. Генерал просил и требовал содействия, дисциплины, сплоченности, единой воли к победе… Политических разговоров о войне и победе выступление Корнилова не вызвало: их вообще по-прежнему без особой к тому нужды не практиковали, а со «свежим», чисто военным человеком такие разговоры не имели для Исполнительного Комитета ни смысла, ни интереса. Вместо того генерала стали расспрашивать о положении дел в армии, а иные, и я в том числе, пожалуй в первую голову, стали допрашивать о том, какие же имеются данные о наступлении и каким образом такое наступление возможно в самое непролазное время. Я утверждаю: Корнилов был не подготовлен к такому допросу и не дал сколько-нибудь членораздельных ответов ни по тому, ни по другому пункту. В этой «дипломатической» беседе победа осталась во всяком случае не за Корниловым, и пославшие его ни в какой мере не достигли цели. Многие в Исполнительном Комитете лишний раз убедились, что весь поднятый шум о немецкой опасности есть не более как скверная политическая игра.
Для меня лично после «допроса» это стало так очевидно, что я утратил к заседанию всякий интерес и перестал слушать длинную вереницу пустяковых вопросов, обращенных к генералу разными почтительными прапорщиками и «лояльными» кадетствующими членами Исполнительного Комитета или солдатской Исполнительной комиссии. Мало того, я должен покаяться в следующем: сидя на уютном турецком диване, я заснул во время этого скучного разговора и был разбужен только шумом стульев при прощании…
Я не помню больше подобного случая в моей жизни, чтобы я уснул нечаянно, без намерения уснуть. Но невыносимое утомление стало мало-помалу охватывать всех нас. У всех с каждым днем увеличивались в размерах глаза; на многих начинали странно болтаться прежние, недурно сшитые пиджаки; в заседаниях стало больше крика, недоразумений, столкновений, немедленно ликвидируемых ввиду явной их несообразности… Все измотались. Я помню, именно в эти времена было особенно трудно. Через несколько недель стало как будто легче – притерпелись.
– Неужели нельзя так сделать, чтобы хоть один день в неделю отдохнуть! – кричал как-то Чхеидзе, в полном отчаянии обращаясь в пространство.
Его притязания удивили меня своим объемом и своим несоответствием обстановке. Даже я, не занятый в отличие от подавляющего большинства никакой партийной работой, почти не работавший в комиссиях, был занят в Таврическом дворце с утра до позднего вечера каждый будний и праздничный день. Можно было мечтать о часах, а не о днях отдыха. Но и это были явно бессмысленные мечтания.
Свое наступление на демократию буржуазия начала и с другой стороны. Это опять-таки не был прямой удар, по это был прямой вызов, который нельзя было оставить без внимания и учета.
7 марта правительство объявило о готовности воевать до победы в согласии с союзниками. Казалось бы, достаточно?.. Нет, глава отечественного империализма П. Н. Милюков на радостях по случаю «признания» нашего нового строя союзными державами счел уместным и своевременным поставить все точки и расшифровать свое «дарданелльство»… В беседе с журналистами министр иностранных дел, во-первых, заявил, что его «задача сводится к укреплению в наших союзниках веры в том, что новая Россия легче и успешнее справится с мировыми задачами, стоящими перед союзниками»; к этому на торжественном приеме «признавших» послов Милюков прибавил, что «Временное правительство, одушевленное теми же намерениями, проникнутое тем же пониманием задач войны, как и союзные с нами народы, ныне приносит для осуществления этих задач новые силы». Во-вторых, Милюков объявил sans phrases,[50] что к числу этих задач относится между прочим «ликвидация Турции». В-третьих, Милюков в широковещательном интервью оклеветал российский социализм, заявив, что пацифистским идеям, не встретившим сочувствия среди союзных социал-патриотов, можно и у нас не придавать значения… Еще бы не «признать» такого верного рыцаря!
Подобные выступления, однако, обязывали советскую демократию. Это было именно наступление: не вызвав соответствующей реакции со стороны Совета, оно означало капитуляцию демократии перед плутократией и империализмом. Надо было мобилизоваться.
Белый зал Таврического дворца уже не вмещал разбухшего Совета. Долго искали для него помещения и не находили. 10 марта пленарное заседание было назначено в Михайловском театре, одном из самых обширных в Петербурге. Исполнительный Комитет, не то проявляя к Совету больше внимания, чем раньше, не то пользуясь предлогом для передышки, отправился чуть ли не в полном составе в Михайловский театр. Помню, Богданов тянул туда меня, говоря, что, быть может, придется поставить в порядок дня манифест «К народам всего мира».