Да, да, мне надо поспать... я устал... я очень устал... Но что это там к стене прилипло? Рубль! Чудной какой! Такие уже давно вышли из употребления.
   - Откуда у тебя рубль взялся?
   - Дяденька один дал.
   - Какой еще дяденька?
   - Мы с Колькой гуляли на пустыре...
   - Там, где вечно пьяные валяются? Вот что, Егор, возьми этот рубль и унеси из дома, чтобы им тут и не пахло. Отдай хоть нищему.
   Вечером он пошел на пустырь и бросил там рубль. А уж Колька его потом ругал!
   - Дурак! Лучше бы мне отдал.
   Колька дядивасин рубль и домой не носил, а сразу все потратил на мороженое и газировку. Он вообще насчет взрослых всегда хорошо соображал. И его учил.
   - Никогда с ними не связывайся. Им все равно ничего не докажешь. Хоть лопни. Ты им свое - они тебе свое.
   Перед Новым годом он окончательно убедился, что Колька был прав. Они готовили поздравительные открытки, и он сам вызвался к доске. Он знал, как надо правильно писать, потому что у бабули Антоси хранилось много таких открыток. Он взял мел и написал крупно и красиво: "Съ Новымъ Годомъ!" В классе стало тихо, все молча смотрели на доску и на него, оторопев от восхищения и зависти. Никто ведь не знал, что поздравления пишутся с твердым знаком. И тут... Как она кричала, все даже перепугались. "Сейчас же сотри это безобразие! Кто научил тебя царской грамоте? Позор! Советская власть давно отменила твердый знак! А ты... Партия борется с вредителями, которые хотят вернуть старые порядки и отнять у детей счастливое детство, а ты им помогаешь! Ухватова, я сейчас напишу записку его бабушке, а ты отнесешь."
   - Ты не реви, - утешал его Колька. - Ты ей лучше отомсти. И этой ябеде Ухватовой. Я знаешь что придумал? Только ты смотри - не проболтайся. Я решил нашу школу поджечь. Чтоб ее больше не было. Поможешь мне?
   - Спрашиваешь!
   Но пока школа стояла, надо было туда ходить, хотя ему стало совсем не до учения. Он днями и ночами думал об одном: как отомстить учительнице. Он специально перелистывал бабулины книги, отыскивая для нее мучения пострашнее. Особенно нравилась ему картинка, где тетенька с выпученными глазами судорожно цеплялась за лестницу, чтобы не свалиться в разинутую пасть огнедышащего чудовища, а лохматый черт, ухмыляясь, стягивал ее вниз. И пальцы у тетеньки уже разжались бессильно, и казнь ее была неминуема. "Вот бы ее так, а не эту тетеньку", - мечтал он. А пока - отлупил Ухватову и при всех запустил в нее чернильницу. Маму вызвали к директору, а родители Ухватовой потребовали, чтобы его исключили из школы. Пришлось вмешаться бабуле...
   - Ты должен вмешаться, Егор. Так дальше продолжаться не может. Лесик сам не свой. Этот хулиган совсем обнаглел. Вчера он...
   Вмешаться? Во что? Ах да... Когда-то он ненавидел ябеду
   Ухватову и лупил ее при каждом удобном случае. А теперь вот Лесик, его сын...
   - Лесик, за что ты вчера на него нажаловался?
   - Он выбросил мой портфель из окна.
   - Но почему ты не наподдал ему?
   - Он сильнее меня.
   - Откуда ты это взял? Ты же ни разу с ним не подрался. Только все жалуешься. Попробуй, дай ему разок как следует, не бойся!
   Попробовал. Пришел с носом, разбитым в кровь. Плакал.
   - Не буду я драться! Не буду! Не умею я! Не хочу! Не заставляйте меня! Я лучше в школу ходить не буду!
   Пришлось вмешаться. Много слов не понадобилось. Он еще не забыл, как говорят с задирами. Мальчишка отстал от Лесика. Не бил больше, не дразнил, но как-то обидно с тех пор вовсе не замечал.
   Вообще дети не любили их Лесика. Взрослые любили, хвалили, он умел им нравиться. А дети были к нему равнодушны.
   Как же так получилось? Вот Наташка совсем другая. Росли они вместе, а выросли разные. На Лесика никогда не надо было кричать. Он всегда слушался с первого раза. Его хвалили за послушание, и он тихо радовался. Когда бывали гости, он не шумел, не лез к ним, не привлекал к себе внимания, сидел чинно и ждал, когда его попросят рассказать стишок или спеть, и тогда вежливо спрашивал: "Как спеть - по-детскому или по-оперному?" И пел чистым, звонким голосом, старательно снижая его на низких нотах: "Кабы мне дождаться чести, на Путивле князем сести, я бы знал, как жить..." Гости умиленно слушали, бурно выражали восторги, а сердца родителей таяли от счастья.
   Ну, Вероника понятно, она женщина, но он-то что же?
   - Лесик, а ты попробуй не ябедничать. Никогда!
   Лесик смотрел виновато и молчал. Сердце его сжалось. Вот тогда-то он и очнулся от блаженного умиления и ощутил вину перед сыном. Чему-то они не научили его. Оперное пение среди детей не могло иметь успеха. Они ценили совсем другие таланты и не щадили того, у кого их не было. Он поговорил с женой, они засуетились, стали принимать меры. Но то ли момент был упущен, то ли меры эти не годились для их Лесика, только не покидало его ощущение несуразности всего, чему они пытались научить сына. Вроде тех монументальных колонн, которые они приставляли к скромному фасаду маленького районного кинотеатрика. Может, пусть бы уж лучше он пел, как умел.
   "...Я б не стал тужить. Я бы знал, как жить..."
   - Не умеешь ты жить, Инкьетусов. Что ты все выступаешь? Тебе что, больше всех надо? Пусть это волнует начальство. Они за это дополнительные деньги получают, за это волнение. За ответственность, как они говорят. А тебе зарплату платят не за волнение, а за выполнение. Ну, чего голову повесил? Веселей, веселей. Все перемелется - и будет мука, макароны, лапша. А также вермишель.
   Веселый человек Оползнев. Всегда знал, как надо жить. И все ему в жизни удавалось. Даже талант не помешал. Когда надо было, он его припрятал, чтобы не раздражать начальство понапрасну. Дан приказ: шагай в ногу, не отставай и не опережай. Точно так, как нам сердце велело: ать-два-левой, ать-два... Кто там шагает правой? Кому сказано: ать-два-левой! Соблюдай порядок и чистоту рядов. Не мешай общему делу. Мы же не просто так идем. У нас впереди цель. А вокруг - кипит работа, и силам нету счета, и в сердце радость входит вдруг с тобой!
   - Очуметь можно от этих транзисторов. Да еще без конца эти опереточные дуэты. Пойдем, Егор, сядем вон на ту скамеечку, там потише.
   - А мне и тут хорошо, среди народных масс. Ощущаешь себя частицей чего-то эдакого, великого. Я счастлив, что я этой силы частица. А ты разве не счастлив?
   - Не жалуюсь.
   - Ты, Оползнев, создан для счастья, как птица для полета.
   - Да перестань ты, ей-богу. Я пришел к тебе как к старому товарищу...
   - С приветом. Ты пришел ко мне с приветом. К старому товарищу, который с приветом. И ты хочешь рассказать ему, что солнце встало. Что оно вообще всходит и заходит, а в душе моей темно. Зато в твоей душе всегда светло, как в жаркий июльский день на картине Брюллова "Итальянский полдень", не правда ли? Ах, и дамочка там с пышными плечами глядит влюбленными очами и делит нежными руками кисть винограда пополам, что по рублю за килограмм.
   - Может, хватит, а? Я же к тебе с серьезным предложением. Мы сейчас такое дело затеваем, будем проектировать целый город.
   - Да что ты пристал ко мне с этим проектом? Я же теперь поэтом стал. Не заметил, что ли? Вот недавно я сочинил стихотворение и посвятил его тебе. Вот послушай:
   Милый друг, иль ты не слышишь, что житейский шум трескучий
   Только отклик искаженный торжествующих созвучий?
   - Красиво, да? А дальше еще лучше:
   Милый друг, я умираю, оттого что был я честен...
   - Что? Это не я сочинил? А кто же? Евтушенко, поди. Вот он всегда, подлец, успеет опередить. Ладно, у меня еще есть. Как раз на злобу дня. Только не перебивай!
   Не дорого ценю я громкие права, от коих не одна кружится голова...
   - Это я про водительские. А дальше... О! Сейчас ты поймешь, что я гений.
   Я не ропщу о том, что отказали боги мне в сладкой участи оспоривать налоги...
   - Да куда же ты, друг?
   Ну вот, ушел, не захотел слушать. Ну, и фиг с ним. Наверное, обиделся, что я так пренебрежительно отозвался о водительских правах. Потому что он недавно машину купил. "Жигули". Ему теперь без машины нельзя. Он уже дождался чести и сел князем. Не на самом Путивле, но неподалеку. Сидит теперь, рядит, все дела вершит. Девок ему в терем, правда, не сгоняют, но они и так, сами набегут. И кликать не надо. Такие вострухи стали, прямо невозможно. Ко мне вот тоже одна вострушка прицепилась. Длинноногая, пряменькая, мордашка свеженькая, кожица розовая, только запудривает зря и глаза чересчур чернит. Ну, это она по молодости. Потом поймет, в чем ее главная прелесть.
   Так вот эта вострушка начала глазки мне строить - зырк-зырк, хвостиком в коротюсенькой юбчонке передо мной - туда-сюда. Скажет чего-нибудь - ах-ах, ох-ох. Как тут быть? Совсем-то уж не реагировать невозможно. Когда для тебя так стараются, волнует как-то. А она - дальше больше. Не заметил и как, оказались мы с нею вдвоем. Сначала-то много народу всякого было, а потом все куда-то подевались. Постепенно редело-редело в комнате, и вот остались мы с нею одни. Я сижу, думаю: что делать? Исконный русский вопрос. Другие нации, говорят, уже давно его для себя разрешили. Вот и вострушка моя оказалась прямо на западный манер. Пока я в сомнениях маялся, раз - и на коленки ко мне взобралась. Пришлось вопросы всякие отложить и...
   Все вышло прямо по-европейски. Развеселилась моя девочка, хохотать стала громко, петь, танцы новомодные показывать, когда не все тело, а разные его части по отдельности двигаются. Так интересно! Ну, уж и я повеселился.
   Плохо ли, когда вот так все?
   Только уж потом, не знаю, как там в Европе, а мне пришлось с нею повозиться. Люблю, говорит, и все, ты один мне нужен на всю жизнь! Я говорю: во-первых, не ты, а вы, я тебя старше в два раза. Мораль прочитал. Про заменители. Говорю: теперь всюду заменители. Заменители кожи. Заменители металла. Заменители сливочного масла. И заменители чувств. Эти последние нарасхват идут. Но хватают-то их с испугу: вдруг настоящие не достанутся? Или их и вовсе нету?
   Не дрожи, девочка, не дрожи, глупая. Лучше пойди домой. И поплачь в одиночестве. Страшно?
   Это всем страшно. Но если этому не научиться... размотаешь всю жизнь на заменители. У кого желудки крепкие, те выдержат, не заметят подмену. Им так даже больше нравится: легче добывать. Количество заменяет качество. Они хорошо усвоили диалектику. Для этого не надо читать Гегеля в первоисточнике. Надо просто знать жизнь. Ясно же: сначала количество потом качество. Насчет формулы прибавочной стоимости тоже все понятно. Деньги идут к деньгам. Прямо липнут. Вот и вся наука. А Карл Маркс-то всю жизнь потратил, чтобы это разобрать. Писал, считал, доказывал. Три толстенных тома вышло. А кто же будет их читать - столько? Ну, спервоначалу-то да, читали, изучали, спорили, ссорились, даже до ревизии доходило дело. Разрывали отношения, избирали разные пути. Одни правильный, другие - неправильный. Победили те, которые избрали правильный путь. А когда они победили, так и спорить стало не о чем. Марксу поставили памятник, статую отлили прочную, чугунную, тут уже ничего не отколупнешь, не поменяешь. В какой форме застыл, в такой и будет стоять. Только те, которые избрали неправильный путь, стали упорствовать, народ мутить, склонять его к измене. Однако народ за ними не пошел. Народ, он всегда чует правду. Еще Иван Сусанин когда-то пел: "Чу-у-ю пра-а-в-ду-у".
   За правду не жалко отдать жизнь. Никто и не жалел. Сначала тысячи не жалели, десятки тысяч, сотни. Потом на миллионы счет пошел. И все за правду. За ту самую, что Маркс отыскал. "Смело мы в бой пойдем за власть советов и как один умрем..." Как один - все... А кто ж тогда жить останется по этой, по правде? - Ты не рассуждай, сейчас не до того, ты давай бери ружье и стреляй. Вишь, врагов кругом сколько? - Откуда же их столько взялось? Который год уже бьем, а их все не убывает. - А ты что, не слыхал разве, что с победой социализма классовая борьба не утихает, а наоборот, обостряется? То-то, фофан! - А-а! - Классиков надо читать, а не акать. Дак я малограмотный. Мне что скажут... Пусть уж детки мои читают. У них другая жизнь будет. За них и бьемся.
   Детки прочитали. И Маркса, и других классиков. Изучили. Истолковали. Точно и безошибочно. Раз и навсегда. И воплотили. Все в точности так, как он хотел. Как ему мечталось. Что не так? Чего еще не так? Кто сказал, что не так? Я спрашиваю, кто сказал?! Это мог сказать только враг и изменник делу рабочего класса. Ну-ка, подайте-ка мне анкетки. Сейчас поглядим, у кого там что не чисто. Проверим, кто ваши родители, чем занимались до семнадцатого года. Так, из крестьян, значит. А тесть? Ага! А тесть-то был белый офицер! Вот она и разгадка! В глаза не видел? Ну и что? Это еще ничего не доказывает. Ты что, не знал, кто ее отец, когда женился? С белой сволочью связался! Да-а, теперь понятно, почему ты тормозишь строительство железнодорожного моста. Как это нельзя быстрее? А ты трудовой энтузиазм рабочего класса учитываешь? Или забыл, на чьи деньги учился? За границу его посылали! В Париж! Вот ты там и снюхался с троцкистским отребьем! А теперь палки в колеса истории вставляешь. Да ты мне свои инженерные расчеты в глаза не тычь! Жизнь опрокинет все ваши расчеты. Так что - не выйдет, господа инженера!
   - Папа, а почему ты никогда не рассказываешь, как там было?
   - А зачем? Зачем прошлое ворошить?
   - Чтобы оно не повторилось. Мы должны знать правду.
   - А что правда, Егор? Если перед тобой пропасть, ты сначала рассчитай, сможешь ли ты через нее перепрыгнуть. Не сможешь - иди в обход. А бросаться очертя голову - глупо.
   - Не все можно точно рассчитать. Жизнь вообще не укладывается в инженерные расчеты.
   - К сожалению.
   - Людям иногда приходится идти на риск. Ты считаешь - зря?
   - Не считаю. Но тогда лучше не знать, что было там.
   - Папа, прости, но мне кажется... мне кажется, что ты... что вообще вы... вы там струсили.
   - Да. Струсили. Мы оказались не на высоте. А почему, как ты думаешь?
   - Не знаю.
   - Не знаешь. Вы не знаете. Хотите разобраться, а главного не знаете. Понять не можете. А ведь нас было много. Разных. Кое-кого из нас послали потом в штрафные батальоны. И мы бросались под танки, поднимались в атаку под шквальным огнем, топали первыми по заминированной полосе. Каждый раз в живых оставались единицы. Если оставались... Остальные... Если бы не нужно было позарез наводить мосты, я бы тоже был среди тех, остальных...
   - Но как же так? На фронте разве не было страшно?
   - Еще как! Но тот страх был совсем другой. То был страх за жизнь. В этом ничего стыдного нет. А там... там был страх за шкуру. Да, за себя, за семью, за тебя вот, оболтуса. Понимаешь?
   - Н-нет, не понимаю.
   - Не понимаешь. Через это надо пройти. Когда человек перестает соображать, что с ним, что вокруг, за что его так... его охватывает ужас. И потом... Когда знаешь, что тебя посадили свои же товарищи! А ими что двигало? Повальная эпидемия страха. Это не бывает ни с того ни с сего. А, да что говорить!
   Не вышел у них откровенный разговор. С чего начали, к тому и пришли. Да и вообще отношения как-то не сложились. Ниточка, оборванная в далеком детстве, затерялась. Искать ее - у отца, видно, не было сил. А у него наступила та самая пора жизни, когда человек целиком поглощен собой и ему ни до кого. Так они и жили те несколько лет, что отец протянул после возвращения. Рядом, но словно отгороженные друг от друга стеклом. Все видно: что человек делает, как двигается, а почему, зачем - непонятно. Не слышно. Только мама их связывала. При матери отец оживлялся, старался ей помочь и все беспокоился, что он не опора ей, а обуза, потому что часто и подолгу болел. Мама возмущалась, даже плакала, если он так говорил или делал что-то через силу. Тогда отец молча брал ее руку и прижимал к щеке. И так сидел неподвижно, закрыв глаза. А мама... мама в такие минуты хорошела, становилась молодой и чем-то похожей на ту... на НЕЕ... на девочку, которая училась играть на скрипке.
   Он ждал ее на бульваре. Сидел на скамейке и смотрел вверх на тонкие, обнаженные ветки деревьев с набухшими почками. Ветки переплетались в сложном, беспорядочном узоре, в котором была особая, неясная прелесть. Она шла от этого беспорядка, от того, что никто специально не располагал ветки в заранее продуманной композиции. Они росли и располагались просто так, подчиняясь лишь своим, внутренним, никому не подвластным законам. А из-за спины его, из-за стен музыкальной школы сюда, на бульвар, доносилось разноголосье звуков, которые извлекали из разных инструментов неумелые, старательные руки. И эта какофония, и узор на изменчивом фоне неба, и путаница чувств в собственной душе - все это сплеталось для него в удивительную, возвышенно-прекрасную симфонию, которую может создать лишь один гениальный композитор - юный человек в пору своего весеннего цветения. От этой симфонии не остается нотных знаков на линованной бумаге, ее нельзя повторить, она остается с человеком лишь как воспоминание. Но тот, в чьей душе она когда-то прозвучала, может сказать про себя: я был счастлив, я знаю, что такое счастье.
   Они встречались и шли по бульвару. От волнения, от радости этой встречи они не всегда могли говорить. Просто шли и молчали. Иногда он брал ее за руку. Это все, что он позволял себе. Но это прикосновение, робкое и чистое, опаляло их сильнее, чем самая интимная близость. Только однажды они, поддавшись порыву, на миг прижались друг к другу, коснулись головами и тут же, словно ожглись, отстранились. Что-то удерживало их на расстоянии, что-то не могли они переступить, и это что-то было такое серьезное, такое важное, может - самое дорогое, что дарит людям жизнь. Она была очень хрупкой, эта преграда, и они все время боялись, что нечаянно заденут ее, чуть тронут - и она исчезнет. А вместе с нею исчезнет и трепетность, и то острое, до боли сладкое чувство, которое она им доставляла. И тогда придет другое, может быть не менее сильное, не менее захватывающее, но другое, совсем другое, более земное, более обычное, более обыденное, что еще будет... много раз будет. А уж ТОГО не будет, ТО не повторится. Зоркая мудрость юности, которую люди зовут целомудрие, лучше всякого многолетнего опыта говорила: да, то не повторится. Вот как та набухшая почка на ветке лопнет, вырастет лист и закроет небо. Он красив - этот лист, и ярок, и сочен, но в какой-то момент он перестанет расти, а когда опадет, желтый, увядший, небо уже будет не то. Не тот будет спектр у солнца, и не во власти человека изменить его...
   И все-таки иногда с такой силой тянуло порвать, устранить эту преграду и дать выход чувствам, рвущимся наружу, что они вдруг переставали встречаться. Сигнал обычно подавала она. Женщина всегда в таких случаях проницательнее, тоньше, сильнее. Он страдал, боялся, что она охладела, но все-таки внутренним чутьем понимал и признавал ее правоту. И был благодарен. И был счастлив. Боже, как он был счастлив той весной!
   И как он мог... как же он мог... Господи!
   Господи, зачем мы встретились потом, спустя много лет? Зачем, Господи, ты дал мне увидеть, что может сделать жизнь с человеком... что один человек может сделать с другим... Господи, владыко живота моего...
   - Чего тебе надобно, человече?
   - Кто Ты?
   - Я Тот, к кому ты обращался.
   - Разве Ты есть?
   - Я есть у тех, кто верит.
   - А кто не верит?
   - Те про Меня не знают.
   - Ты помогаешь тем, кто верит?
   - Помогает вера, а не Я.
   - А почему среди тех, кто верит, одним хорошо, а другим плохо?
   - Вера дает силы перенести горе, а уберечь от горя не может. Один человек потерял кошелек с деньгами, а другой нашел. Одному радость, другому слезы.
   - А кто не верит, тому труднее перенести горе?
   - Спроси у тех, кто не верит.
   - Они не могут этого знать.
   - Не могут.
   - Но они могут без веры. Значит, можно человеку без веры?
   - Выходит, можно.
   - А тогда - зачем вера?
   - Спроси у тех, кто верит.
   - Я спрошу у Тебя - зачем Ты?
   - А я спрошу у тебя - зачем ты? Зачем ЗЕМЛЯ? Зачем МИРОЗДАНИЕ? Зачем ЧЕЛОВЕК?
   - Вопросы. Вопросы. А может, ни к чему они? Может, нам и не надо искать во всем смысл? Не надо тратить на это время, силы, жизнь? Может, нам просто - жить?
   - А что такое - просто жить? Пить, есть, спать, справлять нужду, любить?
   - Ну, и что? Разве это не прекрасно само по себе?
   - Само по себе... Когда это само по себе, человеку почему-то всегда все мало, ему хочется больше... и больше... и больше... Больше пить, больше есть, больше спать. Еще больше пить, еще больше есть, еще больше спать. Он теряет границу, предел, не видит конца-краю. Но это не бесконечность. Это бессмыслица. Вот тебе и прекрасно само по себе.
   - Значит, искать смысл?
   - Искать! Иначе - зачем ты?
   Прибрежный песок: мягкий и теплый, прилипает к телу, приятно скребется, лезет в волосы, в рот, хрустит на зубах. Интересно, сколько каждый курортник проглотил этих песчинок? Сколько унес на себе? А его все не убывает. Его все так же много, как и тогда, когда курортников вообще не было. Сюда приходили люди и искали в песке янтарь. Терпеливо, неутомимо перебирали песок. Песка было много, а янтаря мало. Поэтому за янтарь давали деньги. Деньги дают за то, чего мало. Приятно иметь то, чего мало. Чего нет у других. Если бы песку было мало, то за него тоже платили бы деньги. Но его много. Слишком много. Из-за него трудно находить янтарь. Камушек, поймавший кусочек солнца. Кусочек вселенной. Заглянешь в него - и на тебя падает свет вселенского разума. Тонкий желтый лучик. Ах, как хочется найти такой камушек. Всем хочется. Но на всех все равно не хватит. Зато можно найти что-нибудь другое. Например, бутылочные стеклышки, отшлифованные морем. Они тоже красивые, бывают разных цветов, размеров и форм. Попадаются очень интересные. Все втянулись в эти поиски. Решено: вернутся домой, заведут аквариум, а дно устелят этими стеклышками. Если сделать подсветку, получится очень красиво.
   Жизнь на море приобрела смысл.
   Стало меньше споров и ссор. Наташка нашла редкостное стеклышко - по форме настоящее маленькое яичко. Лесик лопается от зависти и с упорством крота роется в песке.
   - Дети, марш в море!
   Но и там, в море, они тоже копаются. Азарт соревнования. Кто найдет больше и лучше?
   Наташка - счастливица. Наташке всегда везет. Она знает, что всегда победит. И держится, как настоящая королева. Все остальные - ее поданные. Забыла дома надувной мяч и спокойно приказывает хозяйскому мальчику: "Андрюша, сбегай, принеси". Тот послушно идет. Вчера хозяйка попросила его: "Андрюшенька, сходи к соседке, возьми у нее прищепки". Даже головы не повернул. "Пусть Ленка сходит". Так и не пошел. Всего-то десять лет молокососу, а уже понимает разницу: то просила женщина, а то просто своя бабка.
   Интересно за ними наблюдать. Мордахи у всех разные, а когда несутся в море или вылезают обратно, кажутся такими одинаковыми, что можно спутать кто из них кто. Это от удовольствия. Каникулы!
   А куда ушли его каникулы? Остались там, в отцовской деревне, где и сейчас еще живут старики - бабушка Липа и дедушка Иван. И пишут: приезжай, плохи стали здоровьем, но корову пока держим, так что попотчуем тебя еще парным молочком. И крынка твоя с додочком еще жива, бережем...
   - Бабушка, как мне не хочется от тебя уезжать! Почему каникулы такие коротенькие?
   - Что же делать, родимый? Так уж заведено: праздник отлетит, а работа уж стоит, дожидается, и никогда ее всю не переделаешь. Всю жизнь так. Вот и твоя пора пришла, Егорушка.
   Он уже давно перерос свою бабушку, а все равно, когда прижмется к ней, вдохнет ее особенный деревенский запах, чувствует себя маленьким и слабым. Бабушка любит его безмерно, любуется им, сует самые сладкие кусочки. После того, как арестовали отца, ее первенца, которым она гордилась, который удался ей больше всех, она перенесла всю свою нежность на внука. Своих деревенских внуков она тоже любит, и пестует, и обихаживает. Но его заметно выделяет среди всех. Может, потому, что он только гостит у нее, а, может, и еще почему. Вообще запасы любви у нее неисчерпаемы. Ни одного ребенка хоть свой, хоть чужой, она в обиду не даст, каждого обласкает. Она совсем не похожа на его городскую бабушку, на Марию Николаевну. Когда они вместе, они так странно глядятся. Две сватьи. Чопорная барыня, которая уже давно не барыня, которой пришлось и работать, и готовить, и стирать, и мыть полы, а все равно вид такой, словно ждет: сейчас лакей выскочит и крикнет: "Карету барыне!" Куда до нее бабуле Антосе, а ведь вроде обе - из одной среды вышли. Мать и дочь. А тут и вовсе: исконная крестьянка, огрубелые, шершавые руки, лицо и шея с темным, несходящим загаром, на голове аккуратный белый платок в мелкую крапинку, повязанный "домиком".
   Еще до войны, пока они с мамой жили у бабули Антоси, Мария Николаевна вышла замуж. Ее новый муж был тоже "из бывших", но теперь работал технологом на парфюмерной фабрике. С Марией Николаевной они сошлись на почве любви к хорошим манерам и французским духам, которые они когда-то нюхали. Егор жил у них в войну, потому что маму сразу мобилизовали и послали врачом во фронтовой госпиталь. Он чувствовал себя нелепо лишним в том старомодном салончике, в который играли эти два пожилых человека. Обходительный, заботливый парфюмер безмерно раздражал его ежедневными расспросами о самочувствии Марии Николаевны, своими бесконечными - "не дует ли ей от окна, не подать ли шаль, не притворить ли дверь, не придвинуть ли лампу, не мешает ли ширма..." А уж когда он принимался читать ей стихи нараспев и закатывая к переносице глаза, ему хотелось взять молоток и тюкнуть ему по лысому кумполу. "О тихий Амстердам с певучим перезвоном старинных колоколен..."