Ребятня вокруг вылизывала миски, воткнув в них свои мордахи по уши. Остаток из котла бабушка вылила молодой женщине с большим животом. Никто не возражал, не спорил. Потом Егор узнал, что эта женщина прижила ребенка от немца, кое-кто из баб укорял ее злобно, с презрением, но при бабушке помалкивали. Егор, услыхав про такое, сначала даже не поверил: как, в их доме живет изменница, а бабушка терпит ее и не выгонит? Может, она не знает? Но бабушка знала.
- Да, Егорушка, я все про нее знаю. Но куда же ей теперь деваться?
- Пусть бы удавилась или утопилась.
- Не мы с тобой дали ей жизнь, не нам и обрекать ее на смерть.
- Так она ж немца родит!
- Не немца, а ребенка. Всякое дитя свято и безгрешно.
- Почему же другие женщины ее осуждают?
- Осуждать все горазды. А ты не смотри на всех. Что ты знаешь про то, что здесь было? Деток тут нарожали не одного за два-то года с лишком, а от кого - поди разберись. Тут и наших сколько прошло - то туда, то обратно. На кого хошь, на того и вали. А эта дурочка влюбилась в немца. А тот в нее. Любовь у них была, вот в чем беда.
- Да ну, бабушка, какая ты... Уж и ее пожалела. За что ты ее-то жалеешь?
- За что! Ни за что. Это когда ненавидят, так за что. Только ненависть, она ведь как камень... давит. Вон ты какой приехал... неподатливый. Чем тебе парфюмер-то не потрафил? Ну-ка!
Не потрафил.
- Я нечаянно опрокинул мигалку с маслом на старинный альбом "К столетию Отечественной войны 1812 года". А он видел. Мария Николаевна приходит, а этот гад вдруг будто случайно взял и раскрыл альбом на том самом месте. Бабушка аж позеленела. У, ненавижу!
- Экий езуит! А все-таки ты, Егорушка, не копи на него злобу. Ну его! Себя только растравляешь. Люди на свете разные живут, так уж устроено. Для тебя, видишь, он плох, а для Марии Николаевны хорош.
- Так уж и хорош! Не очень-то она его любит, что я, не вижу?
- Может, и вовсе не любит, а раз не прогоняет, значит нужен он ей. Все-таки не одна на старости лет, и о ней кто-то заботится. Она ведь тоже сколько горя хватила! Ты ее жалеешь ли?
Каждое лето он ездил к бабушке Липе на каникулы. Выучился немудреной крестьянской работе: косить, вязать снопы, молотить, запрягать и распрягать лошадь, а главное - плотничать. Мужиков в деревне не хватало, строить надо было год от году все больше, и он гордился, что его брали в плотничью бригаду. Делал все, что ему доверяли: рубил, пилил, тесал. И всегда с нетерпением ждал, когда закончат готовить материал и начнут ставить сруб. Почему-то сам процесс этот, когда на его глазах из тесаных бревен, положенных друг на друга в определенном порядке - венцом, сцепленных концами "в обло", вырастало строение, этот в сущности очень простой процесс казался ему волшебством, сказкой, и строение, уже воздвигнутое, отделялось от него и от мужиков и начинало жить своей особой, независимой, загадочной жизнью. Не только внешней, но и внутренней. Вообще он был очень счастлив у бабушки Липы. А по деревне уже бегал босоногий мальчишка, такой же как все, в чумазой рубашонке, с льняными волосами и мелкими веснушками на носу, и его дразнили - "немец, немец, Гитлер капут". Он смотрел широко открытыми серыми глазами, понимая, что его дразнят и очень обидно, наивно веря, что он чем-то провинился и заслужил эту обиду, и не защищался, не спорил, не огрызался. Как-то Егор увидел, как здоровый пацан, больше того в два раза, не только обозвал его немцем, но и влепил ему ни с того ни с сего затрещину. Егор взбеленился, бросился на обидчика и сбил его с ног.
- Ты чего это? - не понял тот, глядя на него обалдело.
- А ты чего? За что бьешь маленького?
- Так это ж немец!
- А ты фашист, понял?
- Чего?
- Ничего! Вали отсюда, пока цел!
Бабушка помогла тете Рае выхлопотать паспорт, чтобы та смогла уехать из колхоза туда, где ее не знают.
- Уезжай, - сказала она ей. - Не дело это, затравят тут ребенка. Не будешь ведь ходить каждому рот затыкать. А с малолетства обида самая горькая, ее потом всю жизнь не вытравишь из сердца. Ты мать, ты и огради ребенка от обиды. Защитников же себе ты тут не найдешь, сама видела, отчего народ так озлобился. Вот и уезжай. Я сама когда-то чуть не уехала, но у меня защитники были.
Егор был уже большой и знал, что у его бабушки Липы тоже была своя история и не менее драматичная, чем у бабули Антоси.
Так получилось, что оказалась она между двумя родными братьями и каждый полюбил ее так, что разлука с нею была для них хуже смерти. Иван был на японской войне, когда брат его Илья сыграл свадьбу с Липой. Иван тогда еще не знал ее и от души порадовался за Илью, когда получил из дома весточку об его удачной женитьбе. Липу приняли в новой семье хорошо, она пришлась по душе и свекру, и свекрови, а уж Илья будто крылья обрел от счастья и все поверить не мог, что Липушка жена ему и под венцом поклялась быть верной и послушной женой до самого гроба.
Вся деревня на них любовалась: "Ай да парочка! Ровно созданы друг для дружки. Надо же так подобраться". Липа легко стала звать свекровь мамой и привязалась к ней, как к родной. Та была на редкость доброй женщиной, из тех, что зовут смирными, безответными. Свекор, по характеру мужик властный, крутой, никогда, однако, не обижал ее, потому что было это все равно, что обидеть малое дитя.
Два года пролетели для Ильи, как в дурмане. Одно только его огорчало: так и не родила ему Липушка никого. А на третий год вошел в их дом старший брат - Иван. Вернулся он из Маньчжурии еще в начале девятьсот пятого, но сразу по домам их не отпустили. В России начались революционные волнения, и их роту поставили на усмирение восставших рабочих. Вот тогда Иван наслушался разных агитаторов, начитался всяких листков - и в одну страницу, и сложенных вдвое, вконец во всем заплутался и понял только одно: в своих он стрелять не будет, это не япошки и не маньчжуры. Да и в тех он стрелял без всякого удовольствия, только по приказу. Не нравилось ему это дело, которое называлось войной, своей бестолковостью, бессмысленными нечеловеческими тяготами, бесконечными смертями, корчами раненых и непрестанной суетой. А ради чего, хоть бы кто объяснил? "Братцы, орлы..." Одно и то же ладит каждый. И тут то же: из такой дали прикатили и нате вам, опять - "вы надежда России, ее верная опора..." Надоело! Решил про себя: вот вернется домой, там на месте и разберется, где правда, где порядок, а где ложь и обман. Дома земля подскажет, в ней сила человека и разум. У нее и надо спрашивать.
Да, вот именно! А вы про это забыли. Про землю, на которой живете. Где она, матушка? И не видно! Всю заставили, всю застроили, архитекторы, созидатели, устроители новой жизни. Засунули крестьянина, вчерашнего лапотника, в клетку с ванной. Вода горячая, разморило его, ведь больше поллитровки на брата вышло, уснул он, разнежился, спит и сон смотрит. Стоит он на краю луга с косой в руках, солнце еще не поднялось, только осветило все вокруг из-под низу, и каждая росиночка блестит, играет радугой. Тихо кругом, ничто не шелохнется, все еще нежится в сладком сне. Вот сейчас взмахнет он косой, ухнет она по воздуху с легким свистом, и оживет все от его движения, ляжет трава под ноги ровным полукружьем, омоет его слезной росой и утихнет. А всякая мелкота, угнездившаяся в душистом травяном лесу, зашуршит, застрекочет, примется за работу. Им тоже надобно много чего успеть. Летом долго не наспишь.
Только что это? Откуда взялась эта злая, растрепанная ворона? Вцепилась в волосы и каркает противным, скрипучим голосом. Чего ей от него надо?
- Как это чего? Утопнешь ведь спьяну, черт окаянный! Завел моду: как налижется - так в ванну вопрется и разомлеет весь. Не Валера ты, а холера, чтоб тебя...
- Ты перестанешь орать или нет? Не видишь, человек спать хочет?
- Иди в постель и ложись, как человек.
- Не хочу. Я тут посплю. Ты меня чем-нибудь укрой, Аксюта, а? А то я замерз что-то.
- Чем я тебя тут укрою, балда?
- Аксюта, а ты принеси одеялко ватное. И сама залезай ко мне. Мы с тобой так хорошо устроимся.
- Вон ведь что! Мы, значит, тут уляжемся, как господа, а ребенка одного в комнате оставим. Пускай себе орет.
- Зачем? Ты и его сюда неси. Ты что делаешь? Ты зачем воду холодную открыла? Гадюка!
- Давай, хватайся за шею, доволоку до койки, идол каменный.
- А все-таки зря ты мне сон перебила. Такой мне сон хороший снился. Мне в деревню хочется. У меня тетя там... дядя... племянники...
И я в деревню хочу. Не во сне, а наяву. Отпустите, доктор! Это скорее поможет, чем ваша химия. Вы что думаете: уколете в ягодицу, а полегчает на душе? Ни фига. Душа просто балдеет, как пьяница от спиртного. А мне нужно проветрить ее, открыть нараспашку, как форточку, и пусть она надышится запахом только что скошенной, чуть начавшей увядать травы. Я так люблю этот запах, доктор! Я не могу без него! А в деревне сейчас пора сенокосная, ночи светлые, все в цвету, все свеженькое, девки песни поют до утра. Все любовью дышит, любви ждет и любовь дает. Ох, отпустите меня в Рыжухино! Там речка мелкая, да чистенькая. Я бы окунулся, походил по илистому дну, пошарил раков под корягами. Речка сразу замутилась бы, задернула бы от моих глаз свое девичье дно. Это ж вам не море бесстыжее, насквозь прозрачное, выстланное красивыми камушками: глядите, любуйтесь все разом, я для всех открытое, для всех доступное, у кого есть деньги до меня добраться.
- Не люблю я море. Не люблю и все.
- Ведь это же надо! Я уговариваю его провести отпуск на море, где у него не будет никаких забот, а он упирается, будто его хотят сослать на каторжные работы!
- Для меня это пляжное паскудство в сто раз страшнее каторги!
- Но детям же нужно море!
- С чего ты взяла? Это мода такая пошла - на море. Мода на плафоны, мода на иконы, мода на техасы, на паласы, на пампасы, елки-палки! Я не хочу жить по моде. Я не манекен.
- При чем тут мода? Море - это для здоровья. У них гланды плохие.
- У меня тоже плохие гланды, но меня никто не возил на море ежегодно, и я не сдох.
- И очень жаль.
- И ты не сдохла. К счастью. К нашему всеобщему счастью.
Последнее слово осталось за ней, но я не буду его воспроизводить. Вместо меня на море поехала теща. Принесла себя в жертву. Ходила по квартире с несчастным видом и припадая на ногу, будто ее только что укусила за ляжку немецкая овчарка. Я говорю "будто", потому что какая же собака на это рискнет! Когда я принес ей эластичный японский купальник за восемнадцать рублей, боль в ляжке несколько утихла. Особенно после примерки. Я представил себе пестрое импортное изделие, растянутое до пятьдесят шестого размера, все это пышное великолепие в шариках и кубиках на фоне синего-пресинего моря, и мои угрызения совести растаяли, как дым. Я понял, что сделал крупный подарок изысканному пляжному обществу и вправе ждать оттуда потока благодарственных телеграмм. Жена, в свою очередь, купила два прелестных халатика из жатого ситца, себе - голубой, мамочке салатовый, и две огромные соломенные шляпки. Тогда я решил, что моей теще пора окончательно забыть про укушенную ляжку и что теперь, наоборот, на моей стороне право припадать на ногу, охать от колик в печени и стягивать голову влажным полотенцем. Но я был благороден. Я не выказывал публично своих страданий, я переносил их стойко, как и подобает мужчине, чтобы не отравлять женщинам радостей предстоящих морских купаний. Пусть, думал я, эти женщины насладятся в полную меру, они вполне это заслужили, и из кожи лез вон, помогая им собираться в дорогу. Но, кажется, я переусердствовал, потому что жена сказала мне на прощанье с язвительной усмешкой: "Ты бы хоть перед мамой постеснялся! Нельзя же показывать так откровенно, что ты до смерти рад остаться тут один. Воображаю, какие грандиозные планы у тебя на этот месяц".
Поистине на женщину угодить невозможно!
А вы еще спрашиваете, почему я здесь, если знаю про себя совершенно точно, что я абсолютно здоров. Да, я здоров. Но в этом милом заведении не меньше половины таких же здоровых людей, как и я. Они нашли тут уютное пристанище от той жуткой повседневной суеты, фальши и непонимания, которые их окружали за этими стенами. Ведь вот вы меня понимаете? Понимаете. И я вас очень хорошо понимаю. Все, что вы мне рассказываете, я представляю себе так ясно, будто я сам все это пережил. А тех людей я перестал понимать. Мне стало казаться, что они с какой-то другой планеты. Или что я попал на чужую планету. Я даже думаю, что именно это вполне могло случиться. Я не находил с ними никакого контакта. Помните, вы мне рассказывали, что на одной планете с вами так получилось? У вас было ощущение, будто вы заключены в резиновый пузырь.
- Да, да, я припоминаю. Страшное дело, знаете. Он, этот пузырь, не доставляет ощутимой боли, он мягкий, эластичный, он повинуется каждому движению тела, изгибается в любую сторону, принимает любое положение. Сначала это приятно, как нежная ласка. А потом вдруг начинает страшно раздражать. И однажды ты взрываешься, яростно топчешь его ногами, бьешь кулаками, врезаешься в него головой, как в футбольный мяч, а от него все отскакивает, никакого отзвука, никакой передачи наружу, туда, где находятся тебе подобные. Он все сносит спокойно, невозмутимо и терпеливо гасит все звуки, все твои эмоции. Ты кричишь, ты воешь, а никто не слышит. Никто тебя не чувствует. И ты превращаешься в инертную, бескостную массу.
- Это же кошмар!
- Кошмар. Но знаете, я все-таки нашел способ вырваться из пузыря. Проткнуть его нельзя, это мне было ясно. Но зато я обнаружил, что если сильно вдохнуть, то он втягивается внутрь. И так однажды я втянул его весь в себя, и он принял положение моих внутренностей. Я же, таким образом, оказался снаружи. Тогда я, конечно, пошел посмотреть, как живут на этой планете ее коренные обитатели.
- Ну, и как? Ужасно?
- Что вы! Они вполне приспособились к жизни в утробе своих пузырей и производили впечатление настоящих счастливчиков. Я встречал много одиноких пузырей либо объединенных в большие или малые колонии. Но чаще мне попадались сдвоенные в пары пузыри, наподобие сарделек с перетяжкой, через которую можно было переходить из одного отделения в другое. Нечто, значит, вроде двухкомнатной квартиры. Супруги вступали между собой в контакты, в том числе и самые близкие, но поскольку в эластичном пузыре не было твердой опоры, эти контакты носили характер мягких, томных совместных колебаний, совсем не похожих на то, к чему мы с вами привыкли. Но этим существам они, по всей видимости, весьма нравились, и они занимались этим весьма подолгу. Я даже уставал наблюдать, поскольку это было совершенно однообразно, а они все колебались и колебались. Тем более, что делать им, по-видимому, было в сущности больше нечего. Пузыри каким-то образом их питали, грели, снабжали организм всем необходимым и даже очищали его, проникая внутрь, но не целиком, как у меня, а частично. В общем, там происходил какой-то свой обмен, который мы именуем жизнью.
- А потомство? Потомство-то у них появлялось?
- Да, в том-то и дело. В какой-то момент пузыри вдруг вздувались, перетяжка исчезала или ее было не разобрать, начиналось быстрое вращение, потом разом все останавливалось - и готово: перед тобою уже не две, а три сардельки. И вот в этой третьей болтается несколько штук маленьких существ, похожих на родителей.
- Ну, а родители что? Как они ухаживали за своим потомством?
- А никак. Все функции опять же берет на себя пузырь, тот, который отделился от родительского.
- Хорошо, но что же делают родители?
- Глядят через пузырь на свое потомство и продолжают свои колебания.
- Скажите пожалуйста, прямо райская жизнь!
- Да, они имеют все то, что нам обещают только в будущем и на что направлены все наши усилия в настоящем: всеобщее равенство, благосостояние, ни забот, ни хлопот, ни обид, ни начальников, ни подчиненных.
- А личность?
- А личность сидит внутри пузыря, я же говорил.
- А проблема личности?
- А проблему личности я обнаружил только у себя самого. Вот когда я заглотал пузырь и он, утратив необходимую ему связь с общей атмосферой, стал сжиматься у меня внутри в плотный ком, вот тогда и встала передо мной эта самая проблема личности. Меня мучили неудержимые позывы на рвоту, но выпустить из себя пузырь означало вновь оказаться у него в утробе. Представляете, снова, значит, плавать туда-сюда без толку, как все эти, либо что же? Подцепить другой пузырь с какой-нибудь местной кралей и вступить с нею в колебания? Да лучше я сдохну, решил я, чем соглашусь на их вечное блаженство. Пусть я буду лучше маяться на планете ужасов, чем благоденствовать в пузыре.
- Мне сейчас пришло в голову: может, то благоденствие, что вы наблюдали, вовсе не является у них постоянным и нерушимым состоянием? Может, у них есть свои проблемы, свои трудности? Пришельцу ведь трудно судить. А потом могло ведь быть и так, что вы попали туда как раз в такой период их истории?
- Черт их знает! Когда тебя тошнит, то тут не до аналитического разбора чужих исторических метаморфоз. Тут одного хочется: чтобы кончилось, наконец, это муторное состояние. Я лишь сквозь туман помню, как меня выдрало этим пузырем чуть не со всеми внутренностями, а самого меня с такой силой тряхнуло, что я вылетел с той планеты с космической скоростью и очнулся уже на своей койке. Гляжу вокруг и не верится: я у себя, среди своих, знакомые все лица. Хорошо!
- Да, здесь у нас хорошо. Здесь люди вообще легче друг друга понимают. А если кого не понимают, то не лезут к нему с расспросами, наставлениями и советами. Нет, я счастлив, что мне пришла в голову такая удачная мысль - укрыться от них за этими стенами. Я только здесь понял, что такое нирвана и почему Восток построил на ней свое миросознание. Для них истинная мудрость состоит в отсутствии суетной деловитости, а добрую мысль, доброе чувство они приравнивают к доброму делу.
- Я согласен, в этом есть великий смысл. Однако... можно признать нирвану, можно постичь ее, но можете ли вы сказать, что вам удалось ее достичь? Смогли ли вы примириться с тем, что ваша прекрасная идея отвергнута, и пребывать в состоянии блаженства только от того, что она существует в вашей голове?
- Нет, конечно, я не восточный мудрец, и часто внутри меня все клокочет, как в кратере вулкана. И однако, поверьте, временами я впадаю в состояние захватывающего дух счастья. Я думаю о том, что все-таки - да! Я достиг! Я нашел! Все во мне ликует и кричит - эврика! Я нашел то, чего не нашли пока другие. Я выполнил свое высшее, человеческое назначение, с которым пришел в мир. Я не пожалел себя, я напряг все силы ума и души - и смог! О, это счастье, я знаю, что это и есть счастье!
- Но его никто с вами не разделяет. Ваше открытие пропадет втуне.
- Да. И в этом моя трагедия.
- Так не лучше ли было бы...
- Нет, не лучше бы! Мне годится только то счастье, что приходит через трагедию. А то, которое обретается через успокоенность, через отказ от своего "я", мне не подходит.
- А тех, кому оно подходит, вы презираете? Тех, кто не хочет для себя и своих близких трагедий, вы считаете людьми второго сорта?
- Нет, я не презираю их, я говорю только о себе. Пусть каждый занимается своим делом. Кто к чему предназначен. И не надо им мешать.
Вот сидит молчун, который часами усердно конспектирует старые подшивки журнала "Крокодил". Сначала я его пожалел: вот, думаю, бедняга, как въелась в него эта привычка, что он и тут покоя не знает, все пишет и пишет. Потом же я понял, что жалеть его нечего. Наоборот. Человек наконец-то конспектирует то, что ему нравится, что ему интересно. А какая производительность! Однако мне пора. Меня там кто-то ждет, я чувствую. Врачи думают, что ко мне приходят только те, кому они разрешают. И не знают ничего о тех, кто посещает меня без их ведома. Иногда это те, кого я сам приглашаю. Иногда же бывают совсем неожиданные посетители.
Я вхожу в палату, а там стоит прелестная кореяночка в длиннополом розовом платье. Такой приятный сюрприз! Я ни разу в жизни не любил кореянку. Как к ней подступиться? Что сказать? Можно ли поцеловать руку? Или лучше погладить волосы?
Ничего не надо. Она увидела меня и закружилась в плавном танце. Я стою и любуюсь. Ах ты, милая, сколько в тебе грации, как гибок твой стан! Вот ты кончишь танец, я подойду, обниму тебя и поблагодарю. Нам будет хорошо. Ты немного робеешь, я вижу. Наверное, ты тоже ни разу не любила русского. Поэтому и пришла ко мне, не так ли? Женщины ведь очень любопытны. Многие осуждают вас за это, а мне эта черта в вас нравится. Если бы вы не были любопытны, мы были бы лишены многих радостей.
Танец кончился, кореянка остановилась, улыбнулась мне и запела. Нежный голос пел мне об идеях чучхе, о Мангендэ, где взошло великое солнце любимого вождя-отца, о Ельтусамчхонском сельхозкооперативе, о сути метода Чхонсанри, о скорости Чхоллима, о клике Пан Чжон Хи, о мощной стратегии отсечения головы и конечностей у империалистов, о самых счастливых людях на свете. И еще о чем-то, наверное, тоже хорошем, но уж очень скучном. Я утомился и закрыл ей уста поцелуем. Кореянка не противилась и нежно покорилась мне. От моих ласк ее тело стало гибким, как в танце, сквозь тонкую шелковую ткань проникало ее тепло. Я становился все смелее и смелее. Но мне почему-то страшно мешали ее руки. Нет, она меня не отталкивала, но я всюду, где не надо, натыкался на ее руки, будто у нее было их не две, а несколько пар.
Вообще у меня часто срывалась любовь из-за рук. Редкая женщина умеет ими владеть в минуты любви. Недаром мудрое время лишило рук Венеру Милосскую. Искусствоведы разработали кучу гипотез, предполагая, в каком положении они были у нее, что держали. И скульптор бедный, помню, когда-то бился, приделывая ей руки так, чтобы они не испортили ее прекрасное тело. А зачем? Зачем ей руки? Вы только представьте себе: стоит Венера Милосская, а от нее торчат две руки! Или - из нее. Даже не знаю, как выразиться, настолько это нелепо.
Я думаю, что эволюция человека не успела довести его до совершенства. Это нам только кажется, что мы красивые. Привыкли потому что. А на самом деле в нас очень много уродливого. Я иногда разденусь, встану перед зеркалом, посмотрю - и мне так противно делается. Во все стороны разные кости торчат. Само тело все в каких-то буграх и впадинах. У женщин это все хоть как-то сглажено жировой прослойкой. Так и то: другая столько жиру наест, что уже не разберешь, где там что, где у нее какая форма.
Да, а чего же я сейчас-то голый стою? Для чего я разделся? Спать, что ли, собрался? Так рано еще. Заболтался вот и забыл. А ведь чего-то важное я хотел сделать. Что же еще делают голые? Моются. Но я перед самым обедом душ принял. Значит, ни спать, ни мыться я не собирался. Нет, надо было сначала записать, а потом уж раздеваться. Тогда я не стоял бы сейчас голый, как дурак. Придется назад одеться, а то ведь и простудиться недолго, да и стыдно как-то. Сестра войдет, а я в таком виде. Хотя если та, с бровками, то... Нет, сегодня не она дежурит, а тумба. Эта мне не подходит. Она из тех, у которых все отдельные формы слились в одну. И голос у нее слишком громкий. Я к этому не привык. У нас в семье все женщины говорили тихо, никто никогда не кричал. Мария Николаевна, если сердилась, меняла интонацию, но голоса не повышала. Исключение составляли лишь те случаи, когда у них с отцом вспыхивали споры на актуальные политические темы. Но тогда сталкивались не люди, а класс шел на класс, а в бою, как известно, не до соблюдения этикета.
Зато во всем остальном бабушка моя по материнской линии была образцом безукоризненных манер. В течение многих лет она старательно прививала мне свои благородные манеры, и очень обидно, что я плохо поддавался дрессировке. Бабушка сокрушенно говорила: "Не зря в прежнее время дворяне берегли чистоту крови. Всякая чужая примесь сказывается на человеке, на его восприимчивости к культуре". Когда в обиходе стало известно понятие "гены", все поняли, что она была совершенно права. Непонятно только осталось, почему на ее манерах не сказалась примесь чуждой крови. И почему ее мать, бабуля Антося, рожденная от генетически чистых линий, могла допустить неприличность. Но, во-первых, в правилах бывают исключения. Во-вторых, Мария Николаевна ничего и знать не хотела про поляка и признавала отцом своим благовоспитанного, всеми уважаемого, просвещенного промышленника, не трескуна, а настоящего патриота, который в трудную для России годину отстаивал высокие идеалы и призывал не разрушать все без разбору, а думать о том, с чем мы потом останемся и с чего придется начинать.
Вот такого высокоблагородного человека и мечтала бабушка вылепить из своего внука. Но все ее усилия смазывал один мой природный недостаток, который никакими мерами не удавалось устранить. Дело в том, что едва я попадал в приличный дом, как мои почки начинали почему-то работать с удесятеренной скоростью. Я знал, что согласно этикету я не должен был больше одного раза выходить в туалет. Но почки про это не знали и знать не желали. Чего только не делала бабушка, чтобы уберечь от позора себя и меня! Не давала мне пить целый день, в последние полчаса перед выходом трижды посылала в туалет, перед входом в приличный дом загоняла меня в ближайшую подворотню. И все равно ничего не помогало. Я упорно нарушал этикет не меньше трех раз.
- Да, Егорушка, я все про нее знаю. Но куда же ей теперь деваться?
- Пусть бы удавилась или утопилась.
- Не мы с тобой дали ей жизнь, не нам и обрекать ее на смерть.
- Так она ж немца родит!
- Не немца, а ребенка. Всякое дитя свято и безгрешно.
- Почему же другие женщины ее осуждают?
- Осуждать все горазды. А ты не смотри на всех. Что ты знаешь про то, что здесь было? Деток тут нарожали не одного за два-то года с лишком, а от кого - поди разберись. Тут и наших сколько прошло - то туда, то обратно. На кого хошь, на того и вали. А эта дурочка влюбилась в немца. А тот в нее. Любовь у них была, вот в чем беда.
- Да ну, бабушка, какая ты... Уж и ее пожалела. За что ты ее-то жалеешь?
- За что! Ни за что. Это когда ненавидят, так за что. Только ненависть, она ведь как камень... давит. Вон ты какой приехал... неподатливый. Чем тебе парфюмер-то не потрафил? Ну-ка!
Не потрафил.
- Я нечаянно опрокинул мигалку с маслом на старинный альбом "К столетию Отечественной войны 1812 года". А он видел. Мария Николаевна приходит, а этот гад вдруг будто случайно взял и раскрыл альбом на том самом месте. Бабушка аж позеленела. У, ненавижу!
- Экий езуит! А все-таки ты, Егорушка, не копи на него злобу. Ну его! Себя только растравляешь. Люди на свете разные живут, так уж устроено. Для тебя, видишь, он плох, а для Марии Николаевны хорош.
- Так уж и хорош! Не очень-то она его любит, что я, не вижу?
- Может, и вовсе не любит, а раз не прогоняет, значит нужен он ей. Все-таки не одна на старости лет, и о ней кто-то заботится. Она ведь тоже сколько горя хватила! Ты ее жалеешь ли?
Каждое лето он ездил к бабушке Липе на каникулы. Выучился немудреной крестьянской работе: косить, вязать снопы, молотить, запрягать и распрягать лошадь, а главное - плотничать. Мужиков в деревне не хватало, строить надо было год от году все больше, и он гордился, что его брали в плотничью бригаду. Делал все, что ему доверяли: рубил, пилил, тесал. И всегда с нетерпением ждал, когда закончат готовить материал и начнут ставить сруб. Почему-то сам процесс этот, когда на его глазах из тесаных бревен, положенных друг на друга в определенном порядке - венцом, сцепленных концами "в обло", вырастало строение, этот в сущности очень простой процесс казался ему волшебством, сказкой, и строение, уже воздвигнутое, отделялось от него и от мужиков и начинало жить своей особой, независимой, загадочной жизнью. Не только внешней, но и внутренней. Вообще он был очень счастлив у бабушки Липы. А по деревне уже бегал босоногий мальчишка, такой же как все, в чумазой рубашонке, с льняными волосами и мелкими веснушками на носу, и его дразнили - "немец, немец, Гитлер капут". Он смотрел широко открытыми серыми глазами, понимая, что его дразнят и очень обидно, наивно веря, что он чем-то провинился и заслужил эту обиду, и не защищался, не спорил, не огрызался. Как-то Егор увидел, как здоровый пацан, больше того в два раза, не только обозвал его немцем, но и влепил ему ни с того ни с сего затрещину. Егор взбеленился, бросился на обидчика и сбил его с ног.
- Ты чего это? - не понял тот, глядя на него обалдело.
- А ты чего? За что бьешь маленького?
- Так это ж немец!
- А ты фашист, понял?
- Чего?
- Ничего! Вали отсюда, пока цел!
Бабушка помогла тете Рае выхлопотать паспорт, чтобы та смогла уехать из колхоза туда, где ее не знают.
- Уезжай, - сказала она ей. - Не дело это, затравят тут ребенка. Не будешь ведь ходить каждому рот затыкать. А с малолетства обида самая горькая, ее потом всю жизнь не вытравишь из сердца. Ты мать, ты и огради ребенка от обиды. Защитников же себе ты тут не найдешь, сама видела, отчего народ так озлобился. Вот и уезжай. Я сама когда-то чуть не уехала, но у меня защитники были.
Егор был уже большой и знал, что у его бабушки Липы тоже была своя история и не менее драматичная, чем у бабули Антоси.
Так получилось, что оказалась она между двумя родными братьями и каждый полюбил ее так, что разлука с нею была для них хуже смерти. Иван был на японской войне, когда брат его Илья сыграл свадьбу с Липой. Иван тогда еще не знал ее и от души порадовался за Илью, когда получил из дома весточку об его удачной женитьбе. Липу приняли в новой семье хорошо, она пришлась по душе и свекру, и свекрови, а уж Илья будто крылья обрел от счастья и все поверить не мог, что Липушка жена ему и под венцом поклялась быть верной и послушной женой до самого гроба.
Вся деревня на них любовалась: "Ай да парочка! Ровно созданы друг для дружки. Надо же так подобраться". Липа легко стала звать свекровь мамой и привязалась к ней, как к родной. Та была на редкость доброй женщиной, из тех, что зовут смирными, безответными. Свекор, по характеру мужик властный, крутой, никогда, однако, не обижал ее, потому что было это все равно, что обидеть малое дитя.
Два года пролетели для Ильи, как в дурмане. Одно только его огорчало: так и не родила ему Липушка никого. А на третий год вошел в их дом старший брат - Иван. Вернулся он из Маньчжурии еще в начале девятьсот пятого, но сразу по домам их не отпустили. В России начались революционные волнения, и их роту поставили на усмирение восставших рабочих. Вот тогда Иван наслушался разных агитаторов, начитался всяких листков - и в одну страницу, и сложенных вдвое, вконец во всем заплутался и понял только одно: в своих он стрелять не будет, это не япошки и не маньчжуры. Да и в тех он стрелял без всякого удовольствия, только по приказу. Не нравилось ему это дело, которое называлось войной, своей бестолковостью, бессмысленными нечеловеческими тяготами, бесконечными смертями, корчами раненых и непрестанной суетой. А ради чего, хоть бы кто объяснил? "Братцы, орлы..." Одно и то же ладит каждый. И тут то же: из такой дали прикатили и нате вам, опять - "вы надежда России, ее верная опора..." Надоело! Решил про себя: вот вернется домой, там на месте и разберется, где правда, где порядок, а где ложь и обман. Дома земля подскажет, в ней сила человека и разум. У нее и надо спрашивать.
Да, вот именно! А вы про это забыли. Про землю, на которой живете. Где она, матушка? И не видно! Всю заставили, всю застроили, архитекторы, созидатели, устроители новой жизни. Засунули крестьянина, вчерашнего лапотника, в клетку с ванной. Вода горячая, разморило его, ведь больше поллитровки на брата вышло, уснул он, разнежился, спит и сон смотрит. Стоит он на краю луга с косой в руках, солнце еще не поднялось, только осветило все вокруг из-под низу, и каждая росиночка блестит, играет радугой. Тихо кругом, ничто не шелохнется, все еще нежится в сладком сне. Вот сейчас взмахнет он косой, ухнет она по воздуху с легким свистом, и оживет все от его движения, ляжет трава под ноги ровным полукружьем, омоет его слезной росой и утихнет. А всякая мелкота, угнездившаяся в душистом травяном лесу, зашуршит, застрекочет, примется за работу. Им тоже надобно много чего успеть. Летом долго не наспишь.
Только что это? Откуда взялась эта злая, растрепанная ворона? Вцепилась в волосы и каркает противным, скрипучим голосом. Чего ей от него надо?
- Как это чего? Утопнешь ведь спьяну, черт окаянный! Завел моду: как налижется - так в ванну вопрется и разомлеет весь. Не Валера ты, а холера, чтоб тебя...
- Ты перестанешь орать или нет? Не видишь, человек спать хочет?
- Иди в постель и ложись, как человек.
- Не хочу. Я тут посплю. Ты меня чем-нибудь укрой, Аксюта, а? А то я замерз что-то.
- Чем я тебя тут укрою, балда?
- Аксюта, а ты принеси одеялко ватное. И сама залезай ко мне. Мы с тобой так хорошо устроимся.
- Вон ведь что! Мы, значит, тут уляжемся, как господа, а ребенка одного в комнате оставим. Пускай себе орет.
- Зачем? Ты и его сюда неси. Ты что делаешь? Ты зачем воду холодную открыла? Гадюка!
- Давай, хватайся за шею, доволоку до койки, идол каменный.
- А все-таки зря ты мне сон перебила. Такой мне сон хороший снился. Мне в деревню хочется. У меня тетя там... дядя... племянники...
И я в деревню хочу. Не во сне, а наяву. Отпустите, доктор! Это скорее поможет, чем ваша химия. Вы что думаете: уколете в ягодицу, а полегчает на душе? Ни фига. Душа просто балдеет, как пьяница от спиртного. А мне нужно проветрить ее, открыть нараспашку, как форточку, и пусть она надышится запахом только что скошенной, чуть начавшей увядать травы. Я так люблю этот запах, доктор! Я не могу без него! А в деревне сейчас пора сенокосная, ночи светлые, все в цвету, все свеженькое, девки песни поют до утра. Все любовью дышит, любви ждет и любовь дает. Ох, отпустите меня в Рыжухино! Там речка мелкая, да чистенькая. Я бы окунулся, походил по илистому дну, пошарил раков под корягами. Речка сразу замутилась бы, задернула бы от моих глаз свое девичье дно. Это ж вам не море бесстыжее, насквозь прозрачное, выстланное красивыми камушками: глядите, любуйтесь все разом, я для всех открытое, для всех доступное, у кого есть деньги до меня добраться.
- Не люблю я море. Не люблю и все.
- Ведь это же надо! Я уговариваю его провести отпуск на море, где у него не будет никаких забот, а он упирается, будто его хотят сослать на каторжные работы!
- Для меня это пляжное паскудство в сто раз страшнее каторги!
- Но детям же нужно море!
- С чего ты взяла? Это мода такая пошла - на море. Мода на плафоны, мода на иконы, мода на техасы, на паласы, на пампасы, елки-палки! Я не хочу жить по моде. Я не манекен.
- При чем тут мода? Море - это для здоровья. У них гланды плохие.
- У меня тоже плохие гланды, но меня никто не возил на море ежегодно, и я не сдох.
- И очень жаль.
- И ты не сдохла. К счастью. К нашему всеобщему счастью.
Последнее слово осталось за ней, но я не буду его воспроизводить. Вместо меня на море поехала теща. Принесла себя в жертву. Ходила по квартире с несчастным видом и припадая на ногу, будто ее только что укусила за ляжку немецкая овчарка. Я говорю "будто", потому что какая же собака на это рискнет! Когда я принес ей эластичный японский купальник за восемнадцать рублей, боль в ляжке несколько утихла. Особенно после примерки. Я представил себе пестрое импортное изделие, растянутое до пятьдесят шестого размера, все это пышное великолепие в шариках и кубиках на фоне синего-пресинего моря, и мои угрызения совести растаяли, как дым. Я понял, что сделал крупный подарок изысканному пляжному обществу и вправе ждать оттуда потока благодарственных телеграмм. Жена, в свою очередь, купила два прелестных халатика из жатого ситца, себе - голубой, мамочке салатовый, и две огромные соломенные шляпки. Тогда я решил, что моей теще пора окончательно забыть про укушенную ляжку и что теперь, наоборот, на моей стороне право припадать на ногу, охать от колик в печени и стягивать голову влажным полотенцем. Но я был благороден. Я не выказывал публично своих страданий, я переносил их стойко, как и подобает мужчине, чтобы не отравлять женщинам радостей предстоящих морских купаний. Пусть, думал я, эти женщины насладятся в полную меру, они вполне это заслужили, и из кожи лез вон, помогая им собираться в дорогу. Но, кажется, я переусердствовал, потому что жена сказала мне на прощанье с язвительной усмешкой: "Ты бы хоть перед мамой постеснялся! Нельзя же показывать так откровенно, что ты до смерти рад остаться тут один. Воображаю, какие грандиозные планы у тебя на этот месяц".
Поистине на женщину угодить невозможно!
А вы еще спрашиваете, почему я здесь, если знаю про себя совершенно точно, что я абсолютно здоров. Да, я здоров. Но в этом милом заведении не меньше половины таких же здоровых людей, как и я. Они нашли тут уютное пристанище от той жуткой повседневной суеты, фальши и непонимания, которые их окружали за этими стенами. Ведь вот вы меня понимаете? Понимаете. И я вас очень хорошо понимаю. Все, что вы мне рассказываете, я представляю себе так ясно, будто я сам все это пережил. А тех людей я перестал понимать. Мне стало казаться, что они с какой-то другой планеты. Или что я попал на чужую планету. Я даже думаю, что именно это вполне могло случиться. Я не находил с ними никакого контакта. Помните, вы мне рассказывали, что на одной планете с вами так получилось? У вас было ощущение, будто вы заключены в резиновый пузырь.
- Да, да, я припоминаю. Страшное дело, знаете. Он, этот пузырь, не доставляет ощутимой боли, он мягкий, эластичный, он повинуется каждому движению тела, изгибается в любую сторону, принимает любое положение. Сначала это приятно, как нежная ласка. А потом вдруг начинает страшно раздражать. И однажды ты взрываешься, яростно топчешь его ногами, бьешь кулаками, врезаешься в него головой, как в футбольный мяч, а от него все отскакивает, никакого отзвука, никакой передачи наружу, туда, где находятся тебе подобные. Он все сносит спокойно, невозмутимо и терпеливо гасит все звуки, все твои эмоции. Ты кричишь, ты воешь, а никто не слышит. Никто тебя не чувствует. И ты превращаешься в инертную, бескостную массу.
- Это же кошмар!
- Кошмар. Но знаете, я все-таки нашел способ вырваться из пузыря. Проткнуть его нельзя, это мне было ясно. Но зато я обнаружил, что если сильно вдохнуть, то он втягивается внутрь. И так однажды я втянул его весь в себя, и он принял положение моих внутренностей. Я же, таким образом, оказался снаружи. Тогда я, конечно, пошел посмотреть, как живут на этой планете ее коренные обитатели.
- Ну, и как? Ужасно?
- Что вы! Они вполне приспособились к жизни в утробе своих пузырей и производили впечатление настоящих счастливчиков. Я встречал много одиноких пузырей либо объединенных в большие или малые колонии. Но чаще мне попадались сдвоенные в пары пузыри, наподобие сарделек с перетяжкой, через которую можно было переходить из одного отделения в другое. Нечто, значит, вроде двухкомнатной квартиры. Супруги вступали между собой в контакты, в том числе и самые близкие, но поскольку в эластичном пузыре не было твердой опоры, эти контакты носили характер мягких, томных совместных колебаний, совсем не похожих на то, к чему мы с вами привыкли. Но этим существам они, по всей видимости, весьма нравились, и они занимались этим весьма подолгу. Я даже уставал наблюдать, поскольку это было совершенно однообразно, а они все колебались и колебались. Тем более, что делать им, по-видимому, было в сущности больше нечего. Пузыри каким-то образом их питали, грели, снабжали организм всем необходимым и даже очищали его, проникая внутрь, но не целиком, как у меня, а частично. В общем, там происходил какой-то свой обмен, который мы именуем жизнью.
- А потомство? Потомство-то у них появлялось?
- Да, в том-то и дело. В какой-то момент пузыри вдруг вздувались, перетяжка исчезала или ее было не разобрать, начиналось быстрое вращение, потом разом все останавливалось - и готово: перед тобою уже не две, а три сардельки. И вот в этой третьей болтается несколько штук маленьких существ, похожих на родителей.
- Ну, а родители что? Как они ухаживали за своим потомством?
- А никак. Все функции опять же берет на себя пузырь, тот, который отделился от родительского.
- Хорошо, но что же делают родители?
- Глядят через пузырь на свое потомство и продолжают свои колебания.
- Скажите пожалуйста, прямо райская жизнь!
- Да, они имеют все то, что нам обещают только в будущем и на что направлены все наши усилия в настоящем: всеобщее равенство, благосостояние, ни забот, ни хлопот, ни обид, ни начальников, ни подчиненных.
- А личность?
- А личность сидит внутри пузыря, я же говорил.
- А проблема личности?
- А проблему личности я обнаружил только у себя самого. Вот когда я заглотал пузырь и он, утратив необходимую ему связь с общей атмосферой, стал сжиматься у меня внутри в плотный ком, вот тогда и встала передо мной эта самая проблема личности. Меня мучили неудержимые позывы на рвоту, но выпустить из себя пузырь означало вновь оказаться у него в утробе. Представляете, снова, значит, плавать туда-сюда без толку, как все эти, либо что же? Подцепить другой пузырь с какой-нибудь местной кралей и вступить с нею в колебания? Да лучше я сдохну, решил я, чем соглашусь на их вечное блаженство. Пусть я буду лучше маяться на планете ужасов, чем благоденствовать в пузыре.
- Мне сейчас пришло в голову: может, то благоденствие, что вы наблюдали, вовсе не является у них постоянным и нерушимым состоянием? Может, у них есть свои проблемы, свои трудности? Пришельцу ведь трудно судить. А потом могло ведь быть и так, что вы попали туда как раз в такой период их истории?
- Черт их знает! Когда тебя тошнит, то тут не до аналитического разбора чужих исторических метаморфоз. Тут одного хочется: чтобы кончилось, наконец, это муторное состояние. Я лишь сквозь туман помню, как меня выдрало этим пузырем чуть не со всеми внутренностями, а самого меня с такой силой тряхнуло, что я вылетел с той планеты с космической скоростью и очнулся уже на своей койке. Гляжу вокруг и не верится: я у себя, среди своих, знакомые все лица. Хорошо!
- Да, здесь у нас хорошо. Здесь люди вообще легче друг друга понимают. А если кого не понимают, то не лезут к нему с расспросами, наставлениями и советами. Нет, я счастлив, что мне пришла в голову такая удачная мысль - укрыться от них за этими стенами. Я только здесь понял, что такое нирвана и почему Восток построил на ней свое миросознание. Для них истинная мудрость состоит в отсутствии суетной деловитости, а добрую мысль, доброе чувство они приравнивают к доброму делу.
- Я согласен, в этом есть великий смысл. Однако... можно признать нирвану, можно постичь ее, но можете ли вы сказать, что вам удалось ее достичь? Смогли ли вы примириться с тем, что ваша прекрасная идея отвергнута, и пребывать в состоянии блаженства только от того, что она существует в вашей голове?
- Нет, конечно, я не восточный мудрец, и часто внутри меня все клокочет, как в кратере вулкана. И однако, поверьте, временами я впадаю в состояние захватывающего дух счастья. Я думаю о том, что все-таки - да! Я достиг! Я нашел! Все во мне ликует и кричит - эврика! Я нашел то, чего не нашли пока другие. Я выполнил свое высшее, человеческое назначение, с которым пришел в мир. Я не пожалел себя, я напряг все силы ума и души - и смог! О, это счастье, я знаю, что это и есть счастье!
- Но его никто с вами не разделяет. Ваше открытие пропадет втуне.
- Да. И в этом моя трагедия.
- Так не лучше ли было бы...
- Нет, не лучше бы! Мне годится только то счастье, что приходит через трагедию. А то, которое обретается через успокоенность, через отказ от своего "я", мне не подходит.
- А тех, кому оно подходит, вы презираете? Тех, кто не хочет для себя и своих близких трагедий, вы считаете людьми второго сорта?
- Нет, я не презираю их, я говорю только о себе. Пусть каждый занимается своим делом. Кто к чему предназначен. И не надо им мешать.
Вот сидит молчун, который часами усердно конспектирует старые подшивки журнала "Крокодил". Сначала я его пожалел: вот, думаю, бедняга, как въелась в него эта привычка, что он и тут покоя не знает, все пишет и пишет. Потом же я понял, что жалеть его нечего. Наоборот. Человек наконец-то конспектирует то, что ему нравится, что ему интересно. А какая производительность! Однако мне пора. Меня там кто-то ждет, я чувствую. Врачи думают, что ко мне приходят только те, кому они разрешают. И не знают ничего о тех, кто посещает меня без их ведома. Иногда это те, кого я сам приглашаю. Иногда же бывают совсем неожиданные посетители.
Я вхожу в палату, а там стоит прелестная кореяночка в длиннополом розовом платье. Такой приятный сюрприз! Я ни разу в жизни не любил кореянку. Как к ней подступиться? Что сказать? Можно ли поцеловать руку? Или лучше погладить волосы?
Ничего не надо. Она увидела меня и закружилась в плавном танце. Я стою и любуюсь. Ах ты, милая, сколько в тебе грации, как гибок твой стан! Вот ты кончишь танец, я подойду, обниму тебя и поблагодарю. Нам будет хорошо. Ты немного робеешь, я вижу. Наверное, ты тоже ни разу не любила русского. Поэтому и пришла ко мне, не так ли? Женщины ведь очень любопытны. Многие осуждают вас за это, а мне эта черта в вас нравится. Если бы вы не были любопытны, мы были бы лишены многих радостей.
Танец кончился, кореянка остановилась, улыбнулась мне и запела. Нежный голос пел мне об идеях чучхе, о Мангендэ, где взошло великое солнце любимого вождя-отца, о Ельтусамчхонском сельхозкооперативе, о сути метода Чхонсанри, о скорости Чхоллима, о клике Пан Чжон Хи, о мощной стратегии отсечения головы и конечностей у империалистов, о самых счастливых людях на свете. И еще о чем-то, наверное, тоже хорошем, но уж очень скучном. Я утомился и закрыл ей уста поцелуем. Кореянка не противилась и нежно покорилась мне. От моих ласк ее тело стало гибким, как в танце, сквозь тонкую шелковую ткань проникало ее тепло. Я становился все смелее и смелее. Но мне почему-то страшно мешали ее руки. Нет, она меня не отталкивала, но я всюду, где не надо, натыкался на ее руки, будто у нее было их не две, а несколько пар.
Вообще у меня часто срывалась любовь из-за рук. Редкая женщина умеет ими владеть в минуты любви. Недаром мудрое время лишило рук Венеру Милосскую. Искусствоведы разработали кучу гипотез, предполагая, в каком положении они были у нее, что держали. И скульптор бедный, помню, когда-то бился, приделывая ей руки так, чтобы они не испортили ее прекрасное тело. А зачем? Зачем ей руки? Вы только представьте себе: стоит Венера Милосская, а от нее торчат две руки! Или - из нее. Даже не знаю, как выразиться, настолько это нелепо.
Я думаю, что эволюция человека не успела довести его до совершенства. Это нам только кажется, что мы красивые. Привыкли потому что. А на самом деле в нас очень много уродливого. Я иногда разденусь, встану перед зеркалом, посмотрю - и мне так противно делается. Во все стороны разные кости торчат. Само тело все в каких-то буграх и впадинах. У женщин это все хоть как-то сглажено жировой прослойкой. Так и то: другая столько жиру наест, что уже не разберешь, где там что, где у нее какая форма.
Да, а чего же я сейчас-то голый стою? Для чего я разделся? Спать, что ли, собрался? Так рано еще. Заболтался вот и забыл. А ведь чего-то важное я хотел сделать. Что же еще делают голые? Моются. Но я перед самым обедом душ принял. Значит, ни спать, ни мыться я не собирался. Нет, надо было сначала записать, а потом уж раздеваться. Тогда я не стоял бы сейчас голый, как дурак. Придется назад одеться, а то ведь и простудиться недолго, да и стыдно как-то. Сестра войдет, а я в таком виде. Хотя если та, с бровками, то... Нет, сегодня не она дежурит, а тумба. Эта мне не подходит. Она из тех, у которых все отдельные формы слились в одну. И голос у нее слишком громкий. Я к этому не привык. У нас в семье все женщины говорили тихо, никто никогда не кричал. Мария Николаевна, если сердилась, меняла интонацию, но голоса не повышала. Исключение составляли лишь те случаи, когда у них с отцом вспыхивали споры на актуальные политические темы. Но тогда сталкивались не люди, а класс шел на класс, а в бою, как известно, не до соблюдения этикета.
Зато во всем остальном бабушка моя по материнской линии была образцом безукоризненных манер. В течение многих лет она старательно прививала мне свои благородные манеры, и очень обидно, что я плохо поддавался дрессировке. Бабушка сокрушенно говорила: "Не зря в прежнее время дворяне берегли чистоту крови. Всякая чужая примесь сказывается на человеке, на его восприимчивости к культуре". Когда в обиходе стало известно понятие "гены", все поняли, что она была совершенно права. Непонятно только осталось, почему на ее манерах не сказалась примесь чуждой крови. И почему ее мать, бабуля Антося, рожденная от генетически чистых линий, могла допустить неприличность. Но, во-первых, в правилах бывают исключения. Во-вторых, Мария Николаевна ничего и знать не хотела про поляка и признавала отцом своим благовоспитанного, всеми уважаемого, просвещенного промышленника, не трескуна, а настоящего патриота, который в трудную для России годину отстаивал высокие идеалы и призывал не разрушать все без разбору, а думать о том, с чем мы потом останемся и с чего придется начинать.
Вот такого высокоблагородного человека и мечтала бабушка вылепить из своего внука. Но все ее усилия смазывал один мой природный недостаток, который никакими мерами не удавалось устранить. Дело в том, что едва я попадал в приличный дом, как мои почки начинали почему-то работать с удесятеренной скоростью. Я знал, что согласно этикету я не должен был больше одного раза выходить в туалет. Но почки про это не знали и знать не желали. Чего только не делала бабушка, чтобы уберечь от позора себя и меня! Не давала мне пить целый день, в последние полчаса перед выходом трижды посылала в туалет, перед входом в приличный дом загоняла меня в ближайшую подворотню. И все равно ничего не помогало. Я упорно нарушал этикет не меньше трех раз.