Так у нас и бегали мысли - то туда, то обратно. И Валерка тоже. А потом все как-то смешалось и пошло по кругу. Но это тоже интересно. В научном эксперименте каждый момент представляет интерес. Поэтому мы решили довести дело до конца. Хотя когда идешь по кругу, это о-ч-ч-ень тр-р-р-удно. - Ты меня уважаешь? -Я тебя уважаю. - И я тебя уважаю. И всегда уважал. А Валерка? - Валерка, ты, паразит, чего молчишь? Ты нас уважаешь или не уважаешь? - Я вас уважаю. Иначе чего бы я бегал? - Ну, смотри! А ежели чего не так, то вон из моего дома! - Чего это вы меня гоните? За что?
   - Стой, Буравкин, ты это зря. Валерка свой парень. Ты не кипятись, ты выслушай. - Ничего не желаю слушать! Да я... да вы оба... Чтоб духу вашего!... - Погоди, ктой-то в дверь звонит.
   Пришла жена Буравкина. - Ты чего это нюни распустил? Сидит тут, рыдает. Опять надрызгался в стельку? У, морда!
   Грубый народ женщины! Всегда вот так - ворвутся, накричат, никогда не дадут довести эксперимент до конца. Теперь начинай все сначала. А ведь почти дошли уже до мирового открытия. Почти совсем уже дошли. Чуть-чуть осталось. На самом донышке. И все равно отняла. - Нечего, говорит, и так вон у всех хлебалы на сторону перекосило. Поглядитесь в зеркало, каковы красавцы!
   Мы в зеркало глядеться не стали, потому как расстроились сильно. Обнялись мы с Валеркой и пошли домой. И по дороге мне Валера так прямо и сказал:
   - Ни за что, - говорит, - не женюсь. Мне Буравкина жалко. Что с ним баба сделала, а? Бутылку, купленную на наши кровные, заработанные честным пролетарским трудом, отняла, а он ей даже по морде за это не съездил. Нет, ты подумай, до чего баба может человека довести, а? И нас с тобой ни за что оскорбила. Мы ж к ним в гости пришли, по-хорошему, а она... Зачем только бог создал эту тварь?
   В тот вечер я не смог ответить другу исчерпывающе на его вопрос. Однако он меня тоже сильно заинтересовал. Я люблю докопаться до корня. Вот и с этим вопросом, насчет женщин - нужна она человеку или не нужна? Для левого полушария, может, она и в самом деле не обязательна. А вот что касается правого, того, которое распоряжается чувствами, тут задумаешься. Работу левого полушария еще можно приглушить. Имеются способы у цивилизованного человека. Можно даже на время дара речи человека лишить. Я вот когда в тот вечер вернулся домой от Буравкина, так у моей жены как отшибло эту вторую сигнальную систему. И со мной иногда так бывает. Начальник меня, помню, спрашивает: "Ты зачем трубу вправо отвел, когда надо было влево? Ты же мне вентиляционный режим нарушаешь, соображаешь или нет?"
   А я гляжу и трубу эту очень ясно вижу, она у меня прямо отпечатана в правом полушарии мозга. А в левом - ничего, никакого отклика она у меня не вызывает. Образ трубы, значит, есть, а понятия трубы нет, ну, абсолютно никакого понятия. Вот тут и решил я поставить вопрос ребром.
   - Товарищ начальник, вот вы человек умный, интеллигент. - Ну и далее насчет женщины и полушарий.
   Что я отвечу тебе, дорогой представитель самого передового класса? Сколько людей прошло по земле за все века, столько и ответов было. Потому что ответ на этот вопрос - это и есть твоя прожитая жизнь.
   И потом еще долго говорил, путано и для Валеры моего мало убедительно. Тогда я его перебил для уточнения.
   - Ну что ж, я так понимаю, Валера, все-таки нужна человеку женщина.
   Женщина - этому Валере? Господи!
   - Аксюта, ты что? Ты в самом деле выходишь за него замуж? Да какая может быть с ним жизнь, семья? Ты посмотри на жену Буравкина. И ты такая станешь.
   - Он обещал, что бросит пить.
   - Не верь, не бросит он. Он и мне обещал, каялся.
   - Теперь все пьют.
   - Не все.
   - Не все. Но которые не пьют, тех уже разобрали. Да он не такой уж и плохой. С ним когда по-хорошему, он добрый, покладистый. Просто он в плохую компанию попал. Жалко его, пропадет он с ними. А со мной... Все же попробую я.
   Ну попробуй, попробуй, женщина. Не ты первая, не ты и последняя будешь. Поистине терпение ваше безгранично. Вы будете верить и тогда, когда верить уже будет не во что. Будете надеяться и тогда, когда надеяться будет не на что. И любить будете. Все равно будете любить. И кто знает, может, на этом и стоит человечество? Ведь если не женщина, кто же направит его на путь истинный, кто убережет от падения? Кто?
   Ты много можешь сделать женщина. Не просто человек и не мужчина венец творения, а ты. Аполлон Бельведерский красив и достоин восхищения, мы любуемся им, а перед Венерой Милосской мы преклоняем колена. Любуемся, восхищаемся, глаз оторвать не можем - и преклоняем колена. Женщина, в твоих руках такая власть... И когда ты ею пользуешься... Ах, женщина, пользуйся своей властью! Это такое блаженство - быть в твоей власти! Лямочка! Какое наслаждение тебя целовать! Прости меня, что я не приходил к тебе раньше. Я не мог... понимаешь, не мог переступить... все-таки Лакуна мой друг... но теперь я понял, что все это ерунда. Все меркнет перед тобою, женщина. Ничего не может быть выше тебя. Ну прости же меня! Прости! Только не прогоняй. Я буду твой. Я буду принадлежать тебе целиком. О, ты лучшая из женщин! Ты совершенство. Твое тело божественно. А сама ты мудра и талантлива, как никто. Ты и есть Афина Паллада, а я твой служитель. Ты допустила меня в свой храм. А теперь помолчим... умоляю... Лямочка... богиня... моя... будь моею...
   Нет, хватит. Устала я от вас. Почему вокруг меня все такие вьются... неустроенные? Из тех, с которыми хлопотно. Или я сама таких выбираю? Вообще-то вы ребята хорошие, и романы с вами получаются интересные. И я вас помучаю, и вы меня. Ссоры, примирения, любовные восторги. Ни вы, ни я не знаем, что будет завтра. Честное слово, и я не знаю. Наступит ли после страстной недели воскресение? Или страстные муки еще продлятся... никогда не знаю. Мне надо сначала посмотреть на твое лицо, послушать твой голос... и тогда я узнаю, будет ли завтра у нас светлый праздник. Терпеть не могу, когда в кино сидят и рассказывают, что будет дальше. Весь интерес - в неизвестности. И чтобы перепады - то в жар, то в холод. Тогда жизнь чувствуешь - что течет она у тебя по жилам с током крови. Что не одни там в ней разноцветные шарики, лейкоциты, эритроциты и прочие медицинские показатели. А есть и еще что-то сверх. Что-то эдакое... Эх! Хорошо с вами, ребятки, да только нету у меня сил возиться да нянчиться с большими дяденьками. Дочка у меня маленькая, ей не романы нужны, а папка - любящий, надежный, спокойный. То, что называется семья. Одна семья не получилась, второй раз промахнусь - не одной мне плохо будет. Рыбочка, маленькая моя, хохолочек светленький, ни за что не втяну тебя в этот наш бедлам. Ей-то за что? Она при чем? Ни при чем.
   Да, вот так. Как написал мне когда-то один мой обиженный поклонник: "Ты ни при чем. Кто же при чем? Никто ни при чем. Все понимаю. И все-таки несправедливо".
   Где-то он сейчас скитается, бесшабашная голова? Он был последний, на кого я всерьез потратилась. Ох, и помотал он мне душу. Сколько у нас это продолжалось? Года три, не меньше. Господи, мы даже письма друг другу писали, хотя и жили в одном городе. Разругаемся, дым столбом, а потом сидим, строчим и пересылаем по почте. Особенно я любила это занятие. Ты-то чаще бывал краток или просто в ответ приходил. И приносил мои письма.
   - Да, ты права, ты во всем права. Только зачем?
   - Что зачем?
   - Зачем тебе этого так хочется...
   Теперь я их иногда читаю. Где-то ты у меня остался, в каком-то закутке души, и там иной раз побаливает, как у солдата старая рана. Но от этого не умирают. Вот и я живу. Сижу в кресле, поджав ноги, читаю письмо, где я так старалась тебя вразумить. Не ради тебя, ради твоего таланта!
   Так я выражалась, так думала.
   ...Понимаешь, мне по-человечески жаль - не тебя (себя ты сам пожалеешь или еще кто), а того, что есть в тебе. Ведь это такая редкость талант, такая драгоценность. Как вспомню твою "Женщину на вокзале" среди водоворота одноликой, безглавой толпы, или "Глухого", который запутался в хаосе звуков, эти пальцы его испуганные, словно перебирающие невидимые струны... и после этого - твои нынешние плоскодушные молодцы разного пола и цвета. Конечно, с ними проще - всего лишь немного пота и ни капли крови. У тебя там шагают одни ноги, потому что это тебя волнует не больше, чем урожай бананов в Эквадоре.
   Я понимаю: деньги нужны. Чтобы выпить, и закусить, и широту души показать. Что ж, пиши свои плакаты, кто тебе мешает? Но чего ты так суетишься вокруг? Что так стараешься, чтобы тебя приметили как их автора? Зачем тебе эта троллейбусно-трамвайная известность?
   Нет, не жди меня на Новый год. Не приду я. В новом году мы пойдем с тобой в разные стороны. Так лучше.
   С уходящим тебя, послезавтра уже прошлым годом! И пусть останется с нами то, что было хорошего, пусть уйдет то, что было скверно, и пусть не придет то, о чем пришлось бы пожалеть...
   А вот и то мое последнее письмо, злое и гнусное. Как я там размахалась, жуть! По самым больным местам била. Била, зная, что уже не получу сдачи. Сил не будет мне ответить. Видела, что не в себе он, до точки дошел, тонет - и знает это. А я ухожу. И не удержать. Устала я от него. Так устала, что одного хотела: покончить с этим. Как он кричал! При всех! При моем главном! "Домашняя кошка! Ты только с виду львица! А так кошка. Чистенькая, ухоженная. А я грязный, я не по форме. Да! И меня не отмоешь, не отгладишь, понятно? Вот и катись к своим вылизанным, гладеньким собратьям. Ублюдки! Ненавижу!"
   Некрасив человек - когда тонет и кричит. Ему не до красоты. А ты стоишь на берегу и видишь, как он некрасив.
   Это был конец. Я хотела его. Потому и толкнула так, чтобы все оборвать.
   Месяца через три он мне все же ответил.
   "...Ты права, встречи с самим собой - страшная и жестокая вещь. Уезжаю, дали командировку в Зауралье. Едем бригадой оформлять очередной храм культуры и отдыха. Буду, как ты говоришь, честно писать плакаты.
   С тобой не увижусь. Не хочу. Не могу. На морде рана - от твоих слов. Как ты меня хлестнула - наотмашь, всей пятерней! Больно, но я не жалуюсь. Если б еще и самому себя не видеть... Но от себя не уедешь в командировку.
   Прощай. Обещаю не писать и вообще не возвращаться к тебе. Будь счастлива. Постарайся..."
   И рисунок приложил. Автопортрет, и я с краю в профиль. Губы мне вывернул, угол вниз оттянул - это я изображаю презрение. А бровь горестно взметнулась вверх, и глаза почти нет, только морщинка боли. Вот и вся моя лихость. Не поверил он в нее. И свою отбросил. Обнажился: видишь, ты все толковала мне, а я и сам про себя все знаю. Вижу. Лицо разъехалось на два, не соберешь в одно, не сдвинешь. Одно - то, что ты показываешь, когда выходишь на люди. Другое мало кто видел. Как-то ты сказал мне с горькой откровенностью: "Художнику тоже жить хочется. Я же не виноват, что родился художником". Тогда у тебя было такое лицо, как здесь. Ты не заметил, а я именно тогда сдалась тебе, после тех слов. Я почувствовала у тебя такую тоску по обыкновенной человеческой любви, такую острую потребность просто, по-мужски излиться женщине и ощутить ее понимание, жалость, ласку. Тебе так нужно было попросить утешения и получить его. И не притворяться, что не нужно. Так открываются дети - сразу и до конца. Какая женщина устоит против этого?
   Как был он счастлив, совсем по-ребячьи, когда мы стояли вдвоем у его картин и он вдруг понял, что услышан! Что он не ошибся в себе, что он может отбросить мучительные сомнения! Что он прав, а не те! Какое фарисейство, какая непозволительная глупость думать, что истинный талант не нуждается в признании толпы! Да что такое художник без признания? Призрак, фантом. Только с признанием людей обретает он плоть и начинает жить. И как часто это происходит уже после смерти художника, а он уходит из жизни, так и не зная - оценят ли, поймут ли... был ли... Легко ли это вынести, подумайте вы, люди! Ван Гог и тот сломался, разрезал себе ухо, чтобы не слышать людской глухоты.
   И этот... Он был счастлив со мною так недолго. Он скоро почувствовал, что ему мало одного моего признания. Что на свете, кроме нас двоих, живет еще много другого народа. А художник пишет не для жены, не для брата, не для друга. Он опять впал в тоску и пошел куролесить. Подрался в ресторане. Пятнадцать суток ходил с метлой. Художник и метла. Горько? А что делать!
   Что ему делать? Чирикать с синичками? Скучно и глупо. Он журавль. Ему надо в небо. Вот он и улетел. И будет теперь мотаться по всему небу, пока крылья держат. Потом сразу брякнется - и конец...
   Вот такая житейская история в письмах и рисунках хранится у меня в секретере среди прочих бумаг. Рассказала о ней Егору, показала рисунки. Он долго молчал. Потом спросил:
   - Где он теперь, твой журавль?
   - Не знаю. Больше мы не виделись. Он не вернулся в наш город.
   - Летает, не слыхала?
   - Слыхала. Отлетался. Но картину написал. "Слепцы". Вокруг сумрак, тьма, а фигуры полыхают светом и в лицах удивление, радость, одушевление... Больше такое не напишет. Все.
   Опять молчит. Чем-то они похожи. Хотя Егор совсем другой. С ним хорошо. Он не шумит, не скандалит. Весь увлечен работой, новой жизнью. И все-таки - неприкаян тут. Не замечает, а сам рвется к своей семье, к архитектуре. И не сможет без них. Я это знаю. Женщину не обманешь. Знаю, а все равно выбрала его, а не Лакуну. Хотелось в последний раз ударить по струнам - так, чтобы вздрогнуть от макушки до пяток. А от Лакуны не вздрогнешь. Он спокойный, уверенный, его сколько ни дразни - не огрызнется. Егор же заводится с пол-оборота, психанет - побелеет весь, становится нетерпеливым, настойчивым, безудержным и все-таки - ни в чем, никогда не переходит каких-то границ. Для него женщина - богиня, и он дает ей это почувствовать... Ах, Егор, Егор, уезжай...
   Я уеду, а ты выйдешь замуж за Лакуну. Не притворяйся. Или нет, лучше притворяйся. Без вашего притворства можно повеситься. Хорошо, что ты ничего не говоришь. И я молчу. И никак не могу отойти от тебя, оторваться от твоих глаз. Не смотри так. Прости меня. Дай Бог тебе счастья. С Лакуной тебе будет хорошо. Это то, что тебе надо. Осталась одна минута, и поезд тронется. Медленно, медленно. Можно еще спрыгнуть на платформу или вскочить на подножку. Но ты не вскочишь и я не спрыгну. Мы - хорошо воспитанные люди. Мы не будем пугать людей. Не будем вносить сумятицу в железнодорожное расписание. Застучали колеса. Семафор перечеркнул твою фигуру, вокзал, город, где я прожил два года.
   ...Ме-е-е-дленно минуты уплывают вдаль, встречи с ними ты уже не жди-и-и... Радиоузел поезда утешает расставшихся. Вселяет в них надежду. ...И хотя нам прошлое немного жаль, лучшее, конечно, впереди-и-и... Как прекрасно! Ты уплатил железной дороге за билет, курьерскую скорость, постельное белье и за возможность послушать любимые песни... Скатертью, скатертью дальний путь стелется и упирается... Черт бы их драл, не хочу я знать во что он упирается! Я хочу назад! Туда, где... Но назад-то ходу нет. Никому. У времени все пленники. Пленник, плен, плененный, пленительный. Плененный мужчина. Пленительная женщина. Где ты? Что делаешь? О чем думаешь? Обо мне. Ведь правда же, обо мне? Ты не удерживала меня, ни о чем не просила. Спасибо. И за последнее свидание спасибо. За то, что не сдержалась, забыла про свой зарок и ответила на мои прощальные поцелуи. И как ответила!... Нет, нельзя об этом думать! Так можно сойти с ума. Потом, потом я все припомню. Не сейчас, нет. Сейчас я еще слишком близок к тебе. Пусть время отмерит между нами расстояние. Раз, два, три, четыре, пять. Как медленно двигается секундная стрелка.
   - Антифонт! Умоляю, прекрати эту пытку. Невыносимо!
   - Успокойся. Сейчас все встанет на место. Разожми кулаки, ты сам держишь прошлое. Расслабь мускулы, и оно уйдет от тебя. Ну, как, легче?
   - Немного. Но внутри очень жжет.
   - Это пройдет. Время унесет твою боль.
   - Оно не двигается, оно застыло.
   - Оно идет. Опять туда, куда ему определено. Посмотри в окно. Была ночь, черное небо, мертвая тишина. Теперь на горизонте нежная полоска света. И музыка. Прекрасная музыка льется оттуда.
   - Я слышу. Слышу. Да, это Моцарт. Симфония соль-минор. Сколько в ней грусти!
   - Столько же, сколько в жизни.
   Музыка рассеяла мрак. Пронизала вселенную светом. И чужой болью. Болью опавшего листа. Обломленной ветки. Болью простреленной перепелки. Задохнувшейся форели. Болью брошенного щенка. Болью ребенка, рожденного уродцем. Болью бессловесных, беззащитных - перед мощью твоего разума, человече. Ты все разворошил, все растревожил, вмешался в естественный ход вещей, все пропустил сквозь себя - и создал СВОЙ мир. В нем - прекрасные творения твоих мыслей и чувств. В нем есть все, чтобы обрести блаженство. И нет ничего, чтобы уберечь тебя от страданий. Вот почему ты в смятении. И вот почему ты так любишь жизнь. Пока ты жив, ты будешь искать, теряя и обретая... Не правда ли, Вольфганг Амадей Моцарт?
   Но что это?
   Ты помнишь, как хотели четвертого апреля, четвертого апреля,
   в театр оперетты мы пойти...
   Боже! Был Моцарт - и вдруг из него проросло...
   Ах, Коля, ах, Толя, кто же лишний, кто же лишний тут из нас?...
   Лишний? Моцарт тут лишний. Какое кощунство отплясывать чечетку под мелодию Моцарта! Нет, он тут не нужен. И скоро ли станет нужен? Им и дела нет до него. Всех одолели свои заботы. Кого чечеточные, а кого и неотступные...
   - Рано нынче снег сошел. Земля напитаться не успела.
   - Зато и отсеялись раньше.
   - Надо не раньше, а в срок. Всему свой срок. А ну, как землю снова морозом прихватит?
   - Всегда вы пугаете, дядя Иван. Прогнозы объявляли хорошие.
   - Предсказатели! Сбудется - похвалят, а как не сбудется - на стихию спишут. Для вас стихия эта - одно спасение.
   - Да будет вам спорить. Ведь все-то, все об одном и том же.
   - Погоди, мать, не мешайся. Он меня не первый день попрекает.
   - Потому попрекаю, что если бы вы в коллективизацию не спешили друг перед дружкой...
   - Вон что! А ты ровно не знаешь, что не по одной своей воле да охоте мы спешили.
   - Знаю. Да только сам же говорил, думалось, мол, что так лучше, что по-иному не выйдет.
   - Думалось.
   - А кому не думалось, тех вы не слушали. Тетя Липа, я знаю, вы говорили им, что насильно хорошее не привьется. И другие говорили. Дедушка Антип срамил вас за безобразия. А вы его... Разве это по-людски?
   - Это уже не при мне. Меня тогда сняли за пособничество кулакам. Однако я с себя вины не снимаю. Но и ты пойми. Давили нас, цифру требовали. Мы и старались.
   - А те перед другими старались. Вышла незадача, а спросить не с кого. Так выходит?
   - Спросить есть с кого, да никто не спрашивает.
   - Так вы сами спросите с себя, со своей совести. Что она вам ответит?
   - Сам я с себя давно спросил. Не обо мне речь. Мы свое отжили. Вы нас сменили, теперь и спрос будет с вас. А наши грехи - не оправданье вашим. Вошли в руководство - извольте отвечать. И за людей, и за землю.
   - Уймешься ли ты, наконец, старый? Неужто не наговорился досыта за всю-то жизнь? А ты, бригадир, шел бы уж домой, ночь давно на дворе. Иди, иди с Богом.
   - И правда, пойду я. Дел завтра невпроворот. До свидания.
   - До свидания...
   - Да... И мы вот всю жизнь вертелись, не на печи лежали. Почему же не заладилось дело?
   - Какая тебе о том печаль? Пусть уж как хотят. Наш с тобой век отошел, а второго нам никто не даст.
   - Антип сказывал - бывает.
   - Антип любил сказками потешить. Потому ребятишки около него так и вились. И наш Егорушка бывало...
   Егорушка... Глазенки любопытные, про все знать хочется...
   - Дедушка Антип, а ты давно на свете живешь?
   - Ой, давно, родимый. Уж не помню, когда и не жил.
   - Давнее бабушки с дедушкой?
   - Давнее. Они еще молодые были, а меня уже дедом звали.
   - Разве они были молодые?
   - Конечно, были, как не быть?
   - А как это?
   - А вот так. И такие маленькие были, как ты.
   - Да что ты, дедушка Антип! Ты, наверное, все перепутал. Они так и родились старые. Как же бы они так сморщились? Может, ты еще скажешь, что и ты был молодой?
   - Нет, уж этого я не скажу.
   - Ну, вот. А ты не знаешь, почему мальчишки говорят, что я дедушке не родной внук? Что у меня был еще какой-то дедушка?
   - Был, был. Ильей его звали. Святой был человек. Не уберегли его люди, вот и несут наказание. А ведь он им главное слово сказал.
   - Какое главное слово?
   - Совесть - вот какое главное слово, родимый. Без нее кого ни посади наверху - царя ли, вождя ли, каких флагов ни развешивай - ни хрена у человека не получится. Закрутит его суета да зависть.
   - А чего не получится-то?
   - Да ничего.
   - Запутал ты меня, дедушка Антип.
   - А ты пока не распутывай. Слушай да запоминай. А подрастешь вспомни мои слова и ищи ответ. Ну, вот мы и на опушку вышли. Тут совсем светло. Ступай по этой тропке, она тебя прямо к деревне приведет.
   - Дедушка Антип, а почему вот эти листики не на дереве растут, а прямо из земли?
   - Так уж природа определила. Это подорожник. Видишь, он тебе всю дорожку выстелил. А знаешь, что я тебе скажу по секрету? Бабы наши все ищут одолень-траву и найти не могут. Так вот подорожник - это она и есть.
   Подорожник, подорожник, утоптал тебя безбожник, только ты не помнишь зла. Всем, кто ходит по дорожке, исцеляешь соком ножки, подорожник, быль-трава. Подорожник...
   - Подорожник по дорожке, не хватай меня за ножки. Я иду, тебя топчу, потому что так хочу. По-до-рож-ник-по-до-рож-ке...
   - Мама, мама! Чего Наташка листики топчет? Им же больно!
   - И буду. И буду. По-до-рож-ник...
   - Не плачь, Лесик, это всего-навсего листья, им не бывает больно.
   - Нет, бывает, бывает! Я слышу, как им больно. Папа!
   - Наталья, сию же минуту прекрати! Ну, все, Лесик, она перестала. Иди ко мне, мы с тобой пойдем по камушкам.
   - Папа, а почему она так? Почему ей не жалко?
   - Она просто не слышит, что им больно.
   - Почему? Разве она сама не была листиком?
   - А ты разве был?
   - Был. А ты не помнишь?
   Лесик был когда-то подорожником... Вон что! А он и забыл. Надо вспомнить, обязательно надо. Иначе он не поймет сына. Когда же это было? В какой тьме веков? Когда он сам был... Нет, это было раньше, намного раньше, чем возникла Спарта.
   - Спроси себя, Инкьетусов, ты бы простил мне, если бы я скрыл от тебя сейчас про твоего сына?
   - Нет, не простил бы. Ты прав. Спасибо тебе, Сурен.
   Бросаю к черту эту газету и еду назад. Бедный Лесик! Он очень нестойкий. А жена молчит. Из гордости. При чем тут гордость? Взрослые люди, до чего мы все глупы. До чего мы любим себя, а думаем, что их...
   Жена встретила его холодно, но спокойно, как бы подчеркивая, что детям в семье нужен мир и ради них она все перетерпит. Наташка чутко уловила поведение матери и во всем ей следовала. Тем же тоном по каждому поводу говорила "будь добр", "если ты не возражаешь", "благодарю". Ей очень нравилось держаться с ним "по-взрослому" и показывать, что она уже не та маленькая девочка, которую он когда-то водил за ручку в детский сад. Теперь она ходила в школу, одна, без провожатых, не то, что другие, и была полна своих серьезных забот. Но как-то он пришел за нею после уроков, просто так, было свободное время, и увидел, как в глазах Наташки мелькнула такая сумасшедшая радость, что он еле удержался, чтобы не стиснуть ее в объятиях. Так хотелось расцеловать эту прелестную чистенькую мордашку! Но она бы не позволила. Ее так просто не разжалобишь, как Лесика.
   Еще до отъезда он замечал, что Лесик потихоньку мучает кошку, пугает ее, стреляет из пистолета пистонами, когда та спит, тянет за хвост, гладит против шерсти. Он, который плакал при виде умирающей бабочки и спрашивал про треснувшее блюдце: "Папа, а ему ведь больно, где трещинка?" Его ругали за кошку, стыдили, наказывали, а он упрямо продолжал. Почему же? Как-то он притянул сына и заговорил с ним о милосердии, в котором нуждается всякая божья тварь. Так говорила ему когда-то бабушка Мария Николаевна. Лесик слушал его покорно, но смотрел равнодушно и беспомощно. Нет, он не сумел облегчить сыну душу.
   Майсурян приехал и сказал: с Лесиком неладно. Ни с того ни с сего на него находят вспышки дикой ярости. Он истерично кричит, злобно дерется, швыряется чем попало, и унять его ничем невозможно. Невропатолог прописал микстуру, он послушно пьет, но вид такой, словно у него внутри погасили лампочку. Смотреть жалко.
   И правда. Уже второй месяц он жил дома, а Лесик ни разу ему не улыбнулся. Ни разу не осветилось радостью лицо, когда он его окликал или что-то приносил для него. Еще в мае, когда он приезжал в отпуск, он не был такой. Значит, что-то его надломило. Надо снять с души непосильный груз, надо отогреть его. А как? Он сам ходил по дому, как замороженный, чувствовал себя чужим и ненужным.
   Однажды он до костей промерз в нетопленой мастерской и на другой день заболел. Жена запретила детям подходить к нему, чтобы они не заразились. Он наглотался таблеток и долго лежал на своем диване в полном одиночестве. Быть заразным всегда как-то обидно. Словно клеймо на тебе стоит. А тут еще всего ломает и никак не согреешься...
   - Папа! - У двери стоял Лесик и смотрел на него. Оглушенный его тихим зовом, он растерялся и не ответил. Тогда Лесик позвал его еще раз:
   - Папа! Тебе плохо?
   - Нет, Лесик, ничего, только холодно. Накрой мне ноги пледом.
   Лесик с готовностью выполнил его просьбу.
   - Спасибо, сынок. Теперь я согреюсь. А ты иди, я ведь заразный. Мама будет ругаться.